Макс Алан Коллинз
Сделка
К счастью для Америки, в этом деле и в такой ситуации она зависела не от юнцов, которых просто заманили или призвали в армию, а от «суровых парней», отправившихся в бой добровольно, которые больше всего хотели сразиться с вездесущим врагом, разбудившим их первобытные инстинкты.
История морских операций Соединенных Штатов во Второй мировой войне. Сэмюэль Элиот Морисон
"Молись за друга моего -
Его последний час настал
На острове Гуадалканал".
Эта надпись чаще всего встречается на сотнях крестов на кладбище, расположенном на этом острове.
Если ты не сделаешь так, как я сказал, то получишь пулю в лоб.
Фрэнк Нитти
Ни один бизнес не сравнить с шоу-бизнесом.
Эрвин Берлин
Пролог
Больница святой Елизаветы
Конгресс Хайтс, Мэриленд
26 ноября 1942 года
Я не мог вспомнить своего имени.
Очнувшись, я, черт возьми, не знал, где нахожусь. Маленькая комнатушка со стенами, выкрашенными в бледно-зеленый цвет, больничный запах... Но что это была за больница? Где?
А потом еще эта чертова штука: я не смог вспомнить своего имени. Не смог, и все тут. Оно исчезло.
И некого было спросить. Я был один в маленькой комнатке. Только я и три пустые, аккуратно застеленные койки военного образца, да маленькие тумбочки возле каждой из них. И хоть бы какая картинка на этих тумбочках! Даже зеркала на стенах не было. Как, черт побери, они думали, парень вроде меня мог узнать, кто он такой, если нет зеркала?
Я сел в кровати. Матрас подо мной, набитый конским волосом, издал ужасающий скрип, как будто он был наполнен металлической стружкой. Во рту у меня был горький, лекарственный привкус. Может, просто так, а может, я был до одурения накачан лекарствами. Мое имя вернется ко мне. Обязательно.
Я встал на дрожащие ноги. Слава Богу, еще не разучился ходить, но к Олимпийским играм был явно не готов.
Отлично. Я знал, что такое Олимпийские игры. Я знал все о тех вещах, которые приходили мне в голову. Знал, что матрас набит конским волосом, подушка – тоже. Я знал, какого цвета зелень. Знал, что это грубое коричневое шерстяное одеяло было солдатским. Но кем я был? Откуда? Кем, мать твою, я был?
Я снова сел на край кровати: ноги больше не держали меня, да и тело больше не выдерживало. Где берет начало моя память? Вспоминай. Вспоминай.
Я припомнил другую больницу. Это было вчера, или раньше? Я вспомнил, как просыпался на больничной койке, стоявшей рядом с окном. А за окном, черт их возьми, были пальмы. И я кричал, кричал...
Но я не знаю, почему я кричал при виде пальм. Зато я знаю, что такое пальмы. Это было начало. Не думаю, что, увидев пальму сейчас, я бы закричал. Черт, мне нужен был кто-нибудь. Этот привкус во рту...
Потом я вспомнил, как смотрелся в зеркало! Да, в другой больнице я смотрел на себя в зеркало и видел человека с желтым лицом.
– Проклятый япошка! – сказал кто-то и разбил зеркало.
Все еще сидя на краю койки, я дотронулся рукой до лба и нащупал повязку. Я заметил, что рука была желтой.
Это был я. Я разбил зеркало. Это я пронзительно орал на япошку. И я был этим самым япошкой.
– Ты не проклятый япошка! – произнес кто-то.
Опять я.
Ты не япошка. Ты думаешь и говоришь по-английски. Они не знают Джо Ди Маггио и Джо Луиса. А ты знаешь.
Ты знаешь английский, ты знаешь япошек, ты знаешь про Ди Маггио и про Луиса, но ты не знаешь собственного имени, не так ли, schmuck?[1]
Schmuck? Разве это не еврейское слово? Я – еврей. Еврей, или что-то в этом роде.
– Мать твою, – сказал я и снова встал. Пора было прогуляться. Пора было найти другое окно и посмотреть, росли ли за ним пальмы, а заодно выяснить, стану ли я кричать при виде их.
Я был в ночной рубашке, поэтому выдвинул ящик из тумбочки и нашел кое-какую одежду: нижнее белье, носки, фланелевую рубашку кремового цвета и коричневые хлопковые штаны. Я надел их. И я помнил, как это делается. И я почти споткнулся о пару туфель, стоявших у кровати, но удержался на ногах и надел их. Цивильные ботиночки, не то что те бахилы, к каким я привык.
Соседняя комната была спальней или палатой, или еще чем-то в этом роде. Двадцать аккуратно застеленных коек, все – пустые. Я что, был единственным парнем здесь?
Я прошел через палату и вышел в коридор. Справа от меня было застекленное пространство, в котором суетились хорошенькие девушки в голубых формах с белыми фартучками. Медсестры. Похоже, ни одна меня не заметила. Но зато я их заметил. Они были такими молоденькими. А я так давно не видел хорошеньких девушек. Я не знал, почему. Но знал, что не видел. По какой-то причине мне захотелось заплакать.
Но я сдержался. Инстинкт подсказывал мне, что слезы задержат меня здесь, а мне хотелось выйти. Я не знал куда пойду, потому что не знал откуда я, дьявол, но уж во всяком случае, не отсюда.
Я подошел к стеклу и постучал; одна из сестер удивленно посмотрела на меня. У нее были светло-голубые глаза и белокурые кудри, которые ниспадали на ее плечи из-под белой шапочки. Мелкие, очаровательные черты лица. Милые веснушки на прелестном, почти курносом носике.
Она отодвинула стекло в сторону и приветливо посмотрела на меня из-за стойки.
– А-а, вы – новый пациент, – сказала девушка. Очень мило.
– Неужели? – спросил я.
Она посмотрела на часы, а потом взглянула на карту, которая висела возле стойки.
– И мне кажется, вам пора принять ваши таблетки.
– У меня малярия?
– Ну да. У вас было обострение болезни. Вас привезли сюда после того, как вы провели несколько дней в "М" и "X".
– "М" и "X"?
– Медицинское и хирургическое здания. Она дала мне пилюли – маленькие ярко-желтые пилюли – и крохотный бумажный стаканчик воды. Я взял пилюли и воду. Во рту остался горький привкус.
– Расскажите мне что-нибудь, – попросил я.
Она улыбнулась, и мне понравилась ее улыбка. У нее были по-детски мелкие белые зубы.
– Конечно.
– А там, в "М" и "X", растут за окнами пальмы?
– Едва ли. Вы в Сент-Езе.
– Сент-Езе?
– Святой Елизаветы. Недалеко от Вашингтона, в округе Колумбия.
– Так я в Штатах?
