Клычков Сергей
Сахарный немец

   Сергей Антонович Клычков (Лешенков)
   (1889-1937).
   САХАРНЫЙ НЕМЕЦ
   Роман
   ГЛАВА ПЕРВАЯ
   ЗАЯЦ ИЗ ДВЕНАДЦАТОЙ РОТЫ
   ЗАУРЯД
   ...Эх, рассказывать, так уж рассказывать... Простояли мы так, почитай, два года в этой самой Хинляндии, подушки на задней части отрастили - пили, ели, никому за хлеб-соль спасибочка не говорили и хозяину в пояс не кланялись: рад бы каждый от стола убежать, из лесной лужи пить, березовое полено вместе с зайцами грызть - лишь бы спать на своей печке!
   Да куда тут с добром: посадили нас, в час неровён, в большое, длиной с наше Чертухино будет, корыто... Сидим мы в этом корыте и день, и два, все депеши какой-то приемной дожидаемся, а к этой поре навалило к нам баб из Чертухина видимо невидимо - прощаться с нами... Поглядишь за борт, так вот по берегу и ходят, только ни песен не поют, не смеются, смотрят, как поколоченые, и, что голосу, плачут...
   Жалко нам было о-те-поры, что Зайчика, Миколая Митрича, зауряд-прапорщика Зайцева, с нами не было - вот бы спели тогда Зайчик да я с Пенкиным "Размалинушку"... Стоим так день, стоим так два: ни нам из корыта вылезть, ни самому корыту от берега уйти, так и кажется из-за Гельсинка: стоит это корыто у берега, а с берега нагнулась баба рябая гору мы так прибереж-ную прозвали, больно камниста да конопаста! нагнулась баба рябая и в засиненной крепкой синькой воде полощет наши штаны и рубахи, готовит в поход и складает в корыто, колотит валиком на спине у покатой скалы, с которой сбегает вниз мыльная пена.
   Но как-то, спустя неделю иль две, с вечера нас никуда не пустили, бабы по берегу спали в повалку без нас, хватили мы на сон хинляндской сивухи, а утром, когда продрали глаза, так ни баб, ни бабы - рябой постирухи, ни самого берега было не видно, а кругом так синё, так синё, инда глазам неприятно...
   Локнули мы опохмелки и, как дальше по морю ехали, как по суху шли, никто хорошо и не помнит, прочистились наши мозги только, когда первая пуля попала в окопный блиндаж и Пенкину трубку разбила...
   - Немцы,- сказал Иван Палыч, как-будто того и не знал до сих пор, да и мы тоже не знали...
   Но трубку Пенкин не очень жалел, начал у всех одолжаться, немцы стреляли один раз в неделю, а мы и еще того мене: с ружьем плохие балушки! - И время поплыло, поплыло, а с ним за окопом и чистые двинские воды...
   Сколько тут времени прошло, уж не помню, может, неделя, а может, и год: у солдата часы смерть заводит, смерть переставляет в них стрелки и в негаданный час останавливает часики вовсе:
   - Зайчик вернулся...
   Зауряд-прапорщик Зайцев... Его благородие!..
   На плече перекладина: - зауряд!..
   * * *
   Нашему брату эта перекладина не больно сперва приглянулась. Гляди, и руки не протянет, а Иван Палычу - фельдфебелю нашему - так тому рот клещами зажало, так и не ституловал Зайчика "вашим благородичком", а под козырек, да и ляпнул "ваше заурядичко". Ротный, Палон Палоныч, рядом стоял и в первую же встречу дал Зайчику за это хорошую встрепку:
   - Вы, дескать, теперь знаете кто, ну, и должны об этом помнить и честь свою соблюдать больше родной матери...
   Оно так и должно быть: когда еще Зайчик был у Иван Палыча в писарях под началом, все вставали в шесть, а Миколай Митрич в пять поднимался. Встанет и тут же разные хитрые списки состав-лять, и такие эти списки для Зайчика были натрутные, что, подчас, в десятый раз переписывает, а уж Иван Палыч где-нибудь найдет ошибку. Больше всего из-за почерка Зайчику перепадало.
   - Чтой-то у тебя, Зайцев, за руки такие,- каждый раз говорит, бывало, Иван Палыч, принимая от Зайчика список,- ну, и буковки!
   И вправду, Зайчик не горазд был на эти списки,- посмотришь, и словно по белому снегу пьяные мужики у трактира в Чагодуе валяются. За то уж Иван Палыч его и строжил. Сапогом! Дошло у них дело до того даже, что Зайчик к Палон Палонычу - ротному - ходил жаловаться. Об этом потом Сенька Кашехлебов - Палонычев денщик - всем нам так рассказывал:
   - Припетлял это к нам,- измывался Сенька,- серый наш заяц, да темной ночью. Стучит лапкой в дверь.
   - Кто тут? - спрашиваю.
   - Я, - говорит,- заяц из двенадцатой роты.
   - Что тебе, зайчик серенький, надо?
   - Мне, грит, их-высок надо!
   Иду я к их-высок и говорю: там вас, ваш-высок, заяц из двенадцатой спрашивает.
   - Какой-такой? - кричит их-высок, а сам хлоп стакан, а мне опивки в глотку льет...
   - Какой-такой! - отвечаю,- ученый заяц: лапки чернилами вымазаны!
   - А,- говорит их-высок,- пускай подождет - а сам к двери: - ты, говорит, что по ночам ходишь: волк с'ест!..
   - Мне,- отвечает заяц,- от вас, ваш-высок, об этом-то волке ответ один получить надо.
   - Говори! - кричит их-высок.
   - Что мне,- спрашивает,- серому зайцу будет, если я того волка за ухо укушу?
   - В арестантские рроты,- кричит их-высок,- сошлю!
   Ну, заяц наш тут прыг-прыг-прыг, а их-высок вдогонку:
   - Эй, косоухий! Таким косоухим во всяком лесу луна хорошо светит, куда хошь дорожку укажет: хошь в острог, хошь в церкву...
   ...Над Сенькиным этим причудливым рассказом мы поначалу смеялись, а потом как-то чуть не побили, да Палона побоялись, а кто похрабрее, стал дразнить Сеньку: их-висок, намекая этим, что Сенька доносит и кляузы строит про нас у Палона.
   Может быть, это было и верно, а может, и нет: мужика в серой шинели можно принять и за арестанта!..
   Ну, а тут, когда Зайчику целого зауряда нашили, так само собою, и от "заурядчика"-то у Иван Палыча язык во рту сдавило. Потом все обошлось по-хорошему.
   - Вы, Иван Палыч, - сказал Зайчик фельдфебелю, когда ушел ротный,меня не бойтесь и как хотите зовите, а только, вот, при ротном-то уж как бы это так поскладнее...
   А Иван Палычу только это было и нужно.
   * * *
   Зайчик сам очень сильно сперва волновался. Бывало так и зальет всего краской, когда пройдешь мимо да так это по-особенному козырнешь - с кандибобером! Хорошо понимал, значит, что положенье-то это его новое далеко уж не так завидно, как это кажется со стороны, что всего больше в этом его положении самой что ни на есть глупой случайности, и потому чином своим не задавался.
   К тому же в окопах погонами очень не зафорсишь.
   Вошь - она не разбирает, какого ты чину, а коли попался, так ест тебя и никакого чину не спрашивает. Зайчик все это хорошо раскусил, так как был хоть и чудной человек, но глупого в нем мы ничего не замечали. Как был он Миколай Митрич Зайцев, человек нашенский - с нашей, значит, с одной стороны, Чертухинского лавочника сын,- так и остался, и по-прежнему шло к нему это прозвище - Зайчик - как румянец к девушке.
   Бывало, встанет ротный, с пьяных глаз всем недовольный да на все сердитый, и мерным долгом распекать Миколая Митрича: и дела-то всего,- ну, к примеру, пуговицу на штанах человек забыл застегнуть, а, бывало, взглянуть страшно на Палон Палоныча,- борода так и ходит по груди, как волна по берегу. Борода у Палона большенная, вся в завитушках, цыганская, усищи, как у сома какого, и фамилию ему такую попы подходящую дали: Тараканов, Палон Палоныч.
   Стоит перед ним Миколай Митрич, как и впрямь зайчик под осинкой - на задних лапках: одной рукой на кант штанной, а другой все под козырек, ровно сам себя за ухо дергает. Стоит Зайчик и только глазами моргает:
   - Виноват, господин капитан,- непредвиденный случай-с!
   Палон Палоныч вывалит глазищи, плюнет на обе стороны и Зайчику два пальца подаст. Тем обыкновенно и кончались утренние выходы капитана. Вскоре денщик,- Сенька Кашехлебов, - приносил заливухи, за которой в тыл обычно уходил с вечера. Палон Палоныч удалялся в свой блиндаж на покой, до следующего утра, а Миколай Митрич по окопному делу, хоть и не мудрое это дело: стой да винтовку держи - с нашим братом!
   Мы были по сю сторону Двины, немцы - по ту. Стрелять и в заводу не было без толку, словно уговорились до время не беспокоить друг дружку, жили мирно: немцы шоколад жрали, а нас - вши. Окопы шли поймами, верховые, под ногами кладинки хлюпают, а по стенкам ползают гладкие, гладкие.
   Как мы тут жили, теперь и вспомнить чудно, хотя человек ко всему привышен; а вот как помеща-лось это солдатское хозяйство - так не мало можно надивиться. И кусались-то ведь по-разному: одна куснет, словно тело в зубы натянет, вроде как в клещи такие, а другая только как пьявка: тюк! - и больше ничего: инда даже приятно. В первое же время это добро завелось и у Зайчика. О Зайчиковых вшах потом даже анекдоты среди штабных ходили - будто они величиной с галку, и что до того они кусакие, что у Зайчика, де, вся спина наскрозь об угол блиндажа протерта.
   Зато уж вся рота при случае повторяла, что однажды Зайчик капитану сказал:
   - Не убьют, так вши всё равно заедят!
   И никто потому не стеснялся при нем поскрести под рубахой.
   Миколай Митрич только и спросит:
   - Едят, дружок?
   - Заели, ваш-бродь!
   - Керосином рубаху вымочи, от керосинного духу они шалеют и аппетит теряют!
   А сам улыбнется и тоже почешется.
   Солдату только ведь и одолжение, что ласковое слово. За ласковое слово наш брат жизни не пожалеет. Ну, за то Зайчика и любили. Хотя солдаты и Палон Палоныча уважали и даже, может, любили, что строг был, а солдат во время и строгость любит: Палон Палоныч больше над Зайчиком да над Иван Палычем измывался, а солдата чтобы тронуть, так ни-ни:
   - Солдат,- он говорил, когда уж очень в сильном хмелю бывал,- солдат эт-то гордость нации!
   Хлестал он водку, почитай, что каждый день. Не мало дивились: откуда берет, когда ее искать надо, что булавку в сене. Может за это удивленье и любили его, да за то еще, что борода большая да черная: четыре фунта черного хлеба завернешь,- солдатская душа - чудная штука!
   Зайчика солдаты жалели, сами-то нигде и ни в чем жалости не видя, и к самим себе всякую жалость потерявши...
   * * *
   Очень даже вскоре после того, как к нам Зайчик приехал, случилась оказия, которая нам всем животы здорово подобрала. Ушли мы к тому времени в резерв, на отдыхи, верст за сорок от линии. Чинимся, моемся, скребки даже такие особые перед баней выдали.
   Благодать по началу была, целым днем валяемся в сосновом бору и в козла режемся. Вдруг, как снег на голову,- депеша из ставки: приготовить полк к десанту, сам штаб-генерал приедет, смотр будет делать... Забегали командиры, лица у всех, как потерянные, глаза на вылуп, голова кругом. Спешка, торопка, с высунутым языком шушера полковая носится, как комарье, покою от них никакого, целыми днями муштра пошла - отдание чести, титулование начальства, офицеры в подтяжку, солдаты в струну...
   Вспомнили мы тогда нашего Фоку Родионыча и его рассказы о николаевских временах: крепок был старый народ! Тут вот так ноги все измусолил за две недели, что, кажется, лучше бы смерть поскорее пришла, чем это хождение крепкой ногой, бег на месте,- бежишь, а на самом-то деле никуда не бежишь, да и бежать-то не надо,- а Фока Родионыч оттяпал двадцать пять лет, три раза ему всыпали по большому возу березовых палок в сиденье, ногу в турецкой войне оторвало, и ничего, воротился Фока к своей Акулине и прожил до девяносто трех лет, в последний год перед смертью косил вместе со всеми и, может быть, еще двадцать бы лет проканючил, если бы смерть, проводя брод по траве к его покачнувшейся хате, не задела по дороге тупою косой и не уложила Фоку вместе с травою.
   Крепок был русский мужик... Эх, вынослив!..
   * * *
   В неделю нас совсем уходили - стали, как тени в плетне!..
   Зайчик на роте был, Палон Палоныч в отпуск уехал...
   Раз, часа в четыре поутру, ждали мы полкового командира, ждем час, ждем другой, ноги у всех устамели, все на шнурке, да на шнурке, долго не выстоишь. Миколай Митрич с натуги да со страху лицо потерял. Оглянется, слова не скажет, только на Иван Палыча глазом покосит, как на спасителя.
   - Будьте без всякого сумленичка, ваш-бродь, - подбежит к Зайчику Иван Палыч, - не подкачаем!
   А сам про себя думает:
   - Слава те, осподи, что Палона-то нашего чорт унес, вот бы греху не обобраться!
   Часам к восьми, вдруг слышим махальники машут:
   - Едет, едет!..
   Не успел Зайчик шнурок из-под ног выдернуть, как батальонный кричит, как зарезаннный:
   - Смирно-о-о!..
   Кажется, все бы ничего, рота стоит, что лес тебе сеяный, солдаты смотрят - вот тебя сейчас слопают, пуговицы в порядке, головные уборы, как и надо быть,- ан, командир весь полк объехал, никакого замечания не сделал: все "спасибо" да "рады стараться", а тут как подъехал к двенадцатой, так весь сразу и посинел.
   - Прапорщик Зайцев!..- словно труба трубит.
   Зайчик моментально под-козырь...
   - Непорядок... Четвертый взвод!..
   И сам так рукой,- как Суворов.
   Зайчик на каблучках, как по ветру, повернулся, да с под-козырьком к взводу. Глазам не верит: всё, будто, в наилучшем порядке и на своем месте.
   Командир следом.
   - Этто что такое!..- тычет пальцем на взводного.- Портить роту?!.
   Тут только Зайчик и вспомнил.
   - В шею гнать... в шею со взвода!..
   Вспомнил Зайчик, что настоящий-то взводный с ротным в отпуск уехал, а этот - рыжий, как деревенский мерин - ефрейтор Пенкин, Прохор Акимыч,- и рябой-рябой: курочке клюнуть негде,- не всамделишный взводный, а только как бы заместитель на время отлучки.
   - Виноват-с, господин полковник!
   - Что это вы со мной делаете? А? - петухом кричит командир,- А? Вместо приказов романы, что ли, читаете?.. В шею!..
   Зайчик так и затрясся весь, как осиновый лист, и не своим голосом на весь полк скомандовал:
   - Три шага вперед, маррш!..
   Что тут случилось, мы и сами сначала не расчухали.
   После Зайчик Иван Палычу объяснял, что привиделся ему вдруг не Пенкин - ефрейтор Прохор Акимыч, а наш рыжий дьякон с Николы-на-Ходче.
   Дьякон этот, пьяница и озорник, еще когда за бутылку у Чагодуйского корчемника водосвят-ный крест пропил, и как это пришел тут в голову Зайчику, сам Бог не ведает: должно с перепугу, что таким петухом хриплым на него кричал командир.
   Ну, Зайчик и расхрабрился да и хлопни, дьякона, то бишь, Пенкина, - в самое рыжее хайло. Вся рота так и замерла на месте: больно уж непредвиденный случай! Про Пенкина тут, конечно, речь молчит, жалеть такую занозу никому нужды не было, жалко было Зайчика: хотел он по военному повернуться к командиру или ветром его сдуло в таком смятении, только не удержался Зайчик на ногах, хлоп с катушек долой да прямо под ноги командирской лошади.
   Командир со стыда едва ноги унес: говорили, что во время парада все усы себе искусал!
   * * *
   Вечером поймал Зайчик рыжего Пенкина в ельнике, куда тот оправляться ходил, и прямо ему в ноги: прости, да прости,- не по своей, дескать, воле! Пенкин был мужик карахтерный. Был у нас этот Пенкин первый в роте песенник, рассказник, задира и балагур. Когда же нападала на него, как он говорил, "мрачность чувства", обычно веселое его лицо съезжало в сторону и закрывалось серой дерюгой: в такие минуты, казалось нам, Прохор мог зарезать. В этот раз несмотря на подскулину Пенкин был в добром духе.
   Высвободил Пенкин ногу легонько, чтобы носу Зайчику не поцарапать, да в сторону. А Зайчик все на земле лежит, и фуражка на затылке.
   - Не обмарайтесь, ваш-бродь, говорит Пенкин,- тут солдаты на двор ходють!..
   - Пенкин,- шепчет Зайчик,- не говори, пожалуйста, никому: мне и так смерть как тяжело!
   Известно: у солдата язык бабий! Вся рота в ту же ночь узнала. Только, еще крепче пожалела Зайчика, а Пенкина почла все-таки за молодца: какая же вина на человеке в том, что рыжим родился? Это всякий солдат хорошо понимает. Ну, вот стоять ли рыжему, как Пенкин, на взводе - это особая статья, тут командиру больше видно: на то и на лошади сидит, чтобы всю роту по головам сосчитать!
   СЧАСТЛИВОЕ ОЗЕРО
   ...Через неделю приехал генерал из ставки. Какой-то де-Гурни, из французов, должно быть. Нашему полку был назначен смотр. С девяти часов до самых-то четырех гоняли нашего брата по полю, инда совсем ноги обломали, а в четыре подъехал генерал, седенький, маленький, пузатенький, катушок такой - на плечах серебряные погоны в четверть ширины,- две минуты пощурился, поморщился, всех солдат похвалил, а прапорщику Зайцеву даже в особицу ручку почему-то с лошади подал. Издали даже было глядеть смешно: наклонился Зайчик низко, принимая такую высокую честь, и словно к генеральской ручке приложился. Уехал генерал, будто на крылышках улетел. Зайчик только и успел Иван Палычу шепнуть:
   - Вот это люди!
   Вечером позвал к себе Зайчик фельдфебеля и протянул ему листок,- а у самого глаза красные, и и руках дрожь ходит, как украл что.
   - Инструкция. Я так полагаю, что роту надо под причастие. Я завтра непременно батюшке скажу.
   Иван Палыч читарь был хороший, прочитал он эту инструкцию да рот и разинул.
   - Так точно, ваш-бродь,- говорит,- верная погибель! Может прикажете у сапогов подметки отодрать?
   - Я думаю лучше дырки в ходу навертеть. Без подметок на берегу ноги исколешь о гальку, а самое главное: - батюшке!.. Сбегай-ка, Иван Палыч, счас!..
   - Преупрежу, ваш-бродь, как же можно иначе,- ткнул Иван Палыч под козырек.
   * * *
   Утром читали всей роте инструкцию. Читал Зайчик, как дьячек, мямлил и слова путал, на лице было такое смятение, такая тоска и скорбь! В инструкции сказано было, что от успеха этого дела зависит исход всей войны и слава и благополучие будущее государства. А дело это хоть и трудное, и трудности этой начальство не прячет, но за то уж верное, потому что, если вот так мы из моря в тылу у немцев вылезем да сонному ему руки свяжем, так тогда немец очень испугается и у нашего царя пощады просить будет... А потому, дескать, твердо все это помни, и когда тебя будут вроде как на отмель ссаживать, за полверсты от берега, куда пароходы потащут особые баржи-плоску-ши, так слезай прямо в воду и по воде иди молча, утопнуть не бойся, от воды криком не заходись, а как вылезешь на берег, так сапог не сымай, штанов не выжимай, а в боевой порядок и приступом в полной готовности на немецкие береговые батареи да немцев в плен и забирай. Слушали мы эту инструкцию, а у самих сердце так на другой бок и перевалилось. Главное лататы-то дать некуда: впереди немцы, а на затылке вода.
   Мысль о причастии пришлась солдатам очень по-сердцу - как-никак, а сух из воды теперь уж не вылезешь! Пришел батюшка в одном набедренике, наложил угольков из костра в кадило, и по всему сосновому бору поплыл вместе с плаксивым поповским голоском тонкий, как ниточка, ладанный дымок.
   - Пошли, осподи, одоление на всяка врага и супостата...
   Все мы, может, никогда так не молились, как под этими высокими соснами, стоявшими словно большие свечи с зеленым пламенем, которое, кажется, так и колыбалось в подернутых влагой глазах от набегавшего с озера ветерка. Такая тишина и ясность была разлита вокруг, и так это шло к тому, что было у всех нас на душе. Стоит Зайчик на коленях впереди всех, крестится своим староверским крестом, а в голове вот так кто-то и выстукивает:
   - Дырка... дырка... дырка...
   Эх, убежать бы да забыть обо всем... Сидеть вон там, на пригорке, откуда смотрит на Зайчика синим глазом "Счастливое Озеро".
   - Отчего-й-то это озеро счастливым названо,- пришло в голову Зайчику, когда отец Никодим приклеил к ротной иконе тонкую свечку и начал службу: должно быть, счастливые люди на этом озере живут?!.
   - Пошли, осподи, одоление на... всяка...
   - Пошли мир в мою душу,- шепчет Зайчик и стукается лбом в корявые сосновые корни...
   Оглянулся Зайчик: вся рота, как подкошена, стоит на коленках, глаза словно спрятались в брови, а по желто-загорелым лбам тяжелая безысходная тревога собрала набухшие складки. Показались тогда Зайчику эти солдатские, натруженные одной и той же думой морщины похожими на строки старой в кожаном осохлом переплете книги "Златые Уста", о которой в кои-то веки говорил ему Андрей Емельяныч, староверский поп: счастлив человек, прочитавший эту книгу от страницы до страницы, все в этой книге сказано, обо всем в этой книге написано, и радужные врата открыты душе, а душа как слепец идет по дороге, и посох в руке у слепца больше видит дорогу, чем закрытые пеленою черной, навсегда ослепшие человечьи очи!
   - Нет,- думает Зайчик,- нет, не надо, некуда бежать, и не имею я на это ни воли, ни права...
   Оглянулся Зайчик еще раз на солдат: переодетые Чертухинские мужики!
   Три брата Морковкиных, все как один, словно одним плотником три крепко срубленных избы, а не мужики: на спине выспаться можно, жилы на руках, словно руки ужищами вкось и вкривь перевязаны, только глаза у всех маленькие и под лоб спрятались, как воробьи под застреху!
   За ними Голубковы, вся родня тут: шурьё да деверьё, у каждого по охапке ребят дома осталось, род голубиный плодливый, плодоросливый, твердый, как сохлый дуб, семя староверс-кое крепко, как жолудь: упадет, не загниет, и какую хочешь землю корешки пустит. Смотрят под ноги себе Голубки голубыми глазами, мотают белобрысыми затылками, чудится в них хитрища да силища несусветимая, крепкорукая, до земли жадная да охочая; - за Голубками - Каблуко-вы, Абысы, чуть тоже не по пяти человек, со всех домов по мужику пошло, всех братьев уповади-ло,- Каблуки да Абысы пожиже да победнее, зато смирнее их никого не сыщешь, хлопотливей в работе да заботливей не найти. За ними мужики безыменные, схоронившие свое имя в полковых списках, в солдатских поминаньях, о которым потом для креста и места его не найдешь, выклюет ему серая ворона хитрые, подлобые глаза и унесет имя и облик под серым скучным крылом,- мужики с разных сторон, других обычаев и уклада другого, мужики домопоставные, им бы землю с боку на бок переваливать, чтоб была пушней да на урожай проворнее,- зазря стащили с них пестрядники да полусибирки, тесно им в этих желтых казенных рубахах, не будет, не будет проку из дела, которое кажется им хуже безделья...
   * * *
   ...Оглянулся Зайчик на солдат, смотрят они в землю, будто спрашивают ее: где враг, кто враг, что это за враг, сильный и хитрый, к которому надо по морю, как по суху иттить, да еще сапог на берегу не сымай, а чтобы сама вода убралась, проверти дырку, порток не выжимай, а так теленком необлизанным на немецкий штык и тычься: все это пешему человеку, привыкшему к черной земле, как барыня к перине, само собой в диковину немалую померещилось.
   Батюшка помахал над солдатами крестиком, положил его на корень под сосну, куда сверху, сквозь ветки, так и сыпалось золото, и взял причастную чашу. Зайчик первый подошел и сложил руки. Сунул ему батюшка ложечку, об ложечку зубы Зайчиковы стучат, причастие поперек горла встало и в утробу нейдет - дух захватило! Поперхнулся Зайчик, кой как откашлялся, клюнул в батюшкину руку:
   - У меня задышка, батюшка!
   Батюшка старенький, добренький, глупенький - тихонечко сунул ему другую, Зайчик проглотил и за батюшку отошел с лицом затуманенным, будто осенней паутиной закрытым.
   За Зайчиком - Иван Палыч. Проглотил и только кадыком екнул. Волосы у Иван Палыча ружейным салом разглажены, пробор за лысиной словно дорожка по Чертухинскому лесу - прямой да видкий, стоит Иван Палыч, как на храмовом празднике.
   Долго так совал батюшка ложечку в солдатские рты, почитай весь день ушел. Призрачная у Зайчика в глазах весь день простояла картина: похож был отец Никодим в своей серенькой походной ряске, с этим передником золоченным на какую-то диковинную из сказки бабки Авдотьи- Клинихи птицу, а мужики эти - и не мужики совсем, а будто стая серых воронят с широко раскрытыми ртами у Никодимовых желто-усохлых лапок низко над землей вьется.
   * * *
   ...По дороге в палатку Зайчика кто-то окликнул:
   - Ваш-бродь! Ваш-бродь!
   Оглянулся: Пенкин!
   Бежит радостный такой, на голове рыжие полосы, словно житный сноп с возу свесился, в рыжей бороде усмешка так и юлит.
   "Что-й-то он мне тогда за дьякона привиделся",- подумал Зайчик и остановился.
   - Ты что, Пенкин?
   Пенкин встал по чину, руку, как и полагается, под козырь, хотя на голове и фуражки-то никакой не было и, задыхаясь от того ли, что бежал, аль от того, что в великом волнении был, по-военному отрапортовал:
   - Прикажите под ружье встать, ваш-бродь, потому вину свою,- говорит,перед вами чувствую!...
   Зайчик от этих самых слов Пенкина в такой расплох пришел, вытянулся тоже и сам под козырь взял. Издали можно было подумать, что это Зайчик Пенкина тянет за то, что таким рыжим родился да что такой рыжины командирский глаз не выносит, и что бедный Пенкин даже, не ожидая на этот раз поучения, к пустой голове приложил руку...
   Опамятовался Зайчик, отдернул руку и улыбнулся тоже Пенкину:
   - Полно, Пенкин, теперь все под смертью ходим!...
   * * *
   Совсем вечером, Зайчик вышел, полный странного смятения, смутного желания к кому-то итти сейчас и о чем-то долго и страстно говорить и слушать - что скажет и чем отзовется на это великое и от слов бегущее смятение души первый встречный на какой-то, где-то далекой дороге.
   Похожа была тогда Зайчикова душа на уставшую от перелета птицу, спугнутую с высокого дуба ветром ли, зверем ли, следившим в полночи добычу. И вот носится в полночи птица и криком жалобным и нежным, кличет своего товарища, крик свой за ответный крик и тень свою от высокой луны принимая за друга.
   Зайчик долго простоял у входа в палатку, сосны погасили свое зеленое пламя и на кудлатые головы густо натянули вечернюю мглу. Зайчик глядит в эту мглу и только еле различает за стволами деревьев цыганский табор, закоптелых цыган, сбившихся в круг у костра, а посреди круга стоит Пенкин, и горят на нем волосы рыжие, и как костер раздувает их озорной ветерок.
   Запевает Пенкин в кругу, и словно на него так и накатывает волна: подхватывают песню сотни грудных голосов, как бы из самой утробы идущих:
   Раскалинушка, размалинушка,
   Ты не стой, не стой на горе крутой,
   Не спущай листов во сине море,