Страница:
Она нигде не работала, жила одна. Занимала комнату в такой же, как у Щикачевых, коммуналке; к Шурке она применяла нехитрый арсенал завлекания то садилась у окна, распускала по голым мощным плечам свои крашеные волосы и томно орудовала гребнем, то поздним вечером, убедившись, что он подсматривает за ней, гасила у себя верхний свет и раздевалась за прозрачным тюлем в желтоватом свете торшера. Этот стриптиз, конечно, бросал в озноб изголодавшегося солдата... Разумеется, его снедала робость: соседка была шикарна и недоступна, роскошная зрелая женщина, а кто он - огрубевший в глуши солдафон, привыкший в своем Забайкалье к пьяным шкурам, с какими только и якшался последние годы. Устав его подманивать, она сама дала ему шанс и организовала предлог, однажды на виду у молодого соседа с подоконника во двор обронив ридикюль, совсем как дама с собачкой; Шурка рванулся подбирать и оказался прямиком у неё в постели. Скоро выяснилось, что эта самая Нина - настоящая вамп, знала толк в том, что и как делать в постели с молодым и, конечно же, мало опытным податливым мужчиной, и вскоре Шурка объявил обезумевшим от ужаса родным, что - женится...
Для начала те пошли неверным путем, убеждая его, что дама немолода, детей у них по всей вероятности уж не будет, а он ещё встретит милую девочку, подходящую ему по возрасту и прочим статьям. Но он совсем ошалел от своей нежданной любви и был непреклонен. Он твердил, что дал слово, говорил, что не имеет право отступать, и что они совсем совсем не знают Нину, а та - много страдала... Короче, мотив из "Ямы"; кстати, Куприна Шурка отчего-то всегда любил и цитировал - наряду с кошмарным "Мартином Иденом" и, невесть почему, Лонгфелло.
Тогда родные зашли с другой стороны и умоляли хоть подождать, устроить как-то собственную жизнь, ведь ему не на что содержать семью, даже купить невесте обручальное кольцо и цветы. Это отчасти подействовало, и некоторая оттяжка была-таки обещана.
Но только некоторая. И, кто знает, быть может, Нине и удалось бы дожать его, и Шурка исполнил бы свое губительное намеренье, когда б его не спасла сестра Татьяна.
Ближе к осени стала известна подноготная Нины - она жила в этом доме давно, и её соседи по квартире конечно же многое могли о ней порассказать. Во-первых, стало известно, чем неработающая Нина промышляет: в коммуналке ей принадлежали две несмежные, через стенку, комнатки-пенала, и, сама занимая одну, другую она сдавала - но не постоянному жильцу, а на ночь. Об этом, разумеется, была извещена милиция, но у Нины оказалась оформлена группа инвалидности по психиатрической, как выяснилось, статье, и это давало ей нужный иммунитет, - по гуманным советским законам как сумасшедшая она имела право на отдельную жилплощадь, которой, понятно, у советской власти для неё не было. Более того, случайно обнаружилось, что секретарша на Татьяниной работе Манька Бородина - мал мир - не только хорошо знает Нину, но и водит дружбу с Ниниными постоянными девочками, которых та изредка сама вызывала к клиентам, - то есть ко всему Нина была сводней. Но и этого мало, стало известно, что в молодости она, разумеется, и сама зарабатывала проституцией, её портреты анфас и в профиль украшали соответствующий альбом на Петровке аж с конца 40-х, когда Нина окучивала преимущественно Дом офицеров. Татьяна выведала даже и вовсе несусветное, а именно, какова была редкая по тем временам специализация Нины, оказалось её коньком смолоду был минет.
Татьяна не была настолько дурой, чтобы все это сходу выложить влюбленному по уши брату: это дало бы, безусловно, обратный эффект, в тот момент он скорее отказался бы от сестры, чем от Нины. И она сделала неплохой ход, впутав в это дело племянника. То есть меня.
Для начала она, вызвав меня на приватный разговор, выложила, что точно знает - чем Нина так приворожила Шурку. Она сосет как насос, шепнула мне Танька после того, как я долго уговаривал открыть мне эту тайну, а она отнекивалась и говорила, что ей и вслух такое стыдно произнести. И добавила: с проглотом, ужас какой. Я был, конечно, заинтригован. И если до того Нина казалась мне лишь вульгарной и довольно неопрятной теткой, то теперь выяснилось, что все не так просто, и она является носительницей тайного знания.
Здесь следует привести некоторые этнографические данные и пояснить, что страна наша в те годы, отнюдь не будучи пуританской, оставалась донельзя ханжеской и неискушенной, не говоря уж о том, что население её всегда жило недалеко от тюрьмы, откуда просачивались и вовсе дикие предрассудки. И даже самые развратные московские девки из простых в ту эпоху и наедине не могли сознаться друг другу, что - берут в рот: в этом виделось нечто постыдно-греховное, извращенное и унизительное. Так что секрет, поведанный мне Татьяной, имел чуть не сакральный оттенок.
25.
Впрочем, я понятия не имел, как приступить к делу, соглашаясь, конечно, что Шуркино намеренье есть чистое безумие. Немыслимо было говорить с ним прямо, тем более, что эта шальная любовь сильно встряхнула его, - с Шурки на глазах стало осыпаться все солдатское, стройбатовское, и вновь проглянуло юнкерское, дворянское, - к своей даме сердца он относился с отменным рыцарством, а к собственному чувству с целомудренной сдержанностью и серьезностью. По-видимому, все, что копил он в себе, сейчас нашло выход, а ведь он всегда возвышенно относился к Женщине, и армейский цинизм, который иногда сквозил в его поздних письмах, шел от того, что Женщины уж никак не находилось в Нер-заводе, и стакиваясь из нужды с теми, кого втайне презирал, он их женщинами в должной мере никак не считал. Нина же была опытна и неглупа, и предстала ему - Дамой. Да будь она и стервозной дурой, - кто из нас именно в шалавах не обнаруживал подчас под слоем хамоватой заносчивости и прочего мусора глубинную тлеющую, чуть больную и застенчивую, женственность, готовую вспыхнуть опаляющим пламенем, ту обжигающую женственность, которой так недостает обычно порядочным девицам. Кроме того, чтобы вернуть чувство уверенности в себе, Шурке, как лекарства больному, не хватало сейчас именно женской нежности, нежности, конечно, не того сорта, что могли дать ему мать или сестры. Наконец, как стало ясно позже, стареющая Нина и сама не на шутку привязалась к Шурке... Короче, задача, передо мною поставленная, казалась невыполнимой, когда б не упомянутая уже Манька Бородина.
