Страница:
ГЛАВА ВТОРАЯ
МОКРЫЕ ОКОПЫ
АКУЛЬКИНА ДЫРКА
Покатилось наше окопное житье-бытье день-задень, как водичка с околицы. Сидели мы больше по блиндажам, где днем и ночью солдаты чаще всего спали, как после угарной бани, а кто не имел этой привычки, тот лежал, выпяливши глаза в потолок или в спину соседу. Что каждый в таком положении думал - одному Богу известно. Только за долгую бессонную ночь, когда начинаешь боков от пролежки не чувствовать, передумаешь все. Про всех вспомнишь, всех родных и знакомых переберешь, словно в гости ко всем сходишь. А уж по дому передумаешь все до самой последней тонкости: где что теперь надо бы починить да поправить; двор в мозгах новой дранкой покроешь и перемшишь, амбар подрубишь и перепаклишь, забор под окном новый, тесовый поставишь,- устанешь, думавши, хуже, чем, бывало, на работе в страду!
А уж когда придет твой черед, да Иван Палыч в наблюдалку нарядит возле акулькиной дырки стоять (окно в наблюдательном пункте так у нас прозывалось) да за немцем смотреть, просунувши в дырку винтовку, тогда совсем всю голову за ночь-ноченскую переломаешь. Стоишь, как дурак на погосте, сесть ни-ни, сидя хуже заснешь, да солдат хитрее начальства: он научился, как извозная лошадь, спать на ногах!
Стоишь так, бывало, упершись в окно, перед глазами Двина чешуится, за Двиной по крутому берегу у самых сосен и елей тянется, обрываясь в окне, с той и другой стороны глубокая песчаная складка, словно морщина, а за этой морщинкой, знаешь, немец также стоит, просунувши пулеметный хобот или винтовку в бойницу, и тоже на твой берег смотрит. И до того доглядишься за смену, что, кажется, немца-то этого увидишь. Стоит он всегда такой толстый, плотный, усы хвостом, борода клином, стоя пиво немецкое пьет, покрякивает и шоколадом закусывает:
- Что, дескать, взял: ты вот сухарики на манер белки грызешь, а я шоколад уписываю: оттого мы вашего брата, Исакия, и лупим...
- Ну, дескать,- ответишь ему,- наш брат, Исакий, бывает всякий: у нас народу в осударстве, что картошки у хорошего домохозяина в подполице - всех не перелупишь!
Разговор даже такой с ним, с пивным немцем, заведешь, и будто этот немец - как на картине нарисованный перед тобой, вот так-таки перед глазами и стоит, только куда сам захочешь, туда его и повернешь, что захочешь, то и скажет...
Так и проговоришь с ним весь вечер, и хоть не немец (бог с ним совсем, какое мне до него дело!), так время убито.
* * *
Тяжелей всего было не задремать в ночную смену, когда с полуночи заступишь. Над Двиной месяц плывет, как у святого на иконе, на месяце светится венчик. Выйдет из легкого облака месяц, все серебром, золотом окатит, а под месяцем низко, над водой, туман белый курится, вода как остановится, будто тоже задремлет, изредка только рыба какая плеснет, или сом на месяц погреть выста-вит брюхо. Кажется, в эти часы из акулькиной дырки до немецких окопов рукой подать, берега близко придвинутся, на берегу все ясно-ясно, только все как-то по-другому, нежели днем...
По началу зорко смотришь на месячную реку, не крадется ли где лодка с разведчиками, да не плывет ли где какой храбрец вплавь через воду на наш берег, чтобы забраться нам в затылок, посмо-треть, как на этом затылке у нас волосья лежат... Смотришь так, смотришь, ин в глазах лодка покажется, ин голова из воды вынырнет, моргнешь - нет ничего!..
Потом все пропадет: и немец с шоколадом, и окопная морщинка на берегу будто сотрется под месячным светом, и Двина уж будет не Двина, а наша тихая, темная, заросшая на берегу ивняком и осокорем, трубачом да хлыстьями, в зеленой ряске, с белыми по ней, словно вышитыми цветами речных лилий и с желтыми бубенчиками, наша лесная красавица, под месяцем с легким ночным шопотком бегущая в Волгу - Дубна...
На дубенском зелено-муравном крутом берегу встанет в полночь наше большое село Чертухино, разойдутся избы перед глазами по берегу, отойдут в сторону сараи, сараюшки и вся холостая построй-ка, в тумане белом потонут и дыме наши овины. Над Чертухиным распушатся по небу столетние липы, березы, серебристые тополя и ветлы, и тогда похожи они в своих расшито-зеленых кисейно-туманных уборах на наших дородных чертухинских баб, которые смотрятся с берега в реку, охорашиваются и оправляют на себе дорогие наряды...
Будешь смотреть и даже разглядишь грачиные гнезда в ветельных сучьях на самой вершине,- кажется, кажный листочек видишь отдельно, и кажный листок словно живой...
По-за-селом, в стороне, из-за ветел и лип, в березах вся, в тополях, поднимет к небу высоко-высоко наша сельская церковь, туда, где проходят облака-полуночники, синих пять куполов, и звезды на них смешаются с звездами в небе, и будет тогда и купол церковный, и синее-синее под месяцем небо - одно.
Слышно все и видно в эти часы куда лучше, чем на яву.
Каждый разглядит свою крышу, увидит свой дом, в каком бы порядке он ни стоял, а если уж очень тоскливо в тот день было на сердце, то привидится плачущая жена у крыльца, а возле нее куча играющих в салки ребят...
Хорошо в такие часы в наблюдалке, хорошо прильнуть лицом к акулькиной дырке и, просунув в нее винтовочный штык, заснуть на ногах, засмотревшись на немцев, и во сне-полуяви увидеть родное Чертухино на другом берегу...
Тогда не поймешь, где ты в такие минуты - с винтовкой стоишь на позиции и наблюдаешь за немцем, или плывешь с острогой на плоту по Дубне...
В первое время, как мы возвратились из резерва в окопы, у нас редко-редко кто затеет стрельбу: днем почти никогда не стреляли, и в заводу не бывало, а ночью только с постов да пикетов. Зачнет ночную стрельбу часовой, продравши, должно быть, глаза не вовремя: то ли разбудит его криком ночная сова, усевшись где-нибудь к стороне на обшарпанных сучьях прибрежного дуба иль вяза, то ли сыч-ухач, прилетевший пить на Двину, вспугнет его с полусонья, то ли проголодаются вши под рубахой, а эта тварь и мертвеца поднимет из гроба,- только вздрог-нет, проснувшись не в час, часовой, прильнет к акулькиной дырке и видит, что никакого в самом-то деле Чертухина нет, что перед носом немцы сидят, жрут за обе щеки шоколад и пьют баварское пенное пиво. Тряхнет солдат солдатской сумой с вечерним пайком, просунет подальше винтовку в акулькину дырку и начнет палить, как угорелый, без перестану, пока перед утром туман другой берег совсем не завесит...
Чудно, что и у немца была та же повадка...
Верно и их с шоколаду да пива клонило в дрему, и они в полудремоте свою фатерию видят: смерть перегнется в окоп, защелкает на своих веселых кастаньетах, и их разбудит сухое цоканье пуль об окопы и гулкое эхо от выстрелов вдали по воде, вскочут они, как и мы, и ответят раскатистым треском двух или трех пулеметов, и посыплется к нам на козырьки над окопом частый свинцовый горох.
* * *
Но на первых же порах нашего возвращения из резерва на линию, на наблюдательном пункте случилось такое, от чего у многих у нас шевельнулось под ребрами сердце, и в голову ударила муть...
В тот день Иван Палыч не хотел долго копаться и нарядном чередовом листу, назначил сразу, тыкнув пальцем, в наряд старшего Морковкина, кого-то еще из безыменных и Голубкова - нас разводить. Морковкин Василий был приземистый, словно его в землю уперли, неразговорчивый и угрюмый от природы мужик; поглядел он на меня, как рублем подарил, дескать, что же не скажешь, что мы недавно были в наряде, что нашей глисте-то шут, что ли, глаза подменил, но я ничего Иван Палычу не сказал, не все ли равно, где провожаться, да к тому же, видно, было так уж и надо, чтоб Иван Палыч перепутал черед...
По дороге на наблюдалку мне, как бы ненароком, Морковкин сказал:
- Что-то, братец, больно сердце знобит...
Я поглядел на него: сильный, крепкий, с места не сдвинешь, как дубовый комель, на плече целое блюдо поставишь, только в глазах меркотно, паутина висит, а на шее проступили синие жилы...
- Седни письмо от Василисы пришло, пишет: соскушнилась больно...
Я ему ничего не ответил, дакнул только невольно, потому что и все мы получили такие же письма... Правда только, Василию было всех тяжелей: женился, как известно, он на второй, взял Василису, молодую, здоровую девку, а свадьбу сыграл почти совсем накануне, как приехал к нам старшина и прочитал приказ о наборе. Часто, должно быть, Василий, за день не сказав никому ни полслова и день весь деньской пролежавши на нарах вниз головой, допивал хмельной и душистый свадебный мед, утирая спросонья губы о жесткую полу серой шинели и вспоминая Василисину крепкую грудь.
Когда Голубков повел Морковкина в смену, в лице у него, в хмуром и темном лице, показалось мне, под темной, угрюмою бровью блеснул огонек, как в осеннюю пору в ночном, когда в отсвете костра вспыхнут вдруг лошадиные рыжие гривы...
- Ну, брат, Василий Василич, гляди,- говорит Голубков, тыкая пальцем в акулькину дырку,- что-то ноне больно туманит... Мотри, как бы немец карасем не подплыл...
- Слушаю, г. разводящий,- сказал тихо Морковкин, сунул в дырку винтовку и словно застыл.
Все было как и всегда, немцы спали на том берегу, мы на этом; изредка только где-нибудь стукнет лопатой или киркой неосторожный сапер. Большой стрельбы не было, а на постах баловст-во шло, как и всегда. Но на небывальщину нет никакого закона или уж есть какой-то особый закон: как бы, кажется, немецкой пуле в акулькину дырку попасть?.. Сиди немец на том берегу хоть месяц и меться с рогатки - не попадет, а тут вот и без рогатки попала...
Должно быть, ему под винтовку нечистый подставил рога, немец спросонок его помянул, схватил винтовку и, не целясь в нашу сторону, бахнул...
***
На свету повел меня Голубков Василья сменять; открыли мы дверку в наблюдательный пункт: Василий Морковкин лежит на полу, раскинувши руки, акулькина дырка забрызгана кровью, на паутине в углу, словно на ниточках, висят человечьи глаза, а на неотесаных бревнах стены засохли мозги. Сняли мы свои картузы: головы у Василья как не бывало, от разрывной немецкой пули вместо головы остается лепешка...
ДВА ДЕНЩИКА
Дело было простое: для того и живем!
Недели через две или три после похорон Василья Морковкина, немец опять подшутил над нами злую и ненужную шутку...
У зауряд-прапорщика Зайцева был, как и у всех офицеров, денщик. Мы его как-то не замечали, да и сам он был незаметен, но как раз вот к слову пришлось помянуть и пожелать ему лебяжьим пухом землицы.
Взял его Зайчик из одиннадцатой роты, потому что так распорядился наш капитан после "заурядичка" Ивана Палыча. По фамилии был он Анучкин, звали же мы его просто: Анучка. И вправду, было что-то похоже в лице у него на онучу: как чисто не мойся, а все на щеках и на висках такие желтоватые пятна, как на онучах и пропотелых местах или на пятках. Но, несмотря на эту невзрачность, Анучкин парень был очень приятный, тихий, лишнего слова не скажет, только все "так-точно", да "никак-нет".
Встретишь его, бывало, и спросишь:
- Анучкин, хорошо, брат, небось, в денщиках?..
А он сейчас ногой об ногу бураками прихлопнет и:
- Так точно! - на вытяжку...
- Не хочется, Анучкин, в роту назад, к землякам?..
- Никак нет!..
И опять каблуком об каблук.
Поглядишь на него: дурак не дурак, а так: задуреная голова, должно быть, у человека.
С ним то вот и случилась история. Глотнул он, должно быть, с вечера болотной, некипяченой воды или по какой еще там причине, только начало к свету Анучку гонять. Зайчик в это время без задних ног спал в блиндаже и не видел ничего и не слышал. Сходит - полежит, сходит - полежит, потом, когда разбутрело да кверху туман подобрало, видно, немец его подглядел пивными глазами, взял ненароком на мушку и под елочками спать навсегда уложил.
* * *
Утром, в тот час, как Иван Палыч крикнет на всех: вставай! - вбежал Пенкин в блиндаж, лица на Прохоре нет:
- Ну, братцы, не будет у Анучки ни дочки, ни внучки...
- Что такое? - недовольно спрашивает Иван Палыч.
- В отхожем лежит: нос в дерьмо!
Ахнули мы от такого гостинца все сразу. О Морковкине мы позабыли, в акулькиной дырке Васильеву кровь выели мухи, и мыши с деревом сгрызли, только в списке у Иван Палыча, против Васильева чина сбоку похилился криво поставленный крест, да прошла черта через фамилью и имя: в этот день мы не ходили на двор, а мочились возле порога в блиндаж.
- А тебя,- спрашивает Иван Палыч Пенкина, - ничего... не тронуло?..
- Должно, не видал! Теперь наладит: на двор пойдешь, на тот свет придешь,- ответил Пенкин.
- На тот свет пойдешь, заставы не встретишь, - миролюбиво говорит Иван Палыч,- к вечеру уберем: все равно мертвый!
Позвонил Иван Палыч Зайчику: звонил, знонил, не дозвонился и плюнул: пускай, коли, дрыхнет!..
Под вечер Иван Палыч отрядил Голубков за Анучкой, но они вернулись пустые назад,- навалились на Анучкина черви и страшно было смотреть на него: кости от тела отстали. Зарыли его неподалеку. Пенкин крест сколотил (по нему дня три немец лупил по утрам, принимая, должно быть, крест издали за солдата, на кресту остались от пуль ржавые дырки, и стоял он, как знак, что солдату только там и молиться, куда добрые люди ходят на двор)...
* * *
Похолодело у нас, у всех, на душе, рано спать залегли, когда еще совсем и не смерклось, да развеселил нас Сенька, денщик командира...
...Только Иван Палыч из блиндажа вышел к Зайчику доложиться, тут ему, чуть не под брюхо головой, так и сунулся Сенька-денщик, Бог весть откуда уж пьяный.
- Тише, ты, каша нерасхлебаная,- цыкнул на него Иван Палыч, хотя здорово Сеньку вообще побаивался,- Ну, и денщики: одного кокнуло, неведомо где, а этот пьяный, неведомо с-ча.
Мы слышим, что Сенька: к дверям, стоим слушаем.
- Иван Упалычу всё наше почтение,- захрипел Сенька, сделавши сперва слабое движение козырнуть.
- Сегодня, Сенька, Анучку убили...
- Вот те на!.. Царство ему небесное... Как это его, дурака, угораздило?
- На грех мастера нет,- Иван Палыч на отхожее рукой показал.
- Что ты?..
- Видишь, скапутились на-бок...
Поглядел Сенька на густо уставленные елочки и верно, у двух елочек головки на-бок, словно пригорюнились, а одна низко нагнулась и раскинула верхние ветки, как ручки, на землю. Почесал Сенька в затылке и, засмеявшись, сказал:
- Посидишь немного, а поверишь в Бога...
- Как есть... Ну парень губастый, садись да хвастай!
- Какие хвасты, коли поджали хвосты... Вам их-высок наказали беспременно притти, а также и этого зауряд-зайца с собой привести...
- Ты бы, зюзя, потише языком-то плел. Давно ли командир пожаловал?
- Утрысь!..
- Злой?
- Уж что: весь язык обломал!..
...Сенька рыгнул и желтую слюну вожжей сплюнул:
- У-у-ж и было разговоров...
- Что, пока на ногах?
- Как полагается: честь честью! Только вошел прямо мне: Сенька, ты, дескать, пьян? Нет, говорю, никак нет,- это, дескать, вам кажется, потому что вы сами маленько выпимши. Он знамо в шею: где ты, говорит, стервяжий сын, без меня мог надрызгаться?
- Ну?..
- Ну, как же, говорю, а иначе? Сами же вы, дескать, ваш-высок, когда в отпуск уезжали, так наказывали мне четвертную с можжевелкой блюсти и на окошке держать... Я ее, дескать, как малое дитя все время с собой таскал, а тут, как пришли из лезерву, так я ее на окошко и поставь сдуру...
- С чего ты все это, Сенька, мелешь,- перебил Сеньку Иван Палыч,выходит, он же сам велел поставить...
- А ты слушай, тут-то вот и все дело заело: четвертной то все-таки, когда их-высок давеча приехали, на окошке не оказалось.
Сенька отставил ногу и поглядел на Ивана Палыча, как на дурака смотрят: как же, де, это так могло произойти, не знаешь ли ты, фефела длинная?
- Ну?..
- Вот тебе и ну!..
- Выпил, что ли?
- Выпил!? - Сенька презрительно посмотрел на сапоги Иван Палыча,выпил то, знамо, выпил, да главное дело, кто выпил!
- Ну?
- Немец выпил!..
- Городи изгороду, не пройти народу...
- Совсем даже ничутельки: четвертная эта, чтобы ей пусто было, видишь, на окошке стояла. Онамеднись, только мы ввалились в нашу фатеру, дзинь: пуля в окошко! Гляжу, горлышко на полу, а из четвертной сама можжевелка лезет и настойка течет...
- Ишь ты... А он что?
- Да известно: я, кричит, ялдой тебя пополам на две ровные части расшибу, да распротаку - твою гриву на валенки сваляю, да твоей жене-кобыле на память пошлю... А теперь, говорит, за то, что хорошо немецкую пулю отлил, давай обнимемся и выпьем со свиданьем...
- Ну, вот видишь, все и утакалось,- с завистью сказал Иван Палыч.
- Как нельзя к лучшему: подошел, да со всего размаху подскулину и порснул.
- Ну-у?
- Ну, да. А потом сели за стол, как ни в чем не бывало, и выпили...
- Ну, вот и ладно. Значит: вдрызг?
- Спать лег, а меня выгнал и сказал, чтобы вы его через час с их блавародием пришли и разбуди-ли,- закончил Сенька, как-будто и действительно не он, а немец пулей можжевеловую настойку выпил.
Он уж не качался и глядел на Иван Палыча, весь подобравшись, будто ожидая, что фельдфебель сейчас его за непочтительность тянуть будет...
- А жаль, Иван Палыч, Анучку: хоть и дурак был, царство ему небесное, с головы до пяток...
Иван Палыч пошел доложиться.
СТАРАЯ ГАЗЕТА
...Перед тем, как итти к командиру, Иван Палыч зашел за Зайчиком. Зайчик спал, как ребенок, раскидавши по сторонам руки, и так крепко, что Иван Палыч долго не мог его добудиться.
- Ты, Иван Палыч?..- сказал Зайчик, протирая кулаком глаза,- что случилось?..
- Да так, кой-что, ваш-бродь... Добрый вечер вашему благородию... Анучку убили!..
- Как убили?.. Когда убили?..- вскрикнул Зайчик, оглядывая блиндаж.
- Утрысь, в отхожем!..
Зайчик перекрестился...
- Как же я это проспал человечью смерть?.. А?.. Иван Палыч?
- А что, разве вы помогли бы...
- Да ведь, и верно: чем тут поможешь?..
- Ну, вечная ему память, только и делов: другого возьмете...
- Нет уж я, Иван Палыч, лучше один... Мне одному даже удобней...
- Ну, это как знаете... Командир приехал, ваш-бродь.
Зайчик вскочил, словно иголкой его шкнули, и стал натягивать брюки.
- Вы, ваш-бродь,- говорит наставительно Иван Палыч,- командиру о Пенкине, ни гу-гу...
- А что?
- Да рта тогда ни мне, ни вам не даст об отпуске раскрыть.
- А, ведь, пожал-что, Иван Палыч!
- А вам завтра очередь!..
- Да, да, конечно, в рот воды набрать.
Едва успел Зайчик сапоги обуть да волоски, во сне растрепанные, пристроить, как Палон Палоныч сам своей особой в блиндаж и входит.
- Ждал, ждал я вас обоих,- сердито он начал еще в двери,- да, ведь, ждать да догонять нет ничего хуже. Думаю, дай я тогда к ним сам пойду, коли они ко мне не идут...
- Здравия желаю, г. капитан, - тихо сказал Зайчик, подавая первый руку Палон Палонычу.
Иван Палыч вскочил с табуретки и кочергой встал в угол у входной двери.
- Здравствуй, Иван Палыч, - полуобернулся Палон Палоныч к фельдфебелю, в то же время пожимая Зайчикову руку,- распаляции были?
Иван Палыч кадыком только ёкнул.
- Никак нет-с, г. капитан,- заторопился Зайчик,- Морковкина только... да Анучку сегодня...
- У меня еще с вами, г. зауряд, будет разговор... А впрочем, если вам уж так угодно, так давайте с вами сначала: отзвоним, да и с колокольни долой, как Суворов говаривал... Прошу, господа, садиться... Ну-с, начну, г. эауряд, с того что отныне вы... (Палон Палоныч, очевидно, нарочито долго закуривал трубку, наслаждаясь, как у Зайчика меняется лицо: то побледнеет, как поблекнет, то так и запышет, как кумачевая Василисина кофта), что отныне вы в лице... моем... (клуб прямо Зайчику в нос)... моем обрели, так сказать, вашего пылкого почитателя и, так сказать, читателя (снова клуб, у Зайчика на лбу высыпали потинки) статеек о вас и ваших стишках, а также, так сказать, и самих стишков ваших.
Тут Палон Палоныч остановился, очевидно, довольный, что он так ловко и кругло наворачива-ет, достал из-за пазухи питерскую газету, очень усаленную и наполовину рваную, рыгнул и от него вдруг сильно понесло перегаром...
- Можете себе, г. зауряд, вообразить, - в чем вы как раз не нуждаетесь, чтобы вам помогали, ибо, судя по вашим стихахушкам - вы простите меня за это явное искажение, но я, как Щедрин, право, не вижу смысла в этом занятии и тем более пользы (это уже вдобавок к мысли сатирика) - пользы отечеству и армии - так судя по всему, говорю, и прочему, фантазией обладаете геркулесовской и потому сами легко об'ясните, как этот клочок газетки от 15-го года попал в мои руки...
Тут капитан опять остановился и опять сильно рыгнул. У Зайчика, как у впрямь настоящего зайца, сердце комочком свернулось, ушки сложило на спинке и так и ушло в холодную снежную ямку. Иван Палыч стоял по-прежнему кочергой и стал еще больше похож на нее...
- Так вот-с, говорю и повторяю, что при всей своей фантазии вы такого романического стечения обстоятельств совсем даже и не предполагаете... Вы, конечно, знаете, что во всяком культурном центре есть такие особые... особые... как бы это сказать... места... да... особые места, куда всякий ходит и не может не ходить. Ну, так естественно, пошел и я... Сижу, видите ли, наслаждаюсь, я, ведь, очень по натуре большой эпикуреец, держу в руках вот этот драный листок наготове и что ж: бац, знакомая фамилия, знаколицомое, как Лесков это любил перевирать и очень хорошо это делал...
Тут Палон Палоныч вдруг встал и совсем другим тоном, строгим и властным, спросил Зайчика:
- Это про вас написано?
- Так точно, г. капитан,- тихо произнес Миколай Митрич, - про меня...
Эту статейку мне Зайчик показывал, когда мы еще были в Хинляндии. Написал ее один его питерский приятель, с которым Зайчик все пивные в Питере обшаркал: до того они с ним дружно жили да любили друг дружку. Приятель Зайчиков даже портрет ему свой в портсигар вставил, вроде, как на память: коли будет Зайчик папиросами угощать, так он из его портсигара всегда длинный, длинный нос высунет: больно уж длиннонос он видно был от природы, кажется, окромя носу, ничего у этого Зайчикова приятеля и не было. Иван Палыч, как увидал у Зайчика Зайчикова приятеля в портсигаре, так я помню, даже поближе показать попросил, долго разглядывал и, наконец, произнес:
- Я бы, говорит, с таким носом непременно удавился!..
Ну, да Иван Палыч в таких тонких делах был совсем даже глупый человек. Одним словом, расхвалил Зайчика Зайчиков приятель в этой газетенке за мое почтение, а самое главное, даже как бы богатырем, ероем выставил. Мне Зайчик показал тогда эту статейку, до половины и дочитать не дал, вырвал у меня ее да за пазуху:
- Ты, - говорит, - прочтешь, смеяться надо мной будешь...
Стало быть, что же это только творилось с Зайчиковым сердцем, когда эту самую газетку Палон Палоныч Зайчику из Питера привез.
- Вы, - сказал капитан и, в знак окончания всяких разговоров, взялся за картуз, - вы, г. зауряд, на каком хотите месте, но зарисуйте так, чтобы долго потом не забыть: все эти ваши стихахушки с сего числа вы будете представлять мне, и после моего одобрения уж я сам буду их направлять в дивизию, и только после разрешения... ну, я думаю понятно... Всех!..
* * *
Зайчик как столб стоял и, кажется, мало что понимал из того, что ему поет Палон Палоныч. Иван Палыч так кочергой и застыл, только, кажется, глаза совсем вылезли и повисли над встопоривши-мися кверху усами, как два мыльных, мутно-зеленых пузыря...
- В трехдневный срок,- кричит ему Палон Палоныч, уже стоя в дверях на выход, - в трехдневный срок... в письменном виде... подать записку и все распаляции и распекации изобразить в наилуч-шем виде-с!..
- Капитан, капитан, - закричал вдруг не своим голосом Зайчик, капитан! Я не буду, я не могу!.. Это даже и не я совсем...
Но Палон Палоныча в блиндаже уже не было, и Зайчик смутно разглядел мыльные пузыри в углу, хотел шагнуть в угол, но зашатался и, как сноп, повалился на пол... Зайчик лежал ничком и тихонько всхлипывал. К нему подошел Иван Палыч, хотел, должно быть, нагнуться и сказать что-то ему, но потом вдруг сжал кулаки и махнул ими в воздухе над плачущим Зайчиком...
- Эх, ты: я - не я и лошадь не моя! Тюря! А, да ну вас всех к растакой твоей бабушке...
Махнул еще раз и опрометью из блиндажа бросился вон...
ПРОБА НОВОЙ БАТАРЕИ
...Памятен мне этот вечер, - последний вечер у очень многих из нас, когда Иван Палыч, вытирая словно срезанный кверху лоб шинельной полой на ходу, перед сумерками показался в дверях блиндажа с приказом в руках. Приказ этот все мы с нетерпением ждали, чтобы поскорее узнать, кому и эту очередь в побывку ехать. Но двенадцатую в этот раз обошли, потому что писарям ничего не дали, и только в самом конце приказа, по описке что ли, стояло:
...Прапорщика Зайчика с сего числа исключить с ротного котла и полагать во временном отпуске.
- Да, - сказал Иван Палыч, свертывая приказ, - пожалели коровью ляжку, а волк всю корову растяжку!..
- Ничего, Иван Палыч, - засмеялся Пенкин,- мы теперь на имянины Пек Пекычу на этой точке (писарь у нас такой в полку был) дерьма в конверте пошлем по почте.
Но не до смеху всем было, никто Пенкину и не улыбнулся, а Иван Палыч собрался и, несмотря на устаток - к Зайчику.
Только он из блиндажа вылез, а Зайчик как раз тут, у двери:
- Я, Иван Палыч, - говорит,- пришел вас проведать.
- Назначение в побывку имеете, ваш бродь,- подал Иван Палыч ему приказной лист, - так что имею честь поздравить и пожелать вам дорожки на обе ножки...
- Значит, едем, едем, Иван Палыч, - схватил Зайчик Иван Палыча за руку.
- Кто едет, ваш бродь, - говорит печально Иван Палыч,- а кто на тарантасе колесами кверху сидит...
- Так, значит, и впрямь надо было складчину устроить да писарю дать.
- То-то и оно-то: кабы знал, отчего лысина у Федота, так и плешивым бы не называл.
- Ах, Иван Палыч, дружище ты мой, как же это такое програчили?
- Ладно, ваш-бродь, где наше не пропадало. Вы вот письма-то наши доставьте, не забудьте...
МОКРЫЕ ОКОПЫ
АКУЛЬКИНА ДЫРКА
Покатилось наше окопное житье-бытье день-задень, как водичка с околицы. Сидели мы больше по блиндажам, где днем и ночью солдаты чаще всего спали, как после угарной бани, а кто не имел этой привычки, тот лежал, выпяливши глаза в потолок или в спину соседу. Что каждый в таком положении думал - одному Богу известно. Только за долгую бессонную ночь, когда начинаешь боков от пролежки не чувствовать, передумаешь все. Про всех вспомнишь, всех родных и знакомых переберешь, словно в гости ко всем сходишь. А уж по дому передумаешь все до самой последней тонкости: где что теперь надо бы починить да поправить; двор в мозгах новой дранкой покроешь и перемшишь, амбар подрубишь и перепаклишь, забор под окном новый, тесовый поставишь,- устанешь, думавши, хуже, чем, бывало, на работе в страду!
А уж когда придет твой черед, да Иван Палыч в наблюдалку нарядит возле акулькиной дырки стоять (окно в наблюдательном пункте так у нас прозывалось) да за немцем смотреть, просунувши в дырку винтовку, тогда совсем всю голову за ночь-ноченскую переломаешь. Стоишь, как дурак на погосте, сесть ни-ни, сидя хуже заснешь, да солдат хитрее начальства: он научился, как извозная лошадь, спать на ногах!
Стоишь так, бывало, упершись в окно, перед глазами Двина чешуится, за Двиной по крутому берегу у самых сосен и елей тянется, обрываясь в окне, с той и другой стороны глубокая песчаная складка, словно морщина, а за этой морщинкой, знаешь, немец также стоит, просунувши пулеметный хобот или винтовку в бойницу, и тоже на твой берег смотрит. И до того доглядишься за смену, что, кажется, немца-то этого увидишь. Стоит он всегда такой толстый, плотный, усы хвостом, борода клином, стоя пиво немецкое пьет, покрякивает и шоколадом закусывает:
- Что, дескать, взял: ты вот сухарики на манер белки грызешь, а я шоколад уписываю: оттого мы вашего брата, Исакия, и лупим...
- Ну, дескать,- ответишь ему,- наш брат, Исакий, бывает всякий: у нас народу в осударстве, что картошки у хорошего домохозяина в подполице - всех не перелупишь!
Разговор даже такой с ним, с пивным немцем, заведешь, и будто этот немец - как на картине нарисованный перед тобой, вот так-таки перед глазами и стоит, только куда сам захочешь, туда его и повернешь, что захочешь, то и скажет...
Так и проговоришь с ним весь вечер, и хоть не немец (бог с ним совсем, какое мне до него дело!), так время убито.
* * *
Тяжелей всего было не задремать в ночную смену, когда с полуночи заступишь. Над Двиной месяц плывет, как у святого на иконе, на месяце светится венчик. Выйдет из легкого облака месяц, все серебром, золотом окатит, а под месяцем низко, над водой, туман белый курится, вода как остановится, будто тоже задремлет, изредка только рыба какая плеснет, или сом на месяц погреть выста-вит брюхо. Кажется, в эти часы из акулькиной дырки до немецких окопов рукой подать, берега близко придвинутся, на берегу все ясно-ясно, только все как-то по-другому, нежели днем...
По началу зорко смотришь на месячную реку, не крадется ли где лодка с разведчиками, да не плывет ли где какой храбрец вплавь через воду на наш берег, чтобы забраться нам в затылок, посмо-треть, как на этом затылке у нас волосья лежат... Смотришь так, смотришь, ин в глазах лодка покажется, ин голова из воды вынырнет, моргнешь - нет ничего!..
Потом все пропадет: и немец с шоколадом, и окопная морщинка на берегу будто сотрется под месячным светом, и Двина уж будет не Двина, а наша тихая, темная, заросшая на берегу ивняком и осокорем, трубачом да хлыстьями, в зеленой ряске, с белыми по ней, словно вышитыми цветами речных лилий и с желтыми бубенчиками, наша лесная красавица, под месяцем с легким ночным шопотком бегущая в Волгу - Дубна...
На дубенском зелено-муравном крутом берегу встанет в полночь наше большое село Чертухино, разойдутся избы перед глазами по берегу, отойдут в сторону сараи, сараюшки и вся холостая построй-ка, в тумане белом потонут и дыме наши овины. Над Чертухиным распушатся по небу столетние липы, березы, серебристые тополя и ветлы, и тогда похожи они в своих расшито-зеленых кисейно-туманных уборах на наших дородных чертухинских баб, которые смотрятся с берега в реку, охорашиваются и оправляют на себе дорогие наряды...
Будешь смотреть и даже разглядишь грачиные гнезда в ветельных сучьях на самой вершине,- кажется, кажный листочек видишь отдельно, и кажный листок словно живой...
По-за-селом, в стороне, из-за ветел и лип, в березах вся, в тополях, поднимет к небу высоко-высоко наша сельская церковь, туда, где проходят облака-полуночники, синих пять куполов, и звезды на них смешаются с звездами в небе, и будет тогда и купол церковный, и синее-синее под месяцем небо - одно.
Слышно все и видно в эти часы куда лучше, чем на яву.
Каждый разглядит свою крышу, увидит свой дом, в каком бы порядке он ни стоял, а если уж очень тоскливо в тот день было на сердце, то привидится плачущая жена у крыльца, а возле нее куча играющих в салки ребят...
Хорошо в такие часы в наблюдалке, хорошо прильнуть лицом к акулькиной дырке и, просунув в нее винтовочный штык, заснуть на ногах, засмотревшись на немцев, и во сне-полуяви увидеть родное Чертухино на другом берегу...
Тогда не поймешь, где ты в такие минуты - с винтовкой стоишь на позиции и наблюдаешь за немцем, или плывешь с острогой на плоту по Дубне...
В первое время, как мы возвратились из резерва в окопы, у нас редко-редко кто затеет стрельбу: днем почти никогда не стреляли, и в заводу не бывало, а ночью только с постов да пикетов. Зачнет ночную стрельбу часовой, продравши, должно быть, глаза не вовремя: то ли разбудит его криком ночная сова, усевшись где-нибудь к стороне на обшарпанных сучьях прибрежного дуба иль вяза, то ли сыч-ухач, прилетевший пить на Двину, вспугнет его с полусонья, то ли проголодаются вши под рубахой, а эта тварь и мертвеца поднимет из гроба,- только вздрог-нет, проснувшись не в час, часовой, прильнет к акулькиной дырке и видит, что никакого в самом-то деле Чертухина нет, что перед носом немцы сидят, жрут за обе щеки шоколад и пьют баварское пенное пиво. Тряхнет солдат солдатской сумой с вечерним пайком, просунет подальше винтовку в акулькину дырку и начнет палить, как угорелый, без перестану, пока перед утром туман другой берег совсем не завесит...
Чудно, что и у немца была та же повадка...
Верно и их с шоколаду да пива клонило в дрему, и они в полудремоте свою фатерию видят: смерть перегнется в окоп, защелкает на своих веселых кастаньетах, и их разбудит сухое цоканье пуль об окопы и гулкое эхо от выстрелов вдали по воде, вскочут они, как и мы, и ответят раскатистым треском двух или трех пулеметов, и посыплется к нам на козырьки над окопом частый свинцовый горох.
* * *
Но на первых же порах нашего возвращения из резерва на линию, на наблюдательном пункте случилось такое, от чего у многих у нас шевельнулось под ребрами сердце, и в голову ударила муть...
В тот день Иван Палыч не хотел долго копаться и нарядном чередовом листу, назначил сразу, тыкнув пальцем, в наряд старшего Морковкина, кого-то еще из безыменных и Голубкова - нас разводить. Морковкин Василий был приземистый, словно его в землю уперли, неразговорчивый и угрюмый от природы мужик; поглядел он на меня, как рублем подарил, дескать, что же не скажешь, что мы недавно были в наряде, что нашей глисте-то шут, что ли, глаза подменил, но я ничего Иван Палычу не сказал, не все ли равно, где провожаться, да к тому же, видно, было так уж и надо, чтоб Иван Палыч перепутал черед...
По дороге на наблюдалку мне, как бы ненароком, Морковкин сказал:
- Что-то, братец, больно сердце знобит...
Я поглядел на него: сильный, крепкий, с места не сдвинешь, как дубовый комель, на плече целое блюдо поставишь, только в глазах меркотно, паутина висит, а на шее проступили синие жилы...
- Седни письмо от Василисы пришло, пишет: соскушнилась больно...
Я ему ничего не ответил, дакнул только невольно, потому что и все мы получили такие же письма... Правда только, Василию было всех тяжелей: женился, как известно, он на второй, взял Василису, молодую, здоровую девку, а свадьбу сыграл почти совсем накануне, как приехал к нам старшина и прочитал приказ о наборе. Часто, должно быть, Василий, за день не сказав никому ни полслова и день весь деньской пролежавши на нарах вниз головой, допивал хмельной и душистый свадебный мед, утирая спросонья губы о жесткую полу серой шинели и вспоминая Василисину крепкую грудь.
Когда Голубков повел Морковкина в смену, в лице у него, в хмуром и темном лице, показалось мне, под темной, угрюмою бровью блеснул огонек, как в осеннюю пору в ночном, когда в отсвете костра вспыхнут вдруг лошадиные рыжие гривы...
- Ну, брат, Василий Василич, гляди,- говорит Голубков, тыкая пальцем в акулькину дырку,- что-то ноне больно туманит... Мотри, как бы немец карасем не подплыл...
- Слушаю, г. разводящий,- сказал тихо Морковкин, сунул в дырку винтовку и словно застыл.
Все было как и всегда, немцы спали на том берегу, мы на этом; изредка только где-нибудь стукнет лопатой или киркой неосторожный сапер. Большой стрельбы не было, а на постах баловст-во шло, как и всегда. Но на небывальщину нет никакого закона или уж есть какой-то особый закон: как бы, кажется, немецкой пуле в акулькину дырку попасть?.. Сиди немец на том берегу хоть месяц и меться с рогатки - не попадет, а тут вот и без рогатки попала...
Должно быть, ему под винтовку нечистый подставил рога, немец спросонок его помянул, схватил винтовку и, не целясь в нашу сторону, бахнул...
***
На свету повел меня Голубков Василья сменять; открыли мы дверку в наблюдательный пункт: Василий Морковкин лежит на полу, раскинувши руки, акулькина дырка забрызгана кровью, на паутине в углу, словно на ниточках, висят человечьи глаза, а на неотесаных бревнах стены засохли мозги. Сняли мы свои картузы: головы у Василья как не бывало, от разрывной немецкой пули вместо головы остается лепешка...
ДВА ДЕНЩИКА
Дело было простое: для того и живем!
Недели через две или три после похорон Василья Морковкина, немец опять подшутил над нами злую и ненужную шутку...
У зауряд-прапорщика Зайцева был, как и у всех офицеров, денщик. Мы его как-то не замечали, да и сам он был незаметен, но как раз вот к слову пришлось помянуть и пожелать ему лебяжьим пухом землицы.
Взял его Зайчик из одиннадцатой роты, потому что так распорядился наш капитан после "заурядичка" Ивана Палыча. По фамилии был он Анучкин, звали же мы его просто: Анучка. И вправду, было что-то похоже в лице у него на онучу: как чисто не мойся, а все на щеках и на висках такие желтоватые пятна, как на онучах и пропотелых местах или на пятках. Но, несмотря на эту невзрачность, Анучкин парень был очень приятный, тихий, лишнего слова не скажет, только все "так-точно", да "никак-нет".
Встретишь его, бывало, и спросишь:
- Анучкин, хорошо, брат, небось, в денщиках?..
А он сейчас ногой об ногу бураками прихлопнет и:
- Так точно! - на вытяжку...
- Не хочется, Анучкин, в роту назад, к землякам?..
- Никак нет!..
И опять каблуком об каблук.
Поглядишь на него: дурак не дурак, а так: задуреная голова, должно быть, у человека.
С ним то вот и случилась история. Глотнул он, должно быть, с вечера болотной, некипяченой воды или по какой еще там причине, только начало к свету Анучку гонять. Зайчик в это время без задних ног спал в блиндаже и не видел ничего и не слышал. Сходит - полежит, сходит - полежит, потом, когда разбутрело да кверху туман подобрало, видно, немец его подглядел пивными глазами, взял ненароком на мушку и под елочками спать навсегда уложил.
* * *
Утром, в тот час, как Иван Палыч крикнет на всех: вставай! - вбежал Пенкин в блиндаж, лица на Прохоре нет:
- Ну, братцы, не будет у Анучки ни дочки, ни внучки...
- Что такое? - недовольно спрашивает Иван Палыч.
- В отхожем лежит: нос в дерьмо!
Ахнули мы от такого гостинца все сразу. О Морковкине мы позабыли, в акулькиной дырке Васильеву кровь выели мухи, и мыши с деревом сгрызли, только в списке у Иван Палыча, против Васильева чина сбоку похилился криво поставленный крест, да прошла черта через фамилью и имя: в этот день мы не ходили на двор, а мочились возле порога в блиндаж.
- А тебя,- спрашивает Иван Палыч Пенкина, - ничего... не тронуло?..
- Должно, не видал! Теперь наладит: на двор пойдешь, на тот свет придешь,- ответил Пенкин.
- На тот свет пойдешь, заставы не встретишь, - миролюбиво говорит Иван Палыч,- к вечеру уберем: все равно мертвый!
Позвонил Иван Палыч Зайчику: звонил, знонил, не дозвонился и плюнул: пускай, коли, дрыхнет!..
Под вечер Иван Палыч отрядил Голубков за Анучкой, но они вернулись пустые назад,- навалились на Анучкина черви и страшно было смотреть на него: кости от тела отстали. Зарыли его неподалеку. Пенкин крест сколотил (по нему дня три немец лупил по утрам, принимая, должно быть, крест издали за солдата, на кресту остались от пуль ржавые дырки, и стоял он, как знак, что солдату только там и молиться, куда добрые люди ходят на двор)...
* * *
Похолодело у нас, у всех, на душе, рано спать залегли, когда еще совсем и не смерклось, да развеселил нас Сенька, денщик командира...
...Только Иван Палыч из блиндажа вышел к Зайчику доложиться, тут ему, чуть не под брюхо головой, так и сунулся Сенька-денщик, Бог весть откуда уж пьяный.
- Тише, ты, каша нерасхлебаная,- цыкнул на него Иван Палыч, хотя здорово Сеньку вообще побаивался,- Ну, и денщики: одного кокнуло, неведомо где, а этот пьяный, неведомо с-ча.
Мы слышим, что Сенька: к дверям, стоим слушаем.
- Иван Упалычу всё наше почтение,- захрипел Сенька, сделавши сперва слабое движение козырнуть.
- Сегодня, Сенька, Анучку убили...
- Вот те на!.. Царство ему небесное... Как это его, дурака, угораздило?
- На грех мастера нет,- Иван Палыч на отхожее рукой показал.
- Что ты?..
- Видишь, скапутились на-бок...
Поглядел Сенька на густо уставленные елочки и верно, у двух елочек головки на-бок, словно пригорюнились, а одна низко нагнулась и раскинула верхние ветки, как ручки, на землю. Почесал Сенька в затылке и, засмеявшись, сказал:
- Посидишь немного, а поверишь в Бога...
- Как есть... Ну парень губастый, садись да хвастай!
- Какие хвасты, коли поджали хвосты... Вам их-высок наказали беспременно притти, а также и этого зауряд-зайца с собой привести...
- Ты бы, зюзя, потише языком-то плел. Давно ли командир пожаловал?
- Утрысь!..
- Злой?
- Уж что: весь язык обломал!..
...Сенька рыгнул и желтую слюну вожжей сплюнул:
- У-у-ж и было разговоров...
- Что, пока на ногах?
- Как полагается: честь честью! Только вошел прямо мне: Сенька, ты, дескать, пьян? Нет, говорю, никак нет,- это, дескать, вам кажется, потому что вы сами маленько выпимши. Он знамо в шею: где ты, говорит, стервяжий сын, без меня мог надрызгаться?
- Ну?..
- Ну, как же, говорю, а иначе? Сами же вы, дескать, ваш-высок, когда в отпуск уезжали, так наказывали мне четвертную с можжевелкой блюсти и на окошке держать... Я ее, дескать, как малое дитя все время с собой таскал, а тут, как пришли из лезерву, так я ее на окошко и поставь сдуру...
- С чего ты все это, Сенька, мелешь,- перебил Сеньку Иван Палыч,выходит, он же сам велел поставить...
- А ты слушай, тут-то вот и все дело заело: четвертной то все-таки, когда их-высок давеча приехали, на окошке не оказалось.
Сенька отставил ногу и поглядел на Ивана Палыча, как на дурака смотрят: как же, де, это так могло произойти, не знаешь ли ты, фефела длинная?
- Ну?..
- Вот тебе и ну!..
- Выпил, что ли?
- Выпил!? - Сенька презрительно посмотрел на сапоги Иван Палыча,выпил то, знамо, выпил, да главное дело, кто выпил!
- Ну?
- Немец выпил!..
- Городи изгороду, не пройти народу...
- Совсем даже ничутельки: четвертная эта, чтобы ей пусто было, видишь, на окошке стояла. Онамеднись, только мы ввалились в нашу фатеру, дзинь: пуля в окошко! Гляжу, горлышко на полу, а из четвертной сама можжевелка лезет и настойка течет...
- Ишь ты... А он что?
- Да известно: я, кричит, ялдой тебя пополам на две ровные части расшибу, да распротаку - твою гриву на валенки сваляю, да твоей жене-кобыле на память пошлю... А теперь, говорит, за то, что хорошо немецкую пулю отлил, давай обнимемся и выпьем со свиданьем...
- Ну, вот видишь, все и утакалось,- с завистью сказал Иван Палыч.
- Как нельзя к лучшему: подошел, да со всего размаху подскулину и порснул.
- Ну-у?
- Ну, да. А потом сели за стол, как ни в чем не бывало, и выпили...
- Ну, вот и ладно. Значит: вдрызг?
- Спать лег, а меня выгнал и сказал, чтобы вы его через час с их блавародием пришли и разбуди-ли,- закончил Сенька, как-будто и действительно не он, а немец пулей можжевеловую настойку выпил.
Он уж не качался и глядел на Иван Палыча, весь подобравшись, будто ожидая, что фельдфебель сейчас его за непочтительность тянуть будет...
- А жаль, Иван Палыч, Анучку: хоть и дурак был, царство ему небесное, с головы до пяток...
Иван Палыч пошел доложиться.
СТАРАЯ ГАЗЕТА
...Перед тем, как итти к командиру, Иван Палыч зашел за Зайчиком. Зайчик спал, как ребенок, раскидавши по сторонам руки, и так крепко, что Иван Палыч долго не мог его добудиться.
- Ты, Иван Палыч?..- сказал Зайчик, протирая кулаком глаза,- что случилось?..
- Да так, кой-что, ваш-бродь... Добрый вечер вашему благородию... Анучку убили!..
- Как убили?.. Когда убили?..- вскрикнул Зайчик, оглядывая блиндаж.
- Утрысь, в отхожем!..
Зайчик перекрестился...
- Как же я это проспал человечью смерть?.. А?.. Иван Палыч?
- А что, разве вы помогли бы...
- Да ведь, и верно: чем тут поможешь?..
- Ну, вечная ему память, только и делов: другого возьмете...
- Нет уж я, Иван Палыч, лучше один... Мне одному даже удобней...
- Ну, это как знаете... Командир приехал, ваш-бродь.
Зайчик вскочил, словно иголкой его шкнули, и стал натягивать брюки.
- Вы, ваш-бродь,- говорит наставительно Иван Палыч,- командиру о Пенкине, ни гу-гу...
- А что?
- Да рта тогда ни мне, ни вам не даст об отпуске раскрыть.
- А, ведь, пожал-что, Иван Палыч!
- А вам завтра очередь!..
- Да, да, конечно, в рот воды набрать.
Едва успел Зайчик сапоги обуть да волоски, во сне растрепанные, пристроить, как Палон Палоныч сам своей особой в блиндаж и входит.
- Ждал, ждал я вас обоих,- сердито он начал еще в двери,- да, ведь, ждать да догонять нет ничего хуже. Думаю, дай я тогда к ним сам пойду, коли они ко мне не идут...
- Здравия желаю, г. капитан, - тихо сказал Зайчик, подавая первый руку Палон Палонычу.
Иван Палыч вскочил с табуретки и кочергой встал в угол у входной двери.
- Здравствуй, Иван Палыч, - полуобернулся Палон Палоныч к фельдфебелю, в то же время пожимая Зайчикову руку,- распаляции были?
Иван Палыч кадыком только ёкнул.
- Никак нет-с, г. капитан,- заторопился Зайчик,- Морковкина только... да Анучку сегодня...
- У меня еще с вами, г. зауряд, будет разговор... А впрочем, если вам уж так угодно, так давайте с вами сначала: отзвоним, да и с колокольни долой, как Суворов говаривал... Прошу, господа, садиться... Ну-с, начну, г. эауряд, с того что отныне вы... (Палон Палоныч, очевидно, нарочито долго закуривал трубку, наслаждаясь, как у Зайчика меняется лицо: то побледнеет, как поблекнет, то так и запышет, как кумачевая Василисина кофта), что отныне вы в лице... моем... (клуб прямо Зайчику в нос)... моем обрели, так сказать, вашего пылкого почитателя и, так сказать, читателя (снова клуб, у Зайчика на лбу высыпали потинки) статеек о вас и ваших стишках, а также, так сказать, и самих стишков ваших.
Тут Палон Палоныч остановился, очевидно, довольный, что он так ловко и кругло наворачива-ет, достал из-за пазухи питерскую газету, очень усаленную и наполовину рваную, рыгнул и от него вдруг сильно понесло перегаром...
- Можете себе, г. зауряд, вообразить, - в чем вы как раз не нуждаетесь, чтобы вам помогали, ибо, судя по вашим стихахушкам - вы простите меня за это явное искажение, но я, как Щедрин, право, не вижу смысла в этом занятии и тем более пользы (это уже вдобавок к мысли сатирика) - пользы отечеству и армии - так судя по всему, говорю, и прочему, фантазией обладаете геркулесовской и потому сами легко об'ясните, как этот клочок газетки от 15-го года попал в мои руки...
Тут капитан опять остановился и опять сильно рыгнул. У Зайчика, как у впрямь настоящего зайца, сердце комочком свернулось, ушки сложило на спинке и так и ушло в холодную снежную ямку. Иван Палыч стоял по-прежнему кочергой и стал еще больше похож на нее...
- Так вот-с, говорю и повторяю, что при всей своей фантазии вы такого романического стечения обстоятельств совсем даже и не предполагаете... Вы, конечно, знаете, что во всяком культурном центре есть такие особые... особые... как бы это сказать... места... да... особые места, куда всякий ходит и не может не ходить. Ну, так естественно, пошел и я... Сижу, видите ли, наслаждаюсь, я, ведь, очень по натуре большой эпикуреец, держу в руках вот этот драный листок наготове и что ж: бац, знакомая фамилия, знаколицомое, как Лесков это любил перевирать и очень хорошо это делал...
Тут Палон Палоныч вдруг встал и совсем другим тоном, строгим и властным, спросил Зайчика:
- Это про вас написано?
- Так точно, г. капитан,- тихо произнес Миколай Митрич, - про меня...
Эту статейку мне Зайчик показывал, когда мы еще были в Хинляндии. Написал ее один его питерский приятель, с которым Зайчик все пивные в Питере обшаркал: до того они с ним дружно жили да любили друг дружку. Приятель Зайчиков даже портрет ему свой в портсигар вставил, вроде, как на память: коли будет Зайчик папиросами угощать, так он из его портсигара всегда длинный, длинный нос высунет: больно уж длиннонос он видно был от природы, кажется, окромя носу, ничего у этого Зайчикова приятеля и не было. Иван Палыч, как увидал у Зайчика Зайчикова приятеля в портсигаре, так я помню, даже поближе показать попросил, долго разглядывал и, наконец, произнес:
- Я бы, говорит, с таким носом непременно удавился!..
Ну, да Иван Палыч в таких тонких делах был совсем даже глупый человек. Одним словом, расхвалил Зайчика Зайчиков приятель в этой газетенке за мое почтение, а самое главное, даже как бы богатырем, ероем выставил. Мне Зайчик показал тогда эту статейку, до половины и дочитать не дал, вырвал у меня ее да за пазуху:
- Ты, - говорит, - прочтешь, смеяться надо мной будешь...
Стало быть, что же это только творилось с Зайчиковым сердцем, когда эту самую газетку Палон Палоныч Зайчику из Питера привез.
- Вы, - сказал капитан и, в знак окончания всяких разговоров, взялся за картуз, - вы, г. зауряд, на каком хотите месте, но зарисуйте так, чтобы долго потом не забыть: все эти ваши стихахушки с сего числа вы будете представлять мне, и после моего одобрения уж я сам буду их направлять в дивизию, и только после разрешения... ну, я думаю понятно... Всех!..
* * *
Зайчик как столб стоял и, кажется, мало что понимал из того, что ему поет Палон Палоныч. Иван Палыч так кочергой и застыл, только, кажется, глаза совсем вылезли и повисли над встопоривши-мися кверху усами, как два мыльных, мутно-зеленых пузыря...
- В трехдневный срок,- кричит ему Палон Палоныч, уже стоя в дверях на выход, - в трехдневный срок... в письменном виде... подать записку и все распаляции и распекации изобразить в наилуч-шем виде-с!..
- Капитан, капитан, - закричал вдруг не своим голосом Зайчик, капитан! Я не буду, я не могу!.. Это даже и не я совсем...
Но Палон Палоныча в блиндаже уже не было, и Зайчик смутно разглядел мыльные пузыри в углу, хотел шагнуть в угол, но зашатался и, как сноп, повалился на пол... Зайчик лежал ничком и тихонько всхлипывал. К нему подошел Иван Палыч, хотел, должно быть, нагнуться и сказать что-то ему, но потом вдруг сжал кулаки и махнул ими в воздухе над плачущим Зайчиком...
- Эх, ты: я - не я и лошадь не моя! Тюря! А, да ну вас всех к растакой твоей бабушке...
Махнул еще раз и опрометью из блиндажа бросился вон...
ПРОБА НОВОЙ БАТАРЕИ
...Памятен мне этот вечер, - последний вечер у очень многих из нас, когда Иван Палыч, вытирая словно срезанный кверху лоб шинельной полой на ходу, перед сумерками показался в дверях блиндажа с приказом в руках. Приказ этот все мы с нетерпением ждали, чтобы поскорее узнать, кому и эту очередь в побывку ехать. Но двенадцатую в этот раз обошли, потому что писарям ничего не дали, и только в самом конце приказа, по описке что ли, стояло:
...Прапорщика Зайчика с сего числа исключить с ротного котла и полагать во временном отпуске.
- Да, - сказал Иван Палыч, свертывая приказ, - пожалели коровью ляжку, а волк всю корову растяжку!..
- Ничего, Иван Палыч, - засмеялся Пенкин,- мы теперь на имянины Пек Пекычу на этой точке (писарь у нас такой в полку был) дерьма в конверте пошлем по почте.
Но не до смеху всем было, никто Пенкину и не улыбнулся, а Иван Палыч собрался и, несмотря на устаток - к Зайчику.
Только он из блиндажа вылез, а Зайчик как раз тут, у двери:
- Я, Иван Палыч, - говорит,- пришел вас проведать.
- Назначение в побывку имеете, ваш бродь,- подал Иван Палыч ему приказной лист, - так что имею честь поздравить и пожелать вам дорожки на обе ножки...
- Значит, едем, едем, Иван Палыч, - схватил Зайчик Иван Палыча за руку.
- Кто едет, ваш бродь, - говорит печально Иван Палыч,- а кто на тарантасе колесами кверху сидит...
- Так, значит, и впрямь надо было складчину устроить да писарю дать.
- То-то и оно-то: кабы знал, отчего лысина у Федота, так и плешивым бы не называл.
- Ах, Иван Палыч, дружище ты мой, как же это такое програчили?
- Ладно, ваш-бродь, где наше не пропадало. Вы вот письма-то наши доставьте, не забудьте...