– Да. Добро пожаловать домой, солдат!
– Никогда не называйте морского пехотинца солдатом. Мы можем воспринять это как оскорбление.
– Ах, так вы морской пехотинец. Я сглотнул.
– По-моему, морской пехотинец. Девушка вновь улыбнулась.
– Не беспокойтесь, – сказала она. – Через несколько дней вы все выясните.
– Я могу вас попросить выяснить кое-что для меня?
– Конечно. Что именно?
– Мое имя.
Ее глаза наполнились жалостью, и она была мне ненавистна в этот момент, да и сам себе я стал ненавистен. Но это чувство прошло, когда она встревоженно посмотрела на карту за стойкой.
– Ваше имя Геллер. Натан Геллер. Это ничего не сказало мне. Ничего. Это даже не навело меня ни на какую долбаную мысль. Вот черт!
– Вы уверены? – спросил я.
– Если здесь ничего не перепутано.
– Это военный госпиталь, здесь, черт возьми, обязательно должна быть неразбериха. Проверьте еще раз, пожалуйста. Если бы я услышал собственное имя, я уверен, что узнал бы его.
Еще больше жалости в ее глазах...
– Я уверена, что вы бы узнали. Но это не совсем военный госпиталь, и... послушайте, мистер... м-м-м, сэр, почему бы вам не пойти в комнату отдыха и не расслабиться там.
Грациозным жестом она указала на широкую, открытую дверь, которая находилась сбоку от нас.
– Если я смогу выяснить что-то в этой неразберихе, я непременно вам сообщу.
Я кивнул и направился в сторону комнаты для отдыха. Девушка крикнула мне вслед:
– Э-э-э, сэр!
Я повернулся и почувствовал, что пытаюсь улыбнуться.
– Я не офицер.
– Я знаю, – улыбаясь, сказала она. – Вы – ПФС, рядовой первого класса. Это дает вам много преимуществ здесь, поверьте мне. Вы, ребята, для нас – верх совершенства, не забывайте это.
Из жалости она сказала это или нет, но слышать было приятно.
– Спасибо, – сказал я.
– Вы упомянули пальмы?
– Да?
– Три дня назад вы были на Гавайях. В Перл-Харбор, в морском госпитале. Там вы и видели пальмы.
– Спасибо.
Но подспудно я чувствовал, что видел пальмы не только на Гавайях.
Комната отдыха напоминала палубу авианосца: восемьдесят футов в длину и сорок – в ширину, точно. В основном, те же больничные бледно-зеленые стены вокруг безграничного пространства пола, выложенного пятнистым мрамором, на который давила массивная мебель – тяжелые деревянные столы, стулья, пианино. Казалось, двоим парням едва ли удалось бы сдвинуть с места самый маленький предмет из здешней меблировки. Во всяком случае, я так себе это представлял.
Я был в сумасшедшем доме.
Дьявол, а где я рассчитывал находиться? Я даже не знал собственного гребаного имени! Конечно, я знал, кто поет «Белое Рождество», потому что радиотрансляция была включена: Бинг Кросби. Я не был идиотом. Я знал название песни и имя певца. А теперь – самый каверзный для меня вопрос: кем, черт возьми, я был?
Если у меня и были сомнения насчет того, где я находился, то те живые мощи, что раскинулись на тяжелых стульях, развеяли их. Ввалившиеся щеки и ввалившиеся глаза. Ребят, которые там сидели, трясло, как танцовщиц непристойных танцев в притонах. Несколько парней с претензией на изысканность играли в карты и в шашки. А один, сидевший в углу, что-то спокойно выкрикивал. Хорошо, что я сдержал слезы. У меня и так хватало проблем, да еще эта небольшая деталь с определением личности.
Почти все парни курили. Мне безумно захотелось курить. Что-то во мне, что еще оставалось от моего разума, говорило, что я не курю. Но мне хотелось закурить. Я сел рядом с одним из ребят: его не трясло, и он не таращился в одну точку. Зато он курил и казался вполне нормальным: у него было загорелое круглое лицо с резкими чертами и каштановые волосы. Он сидел с правой стороны у окна. Это окно, как и другие окна, выходило на выцветшее здание из красного кирпича и было забрано решеткой.
Все точно, я был в сумасшедшем доме.
– Угостишь сигареткой? – спросил я.
– Конечно. – Он вытряхнул мне сигарету «Лаки». – Я – Диксон. А ты?
– Я не знаю.
Он дал мне прикурить.
– Не придуриваешься? Амнезия, да?
– Если это так называется.
– Да, именно так. У тебя ведь была малярия, не так ли, папаша?
«Папаша»? Неужели я выгляжу таким старым? Конечно, Диксону было лет двадцать, но тот, кто не служил, наверняка дал бы ему тридцатник.
– Да, – ответил я. – Она еще не прошла.
– Я слыхал, это настоящее проклятье. Жар, озноб. А что, черт возьми, у тебя еще какие-то другие ранения?
– Не думаю.
– А что это у тебя на башке?
Он имел ввиду мою перевязанную голову.
– Я сам это сделал. В одной больнице на Гавайях.
– Да?
– Да. Мне не понравилось то, что я увидел в зеркале.
– Мне это знакомо, – сказал он. Потом зевнул. – Похоже, ты поэтому в МО четыре.
– Что это?
– Мужское отделение, четвертый этаж. Всех неудавшихся самоубийц привозят сюда.
– Я не самоубийца, – сказал я, потягивая сигарету.
– Тогда не переживай. Здесь всего шесть этажей. Хуже на тех этажах, что у тебя над головой. Чем тебе будет лучше, тем ниже ты будешь спускаться. Доберешься до МО один, а уж там тебе будет хорошо, как дома, где бы он у тебя ни был.
– Где бы ни был, – согласился я.
– О! Извини. Я забыл.
– Я тоже.
Он усмехнулся и засмеялся.
– Да ты азиат!
Я понял, что он имел в виду, не знаю как, но я понял это. Этим словом называли всякого, кто так долго служил на Дальнем Востоке, что превратился в психа – настоящего психа, который сам с собой разговаривает и имеет свой собственный, изуродованный мир.
– А ведь ты тоже морской пехотинец, – сказал я.
– Да. Уж это ты о себе помнишь, правда, приятель? Не удивительно. Ни один живой морской пехотинец не забудет, кто он. Даже мертвые это помнят. Ты можешь забыть свое имя – что за важность! Но ты никогда не забудешь, что ты – морской пехотинец.
– Даже если захочешь, – добавил я.
– Это верно. А вот и один из местных долбаных матросов.
К нам подвалил санитар в голубой форме. Он был довольно веселым. Да и кто бы не веселился, неся вахту на таком окруженном сушей, похожем на дом, корабле, как Сент-Ез?