План мы с Татьяной разработали такой: она приводит свою коллегу в дом после работы, а там уж мы раскручиваем целый сценарий, основывавшийся на Манькином с Ниной знакомстве.
Манька оказалась худенькой на тоненьких ножках совсем плоской с веснушками по носику девицей лет двадцати трех, про каких говорят воробушек, но веселой и отчаянной, из тех, кто все детство дрались с мальчишками и лазили по деревьям. Такие подчас, повзрослев, становятся прекрасными любовницами и всегда - отличными подружками, что называется своими в доску, и мы с ней мигом поладили. Даже Шурка, в мечтах уж копошащийся в кровати в другом крыле дома и отсчитывающий минуты до вечернего свидания, довольно быстро купился на Манькин легкий и жизнерадостный нрав, поддался неумолчному щебету, тем более, что та без удержу рассказывала уморительные штуки, и все мы покатывались со смеху. И Шурка тоже.
В какой-то момент - так было договорено - Манька вдруг вскликнула, выглянув в окно: ой, так у меня ж в этом доме подруга живет, Нинка, айда завалимся к ней! И Манька высунулась в окно и закричала: Нинок, идем к тебе! Шурка был ошарашен, но ничего поделать не мог. Я подхватил заготовленную сумку с портвейновым вином, - и мы отправились к Нине всей компанией.
26.
Татьяна оказалась отменным психологом. Она загнала Нину меж двух огней: при Маньке та невольно держалась иначе, чем с Шуркой наедине Манька слишком много о ней знала и как бы принесла с собою Нинину изнанку, так тщательно от Шурки скрываемую. К тому ж Манька фамильярно то и дело лезла к ней: а помнишь Димку - так его посадили, а Анька-Пулеметчица вышла все-таки за того мента, который с неё подписку брал, а Луна, помнишь Луну, мы были с ней у тебя в мае...
Нина обычно почти не пила; но теперь, видно от невозможности выпутаться из опасной ситуации, - что ей было делать, в самом деле, попытаться Маньку выставить, так ведь тоже не лучший путь, к тому ж и задача не из простых, от Маньки отделаться было непросто, - Нина крепко выпила; а выпив - вовсе отпустила вожжи. Она, всегда жеманясь и подлаживаясь к Шурке, сейчас вдруг заговорила на одном с Манькой языке; у неё изменилась интонация, даже звук голоса; в ней проглянула жженная бабенка, цинично кичащаяся своим богатым дамским прошлым; она стала вульгарна; они с Манькой, тоже захмелевшей, пустились даже в воспоминания об общих, видимо, мужиках; лишь изредка, будто на секунду очнувшись и спохватившись, вспомнив вдруг о его присутствии, Нина тянулась к Шурке с подсознательно утешительной лаской, пьяно ухмыляясь; но даже если она и впрямь хотела приласкаться, это выходило у неё фальшиво и невпопад, и Шурка отдергивался чуть не с брезгливостью.
Наблюдал он всю эту сцену молча, лишь поначалу сказал было пару слов; пил мало; постепенно глаза у него задрожали, а сквозь смуглую кожу на лице проступила краснота - кажется, понемногу им овладевало тихое бешенство. Скорее всего, он чувствовал себя обманутым, - Нина до сих пор ни словечком с ним не обмолвилась об этой своей, другой, жизни, которую, к слову, ради Шурки резко оборвала, - и, конечно же, он ревновал. Но главное - Шурка мучительно осознавал, что - смешон. Скорее всего, он стыдился и меня, и Татьяны, и, полагаю, это была настоящая пытка для его самолюбия.
Мы ушли поздно, Шурка остался. Что между ними произошло в ту ночь - не знаю, но уже на следующий день Шурка порвал с Ниной. Это казалось невероятным, и трудно себе представить, каких это от него потребовало усилий, но - порвал. Почти всякий другой на его месте прощался бы долго и много раз: уходил бы, потом в пьяном виде возвращался бы, чтобы устроить очередную сцену и коснуться ещё раз желанного тела, уходил бы опять, опять приходил бы, и отношения бы гасли постепенно, пока не потухло бы последнее желание.... Шурка отрезал - одним махом. Значит, с возрастом он не растерял своих юношеских качеств: воспаленной гордости, острого чувства чести и цельности натуры.
Впрочем, почти любая женщина в его поведении усмотрит не подвиг удушения собственной песни и не апофеоз мужской гордости, но эгоизм и измену. И тоже будет отчасти права: в конце концов именно Нина встряхнула Шурку, поставила на ноги, фигурально выражаясь, при этом отказавшись ради него от привычного образа жизни, даже от основного источника дохода. Уходя, он унес с собой по сути дела все, что могла ему дать эта стареющая и усталая одинокая женщина. Он же лишь добавил горечи в чашу её и без того горькой жизни, горечи, пусть и подслащенной каплями последней радости... И если не это называется конфликтом полов, то - что?
27.
И мы с Шуркой при активном, как сказали бы нынче, менеджменте Маньки Бородиной, пустились во все тяжкие, благо тетя Аня безвылазно жила на даче, а Кирилл лежал на диване в другом конце коридора. Проще говоря, Манька нагнала в обе комнаты из-под венеролога Каца многих своих товарок, оказавшихся как одна шлюхами с того же Калининского. Они не были проститутками в прямом смысле слова и не зарабатывали телом на жизнь. Это были просто гулящие развеселые девки, каждая из которых, проспавшись, тащилась на какую-нибудь необязательную и необременительную службу с тем, чтобы уже к семи вечера опять сидеть за столиком в "Ивушке", "Ангаре" или "Бирюсе" в привычной компании, в которой спали друг с другом по кругу. Были они все из простых семей; со служб их то и дело увольняли за нерадивость и нарушения дисциплины, месяцами они болтались вовсе без дела, пока мамаша а жили они с родителями, чаще без отцов, но с матерями, братьями и сестрами в каких-нибудь Черемушках - ни припирала к стенке; тогда они нехотя опять поступали на какую-нибудь непыльную работенку. Сегодня невозможно вести подобный образ жизни: не заботясь о пропитании, но будучи при том одетым, обутым, всегда сытым и пьяным, - на то и был у нас социализм...
Сначала у меня был "роман" с самой Манькой, потом с её подружкой Клавкой, потом опять с Манькой, а Клавка отошла Шурке, у которого последовательно и параллельно были Танька, Регина, толстуха Тамара, пока он ни остановился на худой и долгоносой фарцовщице Ольке родом из Днепропетровска, оказавшейся в Манькиной компании случайно: она сбывала девицам с Калининского вещички, что привозил её муж, танцевавшей в фольклорном ансамбле Моисеева и не вылезавший из заграничных турне...
