Манекен ответил надменной улыбкой.
   – О, неужели, – возопил Юстас, – неужели я откопал на заднем дворе глину, из которой Бог создал Адама? Но тогда, выходит, трущобы Бруклина – это новостройки Эдема?
   Манекен зашелся от хохота.
   – А может быть, мне удалось разрешить загадку, над которой тщетно бились ученые всего мира? – предположил Юстас. – Может быть, под моими руками мертвая глина обрела волю и сознание, став органической коллоидной тканью? Да, это самое вероятное. И я в таком случае – величайший скульптор на свете!
   – Понимай как хочешь, – ответил манекен, – но чревовещатель из тебя при любом раскладе ни к черту. А без чревовещания ты не то что несчетных тысяч, но и гроша ломаного не зашибешь.
   – Твои рассуждения не лишены здравого смысла, – заметил Юстас. – Но раз уж ты наловчился так бойко болтать, мы теперь легко сумеем ошеломить публику.
   – Ошеломлять согласен, а в помощники к тебе не нанимался, – отвечал Берти. – У меня внешность, у меня яркая индивидуальность. На колени меня больше не заманишь. Сам садись, а я буду ошеломлять и загребать денежки.
   – Сесть к тебе на колени! – вскричал Юстас. – Ну уж нет!
   – А что особенного? – удивился манекен. – Да не ломайся ты, садись, пока приглашаю. Ну не хочешь, как хочешь. Может, леди желает попробовать?
   – И попробую, – ответила Сэди. – Я, возможно, и не умею считать тысячи, но поучиться, если предлагают, никогда не откажусь.
   И, проговорив это, она плюхнулась на колени к манекену.
   – Ну как, крошка, – осведомился тот, – нравится новое местечко?
   – Мне кажется, нам следует обручиться, – промолвила Сэди. – Мне даже кажется, нам не мешает пожениться.
   – Об этом не беспокойся, милашка, – заверил ее манекен. – Артисты – это тебе не скульпторы. Артисты – народ практичный.
   – Вот и выметайтесь из моей мастерской со всей вашей практичностью, – рявкнул Юстас. – А я возвращаюсь к прежним идеалам. К черту чревовещание, к черту глину, к черту пружины! Перехожу на надгробия и уж сил не пожалею, а вырублю их поувесистей.
   – Вольному воля, – ответил манекен. – Мы с Сэди и без тебя отлично поладим.
   – А булавки ты для нее приготовил? – поинтересовался Юстас.
   – Зачем же сразу булавки? – отозвался манекен, успокаивающе посмотрев на Сэди. – У нас найдется кое-что поинтересней.
   И с этими словами он ущипнул ее, точь-в-точь как первый раз, только теперь ее вопль прозвучал на удивление сочно и со вкусом.
   – Вопишь ты хорошо, со вкусом, – похвалил ее Юстас, с ледяной вежливостью провожая их до дверей. – Однако не забывай, что пружины у него в некоторых местах до омерзения ржавые и изношенные.
   И, захлопнув за ними дверь, он, вопреки благим намерениям, направился прямехонько к куску глины, который будто нарочно торчал на виду, и принялся лепить из него чрезвычайно соблазнительную фигуру с формами, совсем как у Евы. Но, не долепив, опять передумал, кое-что подправил, кое-что заменил – раз-два – и вместо Евы перед ним предстала прехорошенькая, смышленая болоночка.

ВЕНСКАЯ ШКОЛА

   Все честные, румяные, темноволосые молодые люди устроены одинаково – самым что ни на есть разумным образом. Любому новому увлечению, будь то работа или женщина, они предаются с величайшим рвением и энтузиазмом. И, получив отпор у кинетики и Кэтти, на удивление быстро утешаются с энергетикой и Этти.
   А вот другим молодым людям словно на роду написано обходиться одним, от силы двумя увлечениями: одной работой и одной женщиной. Если оба увлечения налицо, они бегут по жизни бок о бок, как железнодорожные рельсы по насыпи, столь же прочные и столь же несклонные к поэтическим извивам. Пока они вместе, им нет сносу, но стоит одному сбиться с пути – крушение неминуемо. Молодые люди этого сорта нередко отличаются высокой и стройной до прозрачности фигурой, тонким и изрядно смахивающим на череп лицом, запавшими и довольно пронзительными глазами и ртом, то ли страшно нежным, то ли страшно жестким – сразу не разберешь. Встречаются среди этой братии голодранцы, но есть и богачи, и если первые – форменные пугала, то вторые тянут на Линкольна-лесоруба.
   У подобных молодых людей частенько обнаруживается призвание к науке, иногда даже к медицине. Исследования – их конек. При определенных интеллектуальных и материальных капиталах им не избежать крупных научных школ, а при определенном интересе к некоторым железистым функциям их ожидают стипендии Лилли и Форда. Впрочем, это теперь; раньше, в незапамятные времена нашей юности, их ждала прямая дорога в Вену.
   Перед отъездом в Вену Хамфри Бакстер решил отобедать со знакомой семейной четой. Не смысля ни бельмеса в железистых функциях, сия чета предусмотрительно запаслась тремя билетами в театр. Давали легонькую, сентиментальную комедию, имеющую весьма и весьма отдаленное отношение к железам. Хамфри приготовился терпеть до конца и вытерпел бы, если бы в самом начале первого действия – момент был рассчитан исключительно точно – на сцене не появилась Каролина Коутс. Хамфри рванулся вперед. Порыв его, однако, остался незамеченным, поскольку все зрители в эту минуту тоже, как по команде, рванулись вперед.
   Кому-то, наверное, захочется узнать, с чего это зрителям вздумалось попусту тратить жизненную энергию на девушку, которую не называли самой бесталанной актрисой только потому, что за актрису вовсе не считали. Ответ прост: Каролина Коутс была богиней. Кажется, еще Александр Вулкотт писал по этому поводу: «Требовать от нее хорошей игры – все равно что спрашивать у гениальной актрисы, умеет ли она кувыркаться на трапеции. Талант для этой юной особы так же вреден, как содовая для виски, и чем его меньше, тем лучше. Когда на сцену выходит богиня Афродита, никто не ждет, что она будет играть как божественная Сара».
   Каролина прикатила в Нью-Йорк прямиком из Беннингтона и по иронии судьбы в тот же год угодила на сцену. Тут-то и выяснилось, что она из тех девушек, – рождаются они раз в сто лет, – которым суждено одурманивать людей не талантом, не красотой, а кое-чем поосновательней, получая за это, соответственно, всеобщую любовь и поклонение. Главным и неотъемлемым достоинством Каролины была молодость. У зрителей она пробуждала самую глубокую, самую живую, самую жгучую и искреннюю радость – чувство необычайно редкое и приятное. В остальном же, если верить авторитетным источникам, девушка она была добрая, воспитанная, честная, простая, милая, веселая и непритязательная да вдобавок благоухала, как цветочная лавка, что даже с богинями случается не часто.
   Хамфри изучал этот феномен с вниманием, какого до сих пор удостаивались разве что срезы малоизвестных желез на стекле микроскопа. А выйдя из театра, обратился к своим спутникам: – Не могли бы вы познакомить меня с этой девушкой?
   Заметив, что те онемели от удивления, он не стал ждать, ответа, а продолжал без запинки: – Или с кем-нибудь из ее знакомых?
   – Что ты, Хамфри, какие знакомые! Она знается с одними аристократами. Аристократы – народ особый, не нам чета. У них даже имена мудреные – сплошь названия небоскребов и деликатесов. Да и увидеть ее кроме театра можно только на яхтах, кортах и тому подобных местах, о чем, кстати, мы бы сроду не догадались, если бы не читали воскресных газет.