– Рядовой Геллер, – сказал он, встав передо мной и слегка покачиваясь. Есть что-то такое в расклешенных брюках, от чего морские пехотинцы звереют. Наверное, этому было объяснение, но я его забыл.
– Так они меня называют, – сказал я. – Но это все хренотень. Я не Натан Как-его-там.
– Кем бы вы ни были, доктор хотел бы вас видеть.
– Я тоже хочу с ним встретиться.
– Сообщите об этом в комнату медсестер в течение пяти минут.
– Ой-ой-ой! Санитар отчалил.
– Он что, разве не знает, что идет война, – проворчал Диксон.
– Никому не пожелаю оказаться в районе боевых действий, – сказал я.
– Да. Дьявол! Я тоже.
– В этом доме есть гальюн?
– Конечно.
Он бросил окурок на пол и растер его мыском ботинка.
– Пошли со мной, – сказал Диксон. Он поднялся и оказался ниже, чем я думал, но был крепкого сложения – такие мускулы появляются после пребывания в военном лагере для подготовки новичков и срока – а то и двух – службы. Диксон отвел меня в холл, а оттуда – в сортир, где я наконец увидел зеркало. Я посмотрел на себя.
Лицо под белой повязкой на лбу было желтоватым, но явно американским. Я не был япошкой. Что-то другое. Зато я понял, почему Диксон назвал меня папашей. Мои волосы, каштанового цвета на макушке, по бокам стали совершенно седыми. Моя кожа задубела, морщины расползались по лицу, как трещины на пересохшей земле.
– Как ты считаешь, я похож на еврея? – спросил я Диксона.
Диксон стоял с другой стороны раковины и изучал себя в зеркале. Потом он оторвался от этого занятия и взглянул на мое отражение.
– Ирландец. Ты – ирландец, если я их вообще отличаю, – сказал он.
– Но ирландцы не говорят слов, таких, как schmuck, не так ли?
– Если они живут в большом городе, то говорят. Вот, к примеру, в Нью-Йорке.
– Так ты оттуда?
– Нет. Из Детройта, но в Нью-Йорке однажды останавливался. И скажу тебе, даже словами всего не выразишь, что я там увидал. Ну так вот. Послушай. Посмотри-ка сюда. Это все доказывает. Однажды и навсегда.
Он закрыл одну половину лица рукой и смотрел на себя одним глазом.
– Что доказывает? – спросил я.
– Что я чокнутый, – прошепелявил он открытым уголком рта. – А теперь взгляни.
Диксон закрыл другую часть лица. И опять посмотрел на свое отражение одним глазом.
– Видишь, они совершенно разные.
– Что?
– Половины моего лица, сукин ты сын, да ты еще и глухой впридачу! Они должны быть одинаковыми, а они разные. Моя чертова физиономия – она расколота надвое. Эта гребаная война. У меня не все дома, вот так-то!
Диксон отвернулся от зеркала, положил мне руку на плечо и усмехнулся; я заметил, что между передними зубами у него была дырка.
– Мы там, где должны быть – ты и я, – сказал он.
– Думаю, так и есть, – ответил я ему.
– Semper fi[2], – пожал он плечами и, надувшись от важности, ушел.
Я решил выходиться. И я не забыл, как это делается. Я сидел в сортире, докуривая свою сигарету, и раздумывал, как я хочу выбраться из этого места. Как мне хотелось попасть домой! Где бы мой дом, к дьяволу, ни находился.
Я смыл дерьмо, подошел к раковине и плеснул воды в лицо, после чего отправился на встречу с доктором.
Он ждал меня возле комнаты медсестер и был одет не в военную форму. Белая кофта, белые штаны. Он был молод для врача – лет около тридцати. Аккуратно причесанные темные волосы, аккуратные усы, бледный, коренастый.
Доктор протянул мне руку.
– Рад видеть вас, рядовой Геллер, – сказал он.
– Если это мое имя, – ответил я.
– Это я и хочу помочь вам определить. Я – доктор Уилкокс.
Ясное дело, штатский.
– Рад познакомиться с вами, док. Вы и вправду думаете, что сможете мне помочь вернуться? Вернуться к моему имени? Вернуться туда, откуда я?
– Да, – ответил врач.
– Мне нравится ваша уверенность, – сказал я. – Но я всегда считал, что уж если парень свихнулся, то это навсегда.
– Это не совсем верно, – ответил он, жестом приглашая меня в маленькую комнату с двумя стульями и столом. И смирительной рубашки что-то не было видно. Я зашел. Доктор продолжил: – Многие психические расстройства поддаются лечению. А те, что получены в результате стресса, такого как, например, участие в военных действиях, вообще довольно легко вылечиваются.
– А почему?
– Потому что травма – вещь временная. Вы должны быть благодарны, что у вас не физическое увечье и не хроническое заболевание.
Я сел на один из стульев.
– Так вы собираетесь провести мне курс серотерапии?
Уилкокс продолжал стоять.
– Можно лечиться амиталом натрия. Существует еще шоковая терапия. Но для начала я хочу попробовать помочь вам простым гипнозом.
– Док, вы что, не знаете? Водевиль мертв!
Он улыбнулся.
– Это не вставной номер в выступление, рядовой. Гипноз много раз доказывал свою эффективность при лечении неврозов, полученных на поле боя. В их числе амнезия.
– Ну...
– Думаю, это покажется вам куда менее неприятным, чем, скажем, электрошок.
– Это вылечило Зангара.
– Кто это – Зангар?
Я пожал плечами.
– Будь я проклят, если знаю. Что мне надо делать, док?
– Просто встаньте и повернитесь ко мне лицом. Мы должны помогать друг другу. Делайте все точно, как я скажу.
Я встал и повернулся к нему.
– Я в ваших руках, док.
Так я и стоял, а он положил на мои виски свои теплые, успокаивающие руки.
– Полностью расслабьтесь и настройтесь на сон, – велел он.
Его голос был монотонным и в то же время мелодичным; его серые глаза были спокойными, но они повелевали мною.
– Итак, – сказал Уилкокс, все еще держа свои руки на моих висках, – смотрите мне в глаза, смотрите мне в глаза, сосредоточьтесь на моих глазах, настройте свое сознание на сон. А теперь мы продолжаем, и вы сейчас глубоко заснете, теперь мы продолжаем, и вы сейчас глубоко заснете.
Он убрал руки с моих висков, но продолжал смотреть мне в глаза.
– Теперь сожмите руки перед грудью, – я сжал, он сделал то же, – сжимайте их крепко, крепко, крепко, крепко, крепко, сильнее, сильнее, и, сжимая их, вы засыпаете, сжимая их, вы засыпаете, ваши веки тяжелеют, тяжелеют...