И все бы хорошо, существовали мы беззаботно и пьяно, но беда в том, что Шурка и Нина продолжали жить в одном доме - окно в окно, и наша развеселая первобытно общинная групповая любовь была у Нины всякий день перед глазами; к тому же она коротко знала почти всех фигуранток.
Нина начала пить; в пьяном виде высовывалась по пояс в окно - на ней бывал подчас только лифчик - и орала на весь Арбат дурным голосом ну, покажи своим блядям, как ты работаешь языком. При этом сама демонстрировала, как она научила Шурку языком работать. Шурка краснел, бледнел, бесился, порывался идти Нинку бить, мы задрапировывали окна, через минуту раздавался надрывный звонок во входную дверь, и, если соседи не дай Бог открывали, Нинка пыталась прорваться к нам в комнаты; однажды она подкараулила толстуху Тамару в подворотне и с криком будешь знать, как спать с моим мужиком раскарябала той физиономию. Короче, надо было сматываться. Мы решили ехать в Крым, прямо-таки по Шуркиному плану, изложенному им в одном из армейских писем. Кстати Шуркина пассия пригласила нас заехать по пути к ней в гости в Днепропетровск. Подходил сентябрь, бархатный сезон; я решил, что пару недель обойдусь без университетских лекций, - и мы отправились вчетвером: Шурка с Олькой и я в паре с Манькой.
28.
Это было беспечное путешествие, полное милых пустячных приключений и необязательной смешливой любви. Малые деньги, какими мы вчетвером располагали, прогуляны были уже в вагоне-ресторане. По прибытии в гости к Ольгиной матушке в Днепропетровск мы с Шуркой, однако, довольно легко разбогатели: подрядились на товарной станции разгружать вагоны со стеклотарой, с трехлитровыми банками, точнее сказать, которые мы чуть не через одну откатывали в тень. И деньги, полученные за разгрузку, составили малую долю того, что мы выручили, торгуя этими самыми банками в Днепропетровских дворах - по бросовой цене, и шли они у хозяек нарасхват, ведь было самое время заготовок. Мы валялись на днепровских песчаных пляжах, пили сухое вино, дурачились и хмелели от вольности и молодости. Помню, дежурной шуткой Ольки было подкрасться к Шурке, разомлевшему на солнцепеке, и умелыми губами пощипать скоренько его плавки между ног. Член у Шурки тут же неприлично вздымался, и под хохот девиц он, чертыхаясь, подхватывался и мчался в реку - остужаться...
И в Крыму нам везло. Едва завидев море, мы тут же и вылезли из троллейбуса в Алуште - зачем было ехать ещё куда-то. И не прогадали. Как уж мы сообразили податься на опытную ботаническую станцию - не вспомнить. Но только в одночасье мы стали хозяевами двух фанерных домиков и оказались временно зачислены лаборантами. Нам была выдана замусоленная общая тетрадь в коричневом коленкоре, чернильный карандаш, рейсшина и штангенциркуль. Рано утром за нами приходил игрушечный автобус с тем, чтобы забросить нас наверх, в опытные лесопосадки высоко над морем, - обратно по договоренности мы должны были спускаться сами. В наши обязанности входило за день обработать одну делянку, засаженную понумерованными опытными елками, измерив их высоту и толщину на уровне метра от земли. И данные проставить в тетрадь рядом с результатами предыдущих измерений. Хоть и был я нерадивым студентом-физиком, но мне хватило сообразительности тут же вычислить средние величины прироста высоты и толщины елок, и я, чем лазить по лесопосадкам, заполнял соответствующие страницы тетради за полчаса. Уверен, что благодаря этим "измерениям" чья-нибудь защита диссертации на соискание степени кандидата биологических наук прошла вполне гладко... По песчаным осыпям, покрытым кой-где сгоревшей за лето полынью, огибая редкие здесь скалы, мы с хохотом скатывались к морю, на дикий пляж, в нескольких километрах от города, плескались нагишом все вместе, а потом занимались любовью - одна пара по одну сторону какого-нибудь валуна, другая по другую. Именно в один из таких, полных солнца, безделья и неги дней, Шурка как-то разом помрачнел и, когда я принялся его теребить, процедил сквозь зубы:
- Ох, и надоели же мне бляди!
29.
Наших ли бесхитростных подруг он имел ввиду; или томок, клавок, танек и регин, что оставил в Москве; или пьяных шкур, что согревали в забайкальские холода солдат-стройбатовцев. Так или иначе, тогда я не придал этой Шуркиной реплике значения, пропустил мимо ушей, списав на его дурное расположение духа. Тем более, что так же легко, как проблему жилья, мы решили вопросы питья и закуски, ведь деньги, вырученные за трехлитровые банки, у нас давно кончились, а есть хотелось. Оказалось, что наши домики стоят поблизости от молокозавода, пекарни и маленькой кондитерской фабрики. Рано утром один из нас шел в пролом в заборе молокозавода и выпрашивал у тетки, стоявшей на конвейере, пару литровых бутылок свежайшего молока, другой тем временем нес из пекарни чудный ароматный хлеб, какие-нибудь некондиционные батоны и булки. Но этим наш рацион не ограничивался. Мы оставляли наших девиц исполнять роль лаборанток опытной станции, благо оформлены на работу были только два человека; и было уморительно видеть, как злобненько зыркая на нас не выспавшимся глазом, центровая блядь Манька Бородина тащила рейсшину длинней её роста, а следом деловито ковыляла длинноносая спекулянтка Ольга с тетрадкой подмышкой и штангенциркулем; в их задачу входило доехать до посадок, дождаться, пока шофер автобуса уберется восвояси - а он не спешил и, пользуясь нашим отсутствием, все пытался за девками приударить, пока Манька ни покрыла как-то его таким матом, какого он, боюсь, в жизни не слышал из девичьих уст, - а там тащить рейсшину обратно, причем задами, чтоб никто из работников станции не дай Бог их не увидел. Мы же с Шуркой тем временем трудились в качестве грузчиков на кондитерской фабрике. Здесь выпускали три вида продукции: повидло из гнилых яблок, шоколадный вафельный торт "Сюрприз" и лимонад. Ближе других мы сошлись с мужиками из бондарного цеха - в бочки на фабрике грузили повидло. Рабочий день здесь начинался так: один из бондарей брал пустой чайник и отправлялся за завтраком - на всех; сначала он шел в цех "Сюпризов", где беспрерывно конвейер тянул вафельную ленту метровой ширины, которую баба-работница, ловко орудуя здоровенной кистью, на подобии малярной, густо намазывала некоей массой, именуемой в здешнем обиходе шоколадом, отламывал об колено кусок метр на метра полтора, и шел дальше, в цех лимонадный; здесь ему наливали в чайник эссенции, и все это он тащил товарищам. Эссенцию разливали по стаканам. Это была приторно сладкая спиртовая гадость крепостью градусов семьдесят, которую миллилитрами добавляли в то, что здесь именовалось лимонадом, и после употребления которой стаканами от тебя дня три этим самым лимонадом разило за версту. Часам к десяти утра бондарный цех бывал мертвецки пьян. А в одиннадцать досрочно начинался обеденный перерыв, и, прихватив торта и эссенции, мы шли к нашим девицам, которые уж поджидали в условленном месте, между скал над морем. Обратно на фабрику в этот день мы уж не возвращались, а к вечеру вчетвером, пьяненькие, шли на танцы... Бог мой, благословенны были времена недостроенного коммунизма! Да ведь так можно было жизнь прожить, просвистав скворцом, заесть ореховым пирогом...
