Страница:
Было бы неверно "методу" дознания Следственного комитета, как бы жестока и цинична она ни была, считать единственной формой сыска или сам процесс его представлять упрощенно, однолинейно. Это была система разветвленная и гибкая - морального, физического, психического и психологического, духовного воздействия на арестованных. Допросы комитета "подпитывались" лицедейством монарха и увещеваниями, посулами; "железами" и угрозой пыток; одиночками крепости и скверными условиями, дурной пищей; беседами священника и других лиц; обещаниями переписки и свидания с родными и т. д.
А.М. Муравьев добавляет: "Император посылал раз в месяц одного из своих генерал-адъютантов посещать узников, приказывая им говорить, что он принимает живое участие в их судьбе. Под видом подобной внимательности скрывался умысел выведать убеждения заключенных и в то же время отвести глаза нашим бедным родственникам.
Пища была отвратительная. Деньги, назначенные для нашего содержания, воровали чиновники и - во главе их - старый плац-майор. Часть заключенных находилась на хлебе и воде. У многих на руках и ногах были оковы. Сам император по докладу Следственного комитета предписывал этот диетический режим, так же как и увеличение тяжести заключения. Пытки нравственные были применены. Заключенные получали иногда раздирающие сердце письма от своих несчастных родственников, которые, будучи обмануты внешними любезностями, воздавали громкую хвалу великодушию того, кто его никогда не проявлял.
Многие из узников лежали больные, многие потеряли рассудок, некоторые покушались на свою жизнь".
Вчитываясь в следственные дела, записки декабристов и воспоминания некоторых из судей, ловишь себя на мысли, что наблюдаешь сотни поединков жестоких, неравных и нечестных: одного, абсолютно бесправного и не ведающего о своем будущем ни во времени - увидят ли они нынешний вечер или завтрашний день, грядущий месяц, год или десятилетие, - ни в пространстве одиночка крепости, сибирский рудник или позорная плаха, - "вот на этого, поверженного самовластной рукой узника в нежданные часы дня и ночи набрасывается десяток вопрошающих - сытых, циничных судей; в час, казалось бы, затишья, расслабленности, а то и слабости подстерегает его то вкрадчиво бередящая душу беседа духовного отца, то доверительная убедительность посланника монарха, как скорбит его радетельное за Россию сердце".
Безусловно, в этих поединках, в этой борьбе, которую многие вели до конца, были и поверившие в милосердие самодержца, в его горячее желание добрых перемен для России.
Декабрист Д.И. Завалишин пишет: "Мы были уверены, что по раскрытии всего дела будет объявлена амнистия. Говорят, что государь даже высказался, что удивит Россию и Европу".
Были телом и духом ослабевшие. Были взывавшие к милосердию монаршему. Были и дававшие откровенные показания, вредившие своим товарищам. Но это было на первом этапе борьбы - там, в Петропавловской крепости, в январе мае 1826 года. Тогда ещё не наступило их нравственное, а во многом и политическое прозрение. Июль года 1826-го сделал зрячими всех. Они предстали перед новым судилищем, о существовании которого не подозревали.
Верховный уголовный суд
Верховный уголовный суд "для суждения злоумышленников, открывшийся 14 декабря 1825 года", был учрежден манифестом Николая 1 июня 1826 года. Монарх издал указ Сенату о составе суда из 72 человек: 18 членов Государственного совета, 36 - Сената, 3 - Синода и 15 высших военных и гражданских чинов. Это были особо доверенные и приближенные к царю лица, представители титулованной знати и высшей бюрократии - "без лести преданные" монарху, ревностно исполнявшие его волю.
Из дневника сенатора П.Г. Дивова, члена Верховного уголовного суда:
"3-го июня. Начались заседания Верховного уголовного суда. Все собрались в одну из зал Сената. Нас было 66 человек: часть Государственного совета, весь Сенат, 2 митрополита, 1 архиепископ и несколько военных.
Были прочитаны имена и чины всех тех, кто участвовал в заговоре. Наконец были прочитаны показания Трубецкого, Рылеева и князя Оболенского, которые признавали себя виновными в самых ужасных преступлениях против государства и царской фамилии.
4-го июня. Продолжилось чтение показаний, данных преступниками.
5-го июня. Продолжалось чтение показаний до № 69.
6-го июня - четвертое заседание. Продолжалось чтение показаний до № 98. Пятое заседание. Окончилось чтением № 117. Затем приступили к выбору1... Из Совета выбраны: граф Ливен, Балашов, князь Салтыков; из сенаторов: Баранов, Болгарский, Ламберт и Бороздин.
7-го июня. Шестое заседание. Утвердили членов Комитета2 и разошлись.
10-го июня. Седьмое заседание, в котором избрана комиссия для распределения виновных по разрядам. В неё избраны из Совета: граф Толстой, Васильчиков и Сперанский, из посторонних лиц: Кушников, барон Строганов, граф Комаровский и сенаторы: граф Кутайсов, Баранов и Энгель".
Документы архива III отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии дают возможность заглянуть в "святилище", где решалась судьба декабристов.
В пухлом томе пронумерованных бумаг с грифом "Секретно" обозначено: "Производство Верховного уголовного суда". Здесь все протоколы судебных заседаний (№ 6-23) с 10 июня по 12 июля. Желание узнать, как решалась судьба П.С. Бобрищева-Пушкина и его товарищей, отнесенных к 4-му разряду, привело к протоколу заседаний 29 июня 1826 года. Их было два - утреннее и вечернее. На утреннем председатель предложил обсудить следующие вопросы:
"1. Утверждает ли Верховный уголовный суд число разрядов, предлагаемое комиссиею?
2. Какому наказанию подлежат подсудимые, коих вины, собственным их признанием обнародованные, по особенному свойству их и степени, не входят в общие разряды?
3 и 4. Какое наказание следует за преступление по I разряду; по II разряду?"
На заседании в этот день присутствовало 68 членов, и 36 из них согласились и утвердили предложенное Разрядной комиссией число разрядов 11, отклонив предложение других членов деление на 5, 4 и 3 разряда. Спокойно и деловито решился первый вопрос утреннего заседания. Зато обсуждение второго вопроса вызвало бурные и горячие споры.
Кажется непостижимой горячность, которую обнаружили военные и гражданские сановники, представители громких и именитых русских и немецких фамилий, среди которых преобладали люди весьма почтенного возраста. Горячность в решении судеб молодых и совсем юных - нередко их близких и дальних родственников. Однако в этой горячности было не стремление защитить или оправдать кого-то из них, найти смягчающие обстоятельства или факты. Нет, судьями руководила единственная цель: изобрести или вспомнить самую жестокую казнь.
Из протокола (решение по второму вопросу заседания):
"44 члена полагают четвертовать.
19 членов - поступить по 1-му пункту Сентенции 1775 года о Пугачеве, т. е. четвертовать, голову взоткнуть на кол, части тела разнести по 4 частям города, положить на колеса, а после на тех же местах сжечь. Большинством голосов (63) положено было - четвертовать". На полях протокола добросовестный писец-секретарь начертал имена этих 19, так настойчиво ратовавших за лютую, средневековую казнь: "Казадаев, Мансуров, В. Хвостов, Дубенский, Полетика, Болгарский, Сумароков, Корнилов, Мертенс, Гладков, Ададуров, Фенш, Бистром, Башуцкий, Еммануель, Бороздин, граф Ланжерон, граф Ламберт, граф Головкин"1.
Судьба осужденных по 1-му и 2-му разрядам Верховным уголовным судом решилась также не без споров, но одинаково - "казнить смертью".
Однако вечернее заседание этого дня прошло в ещё больших прениях, нежели утреннее: определялись наказания для осужденных с 3-го по 11-й разряд. И здесь не раздалось ни одного голоса в защиту, не было и предложения пригласить хотя бы для видимости законного судопроизводства кого-то из осуждаемых - для оправдания или защиты.
Вряд ли П.С. Пушкин или кто-то из его товарищей не только в году 1826-м, но и позднее подозревал, что предметом горячих дискуссий в Верховном уголовном суде была лишь степень жестокости наказания для них.
Много позднее - кто в Сибири, кто только по возвращении на родину узнали декабристы подробности "деятельности" Верховного уголовного суда и личную позицию его членов. С.Г. Трубецкой в "Записках" указывал: "15 генералов, в числе которых были Головин и Башуцкий, ездили просить государя, чтобы большее число было осуждено на смерть".
Небезынтересна и позиция Святейшего Синода как в отношении пятерых, "внеразрядно" осужденных, так и в отношении тех, кому дарована была жизнь способом медленной смерти.
Эту позицию раскрывает самый короткий из документов Верховного уголовного суда:
"1826 года июля 5 дня нижеподписавшиеся Святейшего Синода члены, слушав в Верховном уголовном суде следствие о государственных преступниках Пестеле, Рылееве и других их сообщниках, умышлявших на цареубийство и введение в России республиканского правления и видя собственное их во всем признание и совершенное обличение, согласуются, что сии государственные преступники достойны жесточайшей казни, а следовательно, какая будет сентенция, от оной не отрицаемся, но поелику мы духовнаго чина, то к подписанию сентенции приступить не можем.
Серафим - митрополит Новгородский и Петербургский.
Евгений - митрополит Киевский и Галицкий.
Авраам - архиепископ Ярославский и Ростовский".
Декабрист А.В. Поджио пророчески писал:
"Перед судом истории Николай стоять будет не один, стоять будут и все эти государственные чины, присутствовавшие при зарождении его на царство".
Время этого суда пришло, но наше сознание, озабоченное проблемами скоротечного, деформированного - духовно, нравственно, социально - сегодня, времени спорадического припадания к историческим аналогиям, припадания нервического, плохо осмысленного и понятого, наше сознание - увы! - не готово судить то, 1825-1826 годов судилище. Нашему веку дано только понять, что злодейство этих судей - более духовное, нежели физическое, несмотря на обречение ими на мученическую казнь пятерых и медленную смерть 121 декабриста. И ещё понимаем мы, что их неспособность и нежелание понять, чем было для их века и для всей России 14 декабря и какой это поразительный феномен - декабристы - свидетельствует об одном: они были духовно мертвы или дух их беспробудно спал всю их биологическую жизнь.
Мы опускаем рассказ об оглашении приговора и исполнении монаршей сентенции на кронверке Петропавловской крепости на рассвете 13 июля 1826 года и снова отсылаем читателя к превосходному исследованию В.А. Федорова.
Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин осужден был по 4-му разряду на восьмилетнюю каторгу и после неё - на вечное поселение в Сибири. Брат его Николай Сергеевич осужден по 8-му разряду, что означало двадцатилетнюю ссылку в Сибирь (но только "означало", так как в Сибири этот потерявший рассудок человек пробыл 30 лет).
Лики масок государя
Вряд ли до 14 декабря 1825 года знала Россия такую четко отлаженную, разветвленную и скоростную машину сыска, успешную работу которой определял прежде всего и преимущественно человек, только что занявший российский трон. В ряде "Записок" декабристов и публикаций о декабристах приводятся сцены допросов Николаем П.И. Пестеля, И.Д. Якушкина, братьев Бестужевых, Н.М. Муравьева, С.Г. Волконского.
Заглянем в декабрь 1825 года во внутренние покои Зимнего дворца, отведенные для допросов, где непрерывно - ночью и днем - идет неутомимая сыскная работа. Ведется дознание Михаила Федоровича Орлова. Рассказывает об этом, а заодно и об "отношении" к Михаилу Федоровичу сам самодержец:
"Орлов жил в отставке в Москве. С большим умом, благородной наружностию - он имел привлекательный дар слова. Быв флигель-адъютантом при покойном императоре, он им назначен был при сдаче Парижа для переговоров. Пользуясь долго особым благорасположением покойного государя, он принадлежал к числу тех людей, которых щастие избаловало, у которых глупая надменность затмевала ум, щитав, что они рождены для преобразования России. Орлову менее всех должно было забыть, чем он был обязан своему государю, но самолюбие заглушило в нем и тень благодарности и благородства чувств. Завлеченный самолюбием, он с непостижимым легкомыслием согласился быть и сделался главою заговора, хотя вначале не столь преступного, как впоследствии. Когда же первоначальная цель общества начала исчезать и обратилась уже в совершенный замысел на все священное и цареубийство, Орлов объявил, что перестает быть членом общества, и, видимо, им более не был, хотя не прекращал связей знакомства с бывшими соумышленниками и постоянно следил и знал, что делалось у них. В Москве, женатый на дочери генерала Раевского, Орлов жил в обществе как человек, привлекательный своим умом, нахальный и большой говорун. Когда пришло повеление об арестовании, никто верить не мог, чтобы он был причастен к открывшимся злодействам. Сам он, полагаясь на свой ум и в особенности увлеченный своим самонадеянием, полагал, что ему стоить будет сказать слово, чтобы снять с себя и тень участия в деле.
Таким он явился. Быв с ним очень знаком, я его принял как старого товарища и сказал ему, посадив с собой, что мне очень больно видеть его у себя без шпаги, что, однако, участие его в заговоре нам вполне уже известно и вынудило его призвать к допросу, но не с тем, чтоб слепо верить уликам на него, но с душевным желанием, чтобы мог вполне оправдаться, что других я допрашивал, его же прошу как благородного человека, старого флигель-адъютанта покойного императора сказать мне откровенно, что знает. Он слушал меня с язвительной улыбкой, как бы насмехаясь надо мной, и отвечал, что ничего не знает, ибо никакого заговора не знал, не слышал и потому к нему принадлежать не мог; но что ежели б и знал про него, то над ним бы смеялся как над глупостью. Все это было сказано с насмешливым тоном и выражением человека, слишком высоко стоящего, чтоб иначе отвечать как из снисхождения.
Дав ему говорить, я сказал ему, что он, по-видимому, странно ошибается насчет нашего обоюдного положения, что не он снисходит отвечать мне, а я снисхожу к нему, обращаясь не как с преступником, а как со старым товарищем, и кончил сими словами:
- Прошу вас, Михаил Федорович, не заставьте меня изменить моего с вами обращения, отвечайте моему к вам доверию искренностью.
Тут он рассмеялся ещё язвительнее и сказал мне:
- Разве общество под названием "Арзамас" хотите вы узнать?
Я отвечал ему весьма хладнокровно:
- До сих пор с вами говорил старый товарищ, теперь вам приказывает ваш государь, отвечайте прямо, что вам известно.
Он прежним тоном повторил:
- Я уже сказал, что ничего не знаю и нечего мне рассказывать.
Тогда я встал и сказал генералу Левашову:
- Вы слышали? Принимайтесь же за ваше дело. - Обратясь к Орлову: - А между нами все кончено".
Надо отдать должное монарху: он не переигрывает, как только понимает, что Орлов не поверил маске "старый товарищ". Он мгновенно сбрасывает эту маску, и перед нами - жандарм-сыскник, который предлагает другому жандарму заняться привычным "ремеслом" и "потрудиться" над тем, кому он только что демонстрировал "дружескую доверительность". А так как "Записки" Николая предназначались и для членов царской семьи, и для близких ко двору людей, царь был уверен, что лицемерное покрывало, наброшенное им на сцену, где "неблагодарный" Орлов жестокосердно оскорбил и его, самодержца, и "товарищеские" его чувства, скроет его страх и почти патологическую ненависть к блистательному Михайле Орлову - национальному герою минувшей Отечественной войны, ученому, философу, выдающемуся человеку своего времени.
И снова слово П.Е. Щеголеву:
"Без отдыха, без сна он допрашивал в кабинете своего дворца арестованных, вынуждая признания, по горячим следам давал приказы о новых арестах, отправлял с собственноручными записками допрошенных в крепость, и в этих записках тщательно намечал тот способ заключения, который применительно к данному лицу мог привести к обнаружениям, полезным для Следственной комиссии".
Мы ещё раз прервем рассказ П.Е. Щеголева, который ценен удивительной психологической точностью портрета монарха, чтобы познакомиться с несколькими записками царя, сопровождавшими декабристов в Петропавловскую крепость и адресованными коменданту крепости генерал-адъютанту Сукину: "Присылаемого Трубецкого содержать наистрожайше", "Присылаемого Якушкина заковать в ножные и ручные железа, поступать с ним строго и не иначе содержать, как злодея" (позднее в своих "Записках" В.И. Штейнгейль расскажет, как, ожидая допроса, он увидел через дырочку в ширмах одного из своих "товарищей страдания", который содержался строго, - с завязанными назад ру-ками и с наножным железным прутом, так что он едва мог двигаться); "Присылаемого Бестужева посадить в Алексеевский равелин под строжайший арест". О М.А. Фонвизине: "Посадить, где лучше, но строго, и не давать видеться ни с кем". "Бестужева по присылке, равно и Оболенского и Щепина велеть заковать в ручные железы". О Н.И. Лорере: "Содержать под строжайшим арестом" и т. д.
Около 150 таких записок направил Николай Сукину во время следствия.
Вернемся к рассказу П.Е. Щеголева: "За ничтожными исключениями все декабристы перебывали в кабинете дворца, перед ясными очами своего царя и следователя. Иногда государь слушал допросы, стоя за портьерами своего кабинета. Одного за другим свозили в Петербург со всех концов России замешанных в деле и доставляли в Зимний дворец. Напряженно, волнуясь, ждал их в своем кабинете царь и подбирал маски, каждый раз для нового лица. Для одних он был грозным монархом, которого оскорбил его же верноподданный, для других - таким же гражданином Отечества, как и арестованный, стоявший перед ним, для третьих - старым солдатом, страдавшим за честь мундира, для четвертых - монархом, готовым произвести конституционные заветы, для пятых - русским, плачущим над бедствиями Отчизны и страшно жаждущим исправления всех зол. А он на самом деле не был ни тем, ни другим, ни третьим: он просто боялся за свое существование и неутомимо искал всех нитей заговора с тем, чтобы все эти нити с корнем вырвать и успокоиться".
И действительно, Николай участь главных деятелей восстания определил в первые же дни. Его переписка и высказывания - свидетельство тому.
Из писем брату Константину
15 декабря 1825 года
"Речь идет об убийцах, их участь не может быть достаточно сурова".
4 января 1826 года
"Я думаю, что их нужно попросту судить, притом только за самый поступок, полковым судом в 24 часа и казнить через людей того же полка".
Из беседы с французским послом в Петербурге П.Л. де Лаферроннэ, 20 декабря 1825 года
"Проявлю милосердие, много милосердия, некоторые даже скажут, слишком много, но с вожаками и зачинщиками заговора будет поступлено без жалости, без пощады. Закон изречет кару, и не для них воспользуюсь я принадлежащим мне правом помилования. Я буду непреклонен, я обязан дать этот урок России и Европе".
Уже в этой беседе Николай обнаруживает черты, которые останутся неизменными во все 30 лет его мрачного царствования: лицемерие, злобу, умственную недалекость и почти сладострастную жестокость. Эти же свойства в каждой строчке его письма к брату - великому князю Михаилу Павловичу.
12 июля 1826 года
"Осуждены на смерть не мной, а по воле Верховного суда, которому я предоставил их участь, пять человек: Рылеев, Каховский, Сергей Муравьев, Пестель и Бестужев-Рюмин, все прочие на каторгу, на 20, 15, 12, 8, 5 и 2 года. Итак - конец этому адскому делу! 14 числа молебен с поминкой на самом месте бунта, все войска, бывшие в деле, - в ружье, а стоять будут случайно почти так, как в этот день".
Лицемерие и жестокость настолько естественны для Николая, что именно эти черты в себе он почитает как понятия справедливости и долга и, не стесняясь, обнаруживает их в письмах к матери и брату, рассказывая о буднях сыска и комментируя допросы декабристов. В этих рассказах звучит и нота наслаждения своей властью, только что обретенной: "Упомяну об порядке, как допросы производились, они любопытны. Всякое арестованное - здесь ли или привезенное сюда - лицо доставлялось прямо на главную гауптвахту. Дежурный флигель-адъютант доносил об этом генералу Левашову, он мне, в котором бы часу ни было, даже во время обеда. Допросы делались как в первую ночь - в гостиной. В комнате никого не было, кроме генерала Левашова и меня. Всегда начиналось моим увещеванием говорить сущую правду, ничего не прибавляя и не скрывая и зная наперед, что не ищут виновного, но желают искренно дать возможность оправдаться, но не усугублять своей виновности ложью или отпирательством.
Ежели лицо было важно по участию, я лично опрашивал, малозначащих оставлял генералу Левашову, в обоих случаях после словесного допроса генерал Левашов все записывал или давал часто и самим писать свои первоначальные признания. Когда таковые были готовы, генерал Левашов вновь меня призывал или входил ко мне, и, по прочтении допроса, я писал собственноручное повеление генерал-адъютанту Сукину о принятии арестанта и каким образом его содержать - строго ли, секретно или простым арестом.
Единообразие сих допросов особенного ничего не представляло: те же признания, те же обстоятельства, более или менее полные. Но было несколько весьма замечательных, об которых упомяну. Таковые были Каховского, Никиты Муравьева, Пестеля, Артамона Муравьева, Матвея Муравьева, Сергея Волконского и Михайлы Орлова.
Пестель был привезен в оковах, по особой важности его действий, его привезли и держали секретно. Сняв с него оковы, он приведен был вниз, в Эрмитажную библиотеку. Пестель был злодей во всей силе слова, без малейшей тени раскаяния, с зверским выражением и самой дерзкой смелости в запирательстве, я полагаю, что редко найдется подобный изверг"1.
Здесь нельзя не обратить внимания, сколь самодержец не стесняется в "категорических" определениях: "дурак", "дурак набитый", "злодей" и т. д. по отношению к тем декабристам, кто разглядел его "маскарадные" ухищрения или, зная хорошо прежде особенности характера великого князя Николая Павловича, не поверил ни в одну из примеряемых им масок. Показателен и слог монарха.
Ни в воспоминаниях современников, ни в многочисленных позднейших исследованиях даже отдаленно не связываются понятия "гуманный, доброжелательный" с личностью царя Николая I. Никогда. С первого дня царствования, когда ему было 29 лет, до последнего его дня - через тридцатилетие.
Есть в литературе о Николае и его эпохе одно, на наш взгляд, интересное исследование, к которому мы не однажды обратимся. Оно называется "Правда об императоре Николае". Написал его русский литератор Н.И. Сазонов1. Он дает глубокий психологический и политический портрет царя: "Наружность его, так же как и духовный склад, последовательно прошла через три фазы. Сначала - это молодой честолюбивый солдат, весь словно из одного куска, левша, неуклюжий, с ввалившимися злыми глазами, бледным цветом лица, бесцветными сжатыми губами.
Затем - могущественный император, сильный с виду, тяжелый, но полный достоинства в движениях, крепко затягивающий живот, чтобы лучше подпирал грудь. Суровость взгляда смягчена привычкой к любезности, цвет лица свеж, на губах охотно появляется улыбка, но жесты остаются сухими и резкими даже в том случае, когда они служат сопровождением льстивым речам.
Еще позднее - теперь уже старик, забывающий молодиться, распрощавшийся с хохлом, который осенял его голову, уже 20 с лишком лет седую, почти слоновая тучность и спина, сгибающаяся под тяжестью каски, рот вновь приобрел злобное выражение, но взгляд потонул в заплывших жиром веках и дышит удовлетворенным тще-славием"2.
Мы не ставим своей задачей проанализировать николаевское царствование, но хотим заглянуть в ранний его период, чтобы понять, как мог сформироваться к двадцати девяти своим годам палач декабристов.
Первое мнение о нем - отца, Павла I.
"Старшие сыновья у меня - баре; Николай и Михаил - это мои гренадеры". (Двое младших сыновей родились с годичным промежутком, а от двух старших Александра и Константина - их отделяло 15 лет.)
"Подобный прогноз, - замечает Н.И. Сазонов, - оправдался для Николая, который так и не смог стать дворянином, оказавшись императором".
Павлу, убитому царедворцами-заговорщиками в 1801 году, когда Николаю было всего пять лет, не довелось увидеть, как взрослел его сын-гренадер. Известно это из записей придворного историка Н.К. Шильдера и главного воспитателя великих князей барона М.А. Корфа. И они, и все воспитатели отмечали посредственные способности будущего императора, давали и общую характеристику его черт, свойств, проявлений.
"Парадомания, экзерцицмейстерство, насажденные в России с таким увлечением Петром III и под тяжелою рукою Павла, пустили в царственной семье глубокие и крепкие корни. Александр Павлович, несмотря на свой либерализм, был жарким приверженцем вахтпарада и всех его тонкостей. О брате его Константине и говорить нечего: живое воплощение отца, как по наружности, так и по характеру, он только тогда и жил полной жизнью, когда был на плацу, среди муштруемых им. Ничего нет удивительного, что наследственные инстинкты проявились и у юных великих князей. Воспитатели Николая Павловича не были способны направить ум своего воспитанника к преследованию других плодотворных идеалов, и потому им не удалось победить врожденные наклонности и отвлечь его от проявившейся в нем страсти ко всему военному"1.
А.М. Муравьев добавляет: "Император посылал раз в месяц одного из своих генерал-адъютантов посещать узников, приказывая им говорить, что он принимает живое участие в их судьбе. Под видом подобной внимательности скрывался умысел выведать убеждения заключенных и в то же время отвести глаза нашим бедным родственникам.
Пища была отвратительная. Деньги, назначенные для нашего содержания, воровали чиновники и - во главе их - старый плац-майор. Часть заключенных находилась на хлебе и воде. У многих на руках и ногах были оковы. Сам император по докладу Следственного комитета предписывал этот диетический режим, так же как и увеличение тяжести заключения. Пытки нравственные были применены. Заключенные получали иногда раздирающие сердце письма от своих несчастных родственников, которые, будучи обмануты внешними любезностями, воздавали громкую хвалу великодушию того, кто его никогда не проявлял.
Многие из узников лежали больные, многие потеряли рассудок, некоторые покушались на свою жизнь".
Вчитываясь в следственные дела, записки декабристов и воспоминания некоторых из судей, ловишь себя на мысли, что наблюдаешь сотни поединков жестоких, неравных и нечестных: одного, абсолютно бесправного и не ведающего о своем будущем ни во времени - увидят ли они нынешний вечер или завтрашний день, грядущий месяц, год или десятилетие, - ни в пространстве одиночка крепости, сибирский рудник или позорная плаха, - "вот на этого, поверженного самовластной рукой узника в нежданные часы дня и ночи набрасывается десяток вопрошающих - сытых, циничных судей; в час, казалось бы, затишья, расслабленности, а то и слабости подстерегает его то вкрадчиво бередящая душу беседа духовного отца, то доверительная убедительность посланника монарха, как скорбит его радетельное за Россию сердце".
Безусловно, в этих поединках, в этой борьбе, которую многие вели до конца, были и поверившие в милосердие самодержца, в его горячее желание добрых перемен для России.
Декабрист Д.И. Завалишин пишет: "Мы были уверены, что по раскрытии всего дела будет объявлена амнистия. Говорят, что государь даже высказался, что удивит Россию и Европу".
Были телом и духом ослабевшие. Были взывавшие к милосердию монаршему. Были и дававшие откровенные показания, вредившие своим товарищам. Но это было на первом этапе борьбы - там, в Петропавловской крепости, в январе мае 1826 года. Тогда ещё не наступило их нравственное, а во многом и политическое прозрение. Июль года 1826-го сделал зрячими всех. Они предстали перед новым судилищем, о существовании которого не подозревали.
Верховный уголовный суд
Верховный уголовный суд "для суждения злоумышленников, открывшийся 14 декабря 1825 года", был учрежден манифестом Николая 1 июня 1826 года. Монарх издал указ Сенату о составе суда из 72 человек: 18 членов Государственного совета, 36 - Сената, 3 - Синода и 15 высших военных и гражданских чинов. Это были особо доверенные и приближенные к царю лица, представители титулованной знати и высшей бюрократии - "без лести преданные" монарху, ревностно исполнявшие его волю.
Из дневника сенатора П.Г. Дивова, члена Верховного уголовного суда:
"3-го июня. Начались заседания Верховного уголовного суда. Все собрались в одну из зал Сената. Нас было 66 человек: часть Государственного совета, весь Сенат, 2 митрополита, 1 архиепископ и несколько военных.
Были прочитаны имена и чины всех тех, кто участвовал в заговоре. Наконец были прочитаны показания Трубецкого, Рылеева и князя Оболенского, которые признавали себя виновными в самых ужасных преступлениях против государства и царской фамилии.
4-го июня. Продолжилось чтение показаний, данных преступниками.
5-го июня. Продолжалось чтение показаний до № 69.
6-го июня - четвертое заседание. Продолжалось чтение показаний до № 98. Пятое заседание. Окончилось чтением № 117. Затем приступили к выбору1... Из Совета выбраны: граф Ливен, Балашов, князь Салтыков; из сенаторов: Баранов, Болгарский, Ламберт и Бороздин.
7-го июня. Шестое заседание. Утвердили членов Комитета2 и разошлись.
10-го июня. Седьмое заседание, в котором избрана комиссия для распределения виновных по разрядам. В неё избраны из Совета: граф Толстой, Васильчиков и Сперанский, из посторонних лиц: Кушников, барон Строганов, граф Комаровский и сенаторы: граф Кутайсов, Баранов и Энгель".
Документы архива III отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии дают возможность заглянуть в "святилище", где решалась судьба декабристов.
В пухлом томе пронумерованных бумаг с грифом "Секретно" обозначено: "Производство Верховного уголовного суда". Здесь все протоколы судебных заседаний (№ 6-23) с 10 июня по 12 июля. Желание узнать, как решалась судьба П.С. Бобрищева-Пушкина и его товарищей, отнесенных к 4-му разряду, привело к протоколу заседаний 29 июня 1826 года. Их было два - утреннее и вечернее. На утреннем председатель предложил обсудить следующие вопросы:
"1. Утверждает ли Верховный уголовный суд число разрядов, предлагаемое комиссиею?
2. Какому наказанию подлежат подсудимые, коих вины, собственным их признанием обнародованные, по особенному свойству их и степени, не входят в общие разряды?
3 и 4. Какое наказание следует за преступление по I разряду; по II разряду?"
На заседании в этот день присутствовало 68 членов, и 36 из них согласились и утвердили предложенное Разрядной комиссией число разрядов 11, отклонив предложение других членов деление на 5, 4 и 3 разряда. Спокойно и деловито решился первый вопрос утреннего заседания. Зато обсуждение второго вопроса вызвало бурные и горячие споры.
Кажется непостижимой горячность, которую обнаружили военные и гражданские сановники, представители громких и именитых русских и немецких фамилий, среди которых преобладали люди весьма почтенного возраста. Горячность в решении судеб молодых и совсем юных - нередко их близких и дальних родственников. Однако в этой горячности было не стремление защитить или оправдать кого-то из них, найти смягчающие обстоятельства или факты. Нет, судьями руководила единственная цель: изобрести или вспомнить самую жестокую казнь.
Из протокола (решение по второму вопросу заседания):
"44 члена полагают четвертовать.
19 членов - поступить по 1-му пункту Сентенции 1775 года о Пугачеве, т. е. четвертовать, голову взоткнуть на кол, части тела разнести по 4 частям города, положить на колеса, а после на тех же местах сжечь. Большинством голосов (63) положено было - четвертовать". На полях протокола добросовестный писец-секретарь начертал имена этих 19, так настойчиво ратовавших за лютую, средневековую казнь: "Казадаев, Мансуров, В. Хвостов, Дубенский, Полетика, Болгарский, Сумароков, Корнилов, Мертенс, Гладков, Ададуров, Фенш, Бистром, Башуцкий, Еммануель, Бороздин, граф Ланжерон, граф Ламберт, граф Головкин"1.
Судьба осужденных по 1-му и 2-му разрядам Верховным уголовным судом решилась также не без споров, но одинаково - "казнить смертью".
Однако вечернее заседание этого дня прошло в ещё больших прениях, нежели утреннее: определялись наказания для осужденных с 3-го по 11-й разряд. И здесь не раздалось ни одного голоса в защиту, не было и предложения пригласить хотя бы для видимости законного судопроизводства кого-то из осуждаемых - для оправдания или защиты.
Вряд ли П.С. Пушкин или кто-то из его товарищей не только в году 1826-м, но и позднее подозревал, что предметом горячих дискуссий в Верховном уголовном суде была лишь степень жестокости наказания для них.
Много позднее - кто в Сибири, кто только по возвращении на родину узнали декабристы подробности "деятельности" Верховного уголовного суда и личную позицию его членов. С.Г. Трубецкой в "Записках" указывал: "15 генералов, в числе которых были Головин и Башуцкий, ездили просить государя, чтобы большее число было осуждено на смерть".
Небезынтересна и позиция Святейшего Синода как в отношении пятерых, "внеразрядно" осужденных, так и в отношении тех, кому дарована была жизнь способом медленной смерти.
Эту позицию раскрывает самый короткий из документов Верховного уголовного суда:
"1826 года июля 5 дня нижеподписавшиеся Святейшего Синода члены, слушав в Верховном уголовном суде следствие о государственных преступниках Пестеле, Рылееве и других их сообщниках, умышлявших на цареубийство и введение в России республиканского правления и видя собственное их во всем признание и совершенное обличение, согласуются, что сии государственные преступники достойны жесточайшей казни, а следовательно, какая будет сентенция, от оной не отрицаемся, но поелику мы духовнаго чина, то к подписанию сентенции приступить не можем.
Серафим - митрополит Новгородский и Петербургский.
Евгений - митрополит Киевский и Галицкий.
Авраам - архиепископ Ярославский и Ростовский".
Декабрист А.В. Поджио пророчески писал:
"Перед судом истории Николай стоять будет не один, стоять будут и все эти государственные чины, присутствовавшие при зарождении его на царство".
Время этого суда пришло, но наше сознание, озабоченное проблемами скоротечного, деформированного - духовно, нравственно, социально - сегодня, времени спорадического припадания к историческим аналогиям, припадания нервического, плохо осмысленного и понятого, наше сознание - увы! - не готово судить то, 1825-1826 годов судилище. Нашему веку дано только понять, что злодейство этих судей - более духовное, нежели физическое, несмотря на обречение ими на мученическую казнь пятерых и медленную смерть 121 декабриста. И ещё понимаем мы, что их неспособность и нежелание понять, чем было для их века и для всей России 14 декабря и какой это поразительный феномен - декабристы - свидетельствует об одном: они были духовно мертвы или дух их беспробудно спал всю их биологическую жизнь.
Мы опускаем рассказ об оглашении приговора и исполнении монаршей сентенции на кронверке Петропавловской крепости на рассвете 13 июля 1826 года и снова отсылаем читателя к превосходному исследованию В.А. Федорова.
Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин осужден был по 4-му разряду на восьмилетнюю каторгу и после неё - на вечное поселение в Сибири. Брат его Николай Сергеевич осужден по 8-му разряду, что означало двадцатилетнюю ссылку в Сибирь (но только "означало", так как в Сибири этот потерявший рассудок человек пробыл 30 лет).
Лики масок государя
Вряд ли до 14 декабря 1825 года знала Россия такую четко отлаженную, разветвленную и скоростную машину сыска, успешную работу которой определял прежде всего и преимущественно человек, только что занявший российский трон. В ряде "Записок" декабристов и публикаций о декабристах приводятся сцены допросов Николаем П.И. Пестеля, И.Д. Якушкина, братьев Бестужевых, Н.М. Муравьева, С.Г. Волконского.
Заглянем в декабрь 1825 года во внутренние покои Зимнего дворца, отведенные для допросов, где непрерывно - ночью и днем - идет неутомимая сыскная работа. Ведется дознание Михаила Федоровича Орлова. Рассказывает об этом, а заодно и об "отношении" к Михаилу Федоровичу сам самодержец:
"Орлов жил в отставке в Москве. С большим умом, благородной наружностию - он имел привлекательный дар слова. Быв флигель-адъютантом при покойном императоре, он им назначен был при сдаче Парижа для переговоров. Пользуясь долго особым благорасположением покойного государя, он принадлежал к числу тех людей, которых щастие избаловало, у которых глупая надменность затмевала ум, щитав, что они рождены для преобразования России. Орлову менее всех должно было забыть, чем он был обязан своему государю, но самолюбие заглушило в нем и тень благодарности и благородства чувств. Завлеченный самолюбием, он с непостижимым легкомыслием согласился быть и сделался главою заговора, хотя вначале не столь преступного, как впоследствии. Когда же первоначальная цель общества начала исчезать и обратилась уже в совершенный замысел на все священное и цареубийство, Орлов объявил, что перестает быть членом общества, и, видимо, им более не был, хотя не прекращал связей знакомства с бывшими соумышленниками и постоянно следил и знал, что делалось у них. В Москве, женатый на дочери генерала Раевского, Орлов жил в обществе как человек, привлекательный своим умом, нахальный и большой говорун. Когда пришло повеление об арестовании, никто верить не мог, чтобы он был причастен к открывшимся злодействам. Сам он, полагаясь на свой ум и в особенности увлеченный своим самонадеянием, полагал, что ему стоить будет сказать слово, чтобы снять с себя и тень участия в деле.
Таким он явился. Быв с ним очень знаком, я его принял как старого товарища и сказал ему, посадив с собой, что мне очень больно видеть его у себя без шпаги, что, однако, участие его в заговоре нам вполне уже известно и вынудило его призвать к допросу, но не с тем, чтоб слепо верить уликам на него, но с душевным желанием, чтобы мог вполне оправдаться, что других я допрашивал, его же прошу как благородного человека, старого флигель-адъютанта покойного императора сказать мне откровенно, что знает. Он слушал меня с язвительной улыбкой, как бы насмехаясь надо мной, и отвечал, что ничего не знает, ибо никакого заговора не знал, не слышал и потому к нему принадлежать не мог; но что ежели б и знал про него, то над ним бы смеялся как над глупостью. Все это было сказано с насмешливым тоном и выражением человека, слишком высоко стоящего, чтоб иначе отвечать как из снисхождения.
Дав ему говорить, я сказал ему, что он, по-видимому, странно ошибается насчет нашего обоюдного положения, что не он снисходит отвечать мне, а я снисхожу к нему, обращаясь не как с преступником, а как со старым товарищем, и кончил сими словами:
- Прошу вас, Михаил Федорович, не заставьте меня изменить моего с вами обращения, отвечайте моему к вам доверию искренностью.
Тут он рассмеялся ещё язвительнее и сказал мне:
- Разве общество под названием "Арзамас" хотите вы узнать?
Я отвечал ему весьма хладнокровно:
- До сих пор с вами говорил старый товарищ, теперь вам приказывает ваш государь, отвечайте прямо, что вам известно.
Он прежним тоном повторил:
- Я уже сказал, что ничего не знаю и нечего мне рассказывать.
Тогда я встал и сказал генералу Левашову:
- Вы слышали? Принимайтесь же за ваше дело. - Обратясь к Орлову: - А между нами все кончено".
Надо отдать должное монарху: он не переигрывает, как только понимает, что Орлов не поверил маске "старый товарищ". Он мгновенно сбрасывает эту маску, и перед нами - жандарм-сыскник, который предлагает другому жандарму заняться привычным "ремеслом" и "потрудиться" над тем, кому он только что демонстрировал "дружескую доверительность". А так как "Записки" Николая предназначались и для членов царской семьи, и для близких ко двору людей, царь был уверен, что лицемерное покрывало, наброшенное им на сцену, где "неблагодарный" Орлов жестокосердно оскорбил и его, самодержца, и "товарищеские" его чувства, скроет его страх и почти патологическую ненависть к блистательному Михайле Орлову - национальному герою минувшей Отечественной войны, ученому, философу, выдающемуся человеку своего времени.
И снова слово П.Е. Щеголеву:
"Без отдыха, без сна он допрашивал в кабинете своего дворца арестованных, вынуждая признания, по горячим следам давал приказы о новых арестах, отправлял с собственноручными записками допрошенных в крепость, и в этих записках тщательно намечал тот способ заключения, который применительно к данному лицу мог привести к обнаружениям, полезным для Следственной комиссии".
Мы ещё раз прервем рассказ П.Е. Щеголева, который ценен удивительной психологической точностью портрета монарха, чтобы познакомиться с несколькими записками царя, сопровождавшими декабристов в Петропавловскую крепость и адресованными коменданту крепости генерал-адъютанту Сукину: "Присылаемого Трубецкого содержать наистрожайше", "Присылаемого Якушкина заковать в ножные и ручные железа, поступать с ним строго и не иначе содержать, как злодея" (позднее в своих "Записках" В.И. Штейнгейль расскажет, как, ожидая допроса, он увидел через дырочку в ширмах одного из своих "товарищей страдания", который содержался строго, - с завязанными назад ру-ками и с наножным железным прутом, так что он едва мог двигаться); "Присылаемого Бестужева посадить в Алексеевский равелин под строжайший арест". О М.А. Фонвизине: "Посадить, где лучше, но строго, и не давать видеться ни с кем". "Бестужева по присылке, равно и Оболенского и Щепина велеть заковать в ручные железы". О Н.И. Лорере: "Содержать под строжайшим арестом" и т. д.
Около 150 таких записок направил Николай Сукину во время следствия.
Вернемся к рассказу П.Е. Щеголева: "За ничтожными исключениями все декабристы перебывали в кабинете дворца, перед ясными очами своего царя и следователя. Иногда государь слушал допросы, стоя за портьерами своего кабинета. Одного за другим свозили в Петербург со всех концов России замешанных в деле и доставляли в Зимний дворец. Напряженно, волнуясь, ждал их в своем кабинете царь и подбирал маски, каждый раз для нового лица. Для одних он был грозным монархом, которого оскорбил его же верноподданный, для других - таким же гражданином Отечества, как и арестованный, стоявший перед ним, для третьих - старым солдатом, страдавшим за честь мундира, для четвертых - монархом, готовым произвести конституционные заветы, для пятых - русским, плачущим над бедствиями Отчизны и страшно жаждущим исправления всех зол. А он на самом деле не был ни тем, ни другим, ни третьим: он просто боялся за свое существование и неутомимо искал всех нитей заговора с тем, чтобы все эти нити с корнем вырвать и успокоиться".
И действительно, Николай участь главных деятелей восстания определил в первые же дни. Его переписка и высказывания - свидетельство тому.
Из писем брату Константину
15 декабря 1825 года
"Речь идет об убийцах, их участь не может быть достаточно сурова".
4 января 1826 года
"Я думаю, что их нужно попросту судить, притом только за самый поступок, полковым судом в 24 часа и казнить через людей того же полка".
Из беседы с французским послом в Петербурге П.Л. де Лаферроннэ, 20 декабря 1825 года
"Проявлю милосердие, много милосердия, некоторые даже скажут, слишком много, но с вожаками и зачинщиками заговора будет поступлено без жалости, без пощады. Закон изречет кару, и не для них воспользуюсь я принадлежащим мне правом помилования. Я буду непреклонен, я обязан дать этот урок России и Европе".
Уже в этой беседе Николай обнаруживает черты, которые останутся неизменными во все 30 лет его мрачного царствования: лицемерие, злобу, умственную недалекость и почти сладострастную жестокость. Эти же свойства в каждой строчке его письма к брату - великому князю Михаилу Павловичу.
12 июля 1826 года
"Осуждены на смерть не мной, а по воле Верховного суда, которому я предоставил их участь, пять человек: Рылеев, Каховский, Сергей Муравьев, Пестель и Бестужев-Рюмин, все прочие на каторгу, на 20, 15, 12, 8, 5 и 2 года. Итак - конец этому адскому делу! 14 числа молебен с поминкой на самом месте бунта, все войска, бывшие в деле, - в ружье, а стоять будут случайно почти так, как в этот день".
Лицемерие и жестокость настолько естественны для Николая, что именно эти черты в себе он почитает как понятия справедливости и долга и, не стесняясь, обнаруживает их в письмах к матери и брату, рассказывая о буднях сыска и комментируя допросы декабристов. В этих рассказах звучит и нота наслаждения своей властью, только что обретенной: "Упомяну об порядке, как допросы производились, они любопытны. Всякое арестованное - здесь ли или привезенное сюда - лицо доставлялось прямо на главную гауптвахту. Дежурный флигель-адъютант доносил об этом генералу Левашову, он мне, в котором бы часу ни было, даже во время обеда. Допросы делались как в первую ночь - в гостиной. В комнате никого не было, кроме генерала Левашова и меня. Всегда начиналось моим увещеванием говорить сущую правду, ничего не прибавляя и не скрывая и зная наперед, что не ищут виновного, но желают искренно дать возможность оправдаться, но не усугублять своей виновности ложью или отпирательством.
Ежели лицо было важно по участию, я лично опрашивал, малозначащих оставлял генералу Левашову, в обоих случаях после словесного допроса генерал Левашов все записывал или давал часто и самим писать свои первоначальные признания. Когда таковые были готовы, генерал Левашов вновь меня призывал или входил ко мне, и, по прочтении допроса, я писал собственноручное повеление генерал-адъютанту Сукину о принятии арестанта и каким образом его содержать - строго ли, секретно или простым арестом.
Единообразие сих допросов особенного ничего не представляло: те же признания, те же обстоятельства, более или менее полные. Но было несколько весьма замечательных, об которых упомяну. Таковые были Каховского, Никиты Муравьева, Пестеля, Артамона Муравьева, Матвея Муравьева, Сергея Волконского и Михайлы Орлова.
Пестель был привезен в оковах, по особой важности его действий, его привезли и держали секретно. Сняв с него оковы, он приведен был вниз, в Эрмитажную библиотеку. Пестель был злодей во всей силе слова, без малейшей тени раскаяния, с зверским выражением и самой дерзкой смелости в запирательстве, я полагаю, что редко найдется подобный изверг"1.
Здесь нельзя не обратить внимания, сколь самодержец не стесняется в "категорических" определениях: "дурак", "дурак набитый", "злодей" и т. д. по отношению к тем декабристам, кто разглядел его "маскарадные" ухищрения или, зная хорошо прежде особенности характера великого князя Николая Павловича, не поверил ни в одну из примеряемых им масок. Показателен и слог монарха.
Ни в воспоминаниях современников, ни в многочисленных позднейших исследованиях даже отдаленно не связываются понятия "гуманный, доброжелательный" с личностью царя Николая I. Никогда. С первого дня царствования, когда ему было 29 лет, до последнего его дня - через тридцатилетие.
Есть в литературе о Николае и его эпохе одно, на наш взгляд, интересное исследование, к которому мы не однажды обратимся. Оно называется "Правда об императоре Николае". Написал его русский литератор Н.И. Сазонов1. Он дает глубокий психологический и политический портрет царя: "Наружность его, так же как и духовный склад, последовательно прошла через три фазы. Сначала - это молодой честолюбивый солдат, весь словно из одного куска, левша, неуклюжий, с ввалившимися злыми глазами, бледным цветом лица, бесцветными сжатыми губами.
Затем - могущественный император, сильный с виду, тяжелый, но полный достоинства в движениях, крепко затягивающий живот, чтобы лучше подпирал грудь. Суровость взгляда смягчена привычкой к любезности, цвет лица свеж, на губах охотно появляется улыбка, но жесты остаются сухими и резкими даже в том случае, когда они служат сопровождением льстивым речам.
Еще позднее - теперь уже старик, забывающий молодиться, распрощавшийся с хохлом, который осенял его голову, уже 20 с лишком лет седую, почти слоновая тучность и спина, сгибающаяся под тяжестью каски, рот вновь приобрел злобное выражение, но взгляд потонул в заплывших жиром веках и дышит удовлетворенным тще-славием"2.
Мы не ставим своей задачей проанализировать николаевское царствование, но хотим заглянуть в ранний его период, чтобы понять, как мог сформироваться к двадцати девяти своим годам палач декабристов.
Первое мнение о нем - отца, Павла I.
"Старшие сыновья у меня - баре; Николай и Михаил - это мои гренадеры". (Двое младших сыновей родились с годичным промежутком, а от двух старших Александра и Константина - их отделяло 15 лет.)
"Подобный прогноз, - замечает Н.И. Сазонов, - оправдался для Николая, который так и не смог стать дворянином, оказавшись императором".
Павлу, убитому царедворцами-заговорщиками в 1801 году, когда Николаю было всего пять лет, не довелось увидеть, как взрослел его сын-гренадер. Известно это из записей придворного историка Н.К. Шильдера и главного воспитателя великих князей барона М.А. Корфа. И они, и все воспитатели отмечали посредственные способности будущего императора, давали и общую характеристику его черт, свойств, проявлений.
"Парадомания, экзерцицмейстерство, насажденные в России с таким увлечением Петром III и под тяжелою рукою Павла, пустили в царственной семье глубокие и крепкие корни. Александр Павлович, несмотря на свой либерализм, был жарким приверженцем вахтпарада и всех его тонкостей. О брате его Константине и говорить нечего: живое воплощение отца, как по наружности, так и по характеру, он только тогда и жил полной жизнью, когда был на плацу, среди муштруемых им. Ничего нет удивительного, что наследственные инстинкты проявились и у юных великих князей. Воспитатели Николая Павловича не были способны направить ум своего воспитанника к преследованию других плодотворных идеалов, и потому им не удалось победить врожденные наклонности и отвлечь его от проявившейся в нем страсти ко всему военному"1.