Страница:
— Она вернулась ко мне не одна, — продолжала матушка. — С ней была прелестная девочка, которая еще едва могла ходить, держась за руку матери. Она нежно поцеловала ребенка, а потом посадила его на колени ко мне.
«Это мое единственное утешение, — сказала она просто, — и вот препятствие мешающее мне стать женой мистера Джерменя».
Ребенок Ван-Брандта! Ребенок Ван-Брандта!
Приписка, которую она заставила меня сделать к письму, непонятное оставление места, на котором она работала хорошо, печальные затруднения, которые довели ее до голода, унизительное возвращение к человеку, который так жестоко обманул ее, — все объяснилось, все извинялось теперь! Как могла она получить место с грудным ребенком? С надвигающимся голодом что могла сделать эта одинокая женщина, как не вернуться к отцу своего ребенка? Какое право имел я на нее сравнительно с ним? Какая была нужда теперь в том, что бедное создание тайно платило взаимностью за мою любовь? Ребенок был препятствием между нами — вот чем он удерживал ее у себя! Чем я могу удержать ее? Все общественные приличия и все общественные законы отвечали на вопрос: ничем!
Голова моя опустилась на грудь — я молча принял удар. Моя добрая матушка ваяла меня за руку.
— Теперь ты понимаешь, Джордж? — спросила она печально.
— Да, матушка, понимаю.
— Она просила меня сказать тебе об одном, мой милый, о чем я еще не упоминала тебе. Она умоляет тебя не предполагать, будто она имела хоть малейшее понятие о своем положении, когда пыталась лишить себя жизни. Ее первое подозрение о том, что она может стать матерью, появилось у нее в Эдинбурге из разговора с теткой. Невозможно, Джордж, не чувствовать сострадания к этой бедной женщине. Как ни достойно сожаления ее положение, я не вижу, чтобы ее можно было порицать за него. Она была невинной жертвой гнусного обмана, когда этот человек женился на ней. С тех пор она страдала, не заслужив этого, и поступила благородно с тобой и со мной. Я должна отдать ей справедливость, сказав, что она женщина из тысячи — женщина, достойная при более счастливых обстоятельствах быть моей дочерью и твоей женой. Я жалею тебя и разделяю твои чувства, мой милый, от всего моего сердца.
Таким образом, занавес этой сцены моей жизни был опущен навсегда. Как было с моей любовью в дни моего детства, так было опять теперь с любовью моего зрелого возраста.
Позднее в этот день, когда ко мне в некоторой степени вернулось самообладание, я написал Ван-Брандту. Мэри предвидела, что я буду писать, извиняясь, что не смогу обедать у него.
Мог ли я также сказать в письме несколько прощальных слов женщине, которую я любил и которой лишился? Нет! И для нее, и для меня было лучше не писать. А между тем у меня недоставало твердости оставить ее молча. Ее последние слова при разлуке (повторенные мне матушкой) выражали надежду, что я не стану думать о ней сурово. Как я мог уверить ее, что буду думать о ней с любовью до конца всей жизни? Нежный такт и истинное сочувствие моей матери указали мне путь.
— Пошли небольшой подарок ребенку, Джордж, — сказала она. — Ты не сердишься на бедную девочку?
Богу было известно, что я не желал зла ребенку. Я сам пошел и купил ей игрушку. Я принес ее домой и, прежде чем отослал, приколол к ней бумажку с надписью:
«Вашей дочке от Джорджа Джерменя».
В этих словах, я полагаю, не было ничего патетического, а между тем я заплакал, когда писал их.
На следующее утро мы с матушкой уехали в наш загородный дом в Пертшире. Лондон стал для меня ненавистен. Путешествие за границу я уже пробовал. Мне ничего больше не оставалось, как вернуться в Верхнюю Шотландию и постараться устроить свою жизнь так, чтобы посвятить ее матушке.
Глава XVI
Глава XVII
Глава XVIII
«Это мое единственное утешение, — сказала она просто, — и вот препятствие мешающее мне стать женой мистера Джерменя».
Ребенок Ван-Брандта! Ребенок Ван-Брандта!
Приписка, которую она заставила меня сделать к письму, непонятное оставление места, на котором она работала хорошо, печальные затруднения, которые довели ее до голода, унизительное возвращение к человеку, который так жестоко обманул ее, — все объяснилось, все извинялось теперь! Как могла она получить место с грудным ребенком? С надвигающимся голодом что могла сделать эта одинокая женщина, как не вернуться к отцу своего ребенка? Какое право имел я на нее сравнительно с ним? Какая была нужда теперь в том, что бедное создание тайно платило взаимностью за мою любовь? Ребенок был препятствием между нами — вот чем он удерживал ее у себя! Чем я могу удержать ее? Все общественные приличия и все общественные законы отвечали на вопрос: ничем!
Голова моя опустилась на грудь — я молча принял удар. Моя добрая матушка ваяла меня за руку.
— Теперь ты понимаешь, Джордж? — спросила она печально.
— Да, матушка, понимаю.
— Она просила меня сказать тебе об одном, мой милый, о чем я еще не упоминала тебе. Она умоляет тебя не предполагать, будто она имела хоть малейшее понятие о своем положении, когда пыталась лишить себя жизни. Ее первое подозрение о том, что она может стать матерью, появилось у нее в Эдинбурге из разговора с теткой. Невозможно, Джордж, не чувствовать сострадания к этой бедной женщине. Как ни достойно сожаления ее положение, я не вижу, чтобы ее можно было порицать за него. Она была невинной жертвой гнусного обмана, когда этот человек женился на ней. С тех пор она страдала, не заслужив этого, и поступила благородно с тобой и со мной. Я должна отдать ей справедливость, сказав, что она женщина из тысячи — женщина, достойная при более счастливых обстоятельствах быть моей дочерью и твоей женой. Я жалею тебя и разделяю твои чувства, мой милый, от всего моего сердца.
Таким образом, занавес этой сцены моей жизни был опущен навсегда. Как было с моей любовью в дни моего детства, так было опять теперь с любовью моего зрелого возраста.
Позднее в этот день, когда ко мне в некоторой степени вернулось самообладание, я написал Ван-Брандту. Мэри предвидела, что я буду писать, извиняясь, что не смогу обедать у него.
Мог ли я также сказать в письме несколько прощальных слов женщине, которую я любил и которой лишился? Нет! И для нее, и для меня было лучше не писать. А между тем у меня недоставало твердости оставить ее молча. Ее последние слова при разлуке (повторенные мне матушкой) выражали надежду, что я не стану думать о ней сурово. Как я мог уверить ее, что буду думать о ней с любовью до конца всей жизни? Нежный такт и истинное сочувствие моей матери указали мне путь.
— Пошли небольшой подарок ребенку, Джордж, — сказала она. — Ты не сердишься на бедную девочку?
Богу было известно, что я не желал зла ребенку. Я сам пошел и купил ей игрушку. Я принес ее домой и, прежде чем отослал, приколол к ней бумажку с надписью:
«Вашей дочке от Джорджа Джерменя».
В этих словах, я полагаю, не было ничего патетического, а между тем я заплакал, когда писал их.
На следующее утро мы с матушкой уехали в наш загородный дом в Пертшире. Лондон стал для меня ненавистен. Путешествие за границу я уже пробовал. Мне ничего больше не оставалось, как вернуться в Верхнюю Шотландию и постараться устроить свою жизнь так, чтобы посвятить ее матушке.
Глава XVI
ДНЕВНИК МОЕЙ МАТЕРИ
Мне неприятно даже теперь, по прошествии такого длительного времени, оглядываться на печальные дни затворничества, которые однообразно проходили в нашем шотландском доме. Прошлое в моей жизни, однако, как ни было оно печально, я вспоминаю с некоторым интересом. Оно соединяло меня с моими ближними, оно связывало меня в некоторой степени с людьми и жизнью света. Но я не испытываю сочувствия к чисто эгоистическому удовольствию, которое некоторые люди находят, распространяясь до малейших мелочей о своих собственных чувствах в дни бед и печалей. Пусть воспоминание о нашей застойной жизни в Пертшире (насколько оно касается меня) будет представлено словами моей матери, а не моими. Несколько выписок из дневника, который она имела привычку вести, расскажут все, что следовало рассказать, прежде чем этот рассказ перейдет к позднейшему времени и новым событиям.
«20 августа. — Мы пробыли два месяца в нашем шотландском доме, а я не вижу перемены к лучшему в Джордже. Я боюсь, что он еще по-прежнему далек от примирения с разлукой с этой несчастной женщиной. Ничто не заставит его признаться в этом самому. Он уверяет, что его спокойная жизнь здесь со мной удовлетворяет все его желания. Но я этому не верю. Я была вчера ночью в его спальне. Я слышала, как он говорил о ней во сне, и видела слезы на его ресницах. Мой бедный мальчик! Сколько тысяч очаровательных женщин не желали бы ничего большего, как стать его женой! А он любит именно ту женщину, на которой не может жениться!»
"25. — Продолжительный разговор с Джорджем о мистере Мек-Глю. Я не люблю этого шотландского доктора с тех пор, как он не отговорил моего сына отправиться на роковое свидание у источника Св. Антония. Но он, кажется, доктор искусный, и я думаю, что он хорошо расположен к Джорджу. Он дал совет со своей обычной грубостью и очень дельный в то же время.
— Ничто не излечит вашего сына, сударыня, от его пламенной страсти к этой чуть не утонувшей даме, кроме перемены — и другой дамы. Отошлите его отсюда одного и заставьте его почувствовать необходимость в заботах о нем какого-нибудь доброго существа. А когда он встретит это доброе существо (их так много, как рыб в море), не ломайте себе голову о том, нет ли пятна на ее репутации. У меня есть надтреснутая чашка, которая служит мне двадцать лет. Жените его, сударыня, на этой новой так быстро, как только позволит закон. Я ненавижу мнения мистера Мек-Глю, они такие грубые и жестокосердные, но очень боюсь, что должна расстаться с моим сыном на некоторое время для его же пользы".
«26. — Куда поедет Джордж? Я думала об этом всю ночь и не могу придумать ничего. Так трудно примириться с мыслью отпустить его одного!»
«29. — Я всегда верила в особую благость Провидения, и теперь моя вера подтвердилась снова. В это утро я получила письмо от нашего доброго друга и соседа в Бельгельвае. Сэр Джемс — один из начальников Северных маяков. Он едет на казенном корабле осматривать маяки Северной Шотландии и на Оркнейских и Шетлендских островах — и, заметив, как похудел и нездоров мой бедный мальчик, он пригласил Джорджа быть его гостем в этом путешествии. Они будут в поездке более двух месяцев, а море (как сэр Джемс напомнил мне) сделало чудеса в здоровье Джорджа, когда он вернулся из Индии. Я не могу желать лучшего случая попытать, какую перемену воздух и новые места сделают для него. Как ни тягостна будет разлука для меня, я стойко перенесу ее и стану уговаривать Джорджа принять приглашение».
"30. — Я сказала все, что могла, но он все отказывается оставить меня. Я жалкое, эгоистичное существо. Я была так рада, когда он сказал «нет»!
«31. — Еще бессонная ночь. Джордж должен обязательно дать ответ сэру Джемсу сегодня. Я решилась исполнить мою обязанность по отношению к сыну — он так ужасно бледен и нездоров сегодня! Кроме того, если что-нибудь не расшевелит его, почем я знаю, может быть, он вернется к мистрис Ван-Брандт. Со всевозможных точек зрения я обязана настаивать на том, чтобы он принял приглашение сэра Джемса. Мне надо только быть твердой, и дело уладится. Бедняжка еще никогда не ослушивался меня. Он и теперь не ослушается».
«2 сентября. — Он уехал! Единственно для того, чтобы сделать мне удовольствие, — совершенно против своего желания. О, как такой добрый сын не может иметь доброй жены! Он всякую женщину сделал бы счастливой. Желала бы я знать, хорошо ли я поступила, отослав его. Ветер стонет в сосновой плантации позади дома. Нет ли бури на море? Я забыла спросить сэра Джемса, как велик корабль. Путеводитель по Шотландии говорит, что берег скалистый, а между северным берегом и Оркнейскими островами море бурно. Я почти сожалею, что так настаивала, — как я глупа! Мы все в руках Божьих. Да благословит Господь моего доброго сына!»
«10. — Очень растревожена. От Джорджа нет писем. Ах, каких огорчений полна эта жизнь, и как странно, что мы так ее ценим!»
«15. — Письмо от Джорджа. Они прошли северный берег и бурное море к Оркнейским островам. Чудная погода благоприятствовала им до сих пор. Джордж поздоровел и повеселел. Ах, сколько счастья в этой жизни, если только мы будем иметь терпение ждать его!»
«2 октября. — Еще письмо. Они благополучно дошли до Леруикской пристани, главной гавани на Шетлендских островах. Последнее время погода была неблагоприятна, но здоровье Джорджа продолжает улучшаться. Он пишет с большой признательностью о постоянной доброте к нему сэра Джемса. Я так рада, я готова бы расцеловать сэра Джемса — хотя он человек важный и начальник Северных маяков. Через три недели (если позволят ветер и погода) они надеются вернуться. Моя уединенная жизнь здесь ничего не значит, если я смогу только видеть Джорджа опять счастливым и здоровым. Он пишет мне, что они много времени проводят на берегу, но не говорит ни слова о встрече с дамами. Может быть, их мало в тех диких областях. Я слышала о шетлендских шалях и шетлендских пони. А есть ли шетлендские дамы, желала бы я знать?»
«20 августа. — Мы пробыли два месяца в нашем шотландском доме, а я не вижу перемены к лучшему в Джордже. Я боюсь, что он еще по-прежнему далек от примирения с разлукой с этой несчастной женщиной. Ничто не заставит его признаться в этом самому. Он уверяет, что его спокойная жизнь здесь со мной удовлетворяет все его желания. Но я этому не верю. Я была вчера ночью в его спальне. Я слышала, как он говорил о ней во сне, и видела слезы на его ресницах. Мой бедный мальчик! Сколько тысяч очаровательных женщин не желали бы ничего большего, как стать его женой! А он любит именно ту женщину, на которой не может жениться!»
"25. — Продолжительный разговор с Джорджем о мистере Мек-Глю. Я не люблю этого шотландского доктора с тех пор, как он не отговорил моего сына отправиться на роковое свидание у источника Св. Антония. Но он, кажется, доктор искусный, и я думаю, что он хорошо расположен к Джорджу. Он дал совет со своей обычной грубостью и очень дельный в то же время.
— Ничто не излечит вашего сына, сударыня, от его пламенной страсти к этой чуть не утонувшей даме, кроме перемены — и другой дамы. Отошлите его отсюда одного и заставьте его почувствовать необходимость в заботах о нем какого-нибудь доброго существа. А когда он встретит это доброе существо (их так много, как рыб в море), не ломайте себе голову о том, нет ли пятна на ее репутации. У меня есть надтреснутая чашка, которая служит мне двадцать лет. Жените его, сударыня, на этой новой так быстро, как только позволит закон. Я ненавижу мнения мистера Мек-Глю, они такие грубые и жестокосердные, но очень боюсь, что должна расстаться с моим сыном на некоторое время для его же пользы".
«26. — Куда поедет Джордж? Я думала об этом всю ночь и не могу придумать ничего. Так трудно примириться с мыслью отпустить его одного!»
«29. — Я всегда верила в особую благость Провидения, и теперь моя вера подтвердилась снова. В это утро я получила письмо от нашего доброго друга и соседа в Бельгельвае. Сэр Джемс — один из начальников Северных маяков. Он едет на казенном корабле осматривать маяки Северной Шотландии и на Оркнейских и Шетлендских островах — и, заметив, как похудел и нездоров мой бедный мальчик, он пригласил Джорджа быть его гостем в этом путешествии. Они будут в поездке более двух месяцев, а море (как сэр Джемс напомнил мне) сделало чудеса в здоровье Джорджа, когда он вернулся из Индии. Я не могу желать лучшего случая попытать, какую перемену воздух и новые места сделают для него. Как ни тягостна будет разлука для меня, я стойко перенесу ее и стану уговаривать Джорджа принять приглашение».
"30. — Я сказала все, что могла, но он все отказывается оставить меня. Я жалкое, эгоистичное существо. Я была так рада, когда он сказал «нет»!
«31. — Еще бессонная ночь. Джордж должен обязательно дать ответ сэру Джемсу сегодня. Я решилась исполнить мою обязанность по отношению к сыну — он так ужасно бледен и нездоров сегодня! Кроме того, если что-нибудь не расшевелит его, почем я знаю, может быть, он вернется к мистрис Ван-Брандт. Со всевозможных точек зрения я обязана настаивать на том, чтобы он принял приглашение сэра Джемса. Мне надо только быть твердой, и дело уладится. Бедняжка еще никогда не ослушивался меня. Он и теперь не ослушается».
«2 сентября. — Он уехал! Единственно для того, чтобы сделать мне удовольствие, — совершенно против своего желания. О, как такой добрый сын не может иметь доброй жены! Он всякую женщину сделал бы счастливой. Желала бы я знать, хорошо ли я поступила, отослав его. Ветер стонет в сосновой плантации позади дома. Нет ли бури на море? Я забыла спросить сэра Джемса, как велик корабль. Путеводитель по Шотландии говорит, что берег скалистый, а между северным берегом и Оркнейскими островами море бурно. Я почти сожалею, что так настаивала, — как я глупа! Мы все в руках Божьих. Да благословит Господь моего доброго сына!»
«10. — Очень растревожена. От Джорджа нет писем. Ах, каких огорчений полна эта жизнь, и как странно, что мы так ее ценим!»
«15. — Письмо от Джорджа. Они прошли северный берег и бурное море к Оркнейским островам. Чудная погода благоприятствовала им до сих пор. Джордж поздоровел и повеселел. Ах, сколько счастья в этой жизни, если только мы будем иметь терпение ждать его!»
«2 октября. — Еще письмо. Они благополучно дошли до Леруикской пристани, главной гавани на Шетлендских островах. Последнее время погода была неблагоприятна, но здоровье Джорджа продолжает улучшаться. Он пишет с большой признательностью о постоянной доброте к нему сэра Джемса. Я так рада, я готова бы расцеловать сэра Джемса — хотя он человек важный и начальник Северных маяков. Через три недели (если позволят ветер и погода) они надеются вернуться. Моя уединенная жизнь здесь ничего не значит, если я смогу только видеть Джорджа опять счастливым и здоровым. Он пишет мне, что они много времени проводят на берегу, но не говорит ни слова о встрече с дамами. Может быть, их мало в тех диких областях. Я слышала о шетлендских шалях и шетлендских пони. А есть ли шетлендские дамы, желала бы я знать?»
Глава XVII
ШЕТЛЕНДСКОЕ ГОСТЕПРИИМСТВО
— Проводник, где мы?
— Не могу сказать точно.
— Вы заблудились?
Проводник медленно осматривается вокруг, а потом смотрит на меня. Это его ответ на мой вопрос. И этого достаточно.
Заблудившихся трое. Мой спутник, я и проводник. Мы сидим на трех шетлендских пони — таких крошечных, что нам, двум чужестранцам, сначала буквально было стыдно сесть на них. Нас окружает белый туман, такой густой, что мы не видим друг друга на расстоянии полдюжины шагов. Мы знаем, что находимся где-то на материке Шетлендских островов. Мы видим под ногами наших пони смесь степи и болота — здесь полоса твердой земли, на которой мы стоим, а там, за несколько футов, полоса воды торфяного болота, которое настолько глубоко, что мы можем потонуть, если ступим на него. Нам известно только это, больше мы не знаем ничего. Вопрос состоит в том — что нам делать?
Проводник закурил трубку и напомнил мне, что предостерегал нас о плохой погоде, прежде чем мы отправились. Мой спутник безропотно смотрит на меня с выражением кроткого упрека. Я заслуживаю этого. В печальном положении, в котором мы находимся, виновата моя опрометчивость.
Когда я писал моей матери, я старался с оптимизмом отзываться о моем здоровье и расположении духа. Но я не сознавался, что еще помню тот день, когда я расстался с единственной надеждой и отказался от единственной любви, которая делала жизнь желанной для меня. Моя апатия дома просто заменилась постоянной неугомонностью, возбуждаемой волнением моей новой жизни. Теперь я должен всегда делать что-нибудь, все равно что бы то ни было, только бы это отвлекало меня от моих мыслей. Бездействие нестерпимо, уединение сделалось ужасным для меня. Между тем как другие члены общества, сопровождающие сэра Джемса в его путешествии для осмотра маяков, ждут на Леруикской пристани благоприятной перемены погоды, я упорно стремлюсь оставить удобный приют на корабле, чтобы осмотреть какую-нибудь развалину доисторических времен, о которой никогда не слышал и которой нисколько не интересуюсь. Мне нужно только движение. Езда заполнит ненавистную пустоту времени. Я еду вопреки здравому совету, подаваемому мне со всех сторон. Младший член нашего общества заражается моей неугомонностью (в силу его юности) и едет со мной. Что же вышло из этого? Нас ослепляет туман, мы заблудились в поле, а вероломные болота окружают нас со всех сторон!
Что делать?
— Предоставьте это пони, — говорит проводник.
— Вы хотите сказать, чтобы мы предоставили пони отыскать дорогу?
— Именно, — говорит проводник. — Опустите поводья и предоставьте все пони. Видите, я уезжаю на своем пони.
Он опустил поводья, свистнул своему пони и исчез в тумане, сунув руки в карманы и с трубкой во рту, так спокойно, как будто сидел возле очага дома.
Нам осталось только последовать его примеру или остаться одним в поле. Смышленые животные, освободившись от нашего глупого надзора, отправились, опустив нос в землю, как собаки, отыскивающие след. Где болото широко, они обходили его. Где узко, они перепрыгивали. Бегут, бегут отважные пони, не останавливаются, не колеблются. Наш «высший ум», совершенно бесполезный в этом случае, удивляется, чем это кончится. Наш проводник впереди нас отвечает, что это кончится тем, что пони непременно найдут дорогу к ближайшей деревне или ближайшему дому.
— Не трогайте поводья, — предостерегает он нас. — Что ни вышло бы из этого, не трогайте поводья.
Для проводника легко не трогать поводья — он привык находиться в таком беспомощном положении в силу обстоятельств и знает наверно, что его пони может сделать.
Для нас, однако, это положение новое и кажется чрезвычайно опасным. Не раз удерживался я не без усилий, чтобы не распорядиться моим пони, переезжая самые опасные места. Время проходит, а сквозь туман не заметно и признака обитаемого жилища. Я начинаю тревожиться и раздражаться. Я втайне сомневаюсь в верности решения проводника. Пока я нахожусь в такой нерешительности, мой пони приближается к тусклой, черной, извилистой линии, где надо переехать болото, по крайней мере, в сотый раз. Ширина его (обманчиво увеличенная туманом) кажется мне недоступной для прыжка пони. Я теряю присутствие духа. В критическую минуту, до прыжка, я имею глупость, схватить поводья и вдруг останавливаю пони. Он вздрагивает, закидывает голову и падает, как будто его застрелили. Моя правая рука, когда мы свалились вместе наземь, подвертывается под меня и я чувствую, что вывихнул кисть.
Если отделаюсь только этим, я должен считать себя счастливым. Но мне не суждено было пользоваться таким счастьем. Когда я силился встать и прежде чем успел выкарабкаться из-под него, пони лягнул меня и, к моему несчастью, его копыто попало в то место, где меня ранила ядовитая стрела в былую службу в Индии. Старая рана опять открылась — и я лежу, обливаясь кровью, на шетлендской равнине.
На этот раз мои силы не оставили меня, как в то время, когда я боролся с течением быстрой реки, поддерживая утопающую женщину. Я не лишился чувств и мог отдать необходимое распоряжение перевязать рану наилучшими способами, какими мы могли располагать. О том, чтобы я опять сел на пони, не могло быть и речи. Я должен остаться на этом месте с моим спутником, а проводник должен положиться на своего пони, чтобы найти ближайший населенный пункт, куда меня можно было перевезти.
Прежде чем человек этот оставил нас на болоте, он (по моему распоряжению) заметил местоположение так верно, как только мог, с помощью моего карманного компаса. Сделав это, он исчез в тумане с опущенными поводьями, а пони по-прежнему опустил нос в землю. Я остался на попечении моего юного друга, растянувшись на плаще и с седлом вместо изголовья. Наши пони спокойно щиплют траву, какую могут найти на равнине, оставаясь близ нас, точно собаки. В этом положении мы ждем дальнейшего развития событий, между тем как туман сгущается больше прежнего вокруг нас.
Медленные минуты уныло тянулись одна за другой в величественном безмолвии равнины. Никто из нас не сознается в этом на словах, но мы оба чувствуем, что могут пройти часы, прежде чем проводник вернется к нам. Пронизывающая сырость медленно охватывает мое тело. В карманной бутылке моего спутника осталась только ложечка хереса. Мы смотрим друг на друга, нам не на что больше смотреть при теперешнем состоянии погоды, и стараемся примириться с нашим положением. Таким образом медленные минуты тянутся одна за другой, и, наконец, наши часы говорят нам, что прошло сорок минут после того, как проводник и его пони исчезли в тумане.
Друг мой предлагает попробовать, не можем ли мы дать знать о нашем положении какому-нибудь живому существу, которое, может быть, услышит нас. Я предоставляю ему право проделать опыт, потому что у меня не осталось сил для вокальных усилий какого бы то ни было рода. Спутник мой кричит самым пронзительным голосом. Тишина следует за его первой попыткой. Он опять пробует — на этот раз ответный крик слабо доносится до нас сквозь белый туман. Какое-то человеческое существо, проводник или посторонний, находится возле нас — помощь появляется наконец!
Проходит короткий промежуток времени, голоса доносятся до наших ушей — голоса двух человек. Потом в тумане становятся видны очертания фигур двух человек. Потом проводник приближается к нам настолько, что его уже можно узнать. За ним идет дюжий мужчина в каком-то сложном платье, напоминающем одежду и конюха, и садовника. Проводник в нескольких простых словах выразил свое сочувствие. Сложный человек стоял возле с невозмутимым молчанием. Вид больного чужестранца нисколько не удивил и не заинтересовал садовника-конюха.
Поговорив между собой, они решили перенести меня на руках. Я оперся своими руками о их плечи, и таким образом они меня понесли. Друг мой поплелся за нами с седлом и плащом. Пони прыгают и лягаются, наслаждаясь своей свободой, иногда бегут позади, иногда впереди нас, видимо, по своему настроению. Я, к счастью для моих носильщиков, не тяжел. Отдохнув раза два, они остановились совсем и посадили меня на самое сухое место, какое только могли найти. Я с нетерпением смотрю сквозь туман, нет ли признаков жилища, — и не вижу ничего, кроме небольшого, отлогого берега и полосы темной воды. Где мы?
Садовник-конюх исчезает, а затем показывается на воде и кажется громадным в лодке. Меня кладут на дно с моим седлом-изголовьем, и мы отчаливаем, оставив пони на свободе на берегу. У них будет обильная пища (говорит проводник), а когда наступит ночь, они отыщут приют в ближайшей деревне. Когда я в последний раз взглянул на этих маленьких животных, они шли рядом и шутя кусали друг друга в самом веселом расположении духа.
Медленно плывем мы по темной воде — это не река, как я полагал сначала, а озеро — и подъезжаем к островку, плоской, уединенной полосе земли. Меня несут по примитивной дорожке, сделанной из больших, плоских камней, мы добираемся до более твердой земли и видим наконец человеческое жилье. Это длинный, низкий дом в один этаж, занимающий (насколько я мог видеть) три стороны сквера. Дверь гостеприимно отворена. Передняя пуста, холодна и печальна. Наши проводники отворили внутреннюю дверь — и мы вошли в коридор, приятно освещенный горящим в печи торфом. У одной стены я заметил запертые дубовые двери комнат, у другой полки с книгами бросились мне в глаза.
Дойдя до конца первого коридора, мы повернули во второй. Там наконец отворилась дверь. Я очутился в просторной комнате, меблированной со вкусом, с двумя постелями и ярким огнем в камине. Перемена этого теплого и веселого приюта после холодной и туманной равнины была так роскошно-восхитительна, что я с большим удовольствием растянулся на постели, лениво наслаждаясь моим новым положением, не заботясь расспрашивать, в чей дом мы ворвались, не удивляясь даже странному отсутствию хозяина, хозяйки или члена семейства, не встретивших нас под своей гостеприимной крышей.
Через некоторое время первое чувство облегчения проходит, мое усыпленное любопытство оживляется. Я начинаю осматриваться вокруг.
Садовник-конюх исчез. Я примечаю моего спутника в дальнем конце комнаты, очевидно, расспрашивающего проводника. Я зову его к моей постели. Какие открытия сделал он, в чьем доме приютились мы и почему это ни один член семейства не вышел встретить нас?
Мой друг рассказывает о своих открытиях. Проводник слушает так внимательно это повторение его рассказа, как будто он совершенно нов для него.
Дом, приютивший нас, принадлежит джентльмену старинного северного рода, по имени Денрос. Он живет в постоянном уединении на пустынном острове двадцать лет с единственной дочерью. Его считают самым ученейшим человеком на свете. Шетлендские жители знают его под именем, которое на их языке означает «Книжный Мастер». Он и дочь его оставляли это убежище на острове только один раз во время страшной эпидемии, свирепствовавшей в окрестных деревнях. Отец и дочь трудились день и ночь среди своих бедных и приунывших соседей с мужеством, которого никакая опасность не могла поколебать, с нежной заботой, которую никакая усталость не могла ослабить. Отец избежал заразы, и сила эпидемии начинала уменьшаться, когда дочь заразилась этой болезнью. Она осталась жива, но не выздоровела вполне. Она теперь страдает от какой-то неизлечимой, таинственной нервной болезни, которую не понимает никто и которая удерживает ее на острове вдали от всех людей. Между бедными обитателями округа отец и дочь почитаются как полубожественные существа. Их имена родители учат детей поминать в молитвах после Священного Имени.
Таково семейство (насколько мы поняли из рассказа проводника), в которое мы ворвались. Рассказ этот имеет, конечно, свой собственный интерес, но он имеет также один недостаток — он совершенно не объясняет продолжительное отсутствие Денроса, Возможно ли, чтобы ему не было известно о нашем присутствии в его доме? Мы обращаемся к проводнику и задаем ему несколько вопросов.
— Мы здесь с позволения мистера Денроса? — спрашиваю я.
Проводник вытаращил глаза. Заговори я с ним по-гречески или по-еврейски, он не мог бы прийти в большее недоумение. Друг мой старается растолковать ему наш вопрос более простыми словами:
— Вы спрашивали позволения привезти нас, когда нашли дорогу к дому?
Проводник еще больше вытаращил глаза, по-видимому, еще больше приведенный в негодование этим вопросом.
— Неужели вы думаете, — спрашивает он сурово, — что у меня хватило безрассудства отвлечь Мастера от его книг из-за такой безделицы, чтобы привезти в этот дом вас и вашего друга?
— Неужели вы хотите сказать, что вы привезли нас сюда, не спросив позволения? — спросил я с изумлением.
Лицо проводника просияло. Наконец-то он вбил в наши глупые головы настоящее положение дел.
— Я именно это и хочу сказать, — отвечал он с видом чрезвычайного облегчения.
Дверь отворилась прежде, чем мы успели оправиться от удара, нанесенного нам этим необыкновенным открытием. Низенький, худощавый старик в длинном черном домашнем халате спокойно вошел в комнату. Проводник выступил вперед и почтительно запер дверь за ним. Очевидно, мы находимся в присутствии Книжного Мастера.
— Не могу сказать точно.
— Вы заблудились?
Проводник медленно осматривается вокруг, а потом смотрит на меня. Это его ответ на мой вопрос. И этого достаточно.
Заблудившихся трое. Мой спутник, я и проводник. Мы сидим на трех шетлендских пони — таких крошечных, что нам, двум чужестранцам, сначала буквально было стыдно сесть на них. Нас окружает белый туман, такой густой, что мы не видим друг друга на расстоянии полдюжины шагов. Мы знаем, что находимся где-то на материке Шетлендских островов. Мы видим под ногами наших пони смесь степи и болота — здесь полоса твердой земли, на которой мы стоим, а там, за несколько футов, полоса воды торфяного болота, которое настолько глубоко, что мы можем потонуть, если ступим на него. Нам известно только это, больше мы не знаем ничего. Вопрос состоит в том — что нам делать?
Проводник закурил трубку и напомнил мне, что предостерегал нас о плохой погоде, прежде чем мы отправились. Мой спутник безропотно смотрит на меня с выражением кроткого упрека. Я заслуживаю этого. В печальном положении, в котором мы находимся, виновата моя опрометчивость.
Когда я писал моей матери, я старался с оптимизмом отзываться о моем здоровье и расположении духа. Но я не сознавался, что еще помню тот день, когда я расстался с единственной надеждой и отказался от единственной любви, которая делала жизнь желанной для меня. Моя апатия дома просто заменилась постоянной неугомонностью, возбуждаемой волнением моей новой жизни. Теперь я должен всегда делать что-нибудь, все равно что бы то ни было, только бы это отвлекало меня от моих мыслей. Бездействие нестерпимо, уединение сделалось ужасным для меня. Между тем как другие члены общества, сопровождающие сэра Джемса в его путешествии для осмотра маяков, ждут на Леруикской пристани благоприятной перемены погоды, я упорно стремлюсь оставить удобный приют на корабле, чтобы осмотреть какую-нибудь развалину доисторических времен, о которой никогда не слышал и которой нисколько не интересуюсь. Мне нужно только движение. Езда заполнит ненавистную пустоту времени. Я еду вопреки здравому совету, подаваемому мне со всех сторон. Младший член нашего общества заражается моей неугомонностью (в силу его юности) и едет со мной. Что же вышло из этого? Нас ослепляет туман, мы заблудились в поле, а вероломные болота окружают нас со всех сторон!
Что делать?
— Предоставьте это пони, — говорит проводник.
— Вы хотите сказать, чтобы мы предоставили пони отыскать дорогу?
— Именно, — говорит проводник. — Опустите поводья и предоставьте все пони. Видите, я уезжаю на своем пони.
Он опустил поводья, свистнул своему пони и исчез в тумане, сунув руки в карманы и с трубкой во рту, так спокойно, как будто сидел возле очага дома.
Нам осталось только последовать его примеру или остаться одним в поле. Смышленые животные, освободившись от нашего глупого надзора, отправились, опустив нос в землю, как собаки, отыскивающие след. Где болото широко, они обходили его. Где узко, они перепрыгивали. Бегут, бегут отважные пони, не останавливаются, не колеблются. Наш «высший ум», совершенно бесполезный в этом случае, удивляется, чем это кончится. Наш проводник впереди нас отвечает, что это кончится тем, что пони непременно найдут дорогу к ближайшей деревне или ближайшему дому.
— Не трогайте поводья, — предостерегает он нас. — Что ни вышло бы из этого, не трогайте поводья.
Для проводника легко не трогать поводья — он привык находиться в таком беспомощном положении в силу обстоятельств и знает наверно, что его пони может сделать.
Для нас, однако, это положение новое и кажется чрезвычайно опасным. Не раз удерживался я не без усилий, чтобы не распорядиться моим пони, переезжая самые опасные места. Время проходит, а сквозь туман не заметно и признака обитаемого жилища. Я начинаю тревожиться и раздражаться. Я втайне сомневаюсь в верности решения проводника. Пока я нахожусь в такой нерешительности, мой пони приближается к тусклой, черной, извилистой линии, где надо переехать болото, по крайней мере, в сотый раз. Ширина его (обманчиво увеличенная туманом) кажется мне недоступной для прыжка пони. Я теряю присутствие духа. В критическую минуту, до прыжка, я имею глупость, схватить поводья и вдруг останавливаю пони. Он вздрагивает, закидывает голову и падает, как будто его застрелили. Моя правая рука, когда мы свалились вместе наземь, подвертывается под меня и я чувствую, что вывихнул кисть.
Если отделаюсь только этим, я должен считать себя счастливым. Но мне не суждено было пользоваться таким счастьем. Когда я силился встать и прежде чем успел выкарабкаться из-под него, пони лягнул меня и, к моему несчастью, его копыто попало в то место, где меня ранила ядовитая стрела в былую службу в Индии. Старая рана опять открылась — и я лежу, обливаясь кровью, на шетлендской равнине.
На этот раз мои силы не оставили меня, как в то время, когда я боролся с течением быстрой реки, поддерживая утопающую женщину. Я не лишился чувств и мог отдать необходимое распоряжение перевязать рану наилучшими способами, какими мы могли располагать. О том, чтобы я опять сел на пони, не могло быть и речи. Я должен остаться на этом месте с моим спутником, а проводник должен положиться на своего пони, чтобы найти ближайший населенный пункт, куда меня можно было перевезти.
Прежде чем человек этот оставил нас на болоте, он (по моему распоряжению) заметил местоположение так верно, как только мог, с помощью моего карманного компаса. Сделав это, он исчез в тумане с опущенными поводьями, а пони по-прежнему опустил нос в землю. Я остался на попечении моего юного друга, растянувшись на плаще и с седлом вместо изголовья. Наши пони спокойно щиплют траву, какую могут найти на равнине, оставаясь близ нас, точно собаки. В этом положении мы ждем дальнейшего развития событий, между тем как туман сгущается больше прежнего вокруг нас.
Медленные минуты уныло тянулись одна за другой в величественном безмолвии равнины. Никто из нас не сознается в этом на словах, но мы оба чувствуем, что могут пройти часы, прежде чем проводник вернется к нам. Пронизывающая сырость медленно охватывает мое тело. В карманной бутылке моего спутника осталась только ложечка хереса. Мы смотрим друг на друга, нам не на что больше смотреть при теперешнем состоянии погоды, и стараемся примириться с нашим положением. Таким образом медленные минуты тянутся одна за другой, и, наконец, наши часы говорят нам, что прошло сорок минут после того, как проводник и его пони исчезли в тумане.
Друг мой предлагает попробовать, не можем ли мы дать знать о нашем положении какому-нибудь живому существу, которое, может быть, услышит нас. Я предоставляю ему право проделать опыт, потому что у меня не осталось сил для вокальных усилий какого бы то ни было рода. Спутник мой кричит самым пронзительным голосом. Тишина следует за его первой попыткой. Он опять пробует — на этот раз ответный крик слабо доносится до нас сквозь белый туман. Какое-то человеческое существо, проводник или посторонний, находится возле нас — помощь появляется наконец!
Проходит короткий промежуток времени, голоса доносятся до наших ушей — голоса двух человек. Потом в тумане становятся видны очертания фигур двух человек. Потом проводник приближается к нам настолько, что его уже можно узнать. За ним идет дюжий мужчина в каком-то сложном платье, напоминающем одежду и конюха, и садовника. Проводник в нескольких простых словах выразил свое сочувствие. Сложный человек стоял возле с невозмутимым молчанием. Вид больного чужестранца нисколько не удивил и не заинтересовал садовника-конюха.
Поговорив между собой, они решили перенести меня на руках. Я оперся своими руками о их плечи, и таким образом они меня понесли. Друг мой поплелся за нами с седлом и плащом. Пони прыгают и лягаются, наслаждаясь своей свободой, иногда бегут позади, иногда впереди нас, видимо, по своему настроению. Я, к счастью для моих носильщиков, не тяжел. Отдохнув раза два, они остановились совсем и посадили меня на самое сухое место, какое только могли найти. Я с нетерпением смотрю сквозь туман, нет ли признаков жилища, — и не вижу ничего, кроме небольшого, отлогого берега и полосы темной воды. Где мы?
Садовник-конюх исчезает, а затем показывается на воде и кажется громадным в лодке. Меня кладут на дно с моим седлом-изголовьем, и мы отчаливаем, оставив пони на свободе на берегу. У них будет обильная пища (говорит проводник), а когда наступит ночь, они отыщут приют в ближайшей деревне. Когда я в последний раз взглянул на этих маленьких животных, они шли рядом и шутя кусали друг друга в самом веселом расположении духа.
Медленно плывем мы по темной воде — это не река, как я полагал сначала, а озеро — и подъезжаем к островку, плоской, уединенной полосе земли. Меня несут по примитивной дорожке, сделанной из больших, плоских камней, мы добираемся до более твердой земли и видим наконец человеческое жилье. Это длинный, низкий дом в один этаж, занимающий (насколько я мог видеть) три стороны сквера. Дверь гостеприимно отворена. Передняя пуста, холодна и печальна. Наши проводники отворили внутреннюю дверь — и мы вошли в коридор, приятно освещенный горящим в печи торфом. У одной стены я заметил запертые дубовые двери комнат, у другой полки с книгами бросились мне в глаза.
Дойдя до конца первого коридора, мы повернули во второй. Там наконец отворилась дверь. Я очутился в просторной комнате, меблированной со вкусом, с двумя постелями и ярким огнем в камине. Перемена этого теплого и веселого приюта после холодной и туманной равнины была так роскошно-восхитительна, что я с большим удовольствием растянулся на постели, лениво наслаждаясь моим новым положением, не заботясь расспрашивать, в чей дом мы ворвались, не удивляясь даже странному отсутствию хозяина, хозяйки или члена семейства, не встретивших нас под своей гостеприимной крышей.
Через некоторое время первое чувство облегчения проходит, мое усыпленное любопытство оживляется. Я начинаю осматриваться вокруг.
Садовник-конюх исчез. Я примечаю моего спутника в дальнем конце комнаты, очевидно, расспрашивающего проводника. Я зову его к моей постели. Какие открытия сделал он, в чьем доме приютились мы и почему это ни один член семейства не вышел встретить нас?
Мой друг рассказывает о своих открытиях. Проводник слушает так внимательно это повторение его рассказа, как будто он совершенно нов для него.
Дом, приютивший нас, принадлежит джентльмену старинного северного рода, по имени Денрос. Он живет в постоянном уединении на пустынном острове двадцать лет с единственной дочерью. Его считают самым ученейшим человеком на свете. Шетлендские жители знают его под именем, которое на их языке означает «Книжный Мастер». Он и дочь его оставляли это убежище на острове только один раз во время страшной эпидемии, свирепствовавшей в окрестных деревнях. Отец и дочь трудились день и ночь среди своих бедных и приунывших соседей с мужеством, которого никакая опасность не могла поколебать, с нежной заботой, которую никакая усталость не могла ослабить. Отец избежал заразы, и сила эпидемии начинала уменьшаться, когда дочь заразилась этой болезнью. Она осталась жива, но не выздоровела вполне. Она теперь страдает от какой-то неизлечимой, таинственной нервной болезни, которую не понимает никто и которая удерживает ее на острове вдали от всех людей. Между бедными обитателями округа отец и дочь почитаются как полубожественные существа. Их имена родители учат детей поминать в молитвах после Священного Имени.
Таково семейство (насколько мы поняли из рассказа проводника), в которое мы ворвались. Рассказ этот имеет, конечно, свой собственный интерес, но он имеет также один недостаток — он совершенно не объясняет продолжительное отсутствие Денроса, Возможно ли, чтобы ему не было известно о нашем присутствии в его доме? Мы обращаемся к проводнику и задаем ему несколько вопросов.
— Мы здесь с позволения мистера Денроса? — спрашиваю я.
Проводник вытаращил глаза. Заговори я с ним по-гречески или по-еврейски, он не мог бы прийти в большее недоумение. Друг мой старается растолковать ему наш вопрос более простыми словами:
— Вы спрашивали позволения привезти нас, когда нашли дорогу к дому?
Проводник еще больше вытаращил глаза, по-видимому, еще больше приведенный в негодование этим вопросом.
— Неужели вы думаете, — спрашивает он сурово, — что у меня хватило безрассудства отвлечь Мастера от его книг из-за такой безделицы, чтобы привезти в этот дом вас и вашего друга?
— Неужели вы хотите сказать, что вы привезли нас сюда, не спросив позволения? — спросил я с изумлением.
Лицо проводника просияло. Наконец-то он вбил в наши глупые головы настоящее положение дел.
— Я именно это и хочу сказать, — отвечал он с видом чрезвычайного облегчения.
Дверь отворилась прежде, чем мы успели оправиться от удара, нанесенного нам этим необыкновенным открытием. Низенький, худощавый старик в длинном черном домашнем халате спокойно вошел в комнату. Проводник выступил вперед и почтительно запер дверь за ним. Очевидно, мы находимся в присутствии Книжного Мастера.
Глава XVIII
ТЕМНАЯ КОМНАТА
Низенький господин подходит к моей постели. Его шелковистые седые волосы рассыпаются по плечам, он смотрит на нас поблекшими голубыми глазами, он кланяется с достойной и сдержанной вежливостью и говорит чрезвычайно просто:
— Добро пожаловать в мой дом, господа.
Мы не только благодарим его, мы, разумеется, извиняемся. Наш хозяин с самого начала прерывает нас и сам извиняется.
— Я случайно послал за моим слугой минуту назад, — продолжает он, — и тогда только услышал, что вы здесь. В моем доме существует обычай никогда не отрывать меня от моих книг. Пожалуйста, сэр, извините меня, — обратился он ко мне, — что я раньше не предложил к вашим услугам себя и весь мой дом. С сожалением услышал, что с вами случилось неприятное приключение. Вы мне позволите послать за доктором? Я несколько поспешно задаю вам этот вопрос, боясь упустить время и зная, что наш ближайший доктор живет довольно далеко от этого дома.
Он говорил какими-то странными, отборными словами — скорее как человек диктующий письмо, чем разговаривающий. Сдержанная грусть при разговоре отражается в сдержанной грусти выражения его лица. По-видимому, он давно знаком с горем и привык к нему. Тень какого-то прошлого горя постоянно чувствовалась во всем существе этого человека. Я вижу это в его поблекших голубых глазах, на его широком лбу, нежных, бледных сморщенных щеках. Тревожное чувство относительно нашего вторжения увеличивается, несмотря на его вежливое приветствие. Я объясняю ему, что способен сам помочь себе, потому что занимался врачебной практикой. Сказав это, я вернулся к моим прерванным извинениям. Я уверил его, что я и мой товарищ только теперь узнали о смелости нашего проводника, который сам вздумал ввести нас в этот дом. Денрос посмотрел на меня, как будто он, так же как и проводник, не понял моей совестливости и извинений. Через несколько минут он уяснил, в чем дело. Слабая улыбка промелькнула на его лице, ласково, по-отцовски, положил он руку на мое плечо.
— Мы здесь так привыкли к нашему шетлендскому гостеприимству, что не можем понять нерешительности чужестранца воспользоваться им. Ваш проводник ни в чем не виноват, господа. В каждом доме на этих островах есть запасная комната, всегда готовая для гостя. Когда вы путешествуете в мою сторону, вы приезжаете сюда и остаетесь здесь сколько хотите, а когда вы уезжаете, я исполняю должность доброго шетлендца, проводив вас до первой станции вашего путешествия, чтобы пожелать вам благополучного пути. Обычаи, забытые в других местах уже несколько столетий, остаются здесь во всей своей силе. Я прошу вас отдать моему слуге все приказания, которые необходимы для вашего спокойствия, так же свободно, как вы отдали бы их в вашем собственном доме.
— Добро пожаловать в мой дом, господа.
Мы не только благодарим его, мы, разумеется, извиняемся. Наш хозяин с самого начала прерывает нас и сам извиняется.
— Я случайно послал за моим слугой минуту назад, — продолжает он, — и тогда только услышал, что вы здесь. В моем доме существует обычай никогда не отрывать меня от моих книг. Пожалуйста, сэр, извините меня, — обратился он ко мне, — что я раньше не предложил к вашим услугам себя и весь мой дом. С сожалением услышал, что с вами случилось неприятное приключение. Вы мне позволите послать за доктором? Я несколько поспешно задаю вам этот вопрос, боясь упустить время и зная, что наш ближайший доктор живет довольно далеко от этого дома.
Он говорил какими-то странными, отборными словами — скорее как человек диктующий письмо, чем разговаривающий. Сдержанная грусть при разговоре отражается в сдержанной грусти выражения его лица. По-видимому, он давно знаком с горем и привык к нему. Тень какого-то прошлого горя постоянно чувствовалась во всем существе этого человека. Я вижу это в его поблекших голубых глазах, на его широком лбу, нежных, бледных сморщенных щеках. Тревожное чувство относительно нашего вторжения увеличивается, несмотря на его вежливое приветствие. Я объясняю ему, что способен сам помочь себе, потому что занимался врачебной практикой. Сказав это, я вернулся к моим прерванным извинениям. Я уверил его, что я и мой товарищ только теперь узнали о смелости нашего проводника, который сам вздумал ввести нас в этот дом. Денрос посмотрел на меня, как будто он, так же как и проводник, не понял моей совестливости и извинений. Через несколько минут он уяснил, в чем дело. Слабая улыбка промелькнула на его лице, ласково, по-отцовски, положил он руку на мое плечо.
— Мы здесь так привыкли к нашему шетлендскому гостеприимству, что не можем понять нерешительности чужестранца воспользоваться им. Ваш проводник ни в чем не виноват, господа. В каждом доме на этих островах есть запасная комната, всегда готовая для гостя. Когда вы путешествуете в мою сторону, вы приезжаете сюда и остаетесь здесь сколько хотите, а когда вы уезжаете, я исполняю должность доброго шетлендца, проводив вас до первой станции вашего путешествия, чтобы пожелать вам благополучного пути. Обычаи, забытые в других местах уже несколько столетий, остаются здесь во всей своей силе. Я прошу вас отдать моему слуге все приказания, которые необходимы для вашего спокойствия, так же свободно, как вы отдали бы их в вашем собственном доме.