Страница:
- Ведь и в самделе? Вот было бы ладно!
Мы, да и Иван Палыч, не очень спешили, да и спешить было бы трудно, то и дело сорвется с кладинки нога, зацепит холодную воду за голенище, а под сердцем так и помертвеет, когда из-за окопного козырька шибанут пенным брызгом кипучие двинские сусла.
- Ишь, как ей рожу-то всю разнесло,- говорит Иван Палыч, косясь на Двину,- к вечеру не пришлось бы совсем выбираться.
- Устынет!
- Вот только немец не стал бы палить...
- Не тронет! Нешто водой окатит!
В это время донесся до нас истошный задушенный крик; кто это кричал, и с какой стороны шел этот крик, сначала было понять невозможно. Все мы остановились на месте, руки козырем к ушам приложили и слушаем:
- А ведь это, братцы мои, Сенька орет,- прошептал Иван Палыч, кадык у него посинел, нос заострился, и белковина из глаз словно вывалилась в бессонницу из припухлых век.
- Надо спешить.
- Чего спешить, господин фельдфебель, орет, как под ножем, значит жив. Теперь хорошо завернуть бы!
Иван Палыч строго на нас поглядел, и мы зашлепали дальше. Скоро, за небольшим поворотом, где возле окопа стояли чахлые обдерганные пулями и осколками от разрывов кусты, словно нищие или слепцы присели на корточки около окопов и испуганно заглядывают в них: куды же нам, людям слепеньким, дальше иттить! - скоро увидели мы нашего каптера, сидящего с козьей ножкой во рту на большой куче сапог, а из-под сапог винтом журила вода и гнала вниз по канавке разную мелочь: доносные книжки, листы, с поименованием на довольство, списки на выдачи, лопаты и сумки.
- Каптер,- кричит ему Иван Палыч,- как, дружище, дела?
- Заливает!
- Ну, и чорт с ним... Давай-ка нам сапоги, а старые запиши себе в поминанье.
Каптер, увидя нас, приложил к козырьку козью ножку, а другой рукой протянул кисет и список на желтой бумаге в раскурку:
- Слала Богу, все дома!
- Как Тимонин? - спрашивает Иван Палыч, заглядывая и цейхаузный блиндаж, куда тонкая струйка изогнула черную спинку и словно поет про себя, сбегая по досчатым ступенькам.
- Ну, Иван Палыч, чуть с ума не сошел: сапоги-то только вечерась доставил.
- Да провались ты в кобылью дыру с сапогами! Как, что там выше?
- Пробегал: ничегось!
- Постовые стоят во второй наблюдалке?
- Ни мышки, ни мушки не встретил!!
Иван Палыч на нас посмотрел, мы ничего не сказали, наше дело с горошину.
- Много воды?
- Да, воды-то хватает!
- Проходил мимо Сеньки?
- Вот те хрест, бежал словно лось по болоту: мне и ночь-то все снились одни сапоги!
- Да пропади они прахом! Надо бы тронуть! Ну, поднимайся, табашная рота!
- Погоди, погоди, Иван Палыч, вы покурили и нам бы не плохо!
Обернулись мы, а это Прохор из-за угла выходит, бледный, как смерть, и на бледности этой еще рыжей горит борода, а в бороде на губах повисла кривулей усмешка, и сама борода от холоду немного трясется. Иван Палыч нахмурился, оглядел Прохора, сколь у него мокры шинельные полы и не обманул ли его Прохор, только постояв за углом блиндажа...
- Как, Поохор Акимыч, квасы?
Прохор махнул только рукой...
- Прошли шагов возле триста, а дальше плыви!
- А люди?
- Ни душинки!
- До Зайцева блиндажа не доходили?
- Бесперечь не дошли: видели только на крышу ему насадило песку да каряг нанесло, словно на крыше у него возятся черти.
- Ну, значит, тут крышка!?
- Могила, если, как мы, не вубегли!
- Во-время, значит, наш Заяц в отпуск поехал!
- Где найдешь, где потеряешь: так всегда!
- Надоть теперь-б к их-высоко иттить!?
- Дай хоть покурить, Иван Палыч: все равно спеши не спеши, медаль на ляжку теперь не повесят!
- Ну, нет уж, брат Пенкин, в дороге покуришь... Рябята, забирай сапоги...
Но не прошли мы и полтораста шагов, как опять все остановились, невольно улыбнувшись друг другу: неподалеку от нас впереди, очевидно, шел, не торопясь, Сенька, надо быть, в очень счастливом расположении духа, ибо не громко, но вдосталь внятно доносилась до нас ухарски закрученная песенка:
По такой-сякой погодке
Не пройти мне без калош,
Коль за пазухой на лодке
С парусами едет вошь.
Едут вошки, едут блошки.
Свеся ножки из воды,
Жалко нетути гармошки
Растуды-вашу-туды.
- Сенька...- Иван Палыч протянул руку в ту сторону окопов,- веселый малый Сенька!..
- Золото парень, - говорит Пенкин,- ничем его не проберешь!
- Да уж! - многозначительно собрал гармошку Иван Палыч и опять протянул руку:
По такой-сякой погодке
Я пройду и без калош,
В околодке нету водкя,
Да воды зато сколь хошь!
Если б водочки немножко
И поменьше бы воды...
Жалко нетути гармошки
Растуды-вашу-туды!
- Вот дьявол...
- Рубаха парень...
- Значит командир жив?
- Да куда он заденется?..
- Семен Семеныч! - крикнул Иван Палыч, приставши на цыпочки.
- Эй, кто там, здорово живете!?
- Катись, Сенька, сюда скорей, катись, - кричим и мы тоже.
- А это вы? - весело говорит Сенька, появляясь неторопливо на повороте,- мокрая рота!
- Сенька, жив командир? - строго спрашивает Иван Палыч.
- Не дивись коль скачут блохи.
Значит, водки напились,
Коли нет попа Ермохи,
Значит, богу помолись!
... в полном здравии, господин фельдфебель.
- Ну, слава богу!
- Известно!..
- Залило?
- Как полагается!
Смотрим мы на Сеньку, и самим нам веселее, как будто и беда случилась за неумелую шутку...
- Пьян Сенька, - думает каждый, - иль нет... его не поймешь... у него зады и переды - все вместе...
- Н-но? - недоверчиво говорит Иван Палыч.
- Известно... Выбег я - эна - гляжу... река течет чуть-чуть не по крыше... Ну, думаю, если это у меня не от перепива, то надо будить их-высок... Будил, будил, устал будивши, как каторжный: не встает, да и только, ногой только все норовит под брюхо ударить... Чорт, думаю, с тобой! Вышел опять посмотреть, а вода-то все выше и выше... Вернулся, взял метло да по заду, по заду: еле отходил! Поднялся, да на меня:
- Ты, что,- говорит,- собачий сын, разум что ли потерял?
- Никак нет,- говорю,- тонем! Вот и пакет с вечера лежит, будить вас не хотел.
Посмотрел бумагу их высок, схватил метло, да по мне, да по мне, возил-возил, и коже, и роже попало, потом устал, должно быть, и говорит:
- Ты что же, сукин сын, не разбудил?
- Да, разве,- говорю,- ваше-высоко можно тревожить?
Схватился он, братцы мои, за голову, плачет, в грудь бьет:
- Беги скорей к фельдфебелю... Гумагу кажи...
- Что за бумага, Сенька? - перебил его Иван Палыч,- подавай!
Сенька подал из-за пазухи синий пакет, Иван Палыч ноги расставил, на лбу гармошку развел и нараспев прочитал:
...Командиру двенадцатой роты. С получением сего приказываю вам в виду наводнения принять срочные меры и в случае надобности покинуть в порядке окопы и отступить...
Иван Палыч глупо оглянул нас всех и ни слова не молвил...
- Вспомнили, сукины дети! - прошептал мне на ухо Пенкин.
- Трогай, братцы, тогда по резервам,- нерешительно сказал Иван Палыч.
- Что теперь только будет? Один раз не поверил, да не доложился, и вышла такая история,- про себя Иван Палыч подумал.
Иван Палыч хмуро пошел впереди, а мы за ним гусем...
В это время, кажется, совсем рядом, там, где кончаются окопы нашей двенадцатой роты, взошло веселое осеннее солнце и обдало красным искристым светом наши помертвевшие лица, забросало золотом мутную воду у ног и кладинки, а на окопный загиб вдалеке надела мученичес-кий красно-терновый венец, и из-под этого венца подняли коряги на Зайчиковом блиндаже кверху рогули, а вода под ними по верху, как подернута кровью. В это же время бухнуло с нашей батареи, и по середине Двины взметнулся скоро насквозь пронизанный солнцем столб из воды, как будто это встал из Двины водяной, вытянул длинную шею, посмотрел кругом водяными глазами и скоро, пустивши по речке пузыри, плюхнул назад в мутную воду.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В ЦАРСТВЕ СИНЕЙ ЛАМПАДЫ
ПЕТР ЕРЕМЕИЧ
Смерть!
Нужна она, желанна она в свой час, и нет больше муки, если смерть в свой срок долго нейдет к человеку, уже сложившему в переднем углу на груди руки.
Тогда человечье сердце томится и тоскует по ней, как некогда оно томилось и тосковало, поджидая, когда черемушной веткой в окошко постучится любовь.
Хорошо умереть, коли в головах у тебя и в ногах теплятся тихо путеводные свечи, а у дома, плечом прислонившись к крыльцу, терпеливо дожидается сосновая крышка!
Тогда смерть похожа больше на заботливую, самую младшую внуку, которая закрывает деду нежной ручкой сгоревшие веки, тогда умереть можно с улыбкой, с хорошим неискаженным лицом...
Как умирают все мужики, вернувшись с пашни или сенокоса!
Но ничего нет смерти страшнее, и как не ужаснуться, не облиться холодом и трепетом с кончика волосинки и до мизинца, когда над тобой беззащитным, жалким, несмотря ни на какую силищу, кажется, с самого неба занесен нещадный чугунный колун, под которым сама земля дрожит и расступается, разлетаясь пылью и прахом, тогда... ничего нет смерти страшнее, тогда если и струсишь - будет не стыдно, потому... есть ли они на самом-то деле, эти герои?!..
Или выдумали их генералы?!..
Вернее, что так!
* * *
Когда немцы прекратили стрельбу, Зайчик встал и отряхнулся.
Земля даже за ворот набилась, сползая щекоткой по телу, и пробкой сидела в носу,- ничего и никого вокруг было не видно, то ли оттого, что сразу так затемнило из тучи, то ли потемнели глаза и их земля запорошила ни нашего штаба, ни немецких окопов на том берегу Двины, похожих на тонкую бровку над хитрым глазком,- все, все пропало, прикрытое черной пеленой предгрозовой пустоты.
Зайчику самому было в диковину, что большого страху он на этот раз под немецкими ядрами не испытал и даже про себя теперь счастливо улыбался, сладко поеживаясь и косясь в немецкую сторону, где уже привычно для глаза то и дело с одного и того же места поднимался кверху зеленый петух оглядит, окинет далеко зеленым глазом, лопнет, и посыпется в разные стороны отливный хвост, и видно издали, как падают в темноту топыристые перья, а из-под самых ног у Зайчика, словно из земли, выпрыгнут темные тени и... в перебежку!.. И свежие ямы от немецких разрывов, с лосной, еще необветренной землей по краям, поглядят на него, как большие пустые глаза человека, забытого смертью.
Стал Зайчик в этом призрачном, неживом свете оглядываться и вспоминать, как на штаб итти, где ему нужно было выправить отпускные бумаги, да, должно быть, немец все же с разума сбил.
Проплутал он сам не знает сколько времени по низовине, часто в непрогляди спотыкаясь и падая на торчки и то забирая куда-то в сторону, то опять подходя к самым нашим окопам.
Опамятовался Зайчик только, когда сразу чуть не по колено попал в холодную воду.
В это самое время с немецкой стороны пополам разрезало небо, разворотило на обе стороны, и из черной пазухи тучи на минуту повисла вниз золотая нитка, бабахнуло, и до самых немцев перед Зайчиком зачешуилась вода, с Двины понесся шум, как будто стояла не осень, а ударил первый весенний паводок, когда на больших реках ломается лед, из земли рвутся ключи, и вода юлит отовсюду, суетится бесчисленными ручейками и спешит притоками рек омыть поскорее после зимней спячки земное лицо.
- Вода?.. Откуда тут вода? - схватился Зайчик за сердце.
До боли в глазах уставился он в темноту, и показалось ему, что вода крадется в темноте, догоняет его и вон там в стороне уже обегает его, забираясь в те самые ямки, по которым перебегал Зайчик во время обстрела.
Сорвался Зайчик и опрометью, наобум, бросился напрямик, натыкаясь на кусты и деревья, в одиночку стоявшие за нашими окопами, к штабу, должно быть, только чутьем, внушенным смертельным страхом перед новой погибелью, выбрался на большую тирульскую дорогу, по которой и попал в проливной, какого в жизни своей еще не видал, ливень все-таки куда надо - на станцию.
Никого не расспрашивая и уже не думая о бумагах, мокрый до последней нитки вскочил Зайчик в товарный вагон и еще затемно укатил с одним приказом в кармане и солдатскими письмами за обшлагом.
Странное состояние было в дороге у Зайчика.
Сразу, когда он повалился в кучу храпевших отпускников, его бросило в жар, даже пригрезилась отцовская баня и покойная бабка Авдотья, со всего размаху бившая его голиком по горящим лапостям, а проснулся и... как ни в чем: обсушился солдатским теплом, и только в голове туманило и ныло в затылке.
Потом всю дорогу шутил с солдатнёй и делал все, как и надо быть человеку с мозгой и смекалкой, деньги, какие были, зря не бросал, сдачу проверял и хоть натыкался неловко на людей и смотрел на них мутными чудными глазами, а все же благополучно добрался до нашего уездного города Чагодуя, где и нанял Петра Разумеева, чертухинского троечника, у которого в ин-поры пятнадцать лошадей в Чагодуй ходило, а из Чагодуя куда только тебе надобно!
* * *
Вскочил Зайчик в кибитку, в кибитке сено набито в сиденье, покрытое дерюгой из цветистых тряпок, внутри коленкором или ситцем с набивными птицами бока и верх околочен, и на ноги застегнут кожаный фартук, чтоб седока не марали ошметки с дороги:
- Сиди, как за пазухой!
... И Зайчик сидит, заправивши руки в рукава, и в глазах у него, оттого ль, что попал к Петру Еремеичу в тройку, оттого ль, что перед глазами побежали родные места,- прочистилось, словно разошелся туман и так далеко-далеко просветлело.
В глазах замелькало село за селом, за деревней деревня, и вертится поле в глазах, как в нашем Чертухине в Ильин день карусель.
У карусели синяя, из синего атласа, крыша, по карнизам висят осенние быстрые тучки, как будто и впрямь размотано кружево с большого мотка и привешено низко над желтой жнивой, над лесом, лежащим вдали золотою каймой, над прозеленелым покосом,- над черной, с лосниной на солнце морщиной мужицкой кривой борозды... Крива борозда от мужицкого плуга, как крива и морщина на лбу с бисеринками пота - от думы, висящей, как птица за кормом, над этой кривой бороздой!..
Кое-где промелькнет вдали бугорок, покатый увал, едва заметный для глаза, как девичья грудь под рубашкой, а то - все равнина, равнина, равнина, а как поглядишь в эту равнинную ширь, и глаз не хватит, потому что конца ей не видно и нет.
Проезжал нашим полем когда-то большой богатырь по прозванью Буркан сын мужичий, потерял он, должно быть, на Киев дорогу, а ехал из города Твери,- проезжал по нашему полю и в поисках верной дороги поднялся на стремя: хотел его край увидать, и не мог богатырь дотянуться до края глазами и полевую даль, Чертухино, наши покосы и поймы от всей души похвалил!
- Последний разок посмотрю, побываю, а там, может, закаюсь на век!
Луга покошены, нивы пожаты, и только кое-где, как диковину, увидишь средь сжатого поля кресты из снопов, стоят они солдатской шеренгой, расставивши ноги, и то ль их солдатка увезть не успела, то ль с горя, что мужа забрили в последний набор, об них позабыла совсем... стоят они, поджидая хозяйку, и с краю полос возле них - недожатый клин, свалявшийся с ветру и прибитый дождем, как грива на лошади, на которой катался всю ночь домовой.
- Идет на урон сторона,- думает Зайчик, глядя на эти кресты и на полосные борозды с краю,- идет на урон... Луга-то, Петр Еремеич, убрали? кинет Зайчик вопрос на под'еме - когда ямщик дает лошадям отдохнуть.
- В сарае! А сено нонешний год - такое, только и есть самому!
Петр Еремеич ответит, спину ни на-кось, ни в бок не свернет и вожжи из рук ни на минуту не пустит, и спина перед глазами у Зайчика на облучке, как щит широкий и крепкий, который разве на большом ухабе качнется вместе с кибиткой, а так - ни туда, ни сюда!
Петр Еремеич ответит, только голову из ворота вытянет, повернув длинную шею, как гусь на кота:
- У нас, Миколай Митрич, теперь сено возят на бабах!
- Ну, скажешь ты, Петр Еремеич!..
- А ты что, не веришь?.. Мужиков да коней позабрали, остались кобылы да бабы!
- А как, Петр Еремеич, ты уцелел?..
Зайчик смеется, и Петр Еремеич чуть-чуть.
- Да я-то по косому об'ехал, кого на тройке, кого на катюхе гужом!
- Ладно, Петр Еремеич: хоть ты со скотиной!
- Ходят слушки, что скоро все заберут! Последняя.
Свистнет, ударит вожжой коренного по круглому заду, кибитку сразу так и сдернет с места, как будто оторвет от земли, а Петр Еремеич вперед протянет обе руки и вожжи напружит - всполохнутся и запоют колокольцы, и задымятся хвосты у пристяжек ..
... И кажется Зайчику, что Петр Еремеич с такой широкой спиной, с плечами во весь облучок, с такой нарядной курчавой кромкой под войлочной шапкой, что совсем он, совсем не ямщик, а старин-ный, чудесно воскресший гусляр, который присел на дороге средь поля и в обе руки бьет по четырем туго натянутым струнам невиданных гуслей!..
... И слушает Зайчик его, и слушает поле, и поле как будто вот, подобравши зеленый с желтым разводом подол, начинает кружиться, кружиться, и кружится лес за полем, поодаль, и машет вершина-ми желтых берез на опушке, и хлопает будто в ладоши, ссыпая с них ворохом желтые листья: сидит крепко Петр Еремеич и только слегка перебирает ременные струны!
Эх, чорт бы совсем распобрал, Петра Еремеича нет, а тройки вышли из моды!
Теперь, как слезешь с чугунки, так прямо-прямехонько - в лес; вытеши палку потолще да посу-кастее, чтоб не разлетелась об воровью башку, просунь про меж ног, да и трогай! Хочешь шажком, а коль очень уж спешно, так можно с притрухом: ты сам себе кучер и конь! Эх, Петр Еремеич!
ЧЕРТУХИНСКИЙ ТУМАН
...Нагрянул Зайчик в побывку, заранее даже и вести не подал.
В аккурат как-то под вечер все чертухинские солдатки так к окнам и прилипли, еще издалека заслышав, что Петр Еремеич кого-то везет, за грудь держатся, без платков бегут на крыльцо, наплевать, что в углу ребятишки горло дерут: все вестей ждут от своих, не дождутся!
Прокатил Петр Еремеич из конца в конец по Чертухину, инда только пыль на подсохшей дороге поднялась, и так никто и не разглядел хорошенько, кто это за пылью в кибитке.
А Миколай Митрич, радостный, светлый, словно видит впервые родное Чертухино, всем рукой машет и трясет боевой фуражкой, раскланиваясь, как именинник.
Встала тройка, словно в землю вросла, у самой что ни на есть лавки Митрия Семеныча Зайцева, так что коренник уперся высокой дугой в застреху домового крыльца; тут только и догадались, кто это нашим солдаткам в кибитке прибластился, бегут со всех концов, словно опоздать боятся, словно гость так завернул, на минутку, а вот махонут кони хвостом у крыльца, и поминай его опять, как звали,- живо у крыльца бабы и девки сгрудились, локотками подперлись, то и дело ни с того ни с сего хватаясь и утирая глаза.
Вышел Митрий Семеныч на галдарейку, бороду гладит и не верит глазам, что сынок приехал, больно уж, де, не ждали да не чаяли!
Сестра Зайчикова, Пелагушка, из окошка высунулась - вот-вот упадет, а мать Фекла Спири-доновна как выскочила на крыльцо простоволосая, увидала, что Миколенька из кибитки вылезает и саблю в руке держит, так и уронила голову, как срезанную, в кубовый передник и на все Черту-хино от избытка чувств заголосила.
Митрий Семеныч народ растолкал, бросился на Зайчика, словно бить его хочет, будто это и не Зайчик вовсе,- подбежал к нему с лицом страшным и радостным, положил ему голову на плечо и тоже заплакал...
* * *
Зайчик, как вошел в избу, в угол помолился, отвесил всем по поклону, и так, кажется, и поплы-ло все у него из-под ног, голову вдруг сильно закружило.
- Собери мне постель, матушка, в горнице,- сказал он Фекле Спиридоновне,- больно я уж умаялся.
Фекла Спиридоновна пугливо посмотрела на сына и побегла с самоваром за печку, а Митрий Семеныч мигнул Пелагушке на горницу.
- Сынок... ах, сынок, да Господи Боже!.. Вот уж не чаяли!
- Обыденкой, батюшка, вышло... я и сам-то не думал!
Постелила Пелагушка кровать в передней избе, а Митрий Семеныч чайный стол на маленьких колесиках к кровати подкатил.
- Ты, - говорит,- Миколенька, лежи, отдыхай с дороги, а мы с матерью около тебя посидим, чайку попьем да на тебя посмотрим: в кои-то веки видим тебя живого, слава богу, да в полном здравии... В последние разы ты и писем-то не писал... а ведь что не надумаешь!
- Пристал я, батюшка, что-то,- тихо говорит Зайчик.
- Ну, если и пристал малость,- прибавил Митрий Семеныч, поглядевши пытливо в какие-то странные глаза сына,- так у матери под юбкой живо отудобишь!
Ощупал Митрий Семеныч Зайчика всего с головы до ног дометливым стариковским глазом: ничего по-прежнему на вид вроде как здоровый, ладно сшитый паренек.
- Отудобишь,- довольно решил Митрий Семеныч..
- Отудобишь, отудобишь, Миколаша, - радостно говорит Фекла Спиридоновна, внося самовар в горницу,- смотри, Миколенька, как наш старик-то старый тебе обрадовался: только успела отвернуться, а он так потолок весь паром и обдал!
Зайчик в кровати ноги расправил, чистое белье, словно перушком, тело замоделое гладит, от подушки травой-мятой пахнет - лежит Зайчик, как барин, и матери улыбается.
- Матушка ты моя милая, если б ты знала, как я по вас соскушнился!
Митрий Семеныч в середку стола сел, Пелагушка за самовар спряталась, а Фекла Спиридоновна расставляет на стол чашки, голубые любимые Зайчиковы кумочки, - похоже сейчас на то, что мать с чердака молодых голубят принесла в переднике - сейчас их пшеном кормить на столе будет...
- Сынок... сыночек мой!
Митрий Семеныч на блюдечко с золотым обрезом горячего чаю налил, локтем руку с блюдцем подпер, на блюдечко дует, а сам все на сына глядит все глазам не верит - да блюдечком бороду закрывает, чтобы кто не разглядел, как по бороде нечаянная слеза катится.
- Жарко... инда потом пробило,- говорит он, заметив, что от жениных глаз скорей кошелек спрячешь, у самой Феклы Спиридоновны глаза помаргивают и теплятся, удерживая радостные слезы: не любил Митрий Семеныч глядеть, как другие плачут...
- Полно тебе, Митрий, седни и печь не топили,- тихо говорит Фекла Спиридоновна...
Митрий Семеныч через блюдце посмотрел на нее, дескать: дура!
- Что, Миколенька, каково на хронте? - спрашивает он сына твердым голосом, этой твердос-тью так и хочет Фекле Спиридоновне намекнуть: ошиблась, матушка, это у тебя глаза на мокром месте, по делу и по безделью всегда за глаза хватаешься, нельзя сапогом под бок ткнуть, а я слезой исхожу только, когда лук в тюрю режу.- Мы к газетам тут не больно привышны! Да к тому же и врут больше того!
- Мы, батюшка, теперь почитай-что на мирном положении, в позиции и в глубоких окопах под блиндарями... только вот вши больно едят, а то бы - всё ничего... редко кого убьют ненароком!..
Фекла Спиридоновна - в передник, Пелагушка - за самовар.
- Это они, Миколенька, от страху заводятся! - говорит мать из передника.
Митрий Семеныч строго на передник смотрит, словно так и норовит без слов растолковать понезаметней: да не суйся ты, дура, когда тебя не спрашивают, если ничего не понимаешь, у человека чин как никак, на плечах эпалет с синей дорожкой, посередине с черной звездочкой, а ты о страхе каком-то канитель заводишь,- знай, дескать, передник, свое дело: ухваты да клюшки, пироги да ватрушки!
И трудно почему-то Зайчику признаться, что мать правду сказала.
Не потому, конечно, что хронтовика такого хотел из себя дома на печке изображать, а потому, пожалуй, что страху этого сам по-настоящему не раскусил и по правде не знал, что он-то сам, храбрый или трусливый.
- От поту вша заводится, - строго сказал Митрий Семеныч.
Фекла Спиридоновна села за стол и оглядела мужа неразумными глазами.
- Полно, Митрий, уж то ли не потеет человек, когда землю пашет, а никогда и вошка от такого пота не укусит!
- Ну, разварилась картошка: сама с себя шинель скидает,- намекнул опять Митрий Семеныч, по мужицкой привычке не говоря всего спряма, но Зайчик понял с одного слова.
- Выпусти-ка, - говорит он, - матушка, меня с кровати слезти... Чтой-то я, приехал, а и на двор не выйду, на скотину не гляну...
- Поди, поди, говорит Митрий Семеныч охотно, поздравкайся!
* * *
Вышел Зайчик в одном исподнем в сени, а за сенями тут же двор, большой, широкий, под князьком на лохмотах соломы паутинка висит, и в ней играет вечерний, хилый лучик, скользнув-ший сверху из слухового окна, через которое голуби летают, на дворе корова Малашка стоит у яслей, сено по целой рукавице охаживает, а рядом с ней мерин Музыкант,- уши расставил, и оба на Зайчика смотрят: молодой хозяин приехал!
Музыкант даже, показалось Зайчику, из темноты головой мотнул, словно, как и надо быть, с ним поздоровался...
Смотрит Зайчик, в углу петух на шесте: привстал, на ногах - сапоги желтые, на голове - корона царская, тоже на Зайчика глядит, и кажется Зайчику, что петух немало диву дается, что Зайчика видит: как это, дескать, такое выходит?..
Потом, видно, решил, что это он, петух, в своих петушьих расчетах сбился да спутался на старости лет и что так на самом-то деле и надо, чтобы Зайчик сейчас стоял тут у лесенки на накат, на котором по этому лету куры цыплят высиживали, стоял тут в полутьме и его сапогами любова-лся,- решил и вдруг громко захлопал крыльями: лоп-лоп-лоп-лоп-лоп, и так запел, как будто Зайчик и не слыхивал до сей поры, как деревенские петухи поют.
Прислонился Зайчик к лесенке, смотрит на то место, где он в детстве на перекладине домового видел, и думает сам про себя, куда это он за эти годы девался, даже и следка от его копытца в Малашкином шлепке не видать,постоял так да и стоять до утра бы остался, вдыхая в себя коро-вью теплоту, смешанную с вкусным лошадиным потком, если бы не тронул его за плечи сзади отец и не сказал ему строго, будто Зайчик - маленький и в чем-то уже успел провиниться:
Мы, да и Иван Палыч, не очень спешили, да и спешить было бы трудно, то и дело сорвется с кладинки нога, зацепит холодную воду за голенище, а под сердцем так и помертвеет, когда из-за окопного козырька шибанут пенным брызгом кипучие двинские сусла.
- Ишь, как ей рожу-то всю разнесло,- говорит Иван Палыч, косясь на Двину,- к вечеру не пришлось бы совсем выбираться.
- Устынет!
- Вот только немец не стал бы палить...
- Не тронет! Нешто водой окатит!
В это время донесся до нас истошный задушенный крик; кто это кричал, и с какой стороны шел этот крик, сначала было понять невозможно. Все мы остановились на месте, руки козырем к ушам приложили и слушаем:
- А ведь это, братцы мои, Сенька орет,- прошептал Иван Палыч, кадык у него посинел, нос заострился, и белковина из глаз словно вывалилась в бессонницу из припухлых век.
- Надо спешить.
- Чего спешить, господин фельдфебель, орет, как под ножем, значит жив. Теперь хорошо завернуть бы!
Иван Палыч строго на нас поглядел, и мы зашлепали дальше. Скоро, за небольшим поворотом, где возле окопа стояли чахлые обдерганные пулями и осколками от разрывов кусты, словно нищие или слепцы присели на корточки около окопов и испуганно заглядывают в них: куды же нам, людям слепеньким, дальше иттить! - скоро увидели мы нашего каптера, сидящего с козьей ножкой во рту на большой куче сапог, а из-под сапог винтом журила вода и гнала вниз по канавке разную мелочь: доносные книжки, листы, с поименованием на довольство, списки на выдачи, лопаты и сумки.
- Каптер,- кричит ему Иван Палыч,- как, дружище, дела?
- Заливает!
- Ну, и чорт с ним... Давай-ка нам сапоги, а старые запиши себе в поминанье.
Каптер, увидя нас, приложил к козырьку козью ножку, а другой рукой протянул кисет и список на желтой бумаге в раскурку:
- Слала Богу, все дома!
- Как Тимонин? - спрашивает Иван Палыч, заглядывая и цейхаузный блиндаж, куда тонкая струйка изогнула черную спинку и словно поет про себя, сбегая по досчатым ступенькам.
- Ну, Иван Палыч, чуть с ума не сошел: сапоги-то только вечерась доставил.
- Да провались ты в кобылью дыру с сапогами! Как, что там выше?
- Пробегал: ничегось!
- Постовые стоят во второй наблюдалке?
- Ни мышки, ни мушки не встретил!!
Иван Палыч на нас посмотрел, мы ничего не сказали, наше дело с горошину.
- Много воды?
- Да, воды-то хватает!
- Проходил мимо Сеньки?
- Вот те хрест, бежал словно лось по болоту: мне и ночь-то все снились одни сапоги!
- Да пропади они прахом! Надо бы тронуть! Ну, поднимайся, табашная рота!
- Погоди, погоди, Иван Палыч, вы покурили и нам бы не плохо!
Обернулись мы, а это Прохор из-за угла выходит, бледный, как смерть, и на бледности этой еще рыжей горит борода, а в бороде на губах повисла кривулей усмешка, и сама борода от холоду немного трясется. Иван Палыч нахмурился, оглядел Прохора, сколь у него мокры шинельные полы и не обманул ли его Прохор, только постояв за углом блиндажа...
- Как, Поохор Акимыч, квасы?
Прохор махнул только рукой...
- Прошли шагов возле триста, а дальше плыви!
- А люди?
- Ни душинки!
- До Зайцева блиндажа не доходили?
- Бесперечь не дошли: видели только на крышу ему насадило песку да каряг нанесло, словно на крыше у него возятся черти.
- Ну, значит, тут крышка!?
- Могила, если, как мы, не вубегли!
- Во-время, значит, наш Заяц в отпуск поехал!
- Где найдешь, где потеряешь: так всегда!
- Надоть теперь-б к их-высоко иттить!?
- Дай хоть покурить, Иван Палыч: все равно спеши не спеши, медаль на ляжку теперь не повесят!
- Ну, нет уж, брат Пенкин, в дороге покуришь... Рябята, забирай сапоги...
Но не прошли мы и полтораста шагов, как опять все остановились, невольно улыбнувшись друг другу: неподалеку от нас впереди, очевидно, шел, не торопясь, Сенька, надо быть, в очень счастливом расположении духа, ибо не громко, но вдосталь внятно доносилась до нас ухарски закрученная песенка:
По такой-сякой погодке
Не пройти мне без калош,
Коль за пазухой на лодке
С парусами едет вошь.
Едут вошки, едут блошки.
Свеся ножки из воды,
Жалко нетути гармошки
Растуды-вашу-туды.
- Сенька...- Иван Палыч протянул руку в ту сторону окопов,- веселый малый Сенька!..
- Золото парень, - говорит Пенкин,- ничем его не проберешь!
- Да уж! - многозначительно собрал гармошку Иван Палыч и опять протянул руку:
По такой-сякой погодке
Я пройду и без калош,
В околодке нету водкя,
Да воды зато сколь хошь!
Если б водочки немножко
И поменьше бы воды...
Жалко нетути гармошки
Растуды-вашу-туды!
- Вот дьявол...
- Рубаха парень...
- Значит командир жив?
- Да куда он заденется?..
- Семен Семеныч! - крикнул Иван Палыч, приставши на цыпочки.
- Эй, кто там, здорово живете!?
- Катись, Сенька, сюда скорей, катись, - кричим и мы тоже.
- А это вы? - весело говорит Сенька, появляясь неторопливо на повороте,- мокрая рота!
- Сенька, жив командир? - строго спрашивает Иван Палыч.
- Не дивись коль скачут блохи.
Значит, водки напились,
Коли нет попа Ермохи,
Значит, богу помолись!
... в полном здравии, господин фельдфебель.
- Ну, слава богу!
- Известно!..
- Залило?
- Как полагается!
Смотрим мы на Сеньку, и самим нам веселее, как будто и беда случилась за неумелую шутку...
- Пьян Сенька, - думает каждый, - иль нет... его не поймешь... у него зады и переды - все вместе...
- Н-но? - недоверчиво говорит Иван Палыч.
- Известно... Выбег я - эна - гляжу... река течет чуть-чуть не по крыше... Ну, думаю, если это у меня не от перепива, то надо будить их-высок... Будил, будил, устал будивши, как каторжный: не встает, да и только, ногой только все норовит под брюхо ударить... Чорт, думаю, с тобой! Вышел опять посмотреть, а вода-то все выше и выше... Вернулся, взял метло да по заду, по заду: еле отходил! Поднялся, да на меня:
- Ты, что,- говорит,- собачий сын, разум что ли потерял?
- Никак нет,- говорю,- тонем! Вот и пакет с вечера лежит, будить вас не хотел.
Посмотрел бумагу их высок, схватил метло, да по мне, да по мне, возил-возил, и коже, и роже попало, потом устал, должно быть, и говорит:
- Ты что же, сукин сын, не разбудил?
- Да, разве,- говорю,- ваше-высоко можно тревожить?
Схватился он, братцы мои, за голову, плачет, в грудь бьет:
- Беги скорей к фельдфебелю... Гумагу кажи...
- Что за бумага, Сенька? - перебил его Иван Палыч,- подавай!
Сенька подал из-за пазухи синий пакет, Иван Палыч ноги расставил, на лбу гармошку развел и нараспев прочитал:
...Командиру двенадцатой роты. С получением сего приказываю вам в виду наводнения принять срочные меры и в случае надобности покинуть в порядке окопы и отступить...
Иван Палыч глупо оглянул нас всех и ни слова не молвил...
- Вспомнили, сукины дети! - прошептал мне на ухо Пенкин.
- Трогай, братцы, тогда по резервам,- нерешительно сказал Иван Палыч.
- Что теперь только будет? Один раз не поверил, да не доложился, и вышла такая история,- про себя Иван Палыч подумал.
Иван Палыч хмуро пошел впереди, а мы за ним гусем...
В это время, кажется, совсем рядом, там, где кончаются окопы нашей двенадцатой роты, взошло веселое осеннее солнце и обдало красным искристым светом наши помертвевшие лица, забросало золотом мутную воду у ног и кладинки, а на окопный загиб вдалеке надела мученичес-кий красно-терновый венец, и из-под этого венца подняли коряги на Зайчиковом блиндаже кверху рогули, а вода под ними по верху, как подернута кровью. В это же время бухнуло с нашей батареи, и по середине Двины взметнулся скоро насквозь пронизанный солнцем столб из воды, как будто это встал из Двины водяной, вытянул длинную шею, посмотрел кругом водяными глазами и скоро, пустивши по речке пузыри, плюхнул назад в мутную воду.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В ЦАРСТВЕ СИНЕЙ ЛАМПАДЫ
ПЕТР ЕРЕМЕИЧ
Смерть!
Нужна она, желанна она в свой час, и нет больше муки, если смерть в свой срок долго нейдет к человеку, уже сложившему в переднем углу на груди руки.
Тогда человечье сердце томится и тоскует по ней, как некогда оно томилось и тосковало, поджидая, когда черемушной веткой в окошко постучится любовь.
Хорошо умереть, коли в головах у тебя и в ногах теплятся тихо путеводные свечи, а у дома, плечом прислонившись к крыльцу, терпеливо дожидается сосновая крышка!
Тогда смерть похожа больше на заботливую, самую младшую внуку, которая закрывает деду нежной ручкой сгоревшие веки, тогда умереть можно с улыбкой, с хорошим неискаженным лицом...
Как умирают все мужики, вернувшись с пашни или сенокоса!
Но ничего нет смерти страшнее, и как не ужаснуться, не облиться холодом и трепетом с кончика волосинки и до мизинца, когда над тобой беззащитным, жалким, несмотря ни на какую силищу, кажется, с самого неба занесен нещадный чугунный колун, под которым сама земля дрожит и расступается, разлетаясь пылью и прахом, тогда... ничего нет смерти страшнее, тогда если и струсишь - будет не стыдно, потому... есть ли они на самом-то деле, эти герои?!..
Или выдумали их генералы?!..
Вернее, что так!
* * *
Когда немцы прекратили стрельбу, Зайчик встал и отряхнулся.
Земля даже за ворот набилась, сползая щекоткой по телу, и пробкой сидела в носу,- ничего и никого вокруг было не видно, то ли оттого, что сразу так затемнило из тучи, то ли потемнели глаза и их земля запорошила ни нашего штаба, ни немецких окопов на том берегу Двины, похожих на тонкую бровку над хитрым глазком,- все, все пропало, прикрытое черной пеленой предгрозовой пустоты.
Зайчику самому было в диковину, что большого страху он на этот раз под немецкими ядрами не испытал и даже про себя теперь счастливо улыбался, сладко поеживаясь и косясь в немецкую сторону, где уже привычно для глаза то и дело с одного и того же места поднимался кверху зеленый петух оглядит, окинет далеко зеленым глазом, лопнет, и посыпется в разные стороны отливный хвост, и видно издали, как падают в темноту топыристые перья, а из-под самых ног у Зайчика, словно из земли, выпрыгнут темные тени и... в перебежку!.. И свежие ямы от немецких разрывов, с лосной, еще необветренной землей по краям, поглядят на него, как большие пустые глаза человека, забытого смертью.
Стал Зайчик в этом призрачном, неживом свете оглядываться и вспоминать, как на штаб итти, где ему нужно было выправить отпускные бумаги, да, должно быть, немец все же с разума сбил.
Проплутал он сам не знает сколько времени по низовине, часто в непрогляди спотыкаясь и падая на торчки и то забирая куда-то в сторону, то опять подходя к самым нашим окопам.
Опамятовался Зайчик только, когда сразу чуть не по колено попал в холодную воду.
В это самое время с немецкой стороны пополам разрезало небо, разворотило на обе стороны, и из черной пазухи тучи на минуту повисла вниз золотая нитка, бабахнуло, и до самых немцев перед Зайчиком зачешуилась вода, с Двины понесся шум, как будто стояла не осень, а ударил первый весенний паводок, когда на больших реках ломается лед, из земли рвутся ключи, и вода юлит отовсюду, суетится бесчисленными ручейками и спешит притоками рек омыть поскорее после зимней спячки земное лицо.
- Вода?.. Откуда тут вода? - схватился Зайчик за сердце.
До боли в глазах уставился он в темноту, и показалось ему, что вода крадется в темноте, догоняет его и вон там в стороне уже обегает его, забираясь в те самые ямки, по которым перебегал Зайчик во время обстрела.
Сорвался Зайчик и опрометью, наобум, бросился напрямик, натыкаясь на кусты и деревья, в одиночку стоявшие за нашими окопами, к штабу, должно быть, только чутьем, внушенным смертельным страхом перед новой погибелью, выбрался на большую тирульскую дорогу, по которой и попал в проливной, какого в жизни своей еще не видал, ливень все-таки куда надо - на станцию.
Никого не расспрашивая и уже не думая о бумагах, мокрый до последней нитки вскочил Зайчик в товарный вагон и еще затемно укатил с одним приказом в кармане и солдатскими письмами за обшлагом.
Странное состояние было в дороге у Зайчика.
Сразу, когда он повалился в кучу храпевших отпускников, его бросило в жар, даже пригрезилась отцовская баня и покойная бабка Авдотья, со всего размаху бившая его голиком по горящим лапостям, а проснулся и... как ни в чем: обсушился солдатским теплом, и только в голове туманило и ныло в затылке.
Потом всю дорогу шутил с солдатнёй и делал все, как и надо быть человеку с мозгой и смекалкой, деньги, какие были, зря не бросал, сдачу проверял и хоть натыкался неловко на людей и смотрел на них мутными чудными глазами, а все же благополучно добрался до нашего уездного города Чагодуя, где и нанял Петра Разумеева, чертухинского троечника, у которого в ин-поры пятнадцать лошадей в Чагодуй ходило, а из Чагодуя куда только тебе надобно!
* * *
Вскочил Зайчик в кибитку, в кибитке сено набито в сиденье, покрытое дерюгой из цветистых тряпок, внутри коленкором или ситцем с набивными птицами бока и верх околочен, и на ноги застегнут кожаный фартук, чтоб седока не марали ошметки с дороги:
- Сиди, как за пазухой!
... И Зайчик сидит, заправивши руки в рукава, и в глазах у него, оттого ль, что попал к Петру Еремеичу в тройку, оттого ль, что перед глазами побежали родные места,- прочистилось, словно разошелся туман и так далеко-далеко просветлело.
В глазах замелькало село за селом, за деревней деревня, и вертится поле в глазах, как в нашем Чертухине в Ильин день карусель.
У карусели синяя, из синего атласа, крыша, по карнизам висят осенние быстрые тучки, как будто и впрямь размотано кружево с большого мотка и привешено низко над желтой жнивой, над лесом, лежащим вдали золотою каймой, над прозеленелым покосом,- над черной, с лосниной на солнце морщиной мужицкой кривой борозды... Крива борозда от мужицкого плуга, как крива и морщина на лбу с бисеринками пота - от думы, висящей, как птица за кормом, над этой кривой бороздой!..
Кое-где промелькнет вдали бугорок, покатый увал, едва заметный для глаза, как девичья грудь под рубашкой, а то - все равнина, равнина, равнина, а как поглядишь в эту равнинную ширь, и глаз не хватит, потому что конца ей не видно и нет.
Проезжал нашим полем когда-то большой богатырь по прозванью Буркан сын мужичий, потерял он, должно быть, на Киев дорогу, а ехал из города Твери,- проезжал по нашему полю и в поисках верной дороги поднялся на стремя: хотел его край увидать, и не мог богатырь дотянуться до края глазами и полевую даль, Чертухино, наши покосы и поймы от всей души похвалил!
- Последний разок посмотрю, побываю, а там, может, закаюсь на век!
Луга покошены, нивы пожаты, и только кое-где, как диковину, увидишь средь сжатого поля кресты из снопов, стоят они солдатской шеренгой, расставивши ноги, и то ль их солдатка увезть не успела, то ль с горя, что мужа забрили в последний набор, об них позабыла совсем... стоят они, поджидая хозяйку, и с краю полос возле них - недожатый клин, свалявшийся с ветру и прибитый дождем, как грива на лошади, на которой катался всю ночь домовой.
- Идет на урон сторона,- думает Зайчик, глядя на эти кресты и на полосные борозды с краю,- идет на урон... Луга-то, Петр Еремеич, убрали? кинет Зайчик вопрос на под'еме - когда ямщик дает лошадям отдохнуть.
- В сарае! А сено нонешний год - такое, только и есть самому!
Петр Еремеич ответит, спину ни на-кось, ни в бок не свернет и вожжи из рук ни на минуту не пустит, и спина перед глазами у Зайчика на облучке, как щит широкий и крепкий, который разве на большом ухабе качнется вместе с кибиткой, а так - ни туда, ни сюда!
Петр Еремеич ответит, только голову из ворота вытянет, повернув длинную шею, как гусь на кота:
- У нас, Миколай Митрич, теперь сено возят на бабах!
- Ну, скажешь ты, Петр Еремеич!..
- А ты что, не веришь?.. Мужиков да коней позабрали, остались кобылы да бабы!
- А как, Петр Еремеич, ты уцелел?..
Зайчик смеется, и Петр Еремеич чуть-чуть.
- Да я-то по косому об'ехал, кого на тройке, кого на катюхе гужом!
- Ладно, Петр Еремеич: хоть ты со скотиной!
- Ходят слушки, что скоро все заберут! Последняя.
Свистнет, ударит вожжой коренного по круглому заду, кибитку сразу так и сдернет с места, как будто оторвет от земли, а Петр Еремеич вперед протянет обе руки и вожжи напружит - всполохнутся и запоют колокольцы, и задымятся хвосты у пристяжек ..
... И кажется Зайчику, что Петр Еремеич с такой широкой спиной, с плечами во весь облучок, с такой нарядной курчавой кромкой под войлочной шапкой, что совсем он, совсем не ямщик, а старин-ный, чудесно воскресший гусляр, который присел на дороге средь поля и в обе руки бьет по четырем туго натянутым струнам невиданных гуслей!..
... И слушает Зайчик его, и слушает поле, и поле как будто вот, подобравши зеленый с желтым разводом подол, начинает кружиться, кружиться, и кружится лес за полем, поодаль, и машет вершина-ми желтых берез на опушке, и хлопает будто в ладоши, ссыпая с них ворохом желтые листья: сидит крепко Петр Еремеич и только слегка перебирает ременные струны!
Эх, чорт бы совсем распобрал, Петра Еремеича нет, а тройки вышли из моды!
Теперь, как слезешь с чугунки, так прямо-прямехонько - в лес; вытеши палку потолще да посу-кастее, чтоб не разлетелась об воровью башку, просунь про меж ног, да и трогай! Хочешь шажком, а коль очень уж спешно, так можно с притрухом: ты сам себе кучер и конь! Эх, Петр Еремеич!
ЧЕРТУХИНСКИЙ ТУМАН
...Нагрянул Зайчик в побывку, заранее даже и вести не подал.
В аккурат как-то под вечер все чертухинские солдатки так к окнам и прилипли, еще издалека заслышав, что Петр Еремеич кого-то везет, за грудь держатся, без платков бегут на крыльцо, наплевать, что в углу ребятишки горло дерут: все вестей ждут от своих, не дождутся!
Прокатил Петр Еремеич из конца в конец по Чертухину, инда только пыль на подсохшей дороге поднялась, и так никто и не разглядел хорошенько, кто это за пылью в кибитке.
А Миколай Митрич, радостный, светлый, словно видит впервые родное Чертухино, всем рукой машет и трясет боевой фуражкой, раскланиваясь, как именинник.
Встала тройка, словно в землю вросла, у самой что ни на есть лавки Митрия Семеныча Зайцева, так что коренник уперся высокой дугой в застреху домового крыльца; тут только и догадались, кто это нашим солдаткам в кибитке прибластился, бегут со всех концов, словно опоздать боятся, словно гость так завернул, на минутку, а вот махонут кони хвостом у крыльца, и поминай его опять, как звали,- живо у крыльца бабы и девки сгрудились, локотками подперлись, то и дело ни с того ни с сего хватаясь и утирая глаза.
Вышел Митрий Семеныч на галдарейку, бороду гладит и не верит глазам, что сынок приехал, больно уж, де, не ждали да не чаяли!
Сестра Зайчикова, Пелагушка, из окошка высунулась - вот-вот упадет, а мать Фекла Спири-доновна как выскочила на крыльцо простоволосая, увидала, что Миколенька из кибитки вылезает и саблю в руке держит, так и уронила голову, как срезанную, в кубовый передник и на все Черту-хино от избытка чувств заголосила.
Митрий Семеныч народ растолкал, бросился на Зайчика, словно бить его хочет, будто это и не Зайчик вовсе,- подбежал к нему с лицом страшным и радостным, положил ему голову на плечо и тоже заплакал...
* * *
Зайчик, как вошел в избу, в угол помолился, отвесил всем по поклону, и так, кажется, и поплы-ло все у него из-под ног, голову вдруг сильно закружило.
- Собери мне постель, матушка, в горнице,- сказал он Фекле Спиридоновне,- больно я уж умаялся.
Фекла Спиридоновна пугливо посмотрела на сына и побегла с самоваром за печку, а Митрий Семеныч мигнул Пелагушке на горницу.
- Сынок... ах, сынок, да Господи Боже!.. Вот уж не чаяли!
- Обыденкой, батюшка, вышло... я и сам-то не думал!
Постелила Пелагушка кровать в передней избе, а Митрий Семеныч чайный стол на маленьких колесиках к кровати подкатил.
- Ты, - говорит,- Миколенька, лежи, отдыхай с дороги, а мы с матерью около тебя посидим, чайку попьем да на тебя посмотрим: в кои-то веки видим тебя живого, слава богу, да в полном здравии... В последние разы ты и писем-то не писал... а ведь что не надумаешь!
- Пристал я, батюшка, что-то,- тихо говорит Зайчик.
- Ну, если и пристал малость,- прибавил Митрий Семеныч, поглядевши пытливо в какие-то странные глаза сына,- так у матери под юбкой живо отудобишь!
Ощупал Митрий Семеныч Зайчика всего с головы до ног дометливым стариковским глазом: ничего по-прежнему на вид вроде как здоровый, ладно сшитый паренек.
- Отудобишь,- довольно решил Митрий Семеныч..
- Отудобишь, отудобишь, Миколаша, - радостно говорит Фекла Спиридоновна, внося самовар в горницу,- смотри, Миколенька, как наш старик-то старый тебе обрадовался: только успела отвернуться, а он так потолок весь паром и обдал!
Зайчик в кровати ноги расправил, чистое белье, словно перушком, тело замоделое гладит, от подушки травой-мятой пахнет - лежит Зайчик, как барин, и матери улыбается.
- Матушка ты моя милая, если б ты знала, как я по вас соскушнился!
Митрий Семеныч в середку стола сел, Пелагушка за самовар спряталась, а Фекла Спиридоновна расставляет на стол чашки, голубые любимые Зайчиковы кумочки, - похоже сейчас на то, что мать с чердака молодых голубят принесла в переднике - сейчас их пшеном кормить на столе будет...
- Сынок... сыночек мой!
Митрий Семеныч на блюдечко с золотым обрезом горячего чаю налил, локтем руку с блюдцем подпер, на блюдечко дует, а сам все на сына глядит все глазам не верит - да блюдечком бороду закрывает, чтобы кто не разглядел, как по бороде нечаянная слеза катится.
- Жарко... инда потом пробило,- говорит он, заметив, что от жениных глаз скорей кошелек спрячешь, у самой Феклы Спиридоновны глаза помаргивают и теплятся, удерживая радостные слезы: не любил Митрий Семеныч глядеть, как другие плачут...
- Полно тебе, Митрий, седни и печь не топили,- тихо говорит Фекла Спиридоновна...
Митрий Семеныч через блюдце посмотрел на нее, дескать: дура!
- Что, Миколенька, каково на хронте? - спрашивает он сына твердым голосом, этой твердос-тью так и хочет Фекле Спиридоновне намекнуть: ошиблась, матушка, это у тебя глаза на мокром месте, по делу и по безделью всегда за глаза хватаешься, нельзя сапогом под бок ткнуть, а я слезой исхожу только, когда лук в тюрю режу.- Мы к газетам тут не больно привышны! Да к тому же и врут больше того!
- Мы, батюшка, теперь почитай-что на мирном положении, в позиции и в глубоких окопах под блиндарями... только вот вши больно едят, а то бы - всё ничего... редко кого убьют ненароком!..
Фекла Спиридоновна - в передник, Пелагушка - за самовар.
- Это они, Миколенька, от страху заводятся! - говорит мать из передника.
Митрий Семеныч строго на передник смотрит, словно так и норовит без слов растолковать понезаметней: да не суйся ты, дура, когда тебя не спрашивают, если ничего не понимаешь, у человека чин как никак, на плечах эпалет с синей дорожкой, посередине с черной звездочкой, а ты о страхе каком-то канитель заводишь,- знай, дескать, передник, свое дело: ухваты да клюшки, пироги да ватрушки!
И трудно почему-то Зайчику признаться, что мать правду сказала.
Не потому, конечно, что хронтовика такого хотел из себя дома на печке изображать, а потому, пожалуй, что страху этого сам по-настоящему не раскусил и по правде не знал, что он-то сам, храбрый или трусливый.
- От поту вша заводится, - строго сказал Митрий Семеныч.
Фекла Спиридоновна села за стол и оглядела мужа неразумными глазами.
- Полно, Митрий, уж то ли не потеет человек, когда землю пашет, а никогда и вошка от такого пота не укусит!
- Ну, разварилась картошка: сама с себя шинель скидает,- намекнул опять Митрий Семеныч, по мужицкой привычке не говоря всего спряма, но Зайчик понял с одного слова.
- Выпусти-ка, - говорит он, - матушка, меня с кровати слезти... Чтой-то я, приехал, а и на двор не выйду, на скотину не гляну...
- Поди, поди, говорит Митрий Семеныч охотно, поздравкайся!
* * *
Вышел Зайчик в одном исподнем в сени, а за сенями тут же двор, большой, широкий, под князьком на лохмотах соломы паутинка висит, и в ней играет вечерний, хилый лучик, скользнув-ший сверху из слухового окна, через которое голуби летают, на дворе корова Малашка стоит у яслей, сено по целой рукавице охаживает, а рядом с ней мерин Музыкант,- уши расставил, и оба на Зайчика смотрят: молодой хозяин приехал!
Музыкант даже, показалось Зайчику, из темноты головой мотнул, словно, как и надо быть, с ним поздоровался...
Смотрит Зайчик, в углу петух на шесте: привстал, на ногах - сапоги желтые, на голове - корона царская, тоже на Зайчика глядит, и кажется Зайчику, что петух немало диву дается, что Зайчика видит: как это, дескать, такое выходит?..
Потом, видно, решил, что это он, петух, в своих петушьих расчетах сбился да спутался на старости лет и что так на самом-то деле и надо, чтобы Зайчик сейчас стоял тут у лесенки на накат, на котором по этому лету куры цыплят высиживали, стоял тут в полутьме и его сапогами любова-лся,- решил и вдруг громко захлопал крыльями: лоп-лоп-лоп-лоп-лоп, и так запел, как будто Зайчик и не слыхивал до сей поры, как деревенские петухи поют.
Прислонился Зайчик к лесенке, смотрит на то место, где он в детстве на перекладине домового видел, и думает сам про себя, куда это он за эти годы девался, даже и следка от его копытца в Малашкином шлепке не видать,постоял так да и стоять до утра бы остался, вдыхая в себя коро-вью теплоту, смешанную с вкусным лошадиным потком, если бы не тронул его за плечи сзади отец и не сказал ему строго, будто Зайчик - маленький и в чем-то уже успел провиниться: