После ужина они долго сидели за столом - маленький скол большой артели. О чем говорили они, что чувствовали, оказавшись впервые вне стен каземата? Вряд ли о предстоящем, его не знал никто, хотя в глубине души каждого тревога уживалась с надеждой. Тогда, в 1833-м, ещё надеялись, что монарх, исчерпав свою ненависть, высочайше соизволит вернуть их на родину. А может, отдохнув с дороги, принялись спорить о недоспоренном? Одно можно утверждать с уверенностью: не было тоски, печали и угрюмости за тем вечерне-ночным столом у самовара. В первую некаторжную их ночевку...
   Ночь почти заканчивалась: затихали на полу, лавке, дремал даже неугомонный Лорер. Вдруг вслед за коротким стуком раздалось радостное, прямо-таки восторженное, хоть и хрипловатое "Ку-ка-реку!". Все подскочили, кто-то зажег свечу, ища злого шутника. А он - красивый, важный, белый, отчего изумрудно-голубое оперение хвоста и головы было ещё роскошнее, стоял у печи, у нижней заслонки, и набирал силы для нового радостного клича. Немая сцена сменилась чьим-то полувопросом:
   - Как он здесь, откуда?
   Н.И. Лорер с серьезной миной пояснил, указывая на дверь соседней комнатки, где спали жандармы:
   - Это наши стражи выставили стража, а он перестарался!
   Когда смех утих, Николай Иванович заявил:
   - Я волею своей отменяю твое усердие, Петруша, - и стал пробираться к печке.
   В ответ раздалось ещё более самодовольное "Ку-ка-реку!". Взрыв хохота не остановил Лорера. Он благополучно достиг печи, но "Петруша" не намеревался ни покидать свой пост, ни даваться в руки. В минуту изба превратилась в некое существо из смеха, движения и придушенного "Ку-ка-реку". Упирающегося "Петрушу" общими силами затолкали под печь, плотно закрыли заслонку и приперли кочергой и ухватом. Постепенно все успокоилось, сон сморил всех в одночасье.
   Новый грохот был ещё оглушительнее - летели железная кочерга и ухват, заслонка подобно пушечному ядру отлетела к двери. "Ку-ка-реку!" было не только радостным, но и злорадным, - мол, не остановить наступления утра. Четыре пары осоловелых со сна глаз уставились на белое "чудо", отдыхающее после ора и снисходительно на всех взирающее.
   - Господа, я homo humanus, но этой твари я иду сворачивать голову, - в голосе Лорера звучала убежденность живодера.
   И снова смех, возня, снова надежное петушиное заточение, а затем неизменное "Ку-ка-реку", едва избу заполняло сонное дыхание людей. Петух мучил их до самого рассвета. Сердиться было бессмысленно, но Николай Иванович всякий раз изобретал какие-то словесные кары пернатому и веселил всех ужасно, а уже утром, впервые за ночь рассмеявшись сам, заключил:
   - А ведь Петруша похож на нас. Мы его в заточение, а он "Ку-ка-реку!", и мы опять его в заточение, а он опять "Ку-ра-реку". Наш брат - каторжный.
   Только позвольте, господа, - спохватился вдруг Лорер, - выходит, что мы-то с вами исполняли ролю Никса?
   Ответом был хохот просто оглушительный. И за утренним чаем не было конца шуткам и смеху.
   Н.И. Лорер, умевший осветить добрым юмором самое грустное настроение (в каземате утвердилось то ли прозвище, то ли клич "Лорер, утешай меня"), вероятно, глазами души разглядел, как близки слезы у всегда приветливого и спокойного Павла Пушкина.
   Хозяйка, крепкая, румяная и улыбчивая крестьянка, поставила на стол большую миску с румяными - только из печи - сибирскими шанежками. Увидев, как аппетитно справляется с ними Павел Сергеевич, Лорер сделал постно-строгое лицо, вздохнул и произнес глубокомысленно:
   - И Астральному духу1 не чужда бренная материя!
   И снова хохот, и заулыбался, и чем-то в ответ рассмешил всех Павел Сергеевич.
   Нынче все было смешно - и не смешное. Они доживали последние крохи своей юности, молодости, они наслаждались согревающим душу чувством братства, нечеловеческим усилием воли отбрасывали - хотя бы на быстротечные эти сутки дороги - мысли о самом близком будущем. Каждому будто хотелось насмеяться впрок. Через несколько дней, знали они, беспощадные слова "навсегда" и "никогда" обретут силу действия. Может быть, навсегда поглотит их Сибирь. Может быть, никогда не доведется им больше увидеться.
   Для осужденных по 4-му разряду - полковника Павла Васильевича Аврамова, подпоручика Павла Дмитриевича Мозгана (Мазгана), штабс-капитана Петра Александровича Муханова, бухгалтера Ильи Ивановича Иванова, прапорщика Ивана Федоровича Шимкова - силу закона и судьбы обрели оба эти слова: никогда не довелось им увидеть друзей и близких на родине, навсегда присвоила их Сибирь.
   Село - город на карте
   Неутомимая месть монарха удивлять перестала. Но боль приносила, и немалую. Особенно когда начался разъезд на поселение. Надо сказать, что и здесь монарх продумал "процедуру": освобождаемых с каторги отправляли не прямо на место поселения, а, как было сказано, доставляли сначала в Иркутск, пред очи генерал-губернаторские. Н.И. Лорер в "Записках" рассказывает, как объяснил царские реляции о расселении генерал-губернатор Восточной Сибири А.С. Лавин-ский1, когда очередные четыре декабриста 4-го разряда, отправленные на поселение, прибыли к нему:
   - Господа, я должен был бросить жребий между вами, чтоб назначить, кому где жить. Ежели б правительство предоставило мне это распоряжение, я, конечно, поместил бы вас по городам и местечкам, но повелением из Петербурга мне указывают места. Там совсем не знают Сибири и довольствуются тем, что раскидывают карту, отыщут точку, при которой написано "заштатный город", и думают, что это в самом деле город, а он вовсе и не существует. Пустошь и снега. Кроме этого, мне запрещено селить вас вместе, даже двоих, и братья должны быть разрознены. Где же набрать в Сибири так много мест для поселения?..
   В 4-м разряде тысячами километров Сибири отделяли братьев Беляевых мичманов гвардейского экипажа. Александру Петровичу повелевалось жить в Илгинском винокуренном заводе Иркутского округа, Петру Петровичу местом поселения был определен Минусинск. Очень друживших и глубоко привязанных друг к другу братьев разлучали впервые в жизни, и не было надежды, что они встретятся. Пронзительной печалью было их прощание для всех.
   Путь Александра Беляева в Илгинский завод лежал через Верхоленск, который обозначили местом ссылки Павлу Бобрищеву-Пушкину. Судьбе было угодно, чтобы добрый и близкий сердцу Павла Сергеевича товарищ и попутчик в жизнь поселенскую Александр Беляев стал и единственным человеком, рассказавшим о первом ссыльном жительстве П.С. Пушкина.
   Именно на такие места, как Верхоленск, досадовал А.С. Лавинский: то, что на карте обозначалось городом, было большим селом Верхоленское. Около полугода прожил здесь Павел Сергеевич, и, видимо, после годового заключения в Петропавловской крепости это были самые трудные дни его жизни. В казематском обществе за шесть лет несколько утихла боль его разлуки с отцом, родными, любимым братом. Общая чаша горя, но и общие беседы, споры, общий смех, артельный труд, чтение, общие занятия в академии деятельно заполняли дни. Дружба, приязнь, уважение, а нередко и восхищение душевными качествами и огромными познаниями товарищей, терпимость к слабостям друг друга и открытый протест тому, что терпимым быть не может, соединил узников в единый организм, а их сердца - в одно большое сердце. А теперь будто жадная и жестокая птица отклевывала от этого сердца по кусочку, и оно болело и кровоточило.
   В отличие от многих своих товарищей, рвавшихся из Петровского каземата, чтобы вдохнуть воздух свободы, надеясь на добрые перемены в судьбе, Павел Сергеевич отчетливо провидел свое будущее: на поселении нетерпеливо поджидала его бедность, если не нищенство. На помощь из дома, он знал, рассчитывать бессмысленно. Денег, выделенных из Малой артели на обзаведение, хватит ненадолго, а "быть тягостью добрым людям", как он писал позднее, то есть постоянно пользоваться помощью Малой артели, было неловко.
   Но видимо, Павел Сергеевич и представить себе не мог, с какой силой сдавит сердце, душу, мозг свинцовое одиночество, как только скроются из глаз сани, увозящие в Илгинский завод последнего его товарища А.П. Беляева. "Господи, укрепи меня, пошли силу жить", - был смысл долгой его молитвы, перемежавшейся слезами. Только они и могли как-то облегчить боль души.
   Грусть печатью легла на весь облик его в верхоленское полугодие. Однако зов жизни был мощным и безотлагательным: рядом жили те, кому было ещё тяжелее и горше. Помочь этим беднякам он мог и должен был. А. Беляев подводит итог жизни П. Пушкина в Верхоленске следующими словами: "Жил, делая добро, ухаживал за больными, помогал, чем мог, нуждающимся, беседуя о царствии Божьем, и, вероятно, эта жизнь его была плодотворна".
   Рассказал Александр Петрович и о таком случае из верхоленского быта П.С. Бобрищева-Пушкина.
   Павел Сергеевич, как истинно верующий, часто посещал церковь, нередко беседовал со священником. Тот узнал, что П. Пушкин выразительно читает священные тексты, и стал поручать ему читать на клиросе для прихожан.
   Чтения в процессе богослужения много всегда, особенно в Великий пост. Однако привилегия эта задела местного дьячка - то ли зависть заговорила, то ли увидел в этом ущемление своих прав, то ли показалось обидным предпочтение священника. Сделался дьячок лютым врагом Павла Сергеевича, вредя ему как только мог. "Пушкин с радостью бы перенес все эти наветы и клеветы, - поясняет А.П. Беляев, - но его сокрушало дурное и опасное состояние ближнего, и вот, вспомнив божественные слова Спасителя: "Добром побеждайте всякое зло", он во время говенья, перед исповедью упал к нему в ноги, прося простить его и не питать на него злобы. Враг его, зная, что Бобрищев-Пушкин человек благородного, "нежного", как народ выражается, воспитания, умный, ученый, кланяется ему в ноги, был так поражен этим смирением и побежден, что с этой минуты до самого отъезда Пушкина был искренно ему предан"1.
   Надо сказать, что случай этот отразил завершившуюся в Павле Сергеевичу духовную работу, которая началась в Петропавловской крепости и смысл которой он определил как служение людям. Однако в служении этом помощь советом, делом, как бы значима она ни была, все же вторична. Главной задачей своей почитал он лечить души человеческие, не давать завладевать ими темным и низменным силам, нести свет добра и любви. Верхоленское поселение было как бы пробой духовных сил, испытанием правильности избранного пути. С него Павел Сергеевич уже не сойдет никогда, несмотря на то что самого его плотным кольцом окружали невзгоды - бедность, расшатанное уже здоровье, духовное одиночество и беспросветность будущего.
   В письмах П.С. Пушкина 40-х годов не однажды встречается фраза: "Беда в нашем положении обзаводиться детьми". Этот рефрен звучит, когда приходит известие о смерти кого-то из товарищей, у кого оставались вдова и дети без средств к существованию. Однако, думается, именно в Верхоленске, обдумав и взвесив, окончательно определив свой путь на земле как путь служения, решился Павел Сергеевич отказаться от личного счастья, семьи, детей. В немалой степени помогли этому решению религиозные его устремления.
   Павел Сергеевич нашел утешительную для себя истину в вопросе о браке в Первом послании апостола Павла к Коринфянам: аскетическая жизнь невозможна для всех христиан, она лишь для избранных: "Каждый имеет свое дарование от Бога, один так, другой иначе" (1 Кор., VII, 7).
   Об этом же и письма П.С. Пушкина к Е.П. Оболенскому 40-х годов. В одном из них (от 9 августа 1940 года) Павел Сергеевич пишет, имея в виду свой аскетизм: "Таковы пути Божии; он мертвит и живит, низводит в себе и возводит, а потому и я не отчаиваюсь, но, оставаясь в руках Божиих, как есть, буду ожидать его силы..." Он считает, что "призван быть странником" и потому неправомерны мечты его "о семейном круге, из которого, может быть, Господь и вырвал нас рукою крепкою и мышцею высокою, чтобы взять на свою часть. То, что может отклонить от Господа, есть уже некоторого рода уклонение. Помнишь ли, что сказал Господь: "Не все могут снести это, но те, кто может нести, тот неси" (Мф.: 19, 11)1.
   И все же отказ от земного счастья был хотя и сознательной, но жертвой, а аскетизм - мужественным, но горьким. Осталась для Павла Сергеевича до конца дней болевой точкой несостоявшаяся его личная жизнь, особенно то, что не имел он детей.
   Их он любил страстно, и они платили ему тем же (в 30-50-х годах в письмах его много рассказов о детях - священника Петра Попова, декабриста П.Н. Свистунова, дочери И.И. Пущина Аннушке и т. д.). Вера помогала ему справляться с душевной болью, была опорой, утолением печалей его души. Восхождением к духовным вершинам стала вся последующая его жизнь.
   Материальная сторона жизни если не радовала, то и не печалила Павла Сергеевича в то полугодие: он научился довольствоваться малым. Неизменным отношение к материальному останется на всю жизнь - 5 ноября 1839 года он писал Е.П. Оболенскому:
   "Во внешней моей жизни я не терпел до сих пор недостатка - отсюда да оттуда - каким-то образом все убыв, опять наполняется прибылью, - вероятно, будет так и впредь. Для меня более не надо. Для брата малая прибавка тоже не сделала бы никакой разницы. Большие и очень большие средства, конечно, могли бы быть употреблены к его успокоению, но это невозможно, и я не умел бы ими распорядиться".
   В том, 1833 году для П. Пушкина самой саднящей болью оставалась болезнь брата Николая. Едва прибыв в Верхоленск, он посылает прошение на имя енисейского гражданского губернатора, в котором просит "о соединении с бедным и больным братом" в одном городе - Красноярске, где тот пребывает в доме скорби, и надеется "принесть несомнительную пользу в несчастном его состоянии".
   Высочайшее повеление "о дозволении двум братьям Бобрищевым-Пушкиным жить вместе", т. е. на частной квартире, последовало в сентябре 1833 года. А несколькими месяцами ранее было разрешено жить вместе и братьям Беляевым.
   Сопровождавшему жандарму из Илгинского завода повелевалось довезти А.П. Беляева до Верхоленска, а там взять П.С. Бобрищев-Пушкина и ехать вместе в Иркутск.
   И снова - через полгода - встретились друзья.
   "При выходе из судна мне показали квартиру Бобрищева-Пушкина, куда я и отправился. Крепко мы обнялись с ним и от сердца возблагодарили Господа", пишет Александр Петрович. И добавляет: "Правда, радость Пушкина была отравлена; он просился туда, чтобы взять на свое попечение сумасшедшего своего брата, переведенного в Красноярск для пользования, но все же он мог облегчить его положение и мог надеяться привести его в сознание"1. Был июнь 1833 года.
   Никогда больше не побывает Павел Сергеевич в большом этом селе Верхоленске. А его будут помнить - те, кому помогал и кого безвозмездно лечил, для кого находил слова ободрения и поддержки, кого врачевала его доброта, участие, понимание. И будут рассказывать о нем детям и внукам своим. А в том, 1833-м, как писал А.П. Беляев, "когда мы ехали улицей большого села, то нас постоянно останавливали выбегавшие из домов жители и прощались с ним горячими объятиями. Все почти плакали, расставаясь с ним..."2.
   Не сохранилось документов о переезде Павла Сергеевича в Красноярск. Известен только маршрут: Верхоленск - Иркутск, там выполнение формальностей и новое путешествие по трассе Иркутск - Красноярск.
   Видимо, не ранее июля оказался П. Пушкин в Красноярске. И потрясением - гораздо большим, чем он думал, - стало первое его свидание с братом в доме скорби, впервые после семи лет, что они не виделись. Думается, что боль душевная и бесконечная жалость, которую испытал Павел Сергеевич, увидев Николая, заставили его с ещё большим нетерпением ждать ответа из Петербурга о разрешении поселиться вместе на частной квартире. Он надеялся, что его любовь, заботы, нежность и бережность вернут брату рассудок. Если же излечение невозможно, думал он, он должен и сумеет облегчить страдания Николая.
   П. Пушкин торопил время. А оно будто остановилось, потому что между январем и сентябрем, не казавшимися в Петербурге длинными временными расстояниями, лежали не столько тысячекилометровые пространства наезженной трассы Сибирь - Петербург, сколько все та же неутомимая работа бумаги. В четком треугольнике: сибирское правительство - III отделение - монарх скользили листки прошений, реляций, уточнений, предложений, объяснений, рапортов, донесений. Донесением, решившим, наконец, судьбу братьев Пушкиных жить вместе, было такое:
   "В исполнение высочайшей государя императора воли, объявленной мне Вашим сиятельством (графом Бенкендорфом. - Авт.) в предписании от 26 минувшего апреля, государственные преступники Беляев 1-й и Бобрищев 2-й, находившиеся на жительстве в Иркутской губернии, переведены на поселение в Енисейскую губернию: первый в город Минусинск, а последний в Красноярск. Уведомляя о сем вас, милостивый государь, честь имею довести при том до сведения вашего о просьбе государственного преступника Бобрищева-Пушкина 2-го, принесенной им Енисейскому гражданскому губернатору и состоящей в том, чтобы брату его, государственному преступнику Бобрищеву-Пушкину 1-му, находящемуся в доме умалишенных в Красноярске, дозволено было жить с ним вместе на частной квартире, ибо он надеется поправить чрез то расстроенное его здоровье, к удовлетворению каковой просьбы Бобрищева-Пушкина 2-го по местным обстоятельствам препятствий я не предвижу.
   Генерал-губернатор Восточной Сибири
   Лавинский".
   На докладной записке графа Бенкендорфа, излагавшей просьбу П.С. Пушкина, монарх начертал: "Согласен".
   Генерал А. Мордвинов - военному министру
   "Государь император по всеподданнейшему докладу г. генерал-адъютантом графом Бенкендорфом отношения к нему г. генерал-губернатора Восточной Сибири всемилостивейше дозволил находящемуся в Красноярске в доме умалишенных государственному преступнику Бобрищеву-Пушкину 1-му жить на частной квартире вместе с родным братом его, государственным преступником Бобрищевым-Пушкиным 2-м, находящимся в Красноярске на поселении.
   Генерал А. Мордвинов.
   25 сентября 1833 г."
   Шли хмурые 30-е
   "Что касается до моего здоровья, о котором Вы желаете знать, любезный Михайла Александрович, то оно благодаря Господа моего по наружности хорошо, ибо вполне от Него зависит, а по внутренности, поскольку зависит от меня, постольку и худо. Брат находится все в том же положении, как вы его видели, - и во всей жизни нашей, как Вы видели прошлого года1, так и до сей поры, даже и квартира все та же - а теперь даже та самая неделя, на которой прошлого году мы с Вами виделись. Желая вам обоим всего лучшего, готовый к вашим услугам и всегда вам усердный
   Павел Пушкин".
   Такую хмурую приписку сделал Павел Сергеевич в письме С.Г. Краснокутского к М.А. Фонвизину 11 марта 1835 года.
   Семен Григорьевич Краснокутский - обер-прокурор Сената, как член Союза благоденствия и тайного Южного общества, участник подготовки восстания на Сенатской площади, был осужден по 8-му разряду и приговорен к 20-летнему поселению. Он побывал в Верхоянске и Минусинске, прежде чем оказаться в 1831 году в Красноярске (не сумел добраться до Туркинских минеральных вод, лечиться на которых выхлопотали ему родственники, - паралич поразил его ноги). Он был единственным ссыльным декабристом в Красноярске, когда приехали туда братья Бобрищевы-Пушкины.
   Красноярск с 30-х до 50-х годов был небольшим губернским городом, возведенным в это звание только в 1822 году, и в 1830 году насчитывал всего три тысячи населения, занимавшегося преимущественно земледелием. Несмотря на свое положение на большой трактовой дороге, Красноярск большого торгового значения не имел, и жизнь в нем шла спокойно и однообразно. Купечество его было немногочисленно и невлиятельно, и тон в обществе задавала небольшая группа губернских чиновников, большинство которых приехало сюда из Европейской России, или, как тогда говорили, просто "из России"... Сибирское чиновничество этих времен отнюдь не отличалось добродетелями, и самые широкие полномочия генерал-губернаторов не могли побороть взяточничества и произвола. Умственные интересы чиновников были вполне под стать их добродетелям, и в городе не было ни книжной лавки таковая имелась на всю Сибирь одна (в Иркутске), ни культурных развлечений, и только хождение в гости с выпивкой и закуской, да иногда с танцами и сильнейшие сплетни оживляли существование красноярского высшего класса.
   В городе выписывались, особенно со времени развития золотопромышленности, журналы и книги русские и иностранные, а все это, вместе взятое, заметно повышало культурный уровень красноярского общества и могло сделать пребывание в его среде в достаточной степени сносным, а положение на большом сибирском тракте облегчало сношения с внешним миром и приводило в соприкосновение с проезжавшими культурными людьми.
   В то же время и местная администрация, "хотя и остерегаясь центральной власти и зная её суровости, чтобы не сказать более, по отношению к декабристам, однако, не оставляла ссыльных без поддержки и участия", писал И.Г. Прыжов1.
   Павел Сергеевич сразу же взял на себя многие заботы Краснокутского, в том числе и переписку. "П.С. Пушкин здоров, он пишет всегда от Семена Григорьевича и от себя - первый так слаб, что с трудом подписывает свое имя", - сообщал М.А. Фонвизин из Енисейска И.Д. Якушкину в Ялуторовск.
   Сохранилось всего несколько писем Краснокутского к Фонвизину, написанных рукой П.С. Пушкина, и одна короче другой приписки Павла Сергеевича от себя. Это самые ранние и самые грустные его письма, которые удалось обнаружить.
   Безусловно, на них печать того болезненного периода, через который прошли все декабристы и который сыграл немалую роль в их судьбах, перехода от казематского положения к поселенскому. Письма, заметки, воспоминания, записки, писанные ими в разное время и из разных мест поселения, удивительно похожи. Павел Сергеевич, сохранись его письма 1833-1836 годов, видимо, написал бы то же, что и И.И. Пущин, определенный на поселение в г. Туринск в 1839 году: "Верите ли, что расставания с друзьями, более или менее близкими, до сих пор наполняют мое сердце и как-то делают не способным настоящим образом заняться" (лицейским друзьям И.В. Малиновскому и В.Д. Вольховскому, через 10 дней после приезда); "В продолжение всего этого времени хлопочу и хвораю. Странное положение: ничего нет особенно значительного, а сам не свой. Нездоровье во всем мешает, и все делаешь нехотя и оттого неудачно" (Е.П. Оболенскому через два месяца после приезда). И ему же, спустя год. "Пожалуйста, приезжай - вместе нам будет легче, если не должно быть совсем хо-рошо, что очень трудно в нашей жизни, испещренной различными необыкновенностями. С тобой возвратится ко мне спокойствие духа, которое - важное условие в болезни моей".
   Очень похожее состояние было у Н.И. Лорера, которого направили в Мертвый Култук, населенное тунгусами, бурятами и поселенцами место, где стояло с десяток шалашей и одна изба: "Мрачные мысли стали мною овладевать. Скоро я потерял аппетит: ни одна книга меня не занимала, и шепот и урчание кипящего самовара одно развлекало меня".
   В письмах Николая и Михаила Бестужевых к родным те же ощущения: "В первые минуты нашего водворения в здешнем селении, после разлуки с добрыми товарищами, с которыми после 14-летней жизни и дружбы мы не увидимся, может быть, вовеки, по новости положения и по грусти, не могу отыскать ни в голове, ни на сердце ни одной мысли, ни одного слова, даже чтобы просто сказать о нас самих. Невозможность выезжать, невозможность иметь сношения с самыми близкими соседями иначе, как через Петербург, связывают руки и отнимают охоту ото всего, тогда как деятельный человек с небольшими способами, но имея свободу действий, тотчас становится полезен своему краю".
   У Павла Сергеевича этот период, видимо, затянулся, вот почему он говорит о хорошем и плохом, соотнося их с внешней и внутренней сторонами своей жизни.
   О том, какой она была "по наружности", оставил воспоминания - под псевдонимом Н. Г-ий - красноярский старожил И.Ф. Парфентьев: "Не припомню, в котором именно году, то ли в 1834 или 1833-м, были возвращены из каторги некоторые из декабристов. Четверо из них были поставлены на квартиру в дом моей бабушки, жившей в Красноярске. Я помню двоих, а именно Павла и Николая Сергеевичей Пушкиных. При них находились два жандарма.
   Павел так мне врезался в память, что и по сие время для меня памятно его чрезвычайно ласковое со мной обращение.
   Высокий, с бледным лицом, худощавый, со впалыми глазами, всегда задумчивый, он вел религиозную жизнь. Я прислуживал нашим дорогим квартирантам при столе и исполнял разные их мелкие поручения.
   Комната, где они обедали, была украшена портретами царской фамилии. Однажды, накрывая на стол, я был свидетелем такой сцены. Внизу всех портретов находился портрет наследника, потом императора Александра II, в казачьем мундире. Николай Сергеевич взял со стола вилку и в присутствии всех ткнул ею в один глаз наследника, отчего все окружающие пришли в большое недоумение. Один из жандармов, не говоря ни слова, скрылся, и через какие-нибудь четверть часа прибыл жандармский офицер в сопровождении городничего, которые взяли Н.С. и увезли, посадив его в сумасшедший дом.
   Приласканный Павлом Сергеевичем, я ходил к нему на квартиру, подле Благовещенской церкви.
   Комнатка, занимаемая им, была небольшая и вся обставлена шкафами с книгами его библиотеки. Я спрашивал у него книг для чтения, хотя бы божественных, но он мне отказывал, говоря, что мне ещё рано читать, и при этом всегда рассказывал вкратце содержание какой-нибудь книги, постоянно вразумлял меня о христианской здешней и загробной жизни.