.Мои веки весили тонну, но глаза оставались открытыми: его глаза повелевали моими, его голос продолжал монотонно звучать:
– Теперь ваши руки крепко сжаты, крепко сжаты, крепко сжаты. Вы не можете разжать их – они крепко сжаты, вы не можете разжать их, а когда я дотронусь до вас своими пальцами, вы разожмете руки, а потом заснете, ваши глаза тяжелеют...
Раз – схватил он меня!
– Ваши глаза тяжелеют, тяжелеют, тяжелеют, вы крепко, крепко засыпаете, крепко, крепко, крепко засыпаете, вы спите, глаза закрыты, закрыты, вы крепко засыпаете, засыпаете, вы полностью расслаблены, крепко спите... спите... спите, сейчас вы крепко спите, нет страха, нет волнений, нет страха, нет волнений, вы крепко, крепко спите...
Я был в темноте, но его руки и его голос вели меня.
– А теперь сядьте на стул, который стоит за вами, сядьте на стул, который стоит за вами. Я сел.
– Откиньтесь назад.
Я откинулся.
– А теперь наклонитесь вперед и крепко, крепко спите. Наклоняйтесь вперед и засыпайте крепче и крепче. А теперь я ударю вашу левую руку, и она будет твердой, как стальной прут, а вы засыпаете, засыпаете...
Моя рука, как бы сама по себе, напряглась и выпрямилась.
– Вы продолжаете спать, спать. Ваша рука твердая.
Я почувствовал, как он дотронулся до моей руки, пощупал ее.
– Ее нельзя согнуть и расслабить. А теперь я дотронусь до вашей макушки, дотронусь до вашей макушки, и эта рука расслабится, а правая станет твердой. Вы спите, крепко спите.
Он легко дотронулся до моей макушки; моя левая рука расслабилась, а правая поднялась, как для фашистского приветствия.
– Ваш сон глубже и глубже. Теперь я дотронусь до этой руки, и мой палец будет горячим, вам будет невыносимо больно.
Обжигающая боль! Как раскаленная шрапнель!
– Ваша рука напряжена. А теперь, когда я дотронусь до вашей руки, боль исчезнет. Все будет хорошо.
Боль ушла, ничего не осталось.
– Ваша рука теперь расслаблена, а вы спите, спите, спите... Вы глубоко спите. Вспоминайте. Вспоминайте. Вспоминайте Гуадалканал. Вспоминайте Гуадалканал. Вы можете вспомнить. Все. Вы можете вспомнить все. Вспоминайте Гуадалканал. Вы все ясно видите. Вы все помните, все до мельчайших подробностей. Расскажите мне вашу историю. Расскажите мне вашу историю, Нат.
Очнувшись, я, черт возьми, не знал, где нахожусь. Маленькая комнатушка со стенами, выкрашенными в бледно-зеленый цвет, больничный запах... Но что это была за больница? Где?
А потом еще эта чертова штука: я не смог вспомнить своего имени. Не смог, и все тут. Оно исчезло.
И некого было спросить. Я был один в маленькой комнатке. Только я и три пустые, аккуратно застеленные койки военного образца, да маленькие тумбочки возле каждой из них. И хоть бы какая картинка на этих тумбочках! Даже зеркала на стенах не было. Как, черт побери, они думали, парень вроде меня мог узнать, кто он такой, если нет зеркала?
Я сел в кровати. Матрас подо мной, набитый конским волосом, издал ужасающий скрип, как будто он был наполнен металлической стружкой. Во рту у меня был горький, лекарственный привкус. Может, просто так, а может, я был до одурения накачан лекарствами. Мое имя вернется ко мне. Обязательно.
Я встал на дрожащие ноги. Слава Богу, еще не разучился ходить, но к Олимпийским играм был явно не готов.
Отлично. Я знал, что такое Олимпийские игры. Я знал все о тех вещах, которые приходили мне в голову. Знал, что матрас набит конским волосом, подушка – тоже. Я знал, какого цвета зелень. Знал, что это грубое коричневое шерстяное одеяло было солдатским. Но кем я был? Откуда? Кем, мать твою, я был?
Я снова сел на край кровати: ноги больше не держали меня, да и тело больше не выдерживало. Где берет начало моя память? Вспоминай. Вспоминай.
Я припомнил другую больницу. Это было вчера, или раньше? Я вспомнил, как просыпался на больничной койке, стоявшей рядом с окном. А за окном, черт их возьми, были пальмы. И я кричал, кричал...
Но я не знаю, почему я кричал при виде пальм. Зато я знаю, что такое пальмы. Это было начало. Не думаю, что, увидев пальму сейчас, я бы закричал. Черт, мне нужен был кто-нибудь. Этот привкус во рту...
Потом я вспомнил, как смотрелся в зеркало! Да, в другой больнице я смотрел на себя в зеркало и видел человека с желтым лицом.
– Проклятый япошка! – сказал кто-то и разбил зеркало.
Все еще сидя на краю койки, я дотронулся рукой до лба и нащупал повязку. Я заметил, что рука была желтой.
Это был я. Я разбил зеркало. Это я пронзительно орал на япошку. И я был этим самым япошкой.
– Ты не проклятый япошка! – произнес кто-то.
Опять я.
Ты не япошка. Ты думаешь и говоришь по-английски. Они не знают Джо Ди Маггио и Джо Луиса. А ты знаешь.
Ты знаешь английский, ты знаешь япошек, ты знаешь про Ди Маггио и про Луиса, но ты не знаешь собственного имени, не так ли, schmuck?[1]
Schmuck? Разве это не еврейское слово? Я – еврей. Еврей, или что-то в этом роде.
– Мать твою, – сказал я и снова встал. Пора было прогуляться. Пора было найти другое окно и посмотреть, росли ли за ним пальмы, а заодно выяснить, стану ли я кричать при виде их.
Я был в ночной рубашке, поэтому выдвинул ящик из тумбочки и нашел кое-какую одежду: нижнее белье, носки, фланелевую рубашку кремового цвета и коричневые хлопковые штаны. Я надел их. И я помнил, как это делается. И я почти споткнулся о пару туфель, стоявших у кровати, но удержался на ногах и надел их. Цивильные ботиночки, не то что те бахилы, к каким я привык.
Соседняя комната была спальней или палатой, или еще чем-то в этом роде. Двадцать аккуратно застеленных коек, все – пустые. Я что, был единственным парнем здесь?
Я прошел через палату и вышел в коридор. Справа от меня было застекленное пространство, в котором суетились хорошенькие девушки в голубых формах с белыми фартучками. Медсестры. Похоже, ни одна меня не заметила. Но зато я их заметил. Они были такими молоденькими. А я так давно не видел хорошеньких девушек. Я не знал, почему. Но знал, что не видел. По какой-то причине мне захотелось заплакать.
Но я сдержался. Инстинкт подсказывал мне, что слезы задержат меня здесь, а мне хотелось выйти. Я не знал куда пойду, потому что не знал откуда я, дьявол, но уж во всяком случае, не отсюда.
Я подошел к стеклу и постучал; одна из сестер удивленно посмотрела на меня. У нее были светло-голубые глаза и белокурые кудри, которые ниспадали на ее плечи из-под белой шапочки. Мелкие, очаровательные черты лица. Милые веснушки на прелестном, почти курносом носике.
Она отодвинула стекло в сторону и приветливо посмотрела на меня из-за стойки.
– А-а, вы – новый пациент, – сказала девушка. Очень мило.
– Неужели? – спросил я.
Она посмотрела на часы, а потом взглянула на карту, которая висела возле стойки.
– И мне кажется, вам пора принять ваши таблетки.
– У меня малярия?
– Ну да. У вас было обострение болезни. Вас привезли сюда после того, как вы провели несколько дней в "М" и "X".
– "М" и "X"?
– Медицинское и хирургическое здания. Она дала мне пилюли – маленькие ярко-желтые пилюли – и крохотный бумажный стаканчик воды. Я взял пилюли и воду. Во рту остался горький привкус.
– Расскажите мне что-нибудь, – попросил я.
Она улыбнулась, и мне понравилась ее улыбка. У нее были по-детски мелкие белые зубы.
– Конечно.
– А там, в "М" и "X", растут за окнами пальмы?
– Едва ли. Вы в Сент-Езе.
– Сент-Езе?
– Святой Елизаветы. Недалеко от Вашингтона, в округе Колумбия.
– Так я в Штатах?
– Да. Добро пожаловать домой, солдат!
– Никогда не называйте морского пехотинца солдатом. Мы можем воспринять это как оскорбление.
– Ах, так вы морской пехотинец. Я сглотнул.
– По-моему, морской пехотинец. Девушка вновь улыбнулась.
– Не беспокойтесь, – сказала она. – Через несколько дней вы все выясните.
– Я могу вас попросить выяснить кое-что для меня?
– Конечно. Что именно?
– Мое имя.
Ее глаза наполнились жалостью, и она была мне ненавистна в этот момент, да и сам себе я стал ненавистен. Но это чувство прошло, когда она встревоженно посмотрела на карту за стойкой.
– Ваше имя Геллер. Натан Геллер. Это ничего не сказало мне. Ничего. Это даже не навело меня ни на какую долбаную мысль. Вот черт!
– Вы уверены? – спросил я.
– Если здесь ничего не перепутано.
– Это военный госпиталь, здесь, черт возьми, обязательно должна быть неразбериха. Проверьте еще раз, пожалуйста. Если бы я услышал собственное имя, я уверен, что узнал бы его.
Еще больше жалости в ее глазах...
– Я уверена, что вы бы узнали. Но это не совсем военный госпиталь, и... послушайте, мистер... м-м-м, сэр, почему бы вам не пойти в комнату отдыха и не расслабиться там.
Грациозным жестом она указала на широкую, открытую дверь, которая находилась сбоку от нас.
– Если я смогу выяснить что-то в этой неразберихе, я непременно вам сообщу.
Я кивнул и направился в сторону комнаты для отдыха. Девушка крикнула мне вслед:
– Э-э-э, сэр!
Я повернулся и почувствовал, что пытаюсь улыбнуться.
– Я не офицер.
– Я знаю, – улыбаясь, сказала она. – Вы – ПФС, рядовой первого класса. Это дает вам много преимуществ здесь, поверьте мне. Вы, ребята, для нас – верх совершенства, не забывайте это.
Из жалости она сказала это или нет, но слышать было приятно.
– Спасибо, – сказал я.
– Вы упомянули пальмы?
– Да?
– Три дня назад вы были на Гавайях. В Перл-Харбор, в морском госпитале. Там вы и видели пальмы.
– Спасибо.
Но подспудно я чувствовал, что видел пальмы не только на Гавайях.
Комната отдыха напоминала палубу авианосца: восемьдесят футов в длину и сорок – в ширину, точно. В основном, те же больничные бледно-зеленые стены вокруг безграничного пространства пола, выложенного пятнистым мрамором, на который давила массивная мебель – тяжелые деревянные столы, стулья, пианино. Казалось, двоим парням едва ли удалось бы сдвинуть с места самый маленький предмет из здешней меблировки. Во всяком случае, я так себе это представлял.
Я был в сумасшедшем доме.
Дьявол, а где я рассчитывал находиться? Я даже не знал собственного гребаного имени! Конечно, я знал, кто поет «Белое Рождество», потому что радиотрансляция была включена: Бинг Кросби. Я не был идиотом. Я знал название песни и имя певца. А теперь – самый каверзный для меня вопрос: кем, черт возьми, я был?
Если у меня и были сомнения насчет того, где я находился, то те живые мощи, что раскинулись на тяжелых стульях, развеяли их. Ввалившиеся щеки и ввалившиеся глаза. Ребят, которые там сидели, трясло, как танцовщиц непристойных танцев в притонах. Несколько парней с претензией на изысканность играли в карты и в шашки. А один, сидевший в углу, что-то спокойно выкрикивал. Хорошо, что я сдержал слезы. У меня и так хватало проблем, да еще эта небольшая деталь с определением личности.
Почти все парни курили. Мне безумно захотелось курить. Что-то во мне, что еще оставалось от моего разума, говорило, что я не курю. Но мне хотелось закурить. Я сел рядом с одним из ребят: его не трясло, и он не таращился в одну точку. Зато он курил и казался вполне нормальным: у него было загорелое круглое лицо с резкими чертами и каштановые волосы. Он сидел с правой стороны у окна. Это окно, как и другие окна, выходило на выцветшее здание из красного кирпича и было забрано решеткой.
Все точно, я был в сумасшедшем доме.
– Угостишь сигареткой? – спросил я.
– Конечно. – Он вытряхнул мне сигарету «Лаки». – Я – Диксон. А ты?
– Я не знаю.
Он дал мне прикурить.
– Не придуриваешься? Амнезия, да?
– Если это так называется.
– Да, именно так. У тебя ведь была малярия, не так ли, папаша?
«Папаша»? Неужели я выгляжу таким старым? Конечно, Диксону было лет двадцать, но тот, кто не служил, наверняка дал бы ему тридцатник.
– Да, – ответил я. – Она еще не прошла.
– Я слыхал, это настоящее проклятье. Жар, озноб. А что, черт возьми, у тебя еще какие-то другие ранения?
– Не думаю.
– А что это у тебя на башке?
Он имел ввиду мою перевязанную голову.
– Я сам это сделал. В одной больнице на Гавайях.
– Да?
– Да. Мне не понравилось то, что я увидел в зеркале.
– Мне это знакомо, – сказал он. Потом зевнул. – Похоже, ты поэтому в МО четыре.
– Что это?
– Мужское отделение, четвертый этаж. Всех неудавшихся самоубийц привозят сюда.
– Я не самоубийца, – сказал я, потягивая сигарету.
– Тогда не переживай. Здесь всего шесть этажей. Хуже на тех этажах, что у тебя над головой. Чем тебе будет лучше, тем ниже ты будешь спускаться. Доберешься до МО один, а уж там тебе будет хорошо, как дома, где бы он у тебя ни был.
– Где бы ни был, – согласился я.
– О! Извини. Я забыл.
– Я тоже.
Он усмехнулся и засмеялся.
– Да ты азиат!
Я понял, что он имел в виду, не знаю как, но я понял это. Этим словом называли всякого, кто так долго служил на Дальнем Востоке, что превратился в психа – настоящего психа, который сам с собой разговаривает и имеет свой собственный, изуродованный мир.
– А ведь ты тоже морской пехотинец, – сказал я.
– Да. Уж это ты о себе помнишь, правда, приятель? Не удивительно. Ни один живой морской пехотинец не забудет, кто он. Даже мертвые это помнят. Ты можешь забыть свое имя – что за важность! Но ты никогда не забудешь, что ты – морской пехотинец.
– Даже если захочешь, – добавил я.
– Это верно. А вот и один из местных долбаных матросов.
К нам подвалил санитар в голубой форме. Он был довольно веселым. Да и кто бы не веселился, неся вахту на таком окруженном сушей, похожем на дом, корабле, как Сент-Ез?
– Рядовой Геллер, – сказал он, встав передо мной и слегка покачиваясь. Есть что-то такое в расклешенных брюках, от чего морские пехотинцы звереют. Наверное, этому было объяснение, но я его забыл.
– Так они меня называют, – сказал я. – Но это все хренотень. Я не Натан Как-его-там.
– Кем бы вы ни были, доктор хотел бы вас видеть.
– Я тоже хочу с ним встретиться.
– Сообщите об этом в комнату медсестер в течение пяти минут.
– Ой-ой-ой! Санитар отчалил.
– Он что, разве не знает, что идет война, – проворчал Диксон.
– Никому не пожелаю оказаться в районе боевых действий, – сказал я.
– Да. Дьявол! Я тоже.
– В этом доме есть гальюн?
– Конечно.
Он бросил окурок на пол и растер его мыском ботинка.
– Пошли со мной, – сказал Диксон. Он поднялся и оказался ниже, чем я думал, но был крепкого сложения – такие мускулы появляются после пребывания в военном лагере для подготовки новичков и срока – а то и двух – службы. Диксон отвел меня в холл, а оттуда – в сортир, где я наконец увидел зеркало. Я посмотрел на себя.
Лицо под белой повязкой на лбу было желтоватым, но явно американским. Я не был япошкой. Что-то другое. Зато я понял, почему Диксон назвал меня папашей. Мои волосы, каштанового цвета на макушке, по бокам стали совершенно седыми. Моя кожа задубела, морщины расползались по лицу, как трещины на пересохшей земле.
– Как ты считаешь, я похож на еврея? – спросил я Диксона.
Диксон стоял с другой стороны раковины и изучал себя в зеркале. Потом он оторвался от этого занятия и взглянул на мое отражение.
– Ирландец. Ты – ирландец, если я их вообще отличаю, – сказал он.
– Но ирландцы не говорят слов, таких, как schmuck, не так ли?
– Если они живут в большом городе, то говорят. Вот, к примеру, в Нью-Йорке.
– Так ты оттуда?
– Нет. Из Детройта, но в Нью-Йорке однажды останавливался. И скажу тебе, даже словами всего не выразишь, что я там увидал. Ну так вот. Послушай. Посмотри-ка сюда. Это все доказывает. Однажды и навсегда.
Он закрыл одну половину лица рукой и смотрел на себя одним глазом.
– Что доказывает? – спросил я.
– Что я чокнутый, – прошепелявил он открытым уголком рта. – А теперь взгляни.
Диксон закрыл другую часть лица. И опять посмотрел на свое отражение одним глазом.
– Видишь, они совершенно разные.
– Что?
– Половины моего лица, сукин ты сын, да ты еще и глухой впридачу! Они должны быть одинаковыми, а они разные. Моя чертова физиономия – она расколота надвое. Эта гребаная война. У меня не все дома, вот так-то!
Диксон отвернулся от зеркала, положил мне руку на плечо и усмехнулся; я заметил, что между передними зубами у него была дырка.
– Мы там, где должны быть – ты и я, – сказал он.
– Думаю, так и есть, – ответил я ему.
– Semper fi[2], – пожал он плечами и, надувшись от важности, ушел.
Я решил выходиться. И я не забыл, как это делается. Я сидел в сортире, докуривая свою сигарету, и раздумывал, как я хочу выбраться из этого места. Как мне хотелось попасть домой! Где бы мой дом, к дьяволу, ни находился.
Я смыл дерьмо, подошел к раковине и плеснул воды в лицо, после чего отправился на встречу с доктором.
Он ждал меня возле комнаты медсестер и был одет не в военную форму. Белая кофта, белые штаны. Он был молод для врача – лет около тридцати. Аккуратно причесанные темные волосы, аккуратные усы, бледный, коренастый.
Доктор протянул мне руку.
– Рад видеть вас, рядовой Геллер, – сказал он.
– Если это мое имя, – ответил я.
– Это я и хочу помочь вам определить. Я – доктор Уилкокс.
Ясное дело, штатский.
– Рад познакомиться с вами, док. Вы и вправду думаете, что сможете мне помочь вернуться? Вернуться к моему имени? Вернуться туда, откуда я?
– Да, – ответил врач.
– Мне нравится ваша уверенность, – сказал я. – Но я всегда считал, что уж если парень свихнулся, то это навсегда.
– Это не совсем верно, – ответил он, жестом приглашая меня в маленькую комнату с двумя стульями и столом. И смирительной рубашки что-то не было видно. Я зашел. Доктор продолжил: – Многие психические расстройства поддаются лечению. А те, что получены в результате стресса, такого как, например, участие в военных действиях, вообще довольно легко вылечиваются.
– А почему?
– Потому что травма – вещь временная. Вы должны быть благодарны, что у вас не физическое увечье и не хроническое заболевание.
Я сел на один из стульев.
– Так вы собираетесь провести мне курс серотерапии?
Уилкокс продолжал стоять.
– Можно лечиться амиталом натрия. Существует еще шоковая терапия. Но для начала я хочу попробовать помочь вам простым гипнозом.
– Док, вы что, не знаете? Водевиль мертв!
Он улыбнулся.
– Это не вставной номер в выступление, рядовой. Гипноз много раз доказывал свою эффективность при лечении неврозов, полученных на поле боя. В их числе амнезия.
– Ну...
– Думаю, это покажется вам куда менее неприятным, чем, скажем, электрошок.
– Это вылечило Зангара.
– Кто это – Зангар?
Я пожал плечами.
– Будь я проклят, если знаю. Что мне надо делать, док?
– Просто встаньте и повернитесь ко мне лицом. Мы должны помогать друг другу. Делайте все точно, как я скажу.
Я встал и повернулся к нему.
– Я в ваших руках, док.
Так я и стоял, а он положил на мои виски свои теплые, успокаивающие руки.
– Полностью расслабьтесь и настройтесь на сон, – велел он.
Его голос был монотонным и в то же время мелодичным; его серые глаза были спокойными, но они повелевали мною.
– Итак, – сказал Уилкокс, все еще держа свои руки на моих висках, – смотрите мне в глаза, смотрите мне в глаза, сосредоточьтесь на моих глазах, настройте свое сознание на сон. А теперь мы продолжаем, и вы сейчас глубоко заснете, теперь мы продолжаем, и вы сейчас глубоко заснете.
Он убрал руки с моих висков, но продолжал смотреть мне в глаза.
– Теперь сожмите руки перед грудью, – я сжал, он сделал то же, – сжимайте их крепко, крепко, крепко, крепко, крепко, сильнее, сильнее, и, сжимая их, вы засыпаете, сжимая их, вы засыпаете, ваши веки тяжелеют, тяжелеют...
.Мои веки весили тонну, но глаза оставались открытыми: его глаза повелевали моими, его голос продолжал монотонно звучать:
– Теперь ваши руки крепко сжаты, крепко сжаты, крепко сжаты. Вы не можете разжать их – они крепко сжаты, вы не можете разжать их, а когда я дотронусь до вас своими пальцами, вы разожмете руки, а потом заснете, ваши глаза тяжелеют...
Раз – схватил он меня!
– Ваши глаза тяжелеют, тяжелеют, тяжелеют, вы крепко, крепко засыпаете, крепко, крепко, крепко засыпаете, вы спите, глаза закрыты, закрыты, вы крепко засыпаете, засыпаете, вы полностью расслаблены, крепко спите... спите... спите, сейчас вы крепко спите, нет страха, нет волнений, нет страха, нет волнений, вы крепко, крепко спите...
Я был в темноте, но его руки и его голос вели меня.
– А теперь сядьте на стул, который стоит за вами, сядьте на стул, который стоит за вами. Я сел.
– Откиньтесь назад.
Я откинулся.
– А теперь наклонитесь вперед и крепко, крепко спите. Наклоняйтесь вперед и засыпайте крепче и крепче. А теперь я ударю вашу левую руку, и она будет твердой, как стальной прут, а вы засыпаете, засыпаете...
Моя рука, как бы сама по себе, напряглась и выпрямилась.
– Вы продолжаете спать, спать. Ваша рука твердая.
Я почувствовал, как он дотронулся до моей руки, пощупал ее.
– Ее нельзя согнуть и расслабить. А теперь я дотронусь до вашей макушки, дотронусь до вашей макушки, и эта рука расслабится, а правая станет твердой. Вы спите, крепко спите.
Он легко дотронулся до моей макушки; моя левая рука расслабилась, а правая поднялась, как для фашистского приветствия.
– Ваш сон глубже и глубже. Теперь я дотронусь до этой руки, и мой палец будет горячим, вам будет невыносимо больно.
Обжигающая боль! Как раскаленная шрапнель!
– Ваша рука напряжена. А теперь, когда я дотронусь до вашей руки, боль исчезнет. Все будет хорошо.
Боль ушла, ничего не осталось.
– Ваша рука теперь расслаблена, а вы спите, спите, спите... Вы глубоко спите. Вспоминайте. Вспоминайте. Вспоминайте Гуадалканал. Вспоминайте Гуадалканал. Вы можете вспомнить. Все. Вы можете вспомнить все. Вспоминайте Гуадалканал. Вы все ясно видите. Вы все помните, все до мельчайших подробностей. Расскажите мне вашу историю. Расскажите мне вашу историю, Нат.
Остров Гуадалканал
4 – 19 ноября 1942 года
1
Сквозь туман я мог различить его, остров. «Этот остров», как мы вскоре начали называть его. За красноватым закатным светом открывалась волшебная картина земли. Тихоокеанский рай, раскинувшийся перед нами, манил нас: на кобальтово-синих волнах плескалась сирена; зазывающие и дразнящие кокосовые пальмы танцевали на ветру грациозный танец.
Даже тогда мы знали, что нас обманывают. Но через месяц службы на Паго-Паго – этой неплодородной, гниющей, ничейной земле, которую мы стали называть «скалой» в честь Алькатраса, и в виду безрадостной перспективы, вырисовавшейся перед нами, – мы сами захотели проглотить приманку.
– Это похоже на Таити или на что-то вроде этого, – сказал Барни.
Как и я, он сидел, облокотившись о перекладину; морской бриз приятно обвевал наши лица. Мы и все остальные из Компании "Б", второго батальона, восьмого полка. Второй морской пехотной дивизии, были, как сельди в бочку, набиты в корабль Хиггинса – десантное судно без аппарелей. А это означало, что скоро мы будем валять дурака за чайником на берегу, переправившись туда бегом по морской пене.
– Не валяй дурака, – сказал я ему. – Это все треп.
– Да не треп это, – вмешался в разговор парень, сидящий рядом.
Мы все знали, что дразнящий нас тропический рай на самом деле был местом самых кровавых сражений на театре военных действий в Тихоокеанском регионе. Мы, бойцы Второй морской пехотной дивизии, должны были сменить на боевом посту Первую дивизию, которая принимала участие в военных действиях с начала прошлого августа. Ее задачей было сохранить и удержать за нами поле Хендерсона – наш единственный аэродром на острове, названный в память погибшего в Мидуэе корпусного пилота. В дивизии были большие потери в людях и технике, вызванные столкновениями с япошками. Первая дивизия выдержала воздушную атаку, морское десантирование и сражение в джунглях, которое изобиловало массовыми атаками и потерями со стороны обезумевших, пьяных, готовых к самоубийству япошек. Мы также слышали о малярии, дизентерии и тропической лихорадке, поражающей наших товарищей. Об этой болезни говорили, что она особенно страшна для раненых. Судя по слухам, заболев, мы не могли оставить театр военных действий до тех пор, пока температура не подскакивала выше ста двух градусов по Фаренгейту.
Здесь не получают почту. Словом, это была гребаная зеленая преисподняя.
Я взглянул на Барни – не первой молодости пса, попавшего в ад войны.
– Еще одна хорошенькая мясорубка, – сказал я.
– Semper fi, приятель, – сказал Барни, усмехаясь. На вид он был вполне спокоен. Но меня не проведешь.
Как и на мне, на нем были стальной, покрытый маскировочной раскраской шлем, тяжелая зеленая брезентовая куртка. На левом нагрудном кармане куртки была надпись, сделанная по трафарету: «Морская пехота США». На плетеном поясе для пистолета висели две фляги, нож, ручные гранаты, сумка для патронов и комплект для оказания первой помощи. Зеленые брезентовые брюки были засунуты в коричневые полотняные гетры, а поверх них завязывались высокие грубые ботинки – бундокеры. На воротнике – на счастье – была приделана бронзовая эмблема корпуса морской пехоты, с изображением земного шара и якоря. Тяжелый ранец на его спине, как и мой, несомненно, вмещал пончо, запасную пару носков, парадную форму, сухой паек, двадцать, или около того, комплектов боеприпасов для карабина, пару ручных гранат, таблетки соли, зубную щетку, пасту, электробритву и брезентовую флягу. У Барни также с собой были фотографии близких и его девушки, бумага для писем, ручка, чернила – в водонепроницаемых пакетах. У меня ничего такого не было. У меня не было семьи или девушки. Может быть, именно поэтому я, в свои тридцать шесть лет, находился сейчас на корабле Хиггинса, направляющемся к дразнящему песочному пляжу.
Еще в пути Барни впутал меня в неприятности. И порядочные, надо сказать.
Кстати, на заметку: Барни – это Барни Росс, боксер, ныне бывший боксер, обладатель титула чемпиона мира в легком и втором полусреднем весе. Мы вместе выросли в Вест-Сайде Чикаго. Наша детская дружба сохранилась, и по сути, все это дерьмо началось, когда седьмого декабря сорок первого года мы с ним сидели в отдельном кабинете за коктейлем в коктейль-баре Барни Росса напротив отеля «Моррисон».
Мы спорили с двумя спортивными журналистами о том, сможет ли Джо Льюис удержать корону тяжеловесов. Было включено радио – шла спортивная передача – и ведущий прервал ее для выпуска новостей, но все шумели так сильно, что не заметили этого. Бармен Бадди Голд подошел к нам и спросил:
Даже тогда мы знали, что нас обманывают. Но через месяц службы на Паго-Паго – этой неплодородной, гниющей, ничейной земле, которую мы стали называть «скалой» в честь Алькатраса, и в виду безрадостной перспективы, вырисовавшейся перед нами, – мы сами захотели проглотить приманку.
– Это похоже на Таити или на что-то вроде этого, – сказал Барни.
Как и я, он сидел, облокотившись о перекладину; морской бриз приятно обвевал наши лица. Мы и все остальные из Компании "Б", второго батальона, восьмого полка. Второй морской пехотной дивизии, были, как сельди в бочку, набиты в корабль Хиггинса – десантное судно без аппарелей. А это означало, что скоро мы будем валять дурака за чайником на берегу, переправившись туда бегом по морской пене.
– Не валяй дурака, – сказал я ему. – Это все треп.
– Да не треп это, – вмешался в разговор парень, сидящий рядом.
Мы все знали, что дразнящий нас тропический рай на самом деле был местом самых кровавых сражений на театре военных действий в Тихоокеанском регионе. Мы, бойцы Второй морской пехотной дивизии, должны были сменить на боевом посту Первую дивизию, которая принимала участие в военных действиях с начала прошлого августа. Ее задачей было сохранить и удержать за нами поле Хендерсона – наш единственный аэродром на острове, названный в память погибшего в Мидуэе корпусного пилота. В дивизии были большие потери в людях и технике, вызванные столкновениями с япошками. Первая дивизия выдержала воздушную атаку, морское десантирование и сражение в джунглях, которое изобиловало массовыми атаками и потерями со стороны обезумевших, пьяных, готовых к самоубийству япошек. Мы также слышали о малярии, дизентерии и тропической лихорадке, поражающей наших товарищей. Об этой болезни говорили, что она особенно страшна для раненых. Судя по слухам, заболев, мы не могли оставить театр военных действий до тех пор, пока температура не подскакивала выше ста двух градусов по Фаренгейту.
Здесь не получают почту. Словом, это была гребаная зеленая преисподняя.
Я взглянул на Барни – не первой молодости пса, попавшего в ад войны.
– Еще одна хорошенькая мясорубка, – сказал я.
– Semper fi, приятель, – сказал Барни, усмехаясь. На вид он был вполне спокоен. Но меня не проведешь.
Как и на мне, на нем были стальной, покрытый маскировочной раскраской шлем, тяжелая зеленая брезентовая куртка. На левом нагрудном кармане куртки была надпись, сделанная по трафарету: «Морская пехота США». На плетеном поясе для пистолета висели две фляги, нож, ручные гранаты, сумка для патронов и комплект для оказания первой помощи. Зеленые брезентовые брюки были засунуты в коричневые полотняные гетры, а поверх них завязывались высокие грубые ботинки – бундокеры. На воротнике – на счастье – была приделана бронзовая эмблема корпуса морской пехоты, с изображением земного шара и якоря. Тяжелый ранец на его спине, как и мой, несомненно, вмещал пончо, запасную пару носков, парадную форму, сухой паек, двадцать, или около того, комплектов боеприпасов для карабина, пару ручных гранат, таблетки соли, зубную щетку, пасту, электробритву и брезентовую флягу. У Барни также с собой были фотографии близких и его девушки, бумага для писем, ручка, чернила – в водонепроницаемых пакетах. У меня ничего такого не было. У меня не было семьи или девушки. Может быть, именно поэтому я, в свои тридцать шесть лет, находился сейчас на корабле Хиггинса, направляющемся к дразнящему песочному пляжу.
Еще в пути Барни впутал меня в неприятности. И порядочные, надо сказать.
Кстати, на заметку: Барни – это Барни Росс, боксер, ныне бывший боксер, обладатель титула чемпиона мира в легком и втором полусреднем весе. Мы вместе выросли в Вест-Сайде Чикаго. Наша детская дружба сохранилась, и по сути, все это дерьмо началось, когда седьмого декабря сорок первого года мы с ним сидели в отдельном кабинете за коктейлем в коктейль-баре Барни Росса напротив отеля «Моррисон».
Мы спорили с двумя спортивными журналистами о том, сможет ли Джо Льюис удержать корону тяжеловесов. Было включено радио – шла спортивная передача – и ведущий прервал ее для выпуска новостей, но все шумели так сильно, что не заметили этого. Бармен Бадди Голд подошел к нам и спросил: