Но вернемся к крымской нашей гастроли - больше никогда никуда вместе с Шуркой мы так надолго не ездили. Самое удивительное, что за свою беззастенчивую халтуру мы получили-таки заработную плату на опытной станции. Этих денег хватило тогда на два билета до Москвы в плацкартном вагоне, и на два в общем - до Днепропетровска. Решили так: мы с Шуркой отправляемся в Москву - надо же мне было навестить мой университет, - а девицы возвращаются в Днепропетровск. Когда мы добрались до Москвы, то узнали, что Ольга устроила Маньку пионервожатой в загородную школу-интернат. Той очень нравилось. Настолько, что вернулась она в Москву лишь под Новый год - в Ольгином пальто. Но до того я получил от неё весточку - в конверт была вложена фотография, на которой Манька в пионерском галстуке отдает салют на фоне знамени дружины. Не было даже записочки, но на обороте фото было начертано: "Коленька! Всегда готова!"... Милая вздорная бесшабашная моя подружка, где ты теперь, сохранила ли способность щебетать и смеяться, да и помнишь ли меня. А я, как видишь, всё помню куда как отчетливо...
   31.
   В Москве мы попали сразу же с вокзала - на бал. Оказалось, что Наля была уже месяце на шестом беременности, а поскольку сессия была давно сдана, началась осень, и самое время было играть свадьбу. Мне плохо запомнился этот праздник. Помню лишь сидящих рядом за так знакомым мне овальным столом под оранжевым абажуром тетю Аню и новую щикачевскую родственницу-проводницу, мать жениха, и, кажется, я был удивлен, как благородно смотрится крестьянка тетя Аня рядом с пролетарского происхождения Налиной свекровью. Помню саму Налю в фате и узком светлом платье, обтягивавшем её далеко выпирающий живот. Вот только мог ли я тогда предположить, что от этого момента следует отсчитывать оставшиеся Шурке семнадцать лет жизни, - он не доживет и до сорока. Да-да, именно с этого момента, когда счастливая Наля, скромно улыбающаяся и невольно то и дело прислушивающаяся к своей утробе, и сияющий её молодой муж поднимутся, внимая крикам гостей "горько" и поцелуются. И Шурка захлопает в ладоши - он чувствовал себя на этой свадьбе едва ли не главным, ведь он уж остался единственным мужчиной в семье и выдавал теперь замуж свою сестру. Знал бы он, чем обернутся для него эти аплодисменты...
   Татьяна, пожалуй, не испытывала особого подъема - младшая сестра опередила её, вышла замуж первой, но, к слову, эта свадьба подстегнула её инженера, - и уже в феврале Татьяна тоже пошла под венец. Но на сей раз свадьба игралась не в городе, а в родной деревне жениха - он был откуда-то из-под Шатуры. Шурка позвал меня, и я с жадным любопытством составил ему компанию - никогда не был на деревенской свадьбе, да ещё в качестве родственника невесты, пусть и далекого.
   Надо сказать, шли не самые сытые брежневские годы. Однако длинный стол в просторном деревенском пятистенке ломился от бесхитростных, но обильных яств. Пили, конечно, самогон. И, помню, больше всего меня поразила какая-то свирепая, от земли идущая бесстыдность всего обряда. Показавшиеся бы в городе весьма сальными застольные шутки были детским утренником по сравнению с тем торжеством низа, что пришлось на похмельное утро. В избу, где за печкой было устроено ложе молодых, спозаранок ввалилась толпа деревенских девок, половина из которых были переодеты парнями - между ног у них болтались прицепленные на резинках здоровенные красные морковины. Главными темами этой части ритуала были две: условная девственность невесты и плодородные способности жениха. Девки подбрасывали и дрочили свои морковки, изображали как жених ночью влезал на невесту, распевались непристойные частушки, из которых помню лишь две строчки, свидетельствующие о том, что сложены они были уже в наши дни:
   Доставай свою морковку,
   Идем на стыковку...
   Шурка ко всему происходящему отнесся вполне бесстрастно: пил, закусывал, благодушно смеялся, когда кто-то из девок норовил усесться к нему на колени. Не знаю, то ли крестьянская материнская кровь заговорила в нем, и он ощущал себя в угарном воздухе этой пьяной свадьбы в избе с неутепленным сортиром на улице вполне на месте; то ли он относился к происходящему как философ-этнограф. Я, впрочем, заговорил с ним было о том, что, мол, ничего не изменилось даже в недалеких от Москвы деревнях с четырнадцатого века. Он улыбнулся и покачал головой:
   - Коля, как ни стыдно, настоящий джентльмен никогда не должен быть снобом. - А ведь это было сказало ещё до знакомства и ученичества у Якова Валентиновича.
   Однако так или иначе, но дворянская арбатская семья Щикачевых продолжала неумолимо растворяться в массах народных: одна сестра вышла за пролетария, вторая - за крестьянина, даром что оба Шуркиных зятя заделались интеллигентами в первом поколении. И в известном смысле вся надежда была на Шурку, единственного продолжателя рода по мужской линии.
   32.
   Но уже лет через шесть, после исчезновения в лагерях Якова Валентиновича, период джентльменства у Шурки кончился. И он заделался, так сказать, интеллигентом. Пошел служить лаборантом в какой-то гидрологический НИИ, поступил на вечернее отделение того же факультета, что закончила Наля, и через пару лет в исследовательском институте его повысили до должности инженера. Дверь из Татьяниной комнаты в коридор давно вскрыли, и Татьяна с мужем жили у Шурки за стеной. Его давней пассии Нине дали таки отдельную квартиру где-то на куличках, и она исчезла из дома на Арбатской площади; у Нали подрастал сын и они втроем - Наля, муж Сережа и ребенок давно жили в бывшей комнате Нели; а тетя Аня осталась на том самом диване, на котором умерла сначала её свекровь, а потом её муж, вышла на пенсию, стала прихварывать, и если что-то и осталось от большой и некогда такой дружной семьи, так это она и Шурка - они жили одним хозяйством, тетя Аня Шурке жарила оладьи и все те же покупные котлеты, а сестры существовали уж на особицу, каждая замкнулась на свою семью, при этом между собой они не очень ладили. Да и сама коммуналка опустела - остались в ней лишь расселившиеся по комнатам Щикачевы да тетя Эмма, давно уж не певшая, болевшая, и доцент к ней давно не ходил. От основного телефона в коридоре сделали отводы, и в каждой комнате теперь стоял телефонный аппарат...
   Я в те годы жил в богеме, вел образ жизни самый разбросанный и редко бывал у Щикачевых в так давно знакомой мне квартире, из которой начисто испарился прежний дух нищего единства, а возобладала атмосфера полу интеллигентского индивидуалистического обывательства. К тому же всё в семье как-то не ладилось: Налин муж принялся запивать - болезнь эта у него была наследственной; Татьяна каждый год лежала на сохранении, но выносить ребенка никак не могла, все заканчивалось выкидышами, - не последствия ли это были неумеренного использования в ранней молодости шипучих противозачаточных свечей, - а ей было уже за тридцать; её муж-инженер, внешности самой заурядной, оказался ходоком, и у Шурки за тонкой перегородкой что ни день полыхали семейные скандалы. На меня все это во время моих редких визитов нагоняло смертельную скуку, к тому ж наши интересы с Шуркой полярно разошлись, - он буквально заболел вычислительной техникой, причем пока на уровне популярных изданий, цитировал Винера и советского журналиста Теплова, написавшего некогда первую в СССР книгу о кибернетике, причем даже мне, порвавшему с естественно научным знанием, было ясно, что Шурку волнуют вопросы, обсуждавшиеся в научно-популярных изданиях лет пять назад, когда он после армии ударился в дендизм: об опасностях неограниченного развития искусственного интеллекта, о возможном засилье киберов и прочей ерунде... Помню, как-то я пересказал Шурке содержание самиздатовской брошюры Амальрика "Просуществует ли СССР до 84-ого года?". Шурку сама проблема волновала мало - впрочем, тогда эта постановка вопроса и многим политизированным интеллигентам казалась вполне риторической; Шурку же заинтересовало, отчего выбрана именно цифра 84? И когда я объяснил, что так называется знаменитая антиутопия Орвелла, он и к этому потерял интерес - по-видимому, он надеялся, что цифру эту дало не название неведомого ему английского романа, а какой-нибудь хитрый компьютерный расчет.
   33.
   Как я уж говорил, Шурка все больше превращался в записного холостяка. О женщинах во время наших редких встреч мы не говорили вовсе, и я не знаю, были ли у него в те годы какие-нибудь связи, кажется нет.
   Обычно я забегал к Шурке, коли несся куда-нибудь по Арбату - без звонка и только по воскресениям, когда он наверняка был дома. И каково же было мое удивление, когда я застал однажды в его комнате даму, с которой они чинно пили кофе с ликером. Это была худая, почти как спекулянтка Ольга, очень некрасивая прыщавая девица лет двадцати трех, неуклюжая, как подросток, довольно нелепо одетая, с откровенно неулыбчивым выражением неподвижного лица. Проведя с ними четверть часа, я с изумлением убедился, что Шурка в это чучело гороховое не на шутку влюблен. Замечу кстати, что меня девица невзлюбила с первой секунды, быть может обостренным чутьем невостребованной дамы почувствовав, что я имею известное влияние на Шурку и могу невзначай помешать её явно далеко простирающимся планам.
   Едва она вышла из комнаты по своей надобности, Шурка с горящими глазами обратился ко мне:
   - А знаешь - кто она?
   Тон его был таков, будто бы сейчас он откроет мне страшную тайну, и окажется, что она, скажем, незаконная внучка Государя императора.
   - Она дочь покойного Теплова! - торжествующе чуть не шепотом провозгласил Шурка.
   Я не сразу сообразил, о ком идет речь.
   - Теплова! - воскликнул Шурка. - Того самого!
   Я расхохотался бы, вспомнив, что речь идет о журналисте-популяризаторе, писавшем об искусственном разуме, но сдержался, боясь Шурку обидеть. Выяснилось и откуда он её взял: они учились в институте в параллельных группах. И, конечно же, было весьма комичным то, что для Шурки косвенная принадлежность его избранницы к кибернетике заменяла громкий титул. Хотя, если вдуматься, в этом был некий смысл: так или иначе, но дворянин Шурка выбирал себе подругу по происхождению...
   - Она такая чистая! - успел ещё просветить меня Шурка, как вошла и сама его героиня и тут же объявила, что желает кофе.
   Пока Шурка варил кофе на кухне, мы сидели с ней молча, разделенные журнальным столиком. Она демонстративно листала какой-то альбом, давая понять, что и разговаривать со мной не желает. Вообще было ясно, что это особа стервозная, не блестящего воспитания, избалованная и при том явно склонная к домашнему деспотизму; такой набор качеств свойственен страшненьким девочкам много чаще, чем красоткам, вопреки расхожему мнению, будто именно красота портит женский характер...
   Прошло ещё какое-то число дней, я по привычке заглянул к Шурке, он был один и - странно прохладен со мною. Мы молча сыграли партию в шахматы. Я спросил о тепловской дочке.
   - Она моя невеста, - с нажимом, как будто приводя решающий аргумент, сказал Шурка. Мои плохие предположения подтвердились: эта самая невеста наверняка что-то дурное обо мне ему сказала. Скажем, что, пока его не было в комнате, я хватал её за коленки. Но не убеждать же мне было Шурку, так хорошо меня знавшего, что я ни при каких обстоятельствах так поступить не мог, будь даже его милая внешности более привлекательной. Оставалось лишь раскланяться...
   Еще через пару месяцев я застал в Шуркиной комнате его невесту вместе с будущей тещей. Это была усталая с потухшими глазами женщина лет сорока пяти - поразительной красоты, пусть и увядшей, поразительной тем более, что эта красота странно контрастировала с внешностью её дочери. Со мной, впрочем, и она была до крайности суха... Стоит ли говорить, что на свадьбу я приглашен не был.
   34.
   И тут я вступаю в полосу повествования уже вполне беллетристического все, что происходило с Шуркой в последние его годы известно мне урывками, а то и вовсе из вторых и даже третьих уст, - после его свадьбы мы стали видеться ещё реже и всегда как-то мельком. Помню, однажды я оказался-таки у Шурки, и мы - такого давно не случалось - провели вдвоем, с глазу на глаз, вечер за бутылкой вина. Исподволь ненадолго будто вернулась былая доверительность, и Шурка принес из большой комнаты, где он завел привычку уединяться, коли мать была на даче, а его жена - в их комнате вязала перед телевизором, - принес огромный ватманский лист. Это был филигранно выполненный чертеж, изображавший в деталях деревянное строение весьма своеобразной формы; дом этот состоял из одной большой комнаты-гостиной и трех флигелей в виде замковых башенок. "Так будет выглядеть дом в Чепелево, который я построю", - объяснил мне Шурка. По его идее каждая из башенок будет принадлежать соответственно Шурке, Нале и Татьяне; так сказать каждому из щикачевских колен. Объясняя мне тонкости и детали, Шурка впал в необыкновенное воодушевление; я слушал, испытывая крайнюю неловкость свойственная Шурке мечтательность теперь оборачивалась чуть не безумием, так далек был этот прожект от реального положения дел в семействе. Но все-таки показательно, в какое русло были направлены Шуркины грезы и какова была тема его иллюзий - род, семья, домоустроение, и это после всяческого туризма, после стройбатовской армии, после Яшиной школы гордого индивидуализма и дендизма. И, конечно, я не мог предположить всю горькую иронию теперешней Шуркиной мечты о семейном ладе и родственной верности друг другу...
   У меня была знакомая - занятная дама, красивая и весьма светская, очень хорошо одевавшаяся, жившая в квартире, заставленной дорогим антиквариатом, уже в те годы - тогда женщин за рулем вообще было мало ездившая на каком-то "пежо", любительница поэзии и всегда имевшая под рукой воздыхателя-иностранца, чаще - из дипломатического корпуса; при этом она была кандидатом геологических, что ли, наук и каждое лето отправлялась в экспедицию на Белое море, и эту вторую свою жизнь очень ценила. Так вот, оказалось, Шурка работает в одном с ней институте, в соседнем отделе. Обнаружилось это случайно - мы встретились с ней в одном московском салоне, сели в уголке с бокалами, и она принялась мне рассказывать - в тонах самых юмористических - о молодом своем чудаке-коллеге, устроившим в институте настоящую бучу; он не поленился и подсчитал, как можно сократить штат института вдвое, выполняя при этом объем работы в три раза больше; и не придумал ничего лучше, как представить этот свой проект начальству; замдиректора института - директором был какой-то академик, совершенно недосягаемый ввиду его постоянного отсутствия, - пришел сначала в ужас, потом в бешенство; и ведь самое забавное, что это был не первый прожект прежде парень предлагал наладить снабжение пресной водой африканских бедуинов, транспортируя айсберги из Антарктиды. "Наверное, ему придется уйти", - подвела итог моя приятельница, и я промолчал, не признался, что этот чудак - мой дядюшка, и что мы с ним выросли вместе...
   Прошло ещё сколько-то лет, и я столкнулся с Шуркой на улице. Я был с приятелем-сочинителем Колей Куликовым, и мы спешили по своим богемным делам - кажется, выпивать в мастерскую нашего знакомца-живописца. Шла ранняя весна, Шурка был в каком-то нелепом пальто с воротником из каракуля - уж не отцовским ли, - в вязаной шапчонке, сношенных ботинках и выглядел именно как инженер - тут точно к месту советское словцо - из бывших; он бурно обрадовался мне, но я испытал совершенное новое к нему чувство, которого сам устыдился - мне было за него неловко перед моим приятелем, кстати самым простецким, так не похож был Шурка на людей нашего круга, то есть на разночинных полуподпольных сочинителей и художников... Нечего было и думать позвать Шурку с собой, и это было не чем иным, как предательством. Я не могу забыть, каким взглядом провожал меня Шурка, когда я торопливо пообещал к нему как-нибудь забежать. Это был взгляд потерянного и очень одинокого человека.
   Но я не мог знать, что эта случайная наша уличная встреча окажется последней.
   35.
   Финал истории может показаться банальным, если не пошлым. Шурка обнаружил, что его жена подживает - словечко мерзкое, но иначе не скажешь с семнадцатилетним племянником, сыном Нали, существовавшим и мужавшим за стенкой, в той самой комнате, где некогда обитала наша общая юношеская симпатия Неля. Как уж дело открылось - не знаю, но так или иначе Шурка ушел от жены, и, поскольку податься ему было больше некуда, стал жить на даче в Чепелево. Здесь самым пародийным образом сошлись концы с концами - ведь именно в Чепелево он прекраснодушно мечтал разместить все щикачевские кланы, включая племянника.
   Он, узнав, ушел сразу - как некогда, когда был совсем ещё молодым, покинул Нину, которую любил. Часто ли мы так поступаем, потеряв после тридцати и малейшее представление о верности: в конце концов половая последовательность представляется нам прелестной химерой, и отчего в самом деле нашей жене не развлечься, коли мы сами только этим и занимаемся. Шурка, женившись, этим не занимался никогда.
   Конечно, в его открытии был и дополнительный смысл - жена изменяла ему с его же родственником, как говорят в России - не отходя от кассы, в духе рассказов Зощенко о коммунальном быте. Кстати, сын запойного папаши и свихнувшейся к сорока Нали был в юности сущим красавцем. И то, что он залез на даму, которая всегда была под рукой, жила в соседней комнате, объяснимо удобством - у него ведь был период полового созревания, ночных поллюций и мечты. Но то, что он разрушил семью своего дядюшки, всегда относившегося к нему с родственной нежностью, было подлостью в этимологическом смысле этого слова, подлостью, иллюстрирующей тот факт, что благородство не передается по женской линии. О том, что подвигло на этот сексуальный подвиг Шуркину избранницу, думаю, нет смысла распространяться, во всяком случае - не страсть, но неизбывное желание сделать какую-нибудь гадость, ведь даме её склада, не сделав гадость - так скучно жить...
   Удивительно, но до этого времени дожил некогда обиженный Шуркой сторож: постарел, но по-прежнему ходил по участкам с незаряженной берданкой, кланялся, ежели наливали, воровал по мелочи, когда хозяева уезжали в город. Разрослась ещё пуще малина у летней кухни, с которой сползла рубероидная кожа. Росла клубника и давала щедрые "усы". Даже сено на чердаке не сгнило, и действовал печной дымоход. В ящике дивана таился "Декамерон" издания конца 50-х, в лесу были грибы, а "свинушки" и "белянки" росли уже на самом участке, у покосившегося забора. Вот только не стало юности. Не стало жены. И не было дела.
   36.
   По-видимому, Шурка был плох, потому что всю зиму с ним в Чепелево провела мать. Зябко даже думать о том, как они там жили - на заброшенной летней дачке, вовсе не приспособленной к зимовке. И у меня перед глазами стоит большое заснеженное поле, на самом краю которого виднеются черные избы ближайшей деревни с вечно пустым магазинчиком, в котором можно было купить только водки, спичек да несвежую буханку серого хлеба. В сущности, жизнь загнала Шурку в угол. Пусть он получил диплом, работал уже младшим научным сотрудником, зарабатывая гроши, но научная карьера ему явно не светила - для этого у него не было никаких организационных способностей: ведь надо было найти научного руководителя, тему диссертации, суметь пробить хоть полдюджины статей в специальных журналах, потом определить оппонентов, содрать с них благожелательные отзывы... Для всего этого требовалось своего рода бесстыдство, во всяком случае - отсутствие щепетильности и умение унижаться, что называлось жизненной хваткой и напором; не говоря уж о том. что на самом деле все эти кандидатские диссертации ничего не стоили, да и вся прикладная наука в СССР была по большей части туфтой, и надо было обладать шуркиной наивностью, чтобы всерьез рассчитывать, будто начальство того же НИИ всерьез озабочено делом, а не втиранием очков. Помню, Шурка в свое время, обнаружив это, всерьез страдал от своего запоздалого открытия, и говорил, что никак не ожидал, что и в академических институтах в Москве преимущественно занимаются халтурой точно так, как военные строители замешивали бетон, суя туда весь мусор, что находили под рукой - для объема.
   Но главное - он потерял семью. Правда, дом на Арбатской должны были продолжать расселять, и, если бы он развелся, то мог бы рассчитывать получить вдвоем с матерью двухкомнатную квартиру где-нибудь в Бирюлево или Чертаново; но в том-то и дело, что и развестись он не мог: ему было выше сил видеть свою жену, которую он некогда так превозносил, романтизировал и не в шутку пытался обожать.
   Короче говоря, он из последних сил исполнял труд жить, как он сам выражался некогда в одном из армейских писем. Во всяком случае - он устал жить с нами, по расхожей морали, жить как бы спустя рукава, грязноватенько и подловато, с нами, душами душными и тесными. Я, собственно, и рассказываю историю человека, героически противостоявшему миру, который побороть он не сумел. Не сумел раствориться, приспособиться, замаскироваться под обычного жителя одной шестой части суши, давно вытолкнувшей и убившей лучших своих сыновей.
   Шкурка с течением времени все больше выглядел чудаком, не советским обывателем, но персонажем из прошлого, последним персонажем, доживающим свой век - как и его родной Арбат, уже примеривший к себе аляповатые, стилизованные невесть подо что, фонари, уже сплошь в каких-то восточных едальнях, уже все больше смахивающий то ли на провинциальную ярмарку, то ли на заезжий балаган...
   Шурка покончил собой ранней весной - бросился под поезд. Под электричку, сверив расписание. Его хоронили в закрытом гробу, и меня позвали не на похороны - на поминки. Было всего несколько человек из родни, даже из его института никто не пришел. Не было Нали, не было его жены, не было, разумеется, и племянника, - они сидели по своим комнатам, затаившись.
   Нехитрая закуска и несколько бутылок водки стояли на столе, также как некогда покрытом клеенкой; светился оранжевый абажур; так же, как её свекровь когда-то, сидела на диване, сгорбленная, с лицом будто обмороженным седая тетя Аня, ставшая совсем старой. Она была совершенно спокойна, говорил о Шурке так, будто он просто вышел из комнаты, и почему-то всё о нашем с Шуркой детстве; оказалось - она видела и запомнила очень многое из того, что мы по подростковой глупости пытались скрыть, полагая, что взрослые ничего не замечают. Ни одной слезинки она не позволила себе уронить - или слез у неё больше не было... С этого дня я никого из Щикачевых больше ни единожды не видел. Впрочем, никаких Щикачевых больше уж и не было.
   Кто знает, что видится оттуда отлетевшей твоей душе. Мне, понятно, хочется, чтобы душа твоя была обращена к прошлому. Быть может, оттуда ты, Шурка, видишь, как встает из руин твой дом, покомнатно населяется коммуналка, тетя Эмма берет верхнее ля, разминая голос, и это её упражнение отлично слышно тебе, совсем ещё молокососу, сидящему в это время в общем сортире; ослепительно юная Неля прикрывает трубку ладошкой, уточняя координаты будущего свидания, сгибает кокетливо ножку в колене; а жена венеролога Каца в китайском халате с драконами надменной, как мнится соседям, походкой движется на кухню - ставить чайник; и, подслеповато мигая, зажигается над фасадом неон, предлагающий услуги Госстраха; оседают поставленные на попа бараки Нового Арбата, сползают с них, отряхиваясь, строительные леса, зарастает чахлой травой той породы, какая издавна водилась только в московских двориках, пустырь, что разбили здесь рьяные строители будущего, старуха выносит на весеннее солнышко прихрамывающий стул и устраивает его на краю арбатского тротуара; а там, как в детской книжке-раскладке, встают из-под земли старомосковские барские особнячки, звонят к обедне - быть может, от Храма Христа, того, настоящего, румянятся сугробные бока, и гимназистки, возвращаясь домой после дневного бала с юнкерами, отряхивают снег с каблучка. И нет ли среди них наших с тобой будущих бабушек...
   Полно, Шурка, было ли это когда-нибудь? Боюсь, душа твоя силится заглянуть вперед, на то, до чего не дожило тело; и видится ей - из копоти и пламени над баррикадой встает на фоне белой стены седовласый богатырь и вздымает бесстрашно трехцветное знамя; звучит виолончель; кругом обустраивают местность, торгуют, обманывают и берут. Возрос спрос не на липовый мед и пеньку, но на средства от поноса, недержания мочи, пота, перхоти, дурного запаха изо рта, запоя, микробов в унитазе, менструации, но люди не стали чище. И если ты видишь все это - прошу, зажмурься и отвернись. Быть может, ты вовремя ушел. Прости меня, оставшегося.
   Звенигород 7 октября 1999