30.
Ну да это было лишь мое легкомысленное настроение по отношению к миру. Шурка же не желал больше безыскусно наслаждаться естественным течением легкого бытия, его природной сердцевиной, самой тягучей его длительностью, когда время от рассвета да заката, с вечера до утра напоено истомой, жаром и прохладой попеременно, запахами чебреца и загорелой девичьей кожи, ароматом соленых девичьих волос и гомоном цикад, - всеми пряностями и приправами, что делают столь неповторимым вкус и самой простецкой южной молодой жизни. Шурку же влекла жизнь, выстроенная по литературному лекалу, скорее придуманная, нежели наличествующая, культурная в самом общем значении слова, - наверное, это была реакция на долгое армейское существование в прямом смысле на земле, в палатке на мерзлой глине, с лопатой в руках, издевательски грубо спародировавшая его юношеские туристические пристрастия. Любое проявление рукотворного комфорта он ценил теперь много выше всех рассветов и закатов: полюбил бриться в цирюльне, благо стоило это тогда сущие копейки; мечтал ежедневно завтракать в кафе с газетами - эдакая венская греза; даже в своей коммуналке садился есть пусть за простой, но лишь за сервированный стол - с крахмальной салфеткой, заправленной в кольцо серебряной подставки, Бог ведает как выжившей в семье Щикачевых, видно в качестве иронического напоминание о баснословном прошлом; и даже стал носить, выходя в город шелковый шейный платок, который сам же и гладил ежедневно и тщательно.
То же и с женщинами. Бесхитростные веселые шлюхи не оставляли простора для фантазии, их нельзя было даже мысленно наделить необыденными достоинствами и нарядить офелиями, они были просты, как шуршанье прибоя и галька на пляже, но одной голой женской природы Шурке было недостаточно. Забегая вперед, скажу, что отчасти и эта черта подтолкнет его к гибели.
Короче, Шурка исподволь влекся к своего рода нищему несколько карикатурному дендизму, не к расхожему пижонству, которому и я в те годы отдавал дань, а именно что к образу жизни джентльменскому, вот только ренты у него не было. И недаром года через четыре после Шуркиного возвращения в Москву у него появился весьма странный товарищ. Звали его Яша, Яков Валентинович, как относился к нему Шурка при посторонних, потому что тот был годами десятью старше, лет тридцати пяти. Этот самый Яша был всегда при деньгах, всегда располагал временем и жил именно как рантье, чем, скорее всего, Шурку и покорил. Яша завтракал только в "Национале", где персонал знал его в лицо и где при его появлении ему тут же, ещё до заказа, несли в кофейнике то, что называлось тогда "кофе по-варшавски", - ни в Варшаве, ни в Европе, к слову, такого напитка не знали, и иностранцы дивились русской манере пить кофе с лимоном. Но Шурка этого не знал, ему виделся во всем этом один сплошной шик. Одевался Яков Валентинович просто и неброско летом ходил в белой рубашке с коротким рукавом, зимой в хорошем шерстяном черном костюме и такой же рубашке, всегда без галстука, в тяжелом уже тогда старомодном габардиновым пальто с подкладкой алого с темно-синим шелка, как бы от кабинетного джентльменского халата, и придавал - что было вовсе не свойственно советским мужчинам - большое значение лишь качеству и состоянию башмаков. Он числился доцентом какого-то технического Вуза, зарабатывал по его словам репетиторством, был отменным шахматистом и убежденным холостяком. Последнее, кстати, к двадцати пяти стало Шурке особенно близко - в отсутствии дамского идеала он постепенно делался если не женоненавистником, то - во всяком случае в сфере половой - аскетом.
Этот самый Яша на какое-то время стал горячей Шуркиной любовью - как Марик когда-то. Шурка наделял его всевозможными достоинствами, впрочем, Яков Валентинович и впрямь был сдержан, скуп на слова, что не мешало ему говорить тоном менторским. Его, так сказать, "учение", однако, было самым бесхитростным, сводилось к тому, что право на жизнь имеют лишь предприимчивые и смелые, не считающиеся с условностями, годящимися лишь для недалеких обывателей, все прочие - быдло, по отношению к которым глупо соблюдать моральные джентльменские нормы; это доморощенное ницшеанство сегодня - общее место, в те же годы для Шурки оно звучало, как потрясение основ.
Я хорошо помню этого "сверхчеловека", он часто бывал у Шурки на Арбате, всегда к его приходу шахматы бывали уж расставлены, и, обыграв Шурку пару раз, причем всегда ладью уступая как фору, Яков Валентинович не единожды приглашал меня пообедать с ними, с ним и с его молодым другом, когда они собирались в "Прагу" или в "Берлин"; чаще всего я отказывался, но пару раз делил с ними трапезу. Яша был невысокого роста брюнет, наполовину еврей - по матери, с землистого цвета лицом, с темными кругами под глазами, с вкрадчивыми манерами карточного шулера и скупой иронической ухмылкой; не знаю, на чем строилась его дружба с Шуркой - то ли из латентного гомосексуализма, то ли из какого-то долговременно расчета Шурку при случае использовать; а может быть, Якову Валентиновичу льстило Шуркино обожание, и он числил Шурку по разряду учеников... Кончил Яша плохо, как и Марик: ему дали двенадцать лет лагерей по делу о взятках при поступлении в Вузы - это был громкий процесс, по которому шло два десятка вузовских преподавателей и который освещали газеты. Шурку это больно ударило. Помню, он сокрушался, совсем как диссидент: сажают лучших. "Лучшими" он числил, по-видимому, авантюристов, при том что сам не был склонен к авантюрам, хоть и воспринимал крушение Якова Валентиновича как удар по себе самому, а главное - по идее жизни вольной, сдержанной, комфортной, джентльменской, по мечте о "долгих зимних вечерах у камина", но не с женой, а с умным старшим другой, за неспешной беседой, за рюмкой хорошего коньяка. В который раз мир вокруг Шурки оказался прозаичнее, чем должен был бы быть...
Для начала те пошли неверным путем, убеждая его, что дама немолода, детей у них по всей вероятности уж не будет, а он ещё встретит милую девочку, подходящую ему по возрасту и прочим статьям. Но он совсем ошалел от своей нежданной любви и был непреклонен. Он твердил, что дал слово, говорил, что не имеет право отступать, и что они совсем совсем не знают Нину, а та - много страдала... Короче, мотив из "Ямы"; кстати, Куприна Шурка отчего-то всегда любил и цитировал - наряду с кошмарным "Мартином Иденом" и, невесть почему, Лонгфелло.
Тогда родные зашли с другой стороны и умоляли хоть подождать, устроить как-то собственную жизнь, ведь ему не на что содержать семью, даже купить невесте обручальное кольцо и цветы. Это отчасти подействовало, и некоторая оттяжка была-таки обещана.
Но только некоторая. И, кто знает, быть может, Нине и удалось бы дожать его, и Шурка исполнил бы свое губительное намеренье, когда б его не спасла сестра Татьяна.
Ближе к осени стала известна подноготная Нины - она жила в этом доме давно, и её соседи по квартире конечно же многое могли о ней порассказать. Во-первых, стало известно, чем неработающая Нина промышляет: в коммуналке ей принадлежали две несмежные, через стенку, комнатки-пенала, и, сама занимая одну, другую она сдавала - но не постоянному жильцу, а на ночь. Об этом, разумеется, была извещена милиция, но у Нины оказалась оформлена группа инвалидности по психиатрической, как выяснилось, статье, и это давало ей нужный иммунитет, - по гуманным советским законам как сумасшедшая она имела право на отдельную жилплощадь, которой, понятно, у советской власти для неё не было. Более того, случайно обнаружилось, что секретарша на Татьяниной работе Манька Бородина - мал мир - не только хорошо знает Нину, но и водит дружбу с Ниниными постоянными девочками, которых та изредка сама вызывала к клиентам, - то есть ко всему Нина была сводней. Но и этого мало, стало известно, что в молодости она, разумеется, и сама зарабатывала проституцией, её портреты анфас и в профиль украшали соответствующий альбом на Петровке аж с конца 40-х, когда Нина окучивала преимущественно Дом офицеров. Татьяна выведала даже и вовсе несусветное, а именно, какова была редкая по тем временам специализация Нины, оказалось её коньком смолоду был минет.
Татьяна не была настолько дурой, чтобы все это сходу выложить влюбленному по уши брату: это дало бы, безусловно, обратный эффект, в тот момент он скорее отказался бы от сестры, чем от Нины. И она сделала неплохой ход, впутав в это дело племянника. То есть меня.
Для начала она, вызвав меня на приватный разговор, выложила, что точно знает - чем Нина так приворожила Шурку. Она сосет как насос, шепнула мне Танька после того, как я долго уговаривал открыть мне эту тайну, а она отнекивалась и говорила, что ей и вслух такое стыдно произнести. И добавила: с проглотом, ужас какой. Я был, конечно, заинтригован. И если до того Нина казалась мне лишь вульгарной и довольно неопрятной теткой, то теперь выяснилось, что все не так просто, и она является носительницей тайного знания.
Здесь следует привести некоторые этнографические данные и пояснить, что страна наша в те годы, отнюдь не будучи пуританской, оставалась донельзя ханжеской и неискушенной, не говоря уж о том, что население её всегда жило недалеко от тюрьмы, откуда просачивались и вовсе дикие предрассудки. И даже самые развратные московские девки из простых в ту эпоху и наедине не могли сознаться друг другу, что - берут в рот: в этом виделось нечто постыдно-греховное, извращенное и унизительное. Так что секрет, поведанный мне Татьяной, имел чуть не сакральный оттенок.
25.
Впрочем, я понятия не имел, как приступить к делу, соглашаясь, конечно, что Шуркино намеренье есть чистое безумие. Немыслимо было говорить с ним прямо, тем более, что эта шальная любовь сильно встряхнула его, - с Шурки на глазах стало осыпаться все солдатское, стройбатовское, и вновь проглянуло юнкерское, дворянское, - к своей даме сердца он относился с отменным рыцарством, а к собственному чувству с целомудренной сдержанностью и серьезностью. По-видимому, все, что копил он в себе, сейчас нашло выход, а ведь он всегда возвышенно относился к Женщине, и армейский цинизм, который иногда сквозил в его поздних письмах, шел от того, что Женщины уж никак не находилось в Нер-заводе, и стакиваясь из нужды с теми, кого втайне презирал, он их женщинами в должной мере никак не считал. Нина же была опытна и неглупа, и предстала ему - Дамой. Да будь она и стервозной дурой, - кто из нас именно в шалавах не обнаруживал подчас под слоем хамоватой заносчивости и прочего мусора глубинную тлеющую, чуть больную и застенчивую, женственность, готовую вспыхнуть опаляющим пламенем, ту обжигающую женственность, которой так недостает обычно порядочным девицам. Кроме того, чтобы вернуть чувство уверенности в себе, Шурке, как лекарства больному, не хватало сейчас именно женской нежности, нежности, конечно, не того сорта, что могли дать ему мать или сестры. Наконец, как стало ясно позже, стареющая Нина и сама не на шутку привязалась к Шурке... Короче, задача, передо мною поставленная, казалась невыполнимой, когда б не упомянутая уже Манька Бородина.
План мы с Татьяной разработали такой: она приводит свою коллегу в дом после работы, а там уж мы раскручиваем целый сценарий, основывавшийся на Манькином с Ниной знакомстве.
Манька оказалась худенькой на тоненьких ножках совсем плоской с веснушками по носику девицей лет двадцати трех, про каких говорят воробушек, но веселой и отчаянной, из тех, кто все детство дрались с мальчишками и лазили по деревьям. Такие подчас, повзрослев, становятся прекрасными любовницами и всегда - отличными подружками, что называется своими в доску, и мы с ней мигом поладили. Даже Шурка, в мечтах уж копошащийся в кровати в другом крыле дома и отсчитывающий минуты до вечернего свидания, довольно быстро купился на Манькин легкий и жизнерадостный нрав, поддался неумолчному щебету, тем более, что та без удержу рассказывала уморительные штуки, и все мы покатывались со смеху. И Шурка тоже.
В какой-то момент - так было договорено - Манька вдруг вскликнула, выглянув в окно: ой, так у меня ж в этом доме подруга живет, Нинка, айда завалимся к ней! И Манька высунулась в окно и закричала: Нинок, идем к тебе! Шурка был ошарашен, но ничего поделать не мог. Я подхватил заготовленную сумку с портвейновым вином, - и мы отправились к Нине всей компанией.
26.
Татьяна оказалась отменным психологом. Она загнала Нину меж двух огней: при Маньке та невольно держалась иначе, чем с Шуркой наедине Манька слишком много о ней знала и как бы принесла с собою Нинину изнанку, так тщательно от Шурки скрываемую. К тому ж Манька фамильярно то и дело лезла к ней: а помнишь Димку - так его посадили, а Анька-Пулеметчица вышла все-таки за того мента, который с неё подписку брал, а Луна, помнишь Луну, мы были с ней у тебя в мае...
Нина обычно почти не пила; но теперь, видно от невозможности выпутаться из опасной ситуации, - что ей было делать, в самом деле, попытаться Маньку выставить, так ведь тоже не лучший путь, к тому ж и задача не из простых, от Маньки отделаться было непросто, - Нина крепко выпила; а выпив - вовсе отпустила вожжи. Она, всегда жеманясь и подлаживаясь к Шурке, сейчас вдруг заговорила на одном с Манькой языке; у неё изменилась интонация, даже звук голоса; в ней проглянула жженная бабенка, цинично кичащаяся своим богатым дамским прошлым; она стала вульгарна; они с Манькой, тоже захмелевшей, пустились даже в воспоминания об общих, видимо, мужиках; лишь изредка, будто на секунду очнувшись и спохватившись, вспомнив вдруг о его присутствии, Нина тянулась к Шурке с подсознательно утешительной лаской, пьяно ухмыляясь; но даже если она и впрямь хотела приласкаться, это выходило у неё фальшиво и невпопад, и Шурка отдергивался чуть не с брезгливостью.
Наблюдал он всю эту сцену молча, лишь поначалу сказал было пару слов; пил мало; постепенно глаза у него задрожали, а сквозь смуглую кожу на лице проступила краснота - кажется, понемногу им овладевало тихое бешенство. Скорее всего, он чувствовал себя обманутым, - Нина до сих пор ни словечком с ним не обмолвилась об этой своей, другой, жизни, которую, к слову, ради Шурки резко оборвала, - и, конечно же, он ревновал. Но главное - Шурка мучительно осознавал, что - смешон. Скорее всего, он стыдился и меня, и Татьяны, и, полагаю, это была настоящая пытка для его самолюбия.
Мы ушли поздно, Шурка остался. Что между ними произошло в ту ночь - не знаю, но уже на следующий день Шурка порвал с Ниной. Это казалось невероятным, и трудно себе представить, каких это от него потребовало усилий, но - порвал. Почти всякий другой на его месте прощался бы долго и много раз: уходил бы, потом в пьяном виде возвращался бы, чтобы устроить очередную сцену и коснуться ещё раз желанного тела, уходил бы опять, опять приходил бы, и отношения бы гасли постепенно, пока не потухло бы последнее желание.... Шурка отрезал - одним махом. Значит, с возрастом он не растерял своих юношеских качеств: воспаленной гордости, острого чувства чести и цельности натуры.
Впрочем, почти любая женщина в его поведении усмотрит не подвиг удушения собственной песни и не апофеоз мужской гордости, но эгоизм и измену. И тоже будет отчасти права: в конце концов именно Нина встряхнула Шурку, поставила на ноги, фигурально выражаясь, при этом отказавшись ради него от привычного образа жизни, даже от основного источника дохода. Уходя, он унес с собой по сути дела все, что могла ему дать эта стареющая и усталая одинокая женщина. Он же лишь добавил горечи в чашу её и без того горькой жизни, горечи, пусть и подслащенной каплями последней радости... И если не это называется конфликтом полов, то - что?
27.
И мы с Шуркой при активном, как сказали бы нынче, менеджменте Маньки Бородиной, пустились во все тяжкие, благо тетя Аня безвылазно жила на даче, а Кирилл лежал на диване в другом конце коридора. Проще говоря, Манька нагнала в обе комнаты из-под венеролога Каца многих своих товарок, оказавшихся как одна шлюхами с того же Калининского. Они не были проститутками в прямом смысле слова и не зарабатывали телом на жизнь. Это были просто гулящие развеселые девки, каждая из которых, проспавшись, тащилась на какую-нибудь необязательную и необременительную службу с тем, чтобы уже к семи вечера опять сидеть за столиком в "Ивушке", "Ангаре" или "Бирюсе" в привычной компании, в которой спали друг с другом по кругу. Были они все из простых семей; со служб их то и дело увольняли за нерадивость и нарушения дисциплины, месяцами они болтались вовсе без дела, пока мамаша а жили они с родителями, чаще без отцов, но с матерями, братьями и сестрами в каких-нибудь Черемушках - ни припирала к стенке; тогда они нехотя опять поступали на какую-нибудь непыльную работенку. Сегодня невозможно вести подобный образ жизни: не заботясь о пропитании, но будучи при том одетым, обутым, всегда сытым и пьяным, - на то и был у нас социализм...
Сначала у меня был "роман" с самой Манькой, потом с её подружкой Клавкой, потом опять с Манькой, а Клавка отошла Шурке, у которого последовательно и параллельно были Танька, Регина, толстуха Тамара, пока он ни остановился на худой и долгоносой фарцовщице Ольке родом из Днепропетровска, оказавшейся в Манькиной компании случайно: она сбывала девицам с Калининского вещички, что привозил её муж, танцевавшей в фольклорном ансамбле Моисеева и не вылезавший из заграничных турне...
И все бы хорошо, существовали мы беззаботно и пьяно, но беда в том, что Шурка и Нина продолжали жить в одном доме - окно в окно, и наша развеселая первобытно общинная групповая любовь была у Нины всякий день перед глазами; к тому же она коротко знала почти всех фигуранток.
Нина начала пить; в пьяном виде высовывалась по пояс в окно - на ней бывал подчас только лифчик - и орала на весь Арбат дурным голосом ну, покажи своим блядям, как ты работаешь языком. При этом сама демонстрировала, как она научила Шурку языком работать. Шурка краснел, бледнел, бесился, порывался идти Нинку бить, мы задрапировывали окна, через минуту раздавался надрывный звонок во входную дверь, и, если соседи не дай Бог открывали, Нинка пыталась прорваться к нам в комнаты; однажды она подкараулила толстуху Тамару в подворотне и с криком будешь знать, как спать с моим мужиком раскарябала той физиономию. Короче, надо было сматываться. Мы решили ехать в Крым, прямо-таки по Шуркиному плану, изложенному им в одном из армейских писем. Кстати Шуркина пассия пригласила нас заехать по пути к ней в гости в Днепропетровск. Подходил сентябрь, бархатный сезон; я решил, что пару недель обойдусь без университетских лекций, - и мы отправились вчетвером: Шурка с Олькой и я в паре с Манькой.
28.
Это было беспечное путешествие, полное милых пустячных приключений и необязательной смешливой любви. Малые деньги, какими мы вчетвером располагали, прогуляны были уже в вагоне-ресторане. По прибытии в гости к Ольгиной матушке в Днепропетровск мы с Шуркой, однако, довольно легко разбогатели: подрядились на товарной станции разгружать вагоны со стеклотарой, с трехлитровыми банками, точнее сказать, которые мы чуть не через одну откатывали в тень. И деньги, полученные за разгрузку, составили малую долю того, что мы выручили, торгуя этими самыми банками в Днепропетровских дворах - по бросовой цене, и шли они у хозяек нарасхват, ведь было самое время заготовок. Мы валялись на днепровских песчаных пляжах, пили сухое вино, дурачились и хмелели от вольности и молодости. Помню, дежурной шуткой Ольки было подкрасться к Шурке, разомлевшему на солнцепеке, и умелыми губами пощипать скоренько его плавки между ног. Член у Шурки тут же неприлично вздымался, и под хохот девиц он, чертыхаясь, подхватывался и мчался в реку - остужаться...
И в Крыму нам везло. Едва завидев море, мы тут же и вылезли из троллейбуса в Алуште - зачем было ехать ещё куда-то. И не прогадали. Как уж мы сообразили податься на опытную ботаническую станцию - не вспомнить. Но только в одночасье мы стали хозяевами двух фанерных домиков и оказались временно зачислены лаборантами. Нам была выдана замусоленная общая тетрадь в коричневом коленкоре, чернильный карандаш, рейсшина и штангенциркуль. Рано утром за нами приходил игрушечный автобус с тем, чтобы забросить нас наверх, в опытные лесопосадки высоко над морем, - обратно по договоренности мы должны были спускаться сами. В наши обязанности входило за день обработать одну делянку, засаженную понумерованными опытными елками, измерив их высоту и толщину на уровне метра от земли. И данные проставить в тетрадь рядом с результатами предыдущих измерений. Хоть и был я нерадивым студентом-физиком, но мне хватило сообразительности тут же вычислить средние величины прироста высоты и толщины елок, и я, чем лазить по лесопосадкам, заполнял соответствующие страницы тетради за полчаса. Уверен, что благодаря этим "измерениям" чья-нибудь защита диссертации на соискание степени кандидата биологических наук прошла вполне гладко... По песчаным осыпям, покрытым кой-где сгоревшей за лето полынью, огибая редкие здесь скалы, мы с хохотом скатывались к морю, на дикий пляж, в нескольких километрах от города, плескались нагишом все вместе, а потом занимались любовью - одна пара по одну сторону какого-нибудь валуна, другая по другую. Именно в один из таких, полных солнца, безделья и неги дней, Шурка как-то разом помрачнел и, когда я принялся его теребить, процедил сквозь зубы:
- Ох, и надоели же мне бляди!
29.
Наших ли бесхитростных подруг он имел ввиду; или томок, клавок, танек и регин, что оставил в Москве; или пьяных шкур, что согревали в забайкальские холода солдат-стройбатовцев. Так или иначе, тогда я не придал этой Шуркиной реплике значения, пропустил мимо ушей, списав на его дурное расположение духа. Тем более, что так же легко, как проблему жилья, мы решили вопросы питья и закуски, ведь деньги, вырученные за трехлитровые банки, у нас давно кончились, а есть хотелось. Оказалось, что наши домики стоят поблизости от молокозавода, пекарни и маленькой кондитерской фабрики. Рано утром один из нас шел в пролом в заборе молокозавода и выпрашивал у тетки, стоявшей на конвейере, пару литровых бутылок свежайшего молока, другой тем временем нес из пекарни чудный ароматный хлеб, какие-нибудь некондиционные батоны и булки. Но этим наш рацион не ограничивался. Мы оставляли наших девиц исполнять роль лаборанток опытной станции, благо оформлены на работу были только два человека; и было уморительно видеть, как злобненько зыркая на нас не выспавшимся глазом, центровая блядь Манька Бородина тащила рейсшину длинней её роста, а следом деловито ковыляла длинноносая спекулянтка Ольга с тетрадкой подмышкой и штангенциркулем; в их задачу входило доехать до посадок, дождаться, пока шофер автобуса уберется восвояси - а он не спешил и, пользуясь нашим отсутствием, все пытался за девками приударить, пока Манька ни покрыла как-то его таким матом, какого он, боюсь, в жизни не слышал из девичьих уст, - а там тащить рейсшину обратно, причем задами, чтоб никто из работников станции не дай Бог их не увидел. Мы же с Шуркой тем временем трудились в качестве грузчиков на кондитерской фабрике. Здесь выпускали три вида продукции: повидло из гнилых яблок, шоколадный вафельный торт "Сюрприз" и лимонад. Ближе других мы сошлись с мужиками из бондарного цеха - в бочки на фабрике грузили повидло. Рабочий день здесь начинался так: один из бондарей брал пустой чайник и отправлялся за завтраком - на всех; сначала он шел в цех "Сюпризов", где беспрерывно конвейер тянул вафельную ленту метровой ширины, которую баба-работница, ловко орудуя здоровенной кистью, на подобии малярной, густо намазывала некоей массой, именуемой в здешнем обиходе шоколадом, отламывал об колено кусок метр на метра полтора, и шел дальше, в цех лимонадный; здесь ему наливали в чайник эссенции, и все это он тащил товарищам. Эссенцию разливали по стаканам. Это была приторно сладкая спиртовая гадость крепостью градусов семьдесят, которую миллилитрами добавляли в то, что здесь именовалось лимонадом, и после употребления которой стаканами от тебя дня три этим самым лимонадом разило за версту. Часам к десяти утра бондарный цех бывал мертвецки пьян. А в одиннадцать досрочно начинался обеденный перерыв, и, прихватив торта и эссенции, мы шли к нашим девицам, которые уж поджидали в условленном месте, между скал над морем. Обратно на фабрику в этот день мы уж не возвращались, а к вечеру вчетвером, пьяненькие, шли на танцы... Бог мой, благословенны были времена недостроенного коммунизма! Да ведь так можно было жизнь прожить, просвистав скворцом, заесть ореховым пирогом...
30.
Ну да это было лишь мое легкомысленное настроение по отношению к миру. Шурка же не желал больше безыскусно наслаждаться естественным течением легкого бытия, его природной сердцевиной, самой тягучей его длительностью, когда время от рассвета да заката, с вечера до утра напоено истомой, жаром и прохладой попеременно, запахами чебреца и загорелой девичьей кожи, ароматом соленых девичьих волос и гомоном цикад, - всеми пряностями и приправами, что делают столь неповторимым вкус и самой простецкой южной молодой жизни. Шурку же влекла жизнь, выстроенная по литературному лекалу, скорее придуманная, нежели наличествующая, культурная в самом общем значении слова, - наверное, это была реакция на долгое армейское существование в прямом смысле на земле, в палатке на мерзлой глине, с лопатой в руках, издевательски грубо спародировавшая его юношеские туристические пристрастия. Любое проявление рукотворного комфорта он ценил теперь много выше всех рассветов и закатов: полюбил бриться в цирюльне, благо стоило это тогда сущие копейки; мечтал ежедневно завтракать в кафе с газетами - эдакая венская греза; даже в своей коммуналке садился есть пусть за простой, но лишь за сервированный стол - с крахмальной салфеткой, заправленной в кольцо серебряной подставки, Бог ведает как выжившей в семье Щикачевых, видно в качестве иронического напоминание о баснословном прошлом; и даже стал носить, выходя в город шелковый шейный платок, который сам же и гладил ежедневно и тщательно.
То же и с женщинами. Бесхитростные веселые шлюхи не оставляли простора для фантазии, их нельзя было даже мысленно наделить необыденными достоинствами и нарядить офелиями, они были просты, как шуршанье прибоя и галька на пляже, но одной голой женской природы Шурке было недостаточно. Забегая вперед, скажу, что отчасти и эта черта подтолкнет его к гибели.
Короче, Шурка исподволь влекся к своего рода нищему несколько карикатурному дендизму, не к расхожему пижонству, которому и я в те годы отдавал дань, а именно что к образу жизни джентльменскому, вот только ренты у него не было. И недаром года через четыре после Шуркиного возвращения в Москву у него появился весьма странный товарищ. Звали его Яша, Яков Валентинович, как относился к нему Шурка при посторонних, потому что тот был годами десятью старше, лет тридцати пяти. Этот самый Яша был всегда при деньгах, всегда располагал временем и жил именно как рантье, чем, скорее всего, Шурку и покорил. Яша завтракал только в "Национале", где персонал знал его в лицо и где при его появлении ему тут же, ещё до заказа, несли в кофейнике то, что называлось тогда "кофе по-варшавски", - ни в Варшаве, ни в Европе, к слову, такого напитка не знали, и иностранцы дивились русской манере пить кофе с лимоном. Но Шурка этого не знал, ему виделся во всем этом один сплошной шик. Одевался Яков Валентинович просто и неброско летом ходил в белой рубашке с коротким рукавом, зимой в хорошем шерстяном черном костюме и такой же рубашке, всегда без галстука, в тяжелом уже тогда старомодном габардиновым пальто с подкладкой алого с темно-синим шелка, как бы от кабинетного джентльменского халата, и придавал - что было вовсе не свойственно советским мужчинам - большое значение лишь качеству и состоянию башмаков. Он числился доцентом какого-то технического Вуза, зарабатывал по его словам репетиторством, был отменным шахматистом и убежденным холостяком. Последнее, кстати, к двадцати пяти стало Шурке особенно близко - в отсутствии дамского идеала он постепенно делался если не женоненавистником, то - во всяком случае в сфере половой - аскетом.
Этот самый Яша на какое-то время стал горячей Шуркиной любовью - как Марик когда-то. Шурка наделял его всевозможными достоинствами, впрочем, Яков Валентинович и впрямь был сдержан, скуп на слова, что не мешало ему говорить тоном менторским. Его, так сказать, "учение", однако, было самым бесхитростным, сводилось к тому, что право на жизнь имеют лишь предприимчивые и смелые, не считающиеся с условностями, годящимися лишь для недалеких обывателей, все прочие - быдло, по отношению к которым глупо соблюдать моральные джентльменские нормы; это доморощенное ницшеанство сегодня - общее место, в те же годы для Шурки оно звучало, как потрясение основ.
Я хорошо помню этого "сверхчеловека", он часто бывал у Шурки на Арбате, всегда к его приходу шахматы бывали уж расставлены, и, обыграв Шурку пару раз, причем всегда ладью уступая как фору, Яков Валентинович не единожды приглашал меня пообедать с ними, с ним и с его молодым другом, когда они собирались в "Прагу" или в "Берлин"; чаще всего я отказывался, но пару раз делил с ними трапезу. Яша был невысокого роста брюнет, наполовину еврей - по матери, с землистого цвета лицом, с темными кругами под глазами, с вкрадчивыми манерами карточного шулера и скупой иронической ухмылкой; не знаю, на чем строилась его дружба с Шуркой - то ли из латентного гомосексуализма, то ли из какого-то долговременно расчета Шурку при случае использовать; а может быть, Якову Валентиновичу льстило Шуркино обожание, и он числил Шурку по разряду учеников... Кончил Яша плохо, как и Марик: ему дали двенадцать лет лагерей по делу о взятках при поступлении в Вузы - это был громкий процесс, по которому шло два десятка вузовских преподавателей и который освещали газеты. Шурку это больно ударило. Помню, он сокрушался, совсем как диссидент: сажают лучших. "Лучшими" он числил, по-видимому, авантюристов, при том что сам не был склонен к авантюрам, хоть и воспринимал крушение Якова Валентиновича как удар по себе самому, а главное - по идее жизни вольной, сдержанной, комфортной, джентльменской, по мечте о "долгих зимних вечерах у камина", но не с женой, а с умным старшим другой, за неспешной беседой, за рюмкой хорошего коньяка. В который раз мир вокруг Шурки оказался прозаичнее, чем должен был бы быть...