   Получив такую отповедь, Хамфри и не подумал отчаиваться. Он был убежден, что, перекинув мостик из двух-трех знакомств, можно преодолеть любую пропасть между любыми сословиями. А посему стал всем подряд задавать свой вопрос, предельно четко формулируя цели и задачи, и в результате всего через несколько недель сидел на террасе некоего особняка, глазел на лонг-айлендский пролив (в то время как на него глазели тезки небоскребов и кулинарных шедевров) и беседовал с Каролиной Коутс. С удивлением обнаружив, что она не имеет ни малейшего представления о колоссальном значении новейших достижений в области исследования функций желез внутренней секреции, он охотно взялся растолковать ей, какую прорву здоровья, счастья и благополучия эти достижения сулят человечеству. Вы, конечно, понимаете, что произошло, когда сей тощий, долговязый, неуклюжий субъект в немыслимом пиджачишке возник среди местной лощеной публики и принялся в деталях описывать двадцатитрехлетней богине, какое пагубное влияние оказывают жидкие фекальные массы на вкусовые органы неокрепшего детского организма. Да, вы не ошиблись: она влюбилась, влюбилась по уши, безрассудно и безоглядно, так что и месяца не прошло, а вокруг уже кричали о помолвке.
   Небоскребы содрогнулись, кулинарные шедевры, фыркнув особенно злобно, вскипели от негодования. Общественность же вынесла свой приговор: Каролина, бесспорно, кладезь добродетели, но волноваться нестоит – долго это не протянется. Сами посудите, что хорошего может выйти из поездки в Вену к знаменитому Винглебергу?
   – Я пробуду там ровно три года, – говорил перед расставанием Хамфри. – И если за три года хоть раз вылезу из лаборатории на сорок восемь часов, то лишь при условии, что она сгорит дотла. А приехать к тебе не смогу и подавно.
   – Я попробую освободиться между спектаклями, – Еще не поздно передумать.
   – Дорогой, мне тоже не терпится побыстрее сыграть свадьбу. Но нельзя же уходить из театра накануне первого представления, бросив коллег на произвол судьбы. Кроме того... .
   – Второе представление?
   – Да. Вот после него я и попробую приехать.
   – Я слышал, эту идиотскую пьесу можно гнать годами.
   – Можно загнать и за шесть месяцев. Хамфри; не смей упрекать меня, не смей говорить, что я потеряла голову от успеха.
   – Разве я это говорил?
   – Не говорил, но думал. А если не думал, тем хуже для тебя. Потому что я ее действительно потеряла. Не совсем, конечно, – самую малость. Но когда я почувствую, что успех захватил меня целиком...
   – А как захватывает успех? Вот так или еще крепче?
   На этом, едва ли не самом интересном месте их разговор, к сожалению, прервался. Хамфри поднялся на пароход, Каролина вышла на сцену. Выход удался на славу, и теперь, по мнению зрителей, для полного счастья ей не хватало только в кого-нибудь влюбиться. Но минул год, за ним второй, подходил к концу третий, а Каролина по-прежнему хранила верность. Причины были, целых две и обе веские: она обожала Хамфри и обожала себя.
   Последнюю минуту последнего года Хамфри встретил на пароходе-пароходе, причаливающем к берегу. Все предыдущие недели он рисовал мысленный портрет Каролины на пристани; а нарисовав, не расставался с ним ни днем, ни ночью, и даже читая правую страницу собственной монографии, не забывал поместить его на левую в качестве иллюстрации. Поскольку дело происходило в двадцатые годы, творение свое он облек в меха и фиалки. Кинув взгляд на пристань, он узрел море мехов и россыпи фиалок, но Каролины среди них не обнаружил.
   Он спустился на берег, вышел за ограду. Здесь на него налетели двое и схватили за руки. Он узнал Дика и Стеллу Арчеров, тем самых Арчеров, которые некогда, исхитрившись, первыми познакомили его с Каролиной, вообразив себя с тех пор обладателями феодальных привилегий на его дружбу. Они пожимали ему руки, заглядывали в глаза и растекались в неимоверно радушных и сердечных приветствиях. Хамфри в ответ только крутил головой.
   – А где Каролина? – спросил он.
   Приветствия сникли как проколотый воздушный шар. Три хмурые личности застыли на холодном ветру в необъятной бесприютности морского вокзала.
   – Каролина не придет, – сказала Стелла. Да, теперь никто не стал бы сомневаться, что рот у Хамфри был нежный, страшно нежный.
   – Она больна? – спросил он.
   – Понимаешь... – начал Дик.
   – Здоровехонька, – отчеканила Стелла, – но прийти не сможет. Вот что, Хамфри, забирай-ка свои вещи, и поехали в «Ревестель». Перекусим и не спеша все обсудим.
   – Потрясающая мысль, – ответил Хамфри. И они поехали в «Ревестель», где привыкли перекусывать в добрые старые времена. Расположились. Заказали обед, Хамфри сказал: – Может, вы соизволите наконец объяснить, что стряслось?
   – Хамфри, – произнесла Стелла, – постарайся понять.
   Нет, как ни крути, а рот у Хамфри был все-таки чуть-чуть жестковат.
   – Короче, – сказал он.
   – Хамфри, друг ты наш старинный, – откликнулся Дик, – ты подумай, мы ведь черт знает сколько лет дружим с тобой и Кэрри.
   Хамфри перевел взгляд на Стеллу.
   – Кэрри влюбилась, – сказала Стелла. Хамфри закрыл глаза. Задремал, наверное, а то и вовсе умер. Поди разберись, когда у человека не лицо, а сущий череп. Но нет, прошли две долгие минуты, и глаза открылись. Дик опять завел свою волынку.
   – Давно? – спросил Хамфри у Стеллы.
   – Месяц назад. Мы не успели написать – все решилось в один день.
   – Кто он?
   – О, отличный малый, – вступил Дик. – Да ты наверняка слышал: его зовут Броуди.
   – Алан Броуди, чемпион по теннису, – уточнила Стелла.
   – Восьмикратный чемпион страны, – поправил Дик. – Ни одного поражения за последние шесть лет.
   – Не обращай внимания, – сказала Стелла. – Это он от волнения, за тебя переживает.
   – Алан Броуди, – проговорил Хамфри. – Да, помню. Когда я начал работать у Винглеберга, он совершал турне по Европе. Выступал в Вене. Была еще какая-то история в гостинице. Поклонницы передрались, кажется. У них там это редкость.
   – Для поклонников он бог, – подтвердила Стелла.
   – Как Кэрри?
   – Поверь, Хамфри, он неотразим. И не хуже Кэрри умеет брать людей за живое. Представляешь, какая из них выйдет парочка?
   – Она, наверное, сильно изменилась.
   – Не сказала бы. Разве что в лучшую сторону – наконец-то обрела свой идеал.
   – Ошибаешься, – негромко, без нажима, но с непоколебимой убежденностью проговорил Хамфри, – идеал у нее вовсе не такой.
   – Подожди, вот увидишь их вместе...
   – Хорошо, я подожду, – ответил Хамфри.
   В Нью-Йорке, как ни просите, долго ждать не дадут. У Хамфри была монография, у монографии издатель, а где издатель, там и приглашение в ресторан, да не в какой-нибудь, а непременно в тот, чьи завсегдатаи давно намозолили глаза друг другу и репортерам светской хроники. За соседним столиком Хамфри приметил даму с такими железами, за которые он не глядя выложил бы кругленькую сумму. Неожиданно дама испустила сдавленный писк, и Хамфри услышал фразу, потрясшую его до основания и на всю жизнь сделавшую противником казни на электрическом стуле. Дама просипела: – Смотрите, смотрите – влюбленные!
   Хамфри не было нужды оборачиваться. Все лица и так были направлены в ту сторону. Ему оставалось только наблюдать, как тошнотворная гримаса успеха сменяется на них неподдельным и – страшно сказать – почти приятным выражением восхищения. Он наблюдал и делал выводы. «Да, – думал он, – чтобы преобразить такие лица, нужно истинное чудо».
   Означенные лица тем временем, как прожектора, накрывшие подозрительный объект, поворачивались одно за другим, провожая Каролину и ее Алана Броуди. Вскоре Хамфри почувствовал, что и сам попал, так сказать, под перекрестный огонь, и догадался, что она близко. Он обернулся. Они встретились.
   Встреча прошла на редкость мило, оживленно и весело. Каролина и Броуди подсели за столик Хамфри и издателя; набежали поклонники, принялись поздравлять, а поздравив, тоже не отказывались подсесть за столик. Все болтали наперебой, молчал один Хамфри, от которого, впрочем, красноречия и не ждали.
   Хамфри было и впрямь не до разговоров: он думал. Ему требовалось обмозговать одно свое недавнее открытие, заключавшееся в том, что предстоящий брак Каролины – истинное чудо. Он и обмозговывал со всем усердием, на какое способен полубезумный от ревности мужчина. И в определенном смысле, если закрыть глаза на эту вполне понятную слабость, а также на то, что в глубине души он ни на секунду не сомневался в бредовости и фальшивости всей затеи, – в определенном смысле ему удалось убедить себя, что их брак – истинное чудо, а его желание разнести это чудо к чертям собачьим, схватить Каролину в охапку и удрать – не что иное, как варварство и атавизм, которым ни в коем случае нельзя поддаваться.
   Каролина, как могла, подогревала его благородные порывы. Ни словом, ни жестом не нарушила она царящей идиллии. Презрев нелепые приличия и потеснив издателя, она пересела поближе к Хамфри. Голос ее дышал нежностью и заботой. Глаза взывали к пониманию. Улыбка и сияющее лицо заверяли, что понимай не понимай, а есть еще на свете вечные, непреходящие ценности. Ну а взгляды, которые она посылала своему возлюбленному, самым недвусмысленным образом указывали, где эти ценности надобно искать. «Ну что ж, – думал Хамфри, – значит, быть посему – чудо есть чудо!» И, примкнув к ораве почитателей, он углубился в созерцание двух влюбленных голубков, и свет, исходивший от их лиц, отражался и на его физиономии, только – что греха таить – несколько кривовато.
   А затем разыгрался обычный дивертисмент из репертуара ресторанов, облюбованных знаменитостями. Откуда ни возьмись выскочили нездорового вида молодые люди с фотоаппаратами и вспышками, извлекли Каролину и Алана из-за стола и принялись щелкать сначала в такой позе, а потом в эдакой. Они не ограничились дежурными снимками, а закатили настоящий концерт, что объяснялось отчасти солидностью журнала-заказчика, а отчасти продолжительностью вставных номеров в исполнении антрепренера и посетителей. У профанов от подобных процедур всегда зверски ломит шею, зато ценители получают ни с чем не сравнимое наслаждение.
   Когда Каролина опять уселась подле Хамфри, она буквально лучилась наслаждением, улыбками и румянцем. Вот в такие-то радужные, волнующие минутки и срываются с языка фразы, которых говорящий предпочел бы не произносить, а слушатели (если, конечно, они порядочные люди, а не зануды ученые) предпочитают не слышать.
   – Ну? – спросила Каролина. – Что ты о нас думаешь?
   Вымолвив это, она запнулась, покраснела и стыдливо воззрилась на Хамфри, сообразив, что с такими вопросами не рекомендуется обращаться ни к психоаналитикам, ни тем паче к отвергнутым женихам.
   – Думаю, что оба вы хороши, – ответил Хамфри, – и надеюсь, что мы подружимся. Заходи как-нибудь со своим молодым человеком, посидим, побеседуем.
   – А ты разве не знаешь, – еще не оправившись от смущения, проговорила Каролина, – в пятницу мы уезжаем. А до пятницы будем так заняты, так заняты.
   – Ну а потом?
   – Потом – пожалуйста, с удовольствием. Только, извини, не раньше чем через два месяца.
   – Ну что ж, я подожду, – сказал Хамфри. Примерно за неделю до того, как Каролина и Алан должны были вернуться из свадебного путешествия, Хамфри, который и выжидая не упускал возможности поразмышлять, позвонил некоему Моргану. Любимое занятие подобных Морганов – этого, к слову сказать, звали Альберт – вытягивать у ученых пресную и неудобоваримую информацию и лепить из нее гладкие, крепкие и необыкновенно аппетитные статейки для еженедельных журналов.
   – Морган, – сказал ему Хамфри, – три месяца назад вы клянчили у меня секретные сведения об экспериментах Винглеберга.
   Морган не преминул изложить причины, заставившие его отказаться от дальнейших попыток разговорить Хамфри.
   – Ага, – сказал Хамфри, – значит, ученых вы считаете сквалыгами. Теперь понятно, почему от ваших статеек разит некомпетентностью. Ну да ладно, я-то во всяком случае не сквалыга и звоню, чтобы доказать это, а заодно сообщить, что получил письмо от Винглеберга. Винглеберг пишет об опытах, поставленных перед моим отъездом. Так вот, секретов не ждите, знаю я ваши штучки: вам только намекни на какой-нибудь завалящий секрет, и вы завтра же тиснете его во всех газетах, да еще буквы выберете покрупней. Но если двадцать взвешенных слов вас устроят...
   – Придержите их. Бога ради, – взмолился Морган. – Еду!
   Уму непостижимо, что может получиться из двадцати взвешенных слов, если подпустить к ним одного такого Моргана. Не исключено, впрочем, что Хамфри как безупречный ученый просто дал себя облапошить и вместо двадцати слов выложил добрых двадцать пять, а то и тридцать. Так или иначе, статью напечатали, и хотя на крупные буквы поскупились, но места отвели предостаточно, да и полосы выделили не последние, а говорилось на этих полосах об открытии, совершенном неким плешивым низкорослым венским эндокринологом по фамилии Винглеберг и лауреатом премии Джона Хопкинса Хамфри Бакстером. Причем открыли они, оказывается, не что иное как ВБ-282– вещество, вырабатываемое железами и влияющее на старение клеток. А поскольку все мы состоим из клеток и старость никого не минует, то намек, содержавшийся в статье, каждый читатель принял на свой счет и чрезвычайно близко к сердцу.
   А тут и Каролина с Аланом подоспели и сразу, ну просто ни секунды не мешкая, нагрянули к Хамфри с визитом. Он принял их как родных, обо всем расспросил, всем поинтересовался, и они не стали таиться – какие у них секреты – и на вопросы его отвечали честно и обстоятельно. По правде говоря, они так боялись лишить Хамфри хотя бы крошечной подробности, что на него самого и посмотреть-то не удосужились. А посмотреть, между прочим, стоило: при некоторых ответах, в особенности при ответах Каролины, рот его, нежный и жесткий, кривился с таким горьким удовлетворением, какое, наверное, появляется у патолога, когда он, глядя в микроскоп, убеждается, что его убийственный диагноз верен до последней буквы и его лучшему другу грозит немедленная операция.
   Не подумайте только, что я хочу обвинить наших новоиспеченных супругов в эгоизме. Не прошло и часа, а Каролина уже самоотверженно сменила тему.
   – Хамфри, дорогой, – произнесла она, – я слышала, ты стал знаменитым. Это правда?
   – Должно быть, правда, если даже ты слышала, – ответил Хамфри. – Великая вещь слава!
   – А вечная молодость и всякое такое – это тоже правда?
   – Радость моя, – ответил он, – по части вечной молодости ты любого ученого заткнешь за пояс. Когда мы познакомились, тебе было двадцать три, а выглядела ты на восемнадцать. Сейчас тебе двадцать шесть...
   – Двадцать семь, Хамфри. На прошлой неделе исполнилось.
   – А на вид те же восемнадцать.
   – Но ведь не вечно так будет!
   – Или взять, к примеру, меня, – подхватил Алан, – сам-то я еще и не думаю сдавать. Но эти ушлые юнцы с западного побережья...
   И он тоскливо понурил голову – западное побережье всегда нагоняет тоску на теннисистов.
   Хамфри в ответ и ухом не повел. Он уставился на Каролину.
   – Конечно, – сказал он, – молодость не вечна. Да и зачем она тебе – вечная? Посмотри на своих неувядающих знакомых: мало того что они холодны, черствы и бессердечны, у них и любви-то хватает только на себя, других они любить не умеют, а значит, и жить не умеют по-настоящему, а раз не живут, то и не стареют.
   – Да, да. Хамфри, а вот это твое средство...
   – Ах, средство! – Хамфри усмехнулся и покачал головой.
   – Выходит, газеты солгали! – воскликнула Каролина. Отчаяние ее растрогало бы и камень.
   – Говорил я тебе, что это сплошная липа, – заметил Броуди.
   – Газетчики – народ прямолинейный, – сказал Хамфри, – трудностей для них не существует.
   – Ах, как нечестно, как нечестно было писать, что ты его открыл, – горевала Каролина.
   – Действительно, – согласился Хамфри, – какая наглая ложь. Открыл Винглеберг, я только помогал.
   – Открыл все-таки! -вскричала Каролина, и лицо ее опять просветлело.
   – Ну, журналистам, положим, я об этом не сообщал, – произнес Хамфри, – они, видно, своим умом дошли.
   Голос его вдруг посуровел и зазвенел металлом: – А вас, друзья мои, хочу предупредить: ни одна живая душа не должна знать о нашем разговоре.
   – Да! Да, конечно!
   – Поняли, Броуди?
   – На меня можете положиться.
   – Вот и отлично, – проговорил Хамфри. Он помолчал, посидел минутку не двигаясь – похоже, боролся с последними сомнениями. Потом рывком встал и вышел из комнаты.
   Каролина и Алан даже не переглянулись. Оба пожирали глазами дверь, за которой исчез Хамфри, ожидая, что он вот-вот появится оттуда с колбой или на худой конец перегонным кубом в руках. Он в самом деле появился, и очень быстро, но в руках, поигрывая, нес не колбу, а самую затрапезную веревочку.
   Он послал гостям улыбку, поводил веревочкой по полу, и из дверей – хвост трубой, шерсть дыбом, когти выпущены – вылетел котенок. Хамфри подманил его поближе к Каролине и заставил продемонстрировать два-три прыжка. Затем подхватил и вручил ей.
   – Миленький котеночек, – сказала Каролина, – но...
   – На прошлой неделе, – заметил Хамфри, – этому котеночку стукнуло пять лет.
   Каролина отшвырнула котенка, как гремучую змею.
   – Ох уж эти предрассудки, – проворчал Хамфри, снова поднимая его и передавая ей. – Пора, пора от них избавляться. Надеюсь, через несколько лет люди привыкнут наконец к подобным существам.
   – Но, Хамфри, – в страшном волнении проговорила Каролина, – это же какое-то чудовище-карлик, Урод!
   – Ну почему, – возразил Хамфри, – нормальный котенок, ничем не хуже других.
   – Но потом, Хамфри, как же потом? Неужели он будет жить вечно?
   Хамфри покачал головой.
   – Тогда что же – испарится, рассыплется в прах или...
   – Кондрашка хватит, самое вероятное, – ответил Хамфри. – Но не раньше чем через сорок лет блаженной молодости. По человеческим меркам лет через двести. Однако не забывайте, друзья мои...