Ныне получено от Енисейского гражданского губернатора донесение от 27 марта, что находящийся в Енисейской городской больнице преступник Бобрищев-Пушкин по наблюдению лекаря оказался в полном рассудке и возвращен в монастырь, причем Бобрищев-Пушкин объявил, что он давно уже желает проситься из монастыря, ибо дознал опытом, что соблюсти все правила монастырской жизни есть выше душевных его сил.
   Всеподданнейше донося о сем вашему императорскому величеству, осмеливаюсь испрашивать высочайшего разрешения, не благоугодно ли будет повелеть означенного преступника Бобрищева-Пушкина, освободя из монастыря, оставить на поселение близ Енисейска, дабы он в случае оказавшихся в нем вновь припадков сумасшествия мог быть тотчас отправлен по-прежнему в Енисейскую городовую больницу.
   Генерал-адъютант граф Чернышев.
   11 мая 1829-го".
   Сверху запись:
   "Собственною Его величества рукою написано карандашом:
   "Оставить в монастыре".
   Варшава, 13 июля 1829 г.
   Генерал-адъютант Адлерберг".
   Менее года спустя Синод получает такой "Михаила - архиепископа Иркутского репорт":
   "Сего мая 18 дня Енисейского Спасского монастыря настоятель архимандрит Ксенофонт репортом донес мне, что находящийся в оном монастыре государственный преступник Бобрищев-Пушкин живет, как и прежде жил, честно и тихомирно, только ревность его к хождению в церковь совершенно почти в нем погасла, так что и во всю неделю Св. Пасхи приходил в оную не более четырех раз, а ныне и совсем не ходит, а занимается днем и ночью единственно писанием чего-то, как сам говорит, самонужнейшего к государю императору.
   Между тем просит убедительно уволить его из монастыря, говоря, что просился он в монастырь на временное только богомолье, по причине тогдашнего расстройства его в душевных и телесных своих способностях, а чтобы быть в монастыре навсегда, того он никогда и в мысли не имел, и что тогда, когда выходит за монастырь, он чувствует в душе своей большее утешение, нежели пребывая внутри оного.
   29 мая 1829 года, Иркутск".
   Последующие рапорты - по установленной государем цепочке и им же внимательно читаемые, когда они на последнем своем этапе оказываются в III отделении Собственной Его Величества канцелярии, - мало отличаются от этого "репорта".
   Так проходит весь 1829-й, 1830-й, пять месяцев 1831 года. И снова из ряда тоскливой и безнадежной повседневности выводящий поступок больного Николая Сергеевича. Снова приводится в ускоренное движение чиновничья машина, снова снуют в присутствиях разного ранга бумаги с грифом "секретно" и многажды повторяемым именем "Государственный преступник Николай Бобрищев-Пушкин".
   Енисейский гражданский губернатор - графу Бенкендорфу
   "Находящийся в Енисейском Спасском монастыре государственный преступник Бобрищев-Пушкин с самого поступления его в Енисейскую губернию подвергался по временам сумасшествию и наконец совершенно потерял рассудок.
   В последнее время он явился в дом Енисейского окружного начальника с требованием подорожны на проезд в Россию и, не получив, как следует, на просьбу свою удовлетворения, с бешенством нанес ему кулаком неожиданный удар. Обстоятельство сие вынудило меня предписать окружному начальнику впредь до разрешения Вашего высокопревосходительства приставить к монастырской келье Бобрищева-Пушкина надежный караул из тамошних городовых казаков и ни под каким видом не выпускать его из оной, дабы в сумасшествии не мог сделать какого вреда себе и другим.
   Донеся о сем Вашему высокопревосходительству, осмеливаюсь представить о необходимости перевесть Бобрищева-Пушкина для лучшего надзора за ним из Енисейского Спасского монастыря в дом умалишенных, построенный для сей цели со всей удобностию в городе Красноярске...
   Енисейский губернатор Степанов.
   21 мая 1831 г."
   Бенкендорф - исполняющему должность
   Енисейского гражданского губернатора
   "Бывший Енисейский губернатор г. Степанов... просил моего разрешения на заключение Бобрищева-Пушкина в находящийся в г. Красноярске дом умалишенных. Вследствие сего представил я всеподданнейше государю императору докладную записку, на которой Его величество собственноручно отметить изволил следующее: "Если по свидетельству лекаря окажется умалишенным". Долгом считаю объявить Вам, милостивый государь, сию высочайшую волю, для надлежащего исполнения.
   Генерал-адъютант А. Бенкендорф
   8 июля 1831".
   Два следующих донесения почти дублируют друг друга, но для нас ценны оба, т. к. за жесткой проформой каждого обозначаются подробности страдальческого пути Николая Сергеевича - от печальной монастырской обители к ещё более печальному дому скорби в Красноярске.
   Енисейский гражданский губернатор - графу Бенкендорфу
   "Во исполнение Его императорского величества воли, объявленной мне предписанием Вашего высочества от 6 минувшего июля... я предписывал Енисейскому городничему немедленно сделать законное распоряжение об освидетельствовании государственного преступника Бобрищева-Пушкина 1-го чрез медицинского чиновника, действительно ли находится он умалишенным.
   По свидетельству лекаря оказалось, что Бобрищев-Пушкин действительно лишился здравого рассудка и одержим беспрерывным сумасшествием, доходящим иногда до бешенства. Вследствие чего Бобрищев-Пушкин 28-го сего сентября доставлен в г. Красноярск и помещен в дом умалишенных...
   29 сентября 1831 г.
   Енисейский губернатор".
   "В Святейший правительствующий Синод
   Мелетия, архиепископ Иркутского,
   ПОКОРНЕЙШИЙ РЕПОРТ
   Настоятель енисейского третьеклассного Спасского монастыря архимандрит Ксенофонт от 25 сентября минувшего 1831 года № 13 репортом Иркутской консистории донес, что находящийся в оном монастыре государственный преступник Николай Бобрищев-Пушкин, тамошнею общею городовою управою, во исполнение высочайшего его императорского величества воли, изъясненной в отношении иной управы от 23 сентября, со всем общим при нем имуществом того же сентября 24 числа взят и отправлен в Красноярск, для помещения в дом умалишенных...
   9 генваря 1832 г., Иркутск".
   И только одно-единственное свидетельство о Н.С. Бобрищеве-Пушкине, не из канцелярских недр извлеченное, а живое, говорящее о сострадающем и скорбящем сердце, оставило нам время - рассказ декабриста А.Е. Розена (он навестил Николая Сергеевича в доме скорби в Красноярске в 1833 году по дороге из Иркутска к месту ссылки - в г. Курган):
   "Мы были соседями по казематам Кронверкской куртины Петропавловской крепости, но в Красноярске увиделись в первый раз; я передал ему вести о родном брате его Павле Сергеевиче, с которым я особенно сдружился в Чите и душевно уважал и полюбил его. Он слушал с видимым наслаждением и восторгом, только изредка прерывал мою речь, замечая: "За что же моего младшего и лучшего брата наказали строже меня?" До слез он был растроган, когда передал ему в подробности жизнь деятельную и духовную этого любимого брата, но вдруг ни к селу ни к городу стал он убеждать меня в необходимости завоевания Турции и рассказывал, как всего легче взять Константинополь...
   Бедный расстроенный человек понес такую чепуху, заговорил стихами"1.
   Глава 3
   "Изгнанные за правду"
   Каземат соединил
   "Вам, конечно, кажется странным: для чего лицам, осужденным по законам в каторжную работу, следовательно, долженствующим быть разосланным по заводам, - этим лицам строят казематы, назначают коменданта, его огромный штат канцелярии и проч. и проч. Да, это странным покажется всякому, не посвященному в таинства нашей администрации. Ларчик открывался просто: боялись общего бунта всей Восточной Сибири.
   Когда генерал-губернатор Лавинский был в Петербурге, - а это было как раз по окончании нашего дела, - то государь спросил его: ручается ли он за безопасность края, когда нас разместят по заводам.
   - Я не могу ручаться, ваше величество, - отвечал Лавинский, - когда каждый завод разъединен от других и каждый имеет отдельное управление.
   - Так как же ты полагаешь?
   - Я полагаю, ваше величество, лучше их всех соединить вместе, тогда над ними можно иметь лучше надзор.
   Эта-то конференция и была зародышем той мысли, которая выразилась казематом, комендантом и проч. и проч. Но тут невидимо был перст Божий, внушивший Лавинскому подобный ответ"1.
   Так писал о физическом спасении декабристов в 1826 году М.А. Бестужев, отвечая на вопросы историка М.И. Семеновского уже в 60-х годах. М.А. Бестужев составил список осужденных декабристов и подсчитал: в Читинском остроге обитало "82 живых существа" (среди них было 9 "недекабристов" - 2 поляка и 7 русских офицеров).
   "Если бы мы были разосланы по заводам, - писал он далее, - как гласил закон и как уже было поступлено с семью из наших товарищей1, то не прошло и десяти лет, как мы бы все наверное погибли, или пали бы морально под гнетом нужд и лишений, погибли бы под гнетом мук, или, наконец, сошли с ума от скуки и мучений"2. Ему вторит Н.В. Басаргин: рассредоточь их правительство по заводам, "могло бы случиться, что большая часть из нас, будучи нравственно убиты своим положением, без всяких материальных средств, не имея сношения с родными и находясь ещё в таких летах, когда не совсем образовался характер, когда нравственное основание не так прочно, а ум легко подчиняется страстям и прелести воображения, легко могло бы случиться, говорю я, что многие потеряли бы сознание своего достоинства, не устояли бы в своих правилах и погибли бы безвозвратно, влача самую жалкую, недостойную жизнь"3. Правоту Н.А. и М.А. Бестужевых и Н.В. Басаргина подтверждает трагическая арифметика. С 1828-го по 1848 год из 27 здоровых, полных сил и энергии молодых людей, осужденных с 8-го по 11-й разряд - то есть разбросанных поодиночке, в лучшем случае по двое, по просторам Сибири, ушли из жизни: Б.А. Бодиско, А.И. Шахирев - 1828 год, Ф.П. Шаховской - 1829 год, П.П. Коновницын - 1830 год, А.Н. Андреев - 1831 год, В.И. Враницкий 1832 год, Н.Ф. Заикин - 1833 год, А.Ф. Фурман - 1835 год, Н.П. Кожевников 1837 год, С.Г. Краснокутский, П.А. Бестужев - 1840 год, М.Д. Лаппа - 1841 год, И.Ф. Фохт - 1842 год, Н.О. Мозгалевский - 1844 год, А.В. Веденяпин 1847 год, Н.А. Чижов - 1848 год - т. е. 16 человек.
   В каземате же за весь срок каторги - с 1826-го по 1839 год - умер только А.С. Пестов от заражения крови в 1833 году.
   Однако соединение декабристов под одной крышей спасло их не только от физической смерти. М.А. Бестужев предельно точно обозначил это спасением духовным, интеллектуальным, нравственным, политическим: "Каземат нас соединил вместе, дал нам опору друг в друге и, наконец, через наших ангелов-спасителей, дам, соединил нас с тем миром, от которого навсегда мы были оторваны политической смертью, соединил нас с родными, дал нам охоту жить, чтобы не убивать любящих нас и любимых нами, наконец, дал нам материальные средства к существованию и доставил моральную пищу для духовной нашей жизни. Каземат дал нам политическое существование за пределами политической смерти..."1
   Итак, когда П.С. Пушкин вместе с Н.И. Лорером, П.В. Аврамовым и И.Ф. Шимковым 17 марта 1827 года прибыл в Читинский острог, большая часть "населения" его уже обживала казематы.
   Чита тех лет была маленькой деревней, очень живописной. На горе располагалась деревянная церковь с колокольней и десятка два домов, а внизу, под горой, и далее в пределах видимости змеилась речка Чита, которая и деревне дала свое имя, стремясь в двух верстах от села влиться в полноводную Ингоду. В конце деревни стоял старый острог с тремя постройками казарменного типа, обнесенный высоким частоколом. Особенностью этого уголка Сибири был благодатный климат, прекрасная природа, цветущая растительность.
   "Все, что произрастало там, достигало изумительных размеров", - писал Н.В. Басаргин.
   В течение 1827 года всё прибывали "четверки" - это были осужденные с 1-го по 7-й разряд. Сроки их каторги - от одного до 20 лет с последующим поселением в Сибири. Поселенский же срок не указывался - для монарха разумелось: навечно.
   Читинский острог, хотя декабристы прожили здесь почти четыре года, был временным и совсем не готов к такому многолюдью: к апрелю 1827 года здесь было около 70, а к зиме - 82 человека. И всем им пришлось поначалу разместиться в двух домах. Один - "большой каземат" - был разделен на три комнаты: в первой - "аршин восемь на пять", как описывал Н.В. Басаргин, жило 16 человек, столько же - во второй, чуть меньшей комнате, в совсем маленькой, третьей комнате - 4 человека. Второй, меньший домик поместил остальных, и там было ещё теснее. Трудно сказать, когда теснота эта была ощутимее. Ночью на нарах каждому доставалось пространство для сна в 3/4 аршина1, и невозможно было, переворачиваясь на другой бок, не толкнуть соседа, а так как ножные цепи и на ночь не снимались2, то всякое движение, особенно неосторожное, причиняло боль себе или соседу и производило шум. Днем для прогулок пространства не было, поэтому и сходить с нар некуда. Разре-шалось только в определенное время днем выйти из каземата во двор. Впрочем, вскоре последовало разре-шение выходить в этот небольшой, обнесенный высоким частоколом двор во всякое время дня до пробития зари, т. е. - до девяти часов вечера.
   Пища, видимо, в течение всего первого года в Чите3 готовилась в доме горного начальника Читы Смолянинова или "где и как ни попало", так как не было посуды и удобного помещения, и была "прескверной" (М.А. Бестужев). В каземат её приносили в ушатах. Так как столовая отсутствовала, то ели в той же комнате, где спали. В комнате устанавливались козлы, на которые клались доски, их покрывали скатертями или салфетками, кушанье клали и разливали по тарелкам. Обед был общим и состоял, как правило, из супа или щей и из каши с маслом. На ужин давался кусок мяса с хлебом. Ели, как вспоминают декабристы, кто где мог: сидя на нарах, у "стола" или стоя - за столом места не хватало. Безусловно, тех нескольких копеек1 и двух пудов муки (на месяц), что правительство отпускало ссыльным, даже на пищу, не говоря о содержании, не хватало. Деньги, привезенные некоторыми декабристами (они хранились у коменданта), делились на всех - так было положено начало артельным средствам. Они расходились на общие нужды (прежде всего на табак, чай, сахар). На ночь узников запирали - в 9 часов вечера. Свечи иметь не позволялось. Но и ложиться спать так рано было непривычно. Как вспоминал А.Е. Розен, они беседовали в потемках или слушали рассказы Кюхельбекера2 о кругосветных его путешествиях, или Корниловича - о событиях из отечественной истории, которой он прилежно занимался, так как был издателем журнала "Русская старина", или ещё кого-либо из занимательных рассказчиков.
   Все мемуаристы единодушно утверждают: в каземате все постоянно были заняты чем-нибудь - чтением, ручным трудом, нередко беседы и споры заменяли множество книг. О Павле Сергеевиче Пушкине сообщается, что он всегда старался быть полезен как в самом остроге, так и вне его.
   Очень скоро узники составили хор из отличных певцов. Особенно любили пение С.И. Кривцова. Воспитанник университетского пансиона (до 1816 года), он продолжал учебу в Швейцарии в Земледельческом институте Фелленберга близ Берна, был питомцем знаменитого швейцарского педагога И.Г. Песталоцци (1746-1827). В Россию вернулся в 1821 году и поступил на военную службу юнкером. Был членом Южного общества...
   - Сергей Иванович, публика в нетерпении. Извольте что-нибудь из русского репертуара, - чуть дурачась, просит Лорер.
   Никому не удавалось петь с таким проникновением и задушевностью, как Кривцову.
   - Слушаюсь, - в тон ему отвечает Сергей Иванович.
   Он шаркает ногой в огромном сапоге, вызывая улыбки, присаживается на край нижней нары и запевает: "Я вкруг бочки хожу" или "Матушка, сударыня-матушка", или "Степь" - песен он знал множество. И исчезал каземат, и уносились все в дали неведомые - только русская душа умеет так растворяться в народной своей песне. И может, чтобы не расплакаться принародно, начинали шутить.
   - Как, откуда он только знает все эти песни? - подивится кто-нибудь.
   - Помилуйте, у него 300 душ. Если с каждой по песне... - с улыбкой констатирует другой.
   - Ну кто поверит, что он в кандалах и в остроге? - восхищается А.В. Ентальцев.
   - Не скажите, Андрей Васильевич, его сам Песталоцци выучил русским песням, - объясняет под общий хохот Михаил Кюхельбекер...
   Реже всего удавалось музицировать. И хотя в каземате царил дух самого уважительного отношения к занятиям и увлечениям друг друга, добавить к царившему в Читинском остроге шуму ещё и звуки музыки считалось невозможным. А.Е. Розен вспоминал: "Некоторые желали играть на скрипке, на флейте, но совестно было терзать слух товарищей: по этой причине я избрал для себя самый скромный, тихий, но и самый неблагодарный инструмент чекан; с помощью печатного самоучителя разобрал я ноты и каждый вечер употреблял на то условные полчаса. На этом инструменте учился со мной Фаленберг"1.
   Систематические музыкальные занятия начались с постройкой в 1828 году во дворе острога двух домиков, один из которых (во втором установили станки для ремесел) отвели для музицирования: сюда поставили рояль и фортепьяно. Часы занятий музыкой строго распределили между музыкантами, а их было немало. Ф.Ф. Вадковский превосходно играл на скрипке, П.Н. Свистунов - на виолончели, А.П. Юшневский был пианистом-виртуозом. Играли также на флейте и гитаре.
   Весной 1828 года узникам разрешили во дворе тюрьмы разбить клумбы, сделать дорожки, посадить цветы. В центре этого маленького сада они соорудили круглую насыпь, обложенную дерном, на которой разбили цветник, а посреди него - солнечные часы на каменном столбе. Всем этим занимались в свободное время и в праздники.
   "Казенной" же работой с ранней весны было сооружение большого каземата, закончить который торопились к следующей зиме: декабристы копали канавы для фундамента, а так как земля была ещё мерзлой, прорубали лед и землю кирками. Когда летом за постройку принялись плотники, казематское общество ежедневно водили на работу: они чистили казенные хлевы и конюшни, мели улицы. Вскоре декабристов отправили зарывать овраг в конце селения его назвали Чертовой могилой. Но надо сказать, что работа эта была не очень обременительна.
   И здесь нельзя обойти молчанием человека, в чью полную власть и волю отданы были декабристы и о котором с благодарностью и теплым чувством отзывались многие из них, - коменданта Читинского острога Станислава Романовича Лепарского1. Монарх назначил его комендантом Нерчинских рудников, и номинально Лепарский был им, но почти постоянно находился в Чите, с декабристами, т. к. при назначении он выговорил "себе ограничение наблюдать только за политическими преступниками... - писал Н.И. Лорер. - С самого начала понимая всю несообразность собрать нас... в Нерчинске и смешать с толпой в 2000 человек каторжников (варнаков), он решился приехать в Читу, за 700 верст ближе Нерчинска, и здесь собирал нас по мере присылки из Петербурга"2.
   Тот же Н.И. Лорер рассказал о поведении Станислава Романовича на заседании комитета, который под председательством Дибича, при участии Чернышева, Бенкендорфа и других, собрался для обсуждения вопроса о содержании "государственных преступников". Все склонялись к строгим мерам, лишениям. Лепарский же отважился возразить:
   - Для сохранения здоровья этих людей нужен медик, аптека, священник.
   Дибич грубо оборвал почти 70-летнего человека:
   - Вы приглашены сюда слушать, а не рассуждать!
   Лепарский встал и вышел. Комитет разработал инструкции без него. Вручал их ему монарх, напутствуя так:
   - Смотри, Лепарский, будь осторожен, за малейшей беспорядок ты мне строго ответишь, и я не посмотрю на твою сорокалетнюю службу. Я назначил тебе хорошее содержание (Лепарский получал 22 тысячи ассигнациями в год), которое тебя обеспечит в будущем. Инструкции, кто бы у тебя ни потребовал, никому не показывай. Прощай, с Богом!
   Декабристы-мемуаристы нарисовали выразительный портрет своего коменданта:
   "Генерал был человек образованный, знал иностранные языки, воспитание получил в иезуитском училище. Он был кроток, добр и благороден в высшей степени, но крепко боялся доносчиков и шпионов, которых называл шпигонами" (Н.И. Лорер).
   "Несмотря на преклонность своих лет и на странность приемов, он был человек очень неглупый, и ум его ещё был свеж, а что и того лучше, сердце у него было совершенно на месте и нисколько не стариковское" (И.Д. Якушкин).
   "Все осыпали коменданта упреками, иногда очень жестокими, и он, с обычною добротою, снисходил вспыльчивой щекотливости затворников: "Браните меня, упрекайте меня, но только по-французски, потому что, видите ли, служащие могут услышать и донести". Или иногда говорил: "Позвольте, мне теперь некогда. Приходите лучше ко мне: мы затворим двери, и тогда браните меня, сколько вам угодно". Добрый старикашка! Мы его звали: "не могу", потому что все ответы его на просьбы начинались этою фразою, но почти всегда ответы его кончались тем, что он соглашался. Но согласие он давал после долгой комбинации (его фраза) с инструкцией или с законами, которые он расправлял или прилаживал на ложе Прокруста" (М.А. Бестужев).
   М.А. Бестужев подчеркнул главную заслугу С.Р. Лепарского: не поступаясь служебным своим долгом, он нимало не поступался и гуманными своими принципами и добротой сердца. Ему удалось то, что вряд ли было под силу кому-либо другому. Несмотря на многие послабления, режим содержания узников был достаточно строг, особенно в первый год в Читинском остроге ("метла строгостей была нова"). Согласно инструкции, декабристы летом исполняли земляные работы. В октябре, когда в Сибири практически начинается зима, Лепарский (в силу той же инструкции) придумал мукомольные работы. В особенном теплом сарае было поставлено 20 ручных жерновов, и узники должны были в течение дня намолоть три пуда1 муки (полтора пуда утром и столько же после обеда). "Так как многие из нас и этой простой работы не понимали, то Лепарский приставил к нам двух сильных мужиков из каторжников, которые почти одни справлялись с этим делом и с нас получали плату", - вспоминал Н.И. Лорер.
   Неизменно, раз в несколько дней, солдаты охраны проверяли прочность замков на кандалах у каждого узника - декабристы так привыкли к унизительной этой процедуре, что продолжали заниматься каким-то делом, когда шла проверка. Никогда, во все годы казематской жизни, не исключен был обыск - по положению ли инструкции или по особому повелению из Петербурга. Почти два года нельзя было иметь перьев и бумаги - писали на грифельной доске. Переписка с родными была запрещена, и связь стала возможной только с помощью "ангелов-хранителей", - жен декабристов1. Письма жен неукоснительно просматривались комендантом, прежде чем шли по почтовым каналам через III отделение. Из каземата в другой каземат можно было перейти только с разрешения дежурного офицера. После снятия желез строгости уменьшились, но внешнему следованию инструкции С.Р. Лепарский был верен до конца (позднее в Петровском заводе работали те же ручные мельницы, хотя, как писал И.Д. Якушкин, "мука нашего изделия была только пригодна для корма заводских быков").
   Думается, чем лучше комендант Лепарский узнавал своих подопечных, тем более теплое чувство к ним испытывал. И хотя в "Записках" никто из мемуаристов по известным соображениям не пишет об этом - без сомнения, не однажды "остужал" Станислав Романович горячие молодые головы, может быть, предотвратил не одну беду, которая грозила юной беспечности его "питомцев". Старый служака, человек своего времени - то есть прежде всего долга, Станислав Романович сумел сохранить сердце - зоркое и доброе. В своих затворниках он, видимо, разглядел личности исторические, понял их значимость. Многие уступки его "после комбинации" с инструкцией - это не просто нежелание, чтобы он именовался "тюремщиком и притеснителем". И его боязнь "шпигонов" - не за себя, но за них боязнь: лично ему доносы не были так уж страшны. Но за доносами могла последовать его отставка, а следовательно, они могли оказаться во власти человека, которого имели несчастие узнать в Благодатском руднике восемь декабристов - начальника Нерчинских заводов Т.С. Бурнашева1 или подобного ему.
   Вот почему, создавая для декабристов режим благоприятствования, внешне Лепарский соблюдал видимость строгостей: положенным порядком в окружении солдат охраны шли узники на земляные работы к Чертовой могиле. Но там работали "по силам" или вовсе не работали, а читали, беседовали, играли в шахматы. И.Д. Якушкин точно определил: "это было каким-то представлением, имеющим целью показать, что государственные преступники употребляются нещадно в каторжную работу". То же - с мельницей, о которой мы упоминали, и с просьбой Лепарского бранить его по-французски, а всего лучше приходить к нему беседовать при закрытых дверях. Безусловно, декабристы хорошо понимали эту "двойную бухгалтерию" своего коменданта, были за это безмерно признательны и платили любовью.
   Полюбили Станислава Романовича и дамы - "чрезвычайно полюбили", подчеркивал Н.И. Лорер и объяснял: "Уж ежели пригласят они коменданта к себе, то чтоб попросить что-нибудь для мужа, а Лепарский ни разу не позволил себе преступить законов тонкой вежливости и постоянно являлся к ним в мундире, а когда однажды Муравьева заметила ему это, он простодушно отвечал: