Страница:
Читая ее последнее письмо позднее, озаренный светом жизненного опыта, я теперь примечаю, как вера бабушки Дермоди в чистоту соединяющей нас связи, как родственных душ, оправдалась впоследствии.
Только когда моя неизвестная Мери расставалась с Ван-Брандтом, другими словами, когда она превращалась в чистый дух, — тогда она чувствовала мое влияние на нее, как влияние, очищающее ее жизнь, и ее призрак сообщался со мной, очевидно, и вполне сходный с ней. Со своей стороны, когда я видел ее во сне (как в Шотландии) или чувствовал таинственное предостережение ее присутствия наяву (как на Шетлендских островах)? Всегда в то время, когда мое сердце нежнее открывалось ей и другим, когда мои мысли были свободнее от горьких сомнений, эгоистических стремлений, унижающих божество внутри нас. Тогда, и только тогда мое сочувствие к ней было недоступно случайностям и переменам, обманам и искушениям земной жизни.
Глава XXXI
Глава XXXII
Глава XXXIII
Только когда моя неизвестная Мери расставалась с Ван-Брандтом, другими словами, когда она превращалась в чистый дух, — тогда она чувствовала мое влияние на нее, как влияние, очищающее ее жизнь, и ее призрак сообщался со мной, очевидно, и вполне сходный с ней. Со своей стороны, когда я видел ее во сне (как в Шотландии) или чувствовал таинственное предостережение ее присутствия наяву (как на Шетлендских островах)? Всегда в то время, когда мое сердце нежнее открывалось ей и другим, когда мои мысли были свободнее от горьких сомнений, эгоистических стремлений, унижающих божество внутри нас. Тогда, и только тогда мое сочувствие к ней было недоступно случайностям и переменам, обманам и искушениям земной жизни.
Глава XXXI
МИСС ДЕНРОС
Поглощенный заботами о здоровье моей матери, я находил в этой священной обязанности свое последнее утешение в несбывшейся надежде жениться на мистрис Ван-Брандт.
Постепенно матушка почувствовала благотворное влияние спокойной жизни и мягкого воздуха. Я слишком хорошо знал, что это может быть только временное улучшение. Все-таки было облегчением видеть ее избавленной от страданий и радостной и счастливой присутствием сына. Исключая часы, посвященные отдыху, я не отходил от нее.
До сих пор помню я с нежностью, не содержавшейся ни в каких других моих воспоминаниях, книги, которые я ей читал, солнечный уголок на морском берегу, где я сидел с ней, карточные игры, в которые я с ней играл, пустую болтовню, забавлявшую ее, когда у ней недоставало сил заняться чем-нибудь другим. Эти мои драгоценные воспоминания, эти все мои действия я чаще всего буду любить вспоминать, когда тени смерти станут смыкаться надо мной.
В те часы, когда я оставался один, мои мысли, занятые по большей части прошлыми событиями, не раз обращались к Шетлендским островам и мисс Денрос.
Сомнение, преследовавшее меня относительно того, что действительно скрывала вуаль, уже не сопровождалось чувством ужаса, когда приходило на ум. Чем яснее мои последние воспоминания о мисс Денрос напоминали о ее телесном недуге, тем больше представлялась мне благородная натура этой женщины, достойной моего уважения.
Первый раз после моего отъезда с Шетлендских островов почувствовал я искушение ослушаться запрещения, наложенного ее отцом на меня при расставании. Когда я подумал опять о тайном поцелуе в памятную ночь; когда я припомнил тонкую, белую руку, махавшую мне сквозь темные занавеси на прощание в последний раз, и когда к этим воспоминаниям примешалось то, что подозревала моя мать и что мистрис Ван-Брандт видела во сне, — желание найти способ уверить мисс Денрос, что она все еще занимает особое место в моей памяти и в моем сердце, стало так сильно, что ни один смертный не мог бы устоять против него. Я обязался честью не возвращаться на Шетлендские острова и не писать. Как связаться с ней тайным образом или каким-нибудь другим способом, было постоянным вопросом в душе моей по мере того, как время шло. Я желал только намека, чтобы узнать, как мне поступить, — и, по иронии обстоятельств, намек этот подала мне матушка.
Мы все еще иногда говорили о мистрис Ван-Брандт. Наблюдая за мной в то время, когда мы находились в обществе знакомых в Торкее, матушка ясно примечала, что никакая другая женщина, как бы ни была она прелестна, не могла занять в моем сердце место женщины, которой я лишился. Видя только одну возможность сделать меня счастливым, она не отказалась от мысли женить меня на мистрис Ван-Брандт. Когда женщина призналась, что любит человека (так матушка выражала свое мнение), то этот человек сам будет виноват, каковы бы ни были препятствия, если она не станет его женой. Возвращаясь к этому вопросу различными способами, она однажды заговорила со мной вот о чем:
— Счастье находиться здесь с тобой, Джордж, портит для меня одно обстоятельство. Я мешаю тебе видеться с мистрис Ван-Брандт.
— Вы забываете, — сказал я, — что она уехала из Англии, не сказав мне, где я могу найти ее.
— Если бы тебе не мешала твоя мать, дружок, ты мог бы легко отыскать ее. Не можешь ли ты написать к ней? Не перетолковывай в другую сторону причин, побуждающих меня говорить тебе об этом, Джордж. Если бы я имела надежду, что ты забудешь ее, если бы я видела, что ты хоть сколько-нибудь увлекся очаровательными женщинами, которых мы встречаем здесь, — я сказала бы, что нам не следует ни говорить, ни думать о мистрис Ван-Брандт. Но, дружок мой, твое сердце закрыто для всех женщин, кроме одной. Будь счастлив, по своему, и дай мне увидеть твое счастье, прежде чем я умру. Негодяй, которому эта бедная женщина принесла в жертву свою жизнь, рано или поздно дурно поступит с ней или бросит ее — и тогда она должна обратиться к тебе. Не заставляй мистрис Ван-Брандт думать, что ты смирился с потерей ее. Чем решительнее ты будешь побеждать ее совестливость, тем больше она будет любить тебя и восхищаться тобой втайне. Женщины любят это. Пошли к ней письмо и маленький подарок. Ты хотел отвести меня в мастерскую молодого художника, который недавно оставил свою карточку. Мне говорили, что он отлично пишет миниатюрные портреты. Почему бы тебе не послать своего портрета мистрис Ван-Брандт?
Вот выход, которого я искал напрасно! Совершенно бесполезный, чтобы ходатайствовать за меня перед мистрис Ван-Брандт, портрет представлял самый лучший способ общения с мисс Денрос, не нарушая обязательства, взятого с меня ее отцом. Таким образом, не написав ни слова, даже не дав никому словесного поручения, я мог сказать ей, с какой признательностью помню о ней, мог нежно напоминать ей обо мне в самые горькие минуты ее грустной и одинокой жизни.
В тот же самый день я тайно отправился к художнику. Сеансы потом продолжались до окончания портрета в те часы, когда матушка отдыхала в своей комнате. Я велел вложить портрет в простой золотой медальон с цепочкой и отправил мой подарок к единственному человеку, которому я мог поручить доставить его по назначению. Это был старый друг (который на этих страницах назывался сэр Джемс) и который возил меня на Шетлендские острова на казенной яхте.
Я не имел причины, давая необходимые объяснения, скрываться от сэра Джемса. На обратном пути мы не раз говорили о мисс Денрос. Сэр Джемс слышал ее печальную историю от червикского доктора, его школьного товарища. Прося сэра Джемса передать мой подарок доктору, я не колеблясь рассказал о сомнении, тяготившем меня, относительно тайны черной вуали. Разумеется, невозможно было предполагать, в состоянии ли доктор разрешить это сомнение. Я мог только просить, чтобы вопрос был задан осторожно при обычных расспросах о здоровье мисс Денрос.
В те годы почта работала медленно, и я должен был ждать не несколько дней, а недель, чтобы получить ответ сэра Джемса. Письмо его мне пришлось ожидать необыкновенно долго. По этой или по какой-нибудь другой причине, которую я угадать не могу, я так сильно предчувствовал неприятные известия, что не хотел распечатать письмо при матушке. Я подождал, пока мог уйти в свою комнату, — и только тогда распечатал письмо.
Предчувствие не обмануло меня. Ответ сэра Джемса состоял только из таких слов:
«Письмо, прилагаемое при сем, само расскажет свою грустную историю без моей помощи. О ней я сожалеть не могу. А вас мне искренно жаль».
Давая мне это поручение, вы невольно поставили меня в чрезвычайно затруднительное положение.
Бедная девушка, для которой назначался этот подарок, находится при смерти. Она испытывает такие страшные страдания, что смерть для нее буквально есть благодеяние и успокоение. При таких грустных обстоятельствах, я думаю, что меня нельзя порицать, если я не решаюсь отдать ей медальон втайне, не зная, с какими воспоминаниями связана эта вещица и не опасное ли волнение она может возбудить.
Испытывая это сомнение, я осмелился раскрыть медальон — и, конечно, моя нерешительность увеличилась. Мне совершенно неизвестно, какие воспоминания для моей несчастной больной связываются с этим портретом. Я не знаю, приятно или прискорбно ей будет получить его в ее последние минуты на земле. Я мог только решиться взять его с собой, когда увижу ее завтра, и предоставить обстоятельствам решить, могу ли отдать его, или нет. Наша почта на юг уходит только через три дня. Я могу не запечатывать моего письма и сообщить вам результат.
Ее слабеющий организм, когда я видел ее утром, взбодрился на минуту. Сиделка сказала мне, что она спала утром несколько часов. До этого были симптомы горячки с легким бредом. Слова, вырывавшиеся у нее в бреду, относились к какому-то отсутствующему лицу, которого она называла «Джорджем». Мне сказали, что она только желала увидеть этого «Джорджа» перед смертью.
Когда я это услышал, мне показалось вполне возможным, что портрет в медальоне изображает это отсутствующее лицо. Я выслал сиделку из комнаты и взял за руку больную. Полагаясь отчасти на ее удивительное мужество и душевную силу, а отчасти на доверие, которое она испытывала ко мне как к старому другу и советнику, я заговорил о словах, которые вырывались у нее в лихорадочном состоянии, а потом сказал:
— Вы знаете, что всякая ваша тайна сохранится у меня. Скажите мне, не ожидаете ли вы от Джорджа какой-нибудь вещицы на память?
Это был риск. Черная вуаль, которую она всегда носит, была опущена на ее лице. Ничего не могу сказать о том действии, которое я произвел на нее, кроме учащения пульса и слабого движения руки, лежавшей в моей под шелковым одеялом.
Сначала она не сказала ничего. Рука ее вдруг из холодной стала горячей и сжала мою руку. Дыхание ее стало тяжелым. Она с трудом заговорила со мной. Она не сказала мне ничего, а только задала вопрос.
— Он здесь? — спросила она.
— Здесь нет никого, кроме меня, — ответил я.
— Есть письмо?
— Нет, — сказал я.
Она молчала некоторое время. Рука ее вновь стала холодной, пальцы, сжимавшие мою руку, разжались. Она заговорила опять:
— Говорите скорее, доктор! Что бы это ни было, дайте мне, пока я не умерла.
Я решился на риск, раскрыл медальон и вложил ей в руку. Как мне показалось, она сначала не хотела на него взглянуть. Она сказала:
— Поверните меня на постели лицом к стене.
Я повиновался. Спиной ко мне, она подняла свою вуаль, и потом (я так думаю) взглянула на портрет. Продолжительный тихий крик, не печальный, а крик восторга и восхищения, вырвался у нее. Я слышал, что она поцеловала портрет. Привыкший в моей профессии к печальным зрелищам и звукам, я не помню, чтобы когда-нибудь потерял свое самообладание до такой степени. Я принужден был отойти к окну.
Едва ли прошла минута, как я снова уже находился у кровати. Вуаль опять закрывала ее лицо. Ее голос опять ослабел. Я мог только слышать, что она говорила, наклонившись к ней и приложив ухо к ее губам.
— Наденьте мне на шею, — шепнула она.
Я застегнул цепочку на ее шее. Она хотела поднести к ней руку, но у нее на это не хватило сил.
— Помогите мне спрятать, — сказала она.
Я водил ее рукой. Она спрятала медальон на груди под белой блузой, которая была на ней в этот день. Дыхание ее становилось все тяжелее. Я приподнял ее на изголовье. Изголовье было не очень высоким. Я положил ее голову на свое плечо и немножко приподнял вуаль. Она опять заговорила, почувствовав минутное облегчение.
— Обещайте мне, — сказала она, — что чужие руки не коснутся меня. Обещайте похоронить меня так, как я теперь.
Я дал ей обещание.
Ее ослабевшее дыхание участилось. Она едва могла произнести следующие слова:
— Опять закройте мне лицо.
Я закрыл. Она некоторое время молчала. Вдруг дыхание ее прервалось. Она вздрогнула и приподняла голову с моего плеча.
— Вы страдаете? — спросил я.
— Я на небесах! — ответила она.
С этими словами голова ее опустилась на мою грудь. В этом последнем радостном порыве остановилось ее последнее дыхание. Минута великого счастья была минутой ее смерти. Милосердие Божие наконец посетило ее.
Я принял необходимые меры для исполнения моего обещания. Она будет похоронена с медальоном, спрятанным на груди, и с черной вуалью на лице. Не было на свете существа благороднее. Скажите тому, кто прислал ей свой портрет, что ее последние минуты были радостны благодаря его памяти о ней, выраженной этим подарком.
Я примечаю одно место в вашем письме, на которое еще не отвечал. Вы спрашиваете, была ли более серьезная причина постоянно скрывать ее лицо под вуалью, чем та, на которую она обыкновенно ссылалась окружающим ее. Это правда, что она страдала болезненной чувствительностью от действия света. Также правда, что это был не единственный и не худший результат болезни, постигшей ее. Она имела другую причину скрывать свое лицо — причину, известную только двум лицам: доктору, живущему в деревне близ дома ее отца, и мне. Мы оба обязались не открывать никому на свете того, что видели одни наши глаза. Мы сохраняли ее ужасную тайну даже от ее отца и унесем эту тайну в могилу. Мне нечего больше сказать об этом печальном предмете тому, по поручению кого вы пишите. Когда он будет думать о ней теперь, пусть думает о красоте, которую не может испортить телесная болезнь, — красоте свободного духа, вечно счастливого в союзе с ангелами Господними.
Я могу прибавить, прежде чем кончу это письмо, что бедный, старый отец не останется в печальном одиночестве в доме у озера. Он проведет свою остальную жизнь у меня. Моя добрая жена будет заботиться о нем, а мои дети станут напоминать ему о более светлой стороне жизни".
Так кончалось письмо. Я положил его и вышел. Моя уединенная комната напоминала о неумолимо наступающем одиночестве в моей жизни. Мои интересы в этом хлопотливом свете ограничивались теперь одной целью — заботой о слабеющем здоровье моей матери. Из двух женщин, сердца которых участливо бились с моим, одна лежала в могиле, а другая была потеряна для меня на чужой стороне. На дороге у моря я встретил матушку в маленьком кабриолете, медленно двигавшемся под теплым зимним солнцем. Я отпустил лакея, бывшего с ней, и пошел возле кабриолета с вожжами в руках. Мы спокойно болтали о пустяках. Я закрыл глаза на печальную будущность, открывавшуюся передо мной, и старался в промежутках, свободных от воспоминаний, жить безропотно сегодняшним днем.
Постепенно матушка почувствовала благотворное влияние спокойной жизни и мягкого воздуха. Я слишком хорошо знал, что это может быть только временное улучшение. Все-таки было облегчением видеть ее избавленной от страданий и радостной и счастливой присутствием сына. Исключая часы, посвященные отдыху, я не отходил от нее.
До сих пор помню я с нежностью, не содержавшейся ни в каких других моих воспоминаниях, книги, которые я ей читал, солнечный уголок на морском берегу, где я сидел с ней, карточные игры, в которые я с ней играл, пустую болтовню, забавлявшую ее, когда у ней недоставало сил заняться чем-нибудь другим. Эти мои драгоценные воспоминания, эти все мои действия я чаще всего буду любить вспоминать, когда тени смерти станут смыкаться надо мной.
В те часы, когда я оставался один, мои мысли, занятые по большей части прошлыми событиями, не раз обращались к Шетлендским островам и мисс Денрос.
Сомнение, преследовавшее меня относительно того, что действительно скрывала вуаль, уже не сопровождалось чувством ужаса, когда приходило на ум. Чем яснее мои последние воспоминания о мисс Денрос напоминали о ее телесном недуге, тем больше представлялась мне благородная натура этой женщины, достойной моего уважения.
Первый раз после моего отъезда с Шетлендских островов почувствовал я искушение ослушаться запрещения, наложенного ее отцом на меня при расставании. Когда я подумал опять о тайном поцелуе в памятную ночь; когда я припомнил тонкую, белую руку, махавшую мне сквозь темные занавеси на прощание в последний раз, и когда к этим воспоминаниям примешалось то, что подозревала моя мать и что мистрис Ван-Брандт видела во сне, — желание найти способ уверить мисс Денрос, что она все еще занимает особое место в моей памяти и в моем сердце, стало так сильно, что ни один смертный не мог бы устоять против него. Я обязался честью не возвращаться на Шетлендские острова и не писать. Как связаться с ней тайным образом или каким-нибудь другим способом, было постоянным вопросом в душе моей по мере того, как время шло. Я желал только намека, чтобы узнать, как мне поступить, — и, по иронии обстоятельств, намек этот подала мне матушка.
Мы все еще иногда говорили о мистрис Ван-Брандт. Наблюдая за мной в то время, когда мы находились в обществе знакомых в Торкее, матушка ясно примечала, что никакая другая женщина, как бы ни была она прелестна, не могла занять в моем сердце место женщины, которой я лишился. Видя только одну возможность сделать меня счастливым, она не отказалась от мысли женить меня на мистрис Ван-Брандт. Когда женщина призналась, что любит человека (так матушка выражала свое мнение), то этот человек сам будет виноват, каковы бы ни были препятствия, если она не станет его женой. Возвращаясь к этому вопросу различными способами, она однажды заговорила со мной вот о чем:
— Счастье находиться здесь с тобой, Джордж, портит для меня одно обстоятельство. Я мешаю тебе видеться с мистрис Ван-Брандт.
— Вы забываете, — сказал я, — что она уехала из Англии, не сказав мне, где я могу найти ее.
— Если бы тебе не мешала твоя мать, дружок, ты мог бы легко отыскать ее. Не можешь ли ты написать к ней? Не перетолковывай в другую сторону причин, побуждающих меня говорить тебе об этом, Джордж. Если бы я имела надежду, что ты забудешь ее, если бы я видела, что ты хоть сколько-нибудь увлекся очаровательными женщинами, которых мы встречаем здесь, — я сказала бы, что нам не следует ни говорить, ни думать о мистрис Ван-Брандт. Но, дружок мой, твое сердце закрыто для всех женщин, кроме одной. Будь счастлив, по своему, и дай мне увидеть твое счастье, прежде чем я умру. Негодяй, которому эта бедная женщина принесла в жертву свою жизнь, рано или поздно дурно поступит с ней или бросит ее — и тогда она должна обратиться к тебе. Не заставляй мистрис Ван-Брандт думать, что ты смирился с потерей ее. Чем решительнее ты будешь побеждать ее совестливость, тем больше она будет любить тебя и восхищаться тобой втайне. Женщины любят это. Пошли к ней письмо и маленький подарок. Ты хотел отвести меня в мастерскую молодого художника, который недавно оставил свою карточку. Мне говорили, что он отлично пишет миниатюрные портреты. Почему бы тебе не послать своего портрета мистрис Ван-Брандт?
Вот выход, которого я искал напрасно! Совершенно бесполезный, чтобы ходатайствовать за меня перед мистрис Ван-Брандт, портрет представлял самый лучший способ общения с мисс Денрос, не нарушая обязательства, взятого с меня ее отцом. Таким образом, не написав ни слова, даже не дав никому словесного поручения, я мог сказать ей, с какой признательностью помню о ней, мог нежно напоминать ей обо мне в самые горькие минуты ее грустной и одинокой жизни.
В тот же самый день я тайно отправился к художнику. Сеансы потом продолжались до окончания портрета в те часы, когда матушка отдыхала в своей комнате. Я велел вложить портрет в простой золотой медальон с цепочкой и отправил мой подарок к единственному человеку, которому я мог поручить доставить его по назначению. Это был старый друг (который на этих страницах назывался сэр Джемс) и который возил меня на Шетлендские острова на казенной яхте.
Я не имел причины, давая необходимые объяснения, скрываться от сэра Джемса. На обратном пути мы не раз говорили о мисс Денрос. Сэр Джемс слышал ее печальную историю от червикского доктора, его школьного товарища. Прося сэра Джемса передать мой подарок доктору, я не колеблясь рассказал о сомнении, тяготившем меня, относительно тайны черной вуали. Разумеется, невозможно было предполагать, в состоянии ли доктор разрешить это сомнение. Я мог только просить, чтобы вопрос был задан осторожно при обычных расспросах о здоровье мисс Денрос.
В те годы почта работала медленно, и я должен был ждать не несколько дней, а недель, чтобы получить ответ сэра Джемса. Письмо его мне пришлось ожидать необыкновенно долго. По этой или по какой-нибудь другой причине, которую я угадать не могу, я так сильно предчувствовал неприятные известия, что не хотел распечатать письмо при матушке. Я подождал, пока мог уйти в свою комнату, — и только тогда распечатал письмо.
Предчувствие не обмануло меня. Ответ сэра Джемса состоял только из таких слов:
«Письмо, прилагаемое при сем, само расскажет свою грустную историю без моей помощи. О ней я сожалеть не могу. А вас мне искренно жаль».
* * *
Письмо, о котором говорилось таким образом, было адресовано к сэру Джемсу червикским доктором. Я привожу его без всяких замечаний:* * *
"Бурная погода задержала корабль, с помощью которого мы сообщаемся с материком. Я только сегодня получил ваше письмо. С ним вместе пришел ящичек с золотым медальоном и цепочкой, подарок, который вы просите меня тайно передать мисс Денрос от вашего друга, имя которого вы не считаете себя вправе упомянуть.Давая мне это поручение, вы невольно поставили меня в чрезвычайно затруднительное положение.
Бедная девушка, для которой назначался этот подарок, находится при смерти. Она испытывает такие страшные страдания, что смерть для нее буквально есть благодеяние и успокоение. При таких грустных обстоятельствах, я думаю, что меня нельзя порицать, если я не решаюсь отдать ей медальон втайне, не зная, с какими воспоминаниями связана эта вещица и не опасное ли волнение она может возбудить.
Испытывая это сомнение, я осмелился раскрыть медальон — и, конечно, моя нерешительность увеличилась. Мне совершенно неизвестно, какие воспоминания для моей несчастной больной связываются с этим портретом. Я не знаю, приятно или прискорбно ей будет получить его в ее последние минуты на земле. Я мог только решиться взять его с собой, когда увижу ее завтра, и предоставить обстоятельствам решить, могу ли отдать его, или нет. Наша почта на юг уходит только через три дня. Я могу не запечатывать моего письма и сообщить вам результат.
* * *
Я видел ее и только что вернулся домой. Велико мое душевное беспокойство. Но я постараюсь собраться с силами и описать понятно и подробно то, что случилось.Ее слабеющий организм, когда я видел ее утром, взбодрился на минуту. Сиделка сказала мне, что она спала утром несколько часов. До этого были симптомы горячки с легким бредом. Слова, вырывавшиеся у нее в бреду, относились к какому-то отсутствующему лицу, которого она называла «Джорджем». Мне сказали, что она только желала увидеть этого «Джорджа» перед смертью.
Когда я это услышал, мне показалось вполне возможным, что портрет в медальоне изображает это отсутствующее лицо. Я выслал сиделку из комнаты и взял за руку больную. Полагаясь отчасти на ее удивительное мужество и душевную силу, а отчасти на доверие, которое она испытывала ко мне как к старому другу и советнику, я заговорил о словах, которые вырывались у нее в лихорадочном состоянии, а потом сказал:
— Вы знаете, что всякая ваша тайна сохранится у меня. Скажите мне, не ожидаете ли вы от Джорджа какой-нибудь вещицы на память?
Это был риск. Черная вуаль, которую она всегда носит, была опущена на ее лице. Ничего не могу сказать о том действии, которое я произвел на нее, кроме учащения пульса и слабого движения руки, лежавшей в моей под шелковым одеялом.
Сначала она не сказала ничего. Рука ее вдруг из холодной стала горячей и сжала мою руку. Дыхание ее стало тяжелым. Она с трудом заговорила со мной. Она не сказала мне ничего, а только задала вопрос.
— Он здесь? — спросила она.
— Здесь нет никого, кроме меня, — ответил я.
— Есть письмо?
— Нет, — сказал я.
Она молчала некоторое время. Рука ее вновь стала холодной, пальцы, сжимавшие мою руку, разжались. Она заговорила опять:
— Говорите скорее, доктор! Что бы это ни было, дайте мне, пока я не умерла.
Я решился на риск, раскрыл медальон и вложил ей в руку. Как мне показалось, она сначала не хотела на него взглянуть. Она сказала:
— Поверните меня на постели лицом к стене.
Я повиновался. Спиной ко мне, она подняла свою вуаль, и потом (я так думаю) взглянула на портрет. Продолжительный тихий крик, не печальный, а крик восторга и восхищения, вырвался у нее. Я слышал, что она поцеловала портрет. Привыкший в моей профессии к печальным зрелищам и звукам, я не помню, чтобы когда-нибудь потерял свое самообладание до такой степени. Я принужден был отойти к окну.
Едва ли прошла минута, как я снова уже находился у кровати. Вуаль опять закрывала ее лицо. Ее голос опять ослабел. Я мог только слышать, что она говорила, наклонившись к ней и приложив ухо к ее губам.
— Наденьте мне на шею, — шепнула она.
Я застегнул цепочку на ее шее. Она хотела поднести к ней руку, но у нее на это не хватило сил.
— Помогите мне спрятать, — сказала она.
Я водил ее рукой. Она спрятала медальон на груди под белой блузой, которая была на ней в этот день. Дыхание ее становилось все тяжелее. Я приподнял ее на изголовье. Изголовье было не очень высоким. Я положил ее голову на свое плечо и немножко приподнял вуаль. Она опять заговорила, почувствовав минутное облегчение.
— Обещайте мне, — сказала она, — что чужие руки не коснутся меня. Обещайте похоронить меня так, как я теперь.
Я дал ей обещание.
Ее ослабевшее дыхание участилось. Она едва могла произнести следующие слова:
— Опять закройте мне лицо.
Я закрыл. Она некоторое время молчала. Вдруг дыхание ее прервалось. Она вздрогнула и приподняла голову с моего плеча.
— Вы страдаете? — спросил я.
— Я на небесах! — ответила она.
С этими словами голова ее опустилась на мою грудь. В этом последнем радостном порыве остановилось ее последнее дыхание. Минута великого счастья была минутой ее смерти. Милосердие Божие наконец посетило ее.
* * *
Возвращаюсь к моему письму, пока не ушла почта.Я принял необходимые меры для исполнения моего обещания. Она будет похоронена с медальоном, спрятанным на груди, и с черной вуалью на лице. Не было на свете существа благороднее. Скажите тому, кто прислал ей свой портрет, что ее последние минуты были радостны благодаря его памяти о ней, выраженной этим подарком.
Я примечаю одно место в вашем письме, на которое еще не отвечал. Вы спрашиваете, была ли более серьезная причина постоянно скрывать ее лицо под вуалью, чем та, на которую она обыкновенно ссылалась окружающим ее. Это правда, что она страдала болезненной чувствительностью от действия света. Также правда, что это был не единственный и не худший результат болезни, постигшей ее. Она имела другую причину скрывать свое лицо — причину, известную только двум лицам: доктору, живущему в деревне близ дома ее отца, и мне. Мы оба обязались не открывать никому на свете того, что видели одни наши глаза. Мы сохраняли ее ужасную тайну даже от ее отца и унесем эту тайну в могилу. Мне нечего больше сказать об этом печальном предмете тому, по поручению кого вы пишите. Когда он будет думать о ней теперь, пусть думает о красоте, которую не может испортить телесная болезнь, — красоте свободного духа, вечно счастливого в союзе с ангелами Господними.
Я могу прибавить, прежде чем кончу это письмо, что бедный, старый отец не останется в печальном одиночестве в доме у озера. Он проведет свою остальную жизнь у меня. Моя добрая жена будет заботиться о нем, а мои дети станут напоминать ему о более светлой стороне жизни".
Так кончалось письмо. Я положил его и вышел. Моя уединенная комната напоминала о неумолимо наступающем одиночестве в моей жизни. Мои интересы в этом хлопотливом свете ограничивались теперь одной целью — заботой о слабеющем здоровье моей матери. Из двух женщин, сердца которых участливо бились с моим, одна лежала в могиле, а другая была потеряна для меня на чужой стороне. На дороге у моря я встретил матушку в маленьком кабриолете, медленно двигавшемся под теплым зимним солнцем. Я отпустил лакея, бывшего с ней, и пошел возле кабриолета с вожжами в руках. Мы спокойно болтали о пустяках. Я закрыл глаза на печальную будущность, открывавшуюся передо мной, и старался в промежутках, свободных от воспоминаний, жить безропотно сегодняшним днем.
Глава XXXII
МНЕНИЕ ДОКТОРА
Прошло шесть месяцев. Снова наступило лето.
Миновало время разлуки. Продленная моими заботами, жизнь моей матушки подошла к концу. Она умерла на моих руках, ее последние слова были сказаны мне, ее последний взгляд на земле принадлежал мне. Я теперь, в самом прямом и печальном значении этого слова, один на свете.
Горе, постигшее меня, наложило на меня некоторые обязанности, исполнение которых требовало личного присутствия в Лондоне. Мой дом отдан внаймы, и я остановился в гостинице. Друг мой сэр Джемс, он также в Лондоне по делу, занимает комнаты возле моих. Мы завтракаем и обедаем вместе в моей гостиной. Пока одиночество для меня ужасно, а между тем я в обществе бывать не смогу: мне неприятны просто знакомые.
Однако, по предложению сэра Джемса, мы пригласили к себе обедать одного гостя, которого нельзя считать обыкновенным посетителем. Доктор, предупредивший меня о критическом состоянии здоровья моей матери, хотел узнать от меня об ее последних минутах. Он не может терять своего драгоценного времени по утрам и приехал к нам в обеденный час, когда больные оставляют ему возможность посещать друзей.
Обед почти кончился. Я сделал над собой усилие сохранить самообладание и в нескольких словах рассказал простую историю о последних днях матушки на земле. Потом разговор перешел на предметы, неинтересные для меня. Моя душа успокоилась после сделанных над собой усилий, ко мне вернулась моя наблюдательность.
Мало-помалу, пока разговор продолжался, я заметил кое-что в поведении знаменитого доктора, что сначала привело меня в недоумение, а потом возбудило мое подозрение о какой-то причине его присутствия, в которой он не признавался и которая касалась меня.
Я неоднократно замечал, что глаза его останавливались на мне с тайным интересом и вниманием, которое он, по-видимому, старался скрыть. Беспрестанно замечал я, что он старался увести разговор от общих тем и заставить меня разговориться о себе, а еще необычнее (если я не ошибался) было, что сэр Джемс понимал и поощрял его.
Под разными предлогами меня расспрашивали, чем я болел прежде и какие планы строю на будущее время. Между прочими вопросами, лично интересовавшими меня, коснулись сверхъестественных явлений. Меня спросили, верю ли я в тайное духовное, общение с призраками умерших или отсутствующих существ. Меня очень скоро заставили признать, что мои взгляды на этот трудный и спорный вопрос в некоторой степени подчиняются влиянию собственного опыта. Признания, однако, оказалось недостаточно для удовлетворения невинного любопытства доктора. Он старался убедить меня рассказать подробнее, что я видел и чувствовал.
Но я уже остерегался, извинился и не захотел ни в чем признаваться моему другу. Для меня уже было абсолютно ясно, что я стал предметом опыта, интересующего и сэра Джемса, и доктора. Делая вид, будто не догадываюсь ни о чем, я про себя решил узнать настоящую причину присутствия доктора в этот вечер и какую роль играл сэр Джемс, пригласив его быть моим гостем.
События благоприятствовали моему намерению вскоре после того, как десерт был поставлен на стол.
Слуга вошел в комнату с письмом ко мне и сказал, что посланный ждет ответа. Я распечатал конверт и вынул письмо от моих поверенных, извещавших меня об окончании одного дела. Я тотчас воспользовался случаем, представившимся мне. Вместо того, чтобы дать устный ответ, я извинился и воспользовался предлогом дать на него письменный ответ, чтобы выйти из комнаты.
Отпустив посланного, ждавшего внизу, я вернулся в коридор, в котором находились мои комнаты, и тихо отворил дверь своей спальни. Другая дверь вела в гостиную и наверху был вентилятор. Мне стоило только встать под вентилятором и каждое слово разговора сэра Джемса с доктором доносилось до моих ушей.
— Так вы находите, что я прав? — были первые слова сэра Джемса, услышанные мной.
— Вполне, — ответил доктор.
— Я старался всеми силами заставить его переменить скучный образ жизни, — продолжал сэр Джордж. — Я приглашал его к себе в Шотландию, предлагал путешествовать с ним за границей, взять с собою на мою яхту. У него один ответ — он просто говорит «нет» на все мои предложения. Вы слышали от него самого, что у него нет определенных планов на будущее время. Что будет с ним? Что нам лучше сделать?
— Это нелегко сказать, — услышал я ответ доктора.
— Сказать по правде, его нервная система очень расстроена. Я заметил уже в нем что-то странное, когда он приезжал советоваться со мной о здоровье своей матери. Не одна ее смерть причина расстройства. По-моему мнению, его ум — как бы сказать? — утратил ясность уже давно. Он человек очень сдержанный. Я подозреваю, что его мучило беспокойство, о котором он не рассказывал никому. В его лета всякие скрываемые огорчения происходят от женщин. По своему темпераменту он романтически смотрит на любовь, и, возможно, какая-нибудь пошлая современная женщина разочаровала его. Какова бы ни была причина, ее воздействие ясно — нервы молодого человека расстроены и оказывают влияние на мозг. Я знал людей в его положении дурно кончавших. Он может быть доведен до галлюцинаций, если не изменит настоящего образа жизни. Помните вы, что он сказал, когда мы говорили о привидениях?
— Чистый вздор! — заметил сэр Джемс.
— Чистая галлюцинация будет более правильное выражение, — возразил доктор. — И другие галлюцинации могут появиться каждую минуту.
— Что же делать? — настаивал сэр Джемс. — По правде могу сказать, доктор, что интересуюсь этим бедным молодым человеком как отец. Его мать была одним из самых старых и дорогих моих друзей, а он наследовал многие из ее привлекательных и милых качеств. Надеюсь, вы не находите болезнь его настолько опасной, чтобы она требовала присмотра?
— Конечно, нет пока, — ответил доктор. — Болезни мозга еще нет, следовательно, нет и причины содержать его под присмотром. Это случай сомнительный и трудный. Пусть надежный человек наблюдает за ним тайком и не перечит ему ни в чем, насколько возможно. Малейшая безделица может возбудить его подозрение, а если это случится, мы потеряем над ним всякую власть.
— Вы не думаете, что он уже подозревает нас, доктор?
— Надеюсь, что нет. Я видел, что он раза два взглянул на меня довольно странно — и вот уже давно вышел из комнаты.
Услышав это, я не стал ждать больше. Я вернулся в гостиную (через коридор) и занял свое место за столом.
Негодование, которое я чувствовал, мне кажется, довольно естественно при подобных обстоятельствах, сделало из меня первый раз в жизни хорошего актера. Я придумал необходимый предлог для своего продолжительного отступления и принял участие в разговоре, строго наблюдая за каждым своим словом, но не обнаруживая никакой сдержанности. Что такое сны мистрис Ван-Брандт, что такое призрачные появления ее, виденные мной? Галлюцинации, потихоньку увеличивавшиеся с годами? Галлюцинации, ведущие меня медленно и постепенно все ближе и ближе к помешательству? Это подозрение в помешательстве так рассердило меня на добрых друзей, старавшихся спасти мой рассудок? Не ужас ли помешательства заставляет меня бежать из гостиницы, как преступника, вырвавшегося из тюрьмы?
Эти вопросы мучили меня в ночном одиночестве. Моя постель стала для меня местом нестерпимой пытки. Я встаю, одеваюсь, жду рассвета и смотрю в открытое окно на улицу.
Летние ночи коротки. Серый рассвет является мне как освобождение, блеск великолепного солнечного восхода еще раз веселит мою душу. Зачем буду я ждать в комнате, еще заполненной моими страшными ночными сомнениями? Я беру свой дорожный мешок, я оставляю мои письма на столе гостиной и спускаюсь с лестницы к наружной двери. Швейцар дремлет на стуле. Он просыпается, когда я прохожу мимо него, и (да поможет мне Господь!) у него на лице выражается сомнение, не сумасшедший ли я.
— Уже оставляете нас, сэр? — говорит он, смотря па мешок в моей руке.
Сумасшедший я или в полном рассудке, а ответ у меня готов. Я говорю ему, что уезжаю на день за город, а чтобы подольше побыть на воздухе, должен ехать рано.
Швейцар все же не спускает с меня глаз. Он спрашивает, не позвать ли кого, чтобы донести мой мешок. Я не позволяю никого будить. Он спрашивает, не оставлю ли я какого-нибудь поручения к моему другу. Я уведомляю его, что оставил письма наверху к сэру Джемсу и хозяину гостиницы. После этого он отодвигает запоры и отворяет дверь. До последней минуты по лицу его видно, что он считает меня сумасшедшим.
Прав он или не прав? Кто может отвечать за себя? Как могу я ответить?
Миновало время разлуки. Продленная моими заботами, жизнь моей матушки подошла к концу. Она умерла на моих руках, ее последние слова были сказаны мне, ее последний взгляд на земле принадлежал мне. Я теперь, в самом прямом и печальном значении этого слова, один на свете.
Горе, постигшее меня, наложило на меня некоторые обязанности, исполнение которых требовало личного присутствия в Лондоне. Мой дом отдан внаймы, и я остановился в гостинице. Друг мой сэр Джемс, он также в Лондоне по делу, занимает комнаты возле моих. Мы завтракаем и обедаем вместе в моей гостиной. Пока одиночество для меня ужасно, а между тем я в обществе бывать не смогу: мне неприятны просто знакомые.
Однако, по предложению сэра Джемса, мы пригласили к себе обедать одного гостя, которого нельзя считать обыкновенным посетителем. Доктор, предупредивший меня о критическом состоянии здоровья моей матери, хотел узнать от меня об ее последних минутах. Он не может терять своего драгоценного времени по утрам и приехал к нам в обеденный час, когда больные оставляют ему возможность посещать друзей.
Обед почти кончился. Я сделал над собой усилие сохранить самообладание и в нескольких словах рассказал простую историю о последних днях матушки на земле. Потом разговор перешел на предметы, неинтересные для меня. Моя душа успокоилась после сделанных над собой усилий, ко мне вернулась моя наблюдательность.
Мало-помалу, пока разговор продолжался, я заметил кое-что в поведении знаменитого доктора, что сначала привело меня в недоумение, а потом возбудило мое подозрение о какой-то причине его присутствия, в которой он не признавался и которая касалась меня.
Я неоднократно замечал, что глаза его останавливались на мне с тайным интересом и вниманием, которое он, по-видимому, старался скрыть. Беспрестанно замечал я, что он старался увести разговор от общих тем и заставить меня разговориться о себе, а еще необычнее (если я не ошибался) было, что сэр Джемс понимал и поощрял его.
Под разными предлогами меня расспрашивали, чем я болел прежде и какие планы строю на будущее время. Между прочими вопросами, лично интересовавшими меня, коснулись сверхъестественных явлений. Меня спросили, верю ли я в тайное духовное, общение с призраками умерших или отсутствующих существ. Меня очень скоро заставили признать, что мои взгляды на этот трудный и спорный вопрос в некоторой степени подчиняются влиянию собственного опыта. Признания, однако, оказалось недостаточно для удовлетворения невинного любопытства доктора. Он старался убедить меня рассказать подробнее, что я видел и чувствовал.
Но я уже остерегался, извинился и не захотел ни в чем признаваться моему другу. Для меня уже было абсолютно ясно, что я стал предметом опыта, интересующего и сэра Джемса, и доктора. Делая вид, будто не догадываюсь ни о чем, я про себя решил узнать настоящую причину присутствия доктора в этот вечер и какую роль играл сэр Джемс, пригласив его быть моим гостем.
События благоприятствовали моему намерению вскоре после того, как десерт был поставлен на стол.
Слуга вошел в комнату с письмом ко мне и сказал, что посланный ждет ответа. Я распечатал конверт и вынул письмо от моих поверенных, извещавших меня об окончании одного дела. Я тотчас воспользовался случаем, представившимся мне. Вместо того, чтобы дать устный ответ, я извинился и воспользовался предлогом дать на него письменный ответ, чтобы выйти из комнаты.
Отпустив посланного, ждавшего внизу, я вернулся в коридор, в котором находились мои комнаты, и тихо отворил дверь своей спальни. Другая дверь вела в гостиную и наверху был вентилятор. Мне стоило только встать под вентилятором и каждое слово разговора сэра Джемса с доктором доносилось до моих ушей.
— Так вы находите, что я прав? — были первые слова сэра Джемса, услышанные мной.
— Вполне, — ответил доктор.
— Я старался всеми силами заставить его переменить скучный образ жизни, — продолжал сэр Джордж. — Я приглашал его к себе в Шотландию, предлагал путешествовать с ним за границей, взять с собою на мою яхту. У него один ответ — он просто говорит «нет» на все мои предложения. Вы слышали от него самого, что у него нет определенных планов на будущее время. Что будет с ним? Что нам лучше сделать?
— Это нелегко сказать, — услышал я ответ доктора.
— Сказать по правде, его нервная система очень расстроена. Я заметил уже в нем что-то странное, когда он приезжал советоваться со мной о здоровье своей матери. Не одна ее смерть причина расстройства. По-моему мнению, его ум — как бы сказать? — утратил ясность уже давно. Он человек очень сдержанный. Я подозреваю, что его мучило беспокойство, о котором он не рассказывал никому. В его лета всякие скрываемые огорчения происходят от женщин. По своему темпераменту он романтически смотрит на любовь, и, возможно, какая-нибудь пошлая современная женщина разочаровала его. Какова бы ни была причина, ее воздействие ясно — нервы молодого человека расстроены и оказывают влияние на мозг. Я знал людей в его положении дурно кончавших. Он может быть доведен до галлюцинаций, если не изменит настоящего образа жизни. Помните вы, что он сказал, когда мы говорили о привидениях?
— Чистый вздор! — заметил сэр Джемс.
— Чистая галлюцинация будет более правильное выражение, — возразил доктор. — И другие галлюцинации могут появиться каждую минуту.
— Что же делать? — настаивал сэр Джемс. — По правде могу сказать, доктор, что интересуюсь этим бедным молодым человеком как отец. Его мать была одним из самых старых и дорогих моих друзей, а он наследовал многие из ее привлекательных и милых качеств. Надеюсь, вы не находите болезнь его настолько опасной, чтобы она требовала присмотра?
— Конечно, нет пока, — ответил доктор. — Болезни мозга еще нет, следовательно, нет и причины содержать его под присмотром. Это случай сомнительный и трудный. Пусть надежный человек наблюдает за ним тайком и не перечит ему ни в чем, насколько возможно. Малейшая безделица может возбудить его подозрение, а если это случится, мы потеряем над ним всякую власть.
— Вы не думаете, что он уже подозревает нас, доктор?
— Надеюсь, что нет. Я видел, что он раза два взглянул на меня довольно странно — и вот уже давно вышел из комнаты.
Услышав это, я не стал ждать больше. Я вернулся в гостиную (через коридор) и занял свое место за столом.
Негодование, которое я чувствовал, мне кажется, довольно естественно при подобных обстоятельствах, сделало из меня первый раз в жизни хорошего актера. Я придумал необходимый предлог для своего продолжительного отступления и принял участие в разговоре, строго наблюдая за каждым своим словом, но не обнаруживая никакой сдержанности. Что такое сны мистрис Ван-Брандт, что такое призрачные появления ее, виденные мной? Галлюцинации, потихоньку увеличивавшиеся с годами? Галлюцинации, ведущие меня медленно и постепенно все ближе и ближе к помешательству? Это подозрение в помешательстве так рассердило меня на добрых друзей, старавшихся спасти мой рассудок? Не ужас ли помешательства заставляет меня бежать из гостиницы, как преступника, вырвавшегося из тюрьмы?
Эти вопросы мучили меня в ночном одиночестве. Моя постель стала для меня местом нестерпимой пытки. Я встаю, одеваюсь, жду рассвета и смотрю в открытое окно на улицу.
Летние ночи коротки. Серый рассвет является мне как освобождение, блеск великолепного солнечного восхода еще раз веселит мою душу. Зачем буду я ждать в комнате, еще заполненной моими страшными ночными сомнениями? Я беру свой дорожный мешок, я оставляю мои письма на столе гостиной и спускаюсь с лестницы к наружной двери. Швейцар дремлет на стуле. Он просыпается, когда я прохожу мимо него, и (да поможет мне Господь!) у него на лице выражается сомнение, не сумасшедший ли я.
— Уже оставляете нас, сэр? — говорит он, смотря па мешок в моей руке.
Сумасшедший я или в полном рассудке, а ответ у меня готов. Я говорю ему, что уезжаю на день за город, а чтобы подольше побыть на воздухе, должен ехать рано.
Швейцар все же не спускает с меня глаз. Он спрашивает, не позвать ли кого, чтобы донести мой мешок. Я не позволяю никого будить. Он спрашивает, не оставлю ли я какого-нибудь поручения к моему другу. Я уведомляю его, что оставил письма наверху к сэру Джемсу и хозяину гостиницы. После этого он отодвигает запоры и отворяет дверь. До последней минуты по лицу его видно, что он считает меня сумасшедшим.
Прав он или не прав? Кто может отвечать за себя? Как могу я ответить?
Глава XXXIII
ПОСЛЕДНИЙ ВЗГЛЯД НА ОЗЕРО ЗЕЛЕНЫХ ВОД
Душа поя пробудилась, когда я шел по светлым, пустынным улицам и дышал свежим утренним воздухом.
Идя на восток по большому городу, я остановился у первой конторы, мимо которой проходил, и занял место в дилижансе, отходившем рано утром в Ипсвич. Оттуда я на почтовых лошадях доехал до города, ближайшего к озеру Зеленых Вод. Прогулка в несколько миль прохладным вечером привела меня, по хорошо знакомым проселочным дорогам, в наш старый дом. В последних лучах заходящего солнца взглянул я на знакомый ряд окон и увидел, что ставни все заперты. Ни одного живого существа не было видно нигде. Даже собаки не залаяли, когда я позвонил в большой колокольчик у дверей. Дом был пуст и заперт.
После долгого ожидания я услышал тяжелые шаги в передней. Какой-то старик отпер дверь.
Как он ни изменился, я сейчас же узнал в нем одного из наших бывших арендаторов. К изумлению старика, я назвал его по имени. Он, со своей стороны, усиленно старался узнать меня, и, очевидно, старался напрасно. Без сомнения, я гораздо больше изменился, нежели он, — я был вынужден назвать себя. Сморщенное лицо бедняги медленно и робко просияло улыбкой, как будто он был и не способен, и боялся позволить себе такую непривычную роскошь. Сильно смутившись, он приветствовал меня как хозяина, вернувшегося домой, как будто дом был мой.
Идя на восток по большому городу, я остановился у первой конторы, мимо которой проходил, и занял место в дилижансе, отходившем рано утром в Ипсвич. Оттуда я на почтовых лошадях доехал до города, ближайшего к озеру Зеленых Вод. Прогулка в несколько миль прохладным вечером привела меня, по хорошо знакомым проселочным дорогам, в наш старый дом. В последних лучах заходящего солнца взглянул я на знакомый ряд окон и увидел, что ставни все заперты. Ни одного живого существа не было видно нигде. Даже собаки не залаяли, когда я позвонил в большой колокольчик у дверей. Дом был пуст и заперт.
После долгого ожидания я услышал тяжелые шаги в передней. Какой-то старик отпер дверь.
Как он ни изменился, я сейчас же узнал в нем одного из наших бывших арендаторов. К изумлению старика, я назвал его по имени. Он, со своей стороны, усиленно старался узнать меня, и, очевидно, старался напрасно. Без сомнения, я гораздо больше изменился, нежели он, — я был вынужден назвать себя. Сморщенное лицо бедняги медленно и робко просияло улыбкой, как будто он был и не способен, и боялся позволить себе такую непривычную роскошь. Сильно смутившись, он приветствовал меня как хозяина, вернувшегося домой, как будто дом был мой.