Страница:
— Три!
Я не ответил и не пошевельнулся.
— Ты, видно, хочешь этого? — сказал он, схватив меня за руку.
Я крепче обвил руками Мери и шепнул ей:
— Не оставлю тебя!
Она как будто не слыхала. Она дрожала всем телом в моих объятиях. Слабый крик ужаса сорвался с ее губ. Дермоди тотчас подошел к нам. Мой отец еще не успел оторвать меня от нее силой, как он сказал мне на ухо:
— Вы можете отдать ее мне, мистер Джордж, — и высвободил дочь из моих объятий.
Она с любовью протянула мне свои худенькие ручки, когда отец заключил ее в свои объятия.
— Прощай, дорогой! — едва слышно проговорила она. Я увидел, что ее головка упала на грудь отца, и меня потащили к двери. В моей бессильной ярости и моем несчастье, я из всех оставшихся сил боролся с жестокими руками, которые овладели мной. Я кричал ей:
— Я люблю тебя, Мери! Я вернусь к тебе, Мери! Я ни на ком не женюсь, кроме тебя, Мери!
Шаг за шагом меня увлекали все дальше. При последнем взгляде на мою возлюбленную я видел, что ее головка еще лежит на груди отца. Бабушка стояла возле.., она грозила моему отцу сморщенными руками.., и выкрикивала свои страшные пророчества в истерическом исступлении, которое овладело ею, когда она увидела, что разлука совершилась.
— Ступай!.. Ты идешь на свою гибель! Ты идешь на смерть!
Пока ее голос еще раздавался в моих ушах, дверь коттеджа отворилась и затворилась вновь. Все было кончено. Скромный мир моей детской любви и моих детских радостей исчез, как сновидение. Пустынная степь вне его был мир моего отца, открывшийся перед мной без любви, без радостей. Прости мне, Бог… Как ненавидел я отца в эту минуту!
Глава IV
Глава V
Глава VI
Я не ответил и не пошевельнулся.
— Ты, видно, хочешь этого? — сказал он, схватив меня за руку.
Я крепче обвил руками Мери и шепнул ей:
— Не оставлю тебя!
Она как будто не слыхала. Она дрожала всем телом в моих объятиях. Слабый крик ужаса сорвался с ее губ. Дермоди тотчас подошел к нам. Мой отец еще не успел оторвать меня от нее силой, как он сказал мне на ухо:
— Вы можете отдать ее мне, мистер Джордж, — и высвободил дочь из моих объятий.
Она с любовью протянула мне свои худенькие ручки, когда отец заключил ее в свои объятия.
— Прощай, дорогой! — едва слышно проговорила она. Я увидел, что ее головка упала на грудь отца, и меня потащили к двери. В моей бессильной ярости и моем несчастье, я из всех оставшихся сил боролся с жестокими руками, которые овладели мной. Я кричал ей:
— Я люблю тебя, Мери! Я вернусь к тебе, Мери! Я ни на ком не женюсь, кроме тебя, Мери!
Шаг за шагом меня увлекали все дальше. При последнем взгляде на мою возлюбленную я видел, что ее головка еще лежит на груди отца. Бабушка стояла возле.., она грозила моему отцу сморщенными руками.., и выкрикивала свои страшные пророчества в истерическом исступлении, которое овладело ею, когда она увидела, что разлука совершилась.
— Ступай!.. Ты идешь на свою гибель! Ты идешь на смерть!
Пока ее голос еще раздавался в моих ушах, дверь коттеджа отворилась и затворилась вновь. Все было кончено. Скромный мир моей детской любви и моих детских радостей исчез, как сновидение. Пустынная степь вне его был мир моего отца, открывшийся перед мной без любви, без радостей. Прости мне, Бог… Как ненавидел я отца в эту минуту!
Глава IV
ЗАНАВЕС ОПУСКАЕТСЯ
Весь остаток дня и всю ночь я был пленником в моей комнате под охраной слуги, па верность которого отец полагался.
На другое утро я хотел бежать, но был схвачен, еще не успев выбраться из дома. Опять засаженный в комнату, я ухитрился написать к Мери и сунуть мою записочку в добрую руку горничной, которая мне прислуживала. Напрасно все! Бдительность моего сторожа была неусыпна. Женщину заподозрили, последовали за ней и письмецо отняли. Отец разорвал его собственными руками. Позднее в этот день матушке было позволено видеться со мной.
Бедная душа совсем была неспособна заступиться за меня или чем-нибудь помочь моему положению. Отец буквально сразил ее, объявив, что жена и сын последуют за ним в Америку, когда он отправится туда обратно.
— Все, что он имеет на свете, до последнего фартинга, — говорила матушка, — должно пойти на эту ненавистную спекуляцию. Он занял денег в Лондоне, он сдал в аренду наше поместье какому-то богатому купцу на семь лет, он продал серебро и бриллианты, доставшиеся мне от его матери. Все поглощает земля в Америке. У нас нет более дома, Джордж, ничего нам не остается больше, как ехать с ним.
Часом позднее почтовая коляска стояла у наших дверей.
Сам отец повел меня к экипажу. Я вырвался от него с отчаянием, которому не могло помешать даже его упорство. Я бежал, я мчался по дорожке к коттеджу Дермоди. Дверь стояла открытой, гостиная была пуста. Я бросился в кухню, потом наверх. Везде пустота. Управляющий выехал, с ним уехали его мать и дочь. Ни друга, ни соседа не оказалось поблизости с поручением ко мне. Нигде не лежало письма в ожидании, что я приду за ним. Никакого даже намека мне не было оставлено на то, в какую сторону они направились. После оскорбительных слов своего господина Дермоди из гордости не хотел оставить за собой никаких следов, считая что мой отец может подумать, что следы оставлены нарочно с целью соединить меня и Мери. Я не имел альбома, который говорил бы мне об утраченной милой у меня, был только один флаг, вышитый собственными ее руками. Мебель все еще стояла в коттедже. Я сел в нашем обычном уголке возле пустого стула Мери, взглянул опять на бесценный для меня зеленый флаг и горько зарыдал.
Я очнулся от легкого прикосновения. Отец смягчился настолько, что разрешил матери привести меня назад к дорожному экипажу.
— Мы не найдем здесь Мери, Джордж, — сказала она кротко. — А в Лондоне мы можем услышать что-нибудь о ней. Пойдем со мной.
Я встал и молча подал ей руку. Что-то на чистом, белом пороге двери бросилось мне в глаза, когда мы проходили. Я наклонился и увидел карандашом написанные слова. Вглядевшись пристальнее, я узнал почерк Мери. Не правильными, детскими буквами был начертан последний прощальный привет:
«Прости, дорогой. Не забудь Мери!»
Я упал на колени и поцеловал эти слова. Они утешили меня — точно последнее прикосновение руки моей Мери. Я спокойно пошел за матерью.
К ночи мы прибыли в Лондон.
Моя добрая мать сделала все, что самое нежное сострадание могло сделать (в ее положении), чтобы утешить меня. Она втайне написала к поверенным ее семейства, приложив описание Дермоди, его матери и дочери и прося навести справки в разных лондонских конторах дилижансов. Она также поручала поверенным обратиться к двум родственникам Дермоди, жившим в городе, которые могли знать, что он предпринял после того, как оставил моего отца. Исполнив это, она сделала все, что было в ее силах. Ни она, ни я не имели достаточно денег для объявления в газетах.
Спустя неделю мы отправились в Соединенные Штаты. Дважды в этот промежуток я виделся с поверенными и дважды получил от них ответ, что все справки не привели ни к чему.
На этом оканчивается первая часть истории моей любви.
Затем целых долгих десять лет я не виделся с моей маленькой Мери. Я даже не слышал, дожила ли она до того времени, чтобы стать взрослой женщиной, или — нет. У меня хранился еще зеленый флаг с вышитым голубком. Но вообще волны забвения сомкнулись над детскими золотыми днями на берегах озера Зеленых Вод.
На другое утро я хотел бежать, но был схвачен, еще не успев выбраться из дома. Опять засаженный в комнату, я ухитрился написать к Мери и сунуть мою записочку в добрую руку горничной, которая мне прислуживала. Напрасно все! Бдительность моего сторожа была неусыпна. Женщину заподозрили, последовали за ней и письмецо отняли. Отец разорвал его собственными руками. Позднее в этот день матушке было позволено видеться со мной.
Бедная душа совсем была неспособна заступиться за меня или чем-нибудь помочь моему положению. Отец буквально сразил ее, объявив, что жена и сын последуют за ним в Америку, когда он отправится туда обратно.
— Все, что он имеет на свете, до последнего фартинга, — говорила матушка, — должно пойти на эту ненавистную спекуляцию. Он занял денег в Лондоне, он сдал в аренду наше поместье какому-то богатому купцу на семь лет, он продал серебро и бриллианты, доставшиеся мне от его матери. Все поглощает земля в Америке. У нас нет более дома, Джордж, ничего нам не остается больше, как ехать с ним.
Часом позднее почтовая коляска стояла у наших дверей.
Сам отец повел меня к экипажу. Я вырвался от него с отчаянием, которому не могло помешать даже его упорство. Я бежал, я мчался по дорожке к коттеджу Дермоди. Дверь стояла открытой, гостиная была пуста. Я бросился в кухню, потом наверх. Везде пустота. Управляющий выехал, с ним уехали его мать и дочь. Ни друга, ни соседа не оказалось поблизости с поручением ко мне. Нигде не лежало письма в ожидании, что я приду за ним. Никакого даже намека мне не было оставлено на то, в какую сторону они направились. После оскорбительных слов своего господина Дермоди из гордости не хотел оставить за собой никаких следов, считая что мой отец может подумать, что следы оставлены нарочно с целью соединить меня и Мери. Я не имел альбома, который говорил бы мне об утраченной милой у меня, был только один флаг, вышитый собственными ее руками. Мебель все еще стояла в коттедже. Я сел в нашем обычном уголке возле пустого стула Мери, взглянул опять на бесценный для меня зеленый флаг и горько зарыдал.
Я очнулся от легкого прикосновения. Отец смягчился настолько, что разрешил матери привести меня назад к дорожному экипажу.
— Мы не найдем здесь Мери, Джордж, — сказала она кротко. — А в Лондоне мы можем услышать что-нибудь о ней. Пойдем со мной.
Я встал и молча подал ей руку. Что-то на чистом, белом пороге двери бросилось мне в глаза, когда мы проходили. Я наклонился и увидел карандашом написанные слова. Вглядевшись пристальнее, я узнал почерк Мери. Не правильными, детскими буквами был начертан последний прощальный привет:
«Прости, дорогой. Не забудь Мери!»
Я упал на колени и поцеловал эти слова. Они утешили меня — точно последнее прикосновение руки моей Мери. Я спокойно пошел за матерью.
К ночи мы прибыли в Лондон.
Моя добрая мать сделала все, что самое нежное сострадание могло сделать (в ее положении), чтобы утешить меня. Она втайне написала к поверенным ее семейства, приложив описание Дермоди, его матери и дочери и прося навести справки в разных лондонских конторах дилижансов. Она также поручала поверенным обратиться к двум родственникам Дермоди, жившим в городе, которые могли знать, что он предпринял после того, как оставил моего отца. Исполнив это, она сделала все, что было в ее силах. Ни она, ни я не имели достаточно денег для объявления в газетах.
Спустя неделю мы отправились в Соединенные Штаты. Дважды в этот промежуток я виделся с поверенными и дважды получил от них ответ, что все справки не привели ни к чему.
На этом оканчивается первая часть истории моей любви.
Затем целых долгих десять лет я не виделся с моей маленькой Мери. Я даже не слышал, дожила ли она до того времени, чтобы стать взрослой женщиной, или — нет. У меня хранился еще зеленый флаг с вышитым голубком. Но вообще волны забвения сомкнулись над детскими золотыми днями на берегах озера Зеленых Вод.
Глава V
МОЯ ИСТОРИЯ
Вы меня видели в последний раз тринадцатилетним мальчиком. Теперь вы видите меня молодым человеком двадцати трех лет.
Историю моей жизни в промежуток между этими двумя возрастами я и собираюсь рассказать.
Сперва поведу речь об отце. Его ожидал именно такой конец, какой предвещала ему бабушка Дермоди. Мы года не прожили в Америке, когда спекуляция с землей скандально рухнула и повлекла за собой его смерть. Нас постигло полное разорение. Не будь у моей матери маленького собственного дохода (закрепленного за ней брачным контрактом), мы остались бы без всяких средств, брошенные на произвол судьбы.
Между сердечными и радушными жителями Соединенных Штатов мы нашли немало добрых друзей, с которыми искренно жалели расстаться. Но были причины, которые побуждали нас вернуться в Англию после смерти отца, — и мы возвратились на родину.
Кроме деверя (уже упомянутого в этом рассказе), у моей матери был родственник — двоюродный брат, по имени Джермень, на помощь которого она главным образом рассчитывала, чтобы поставить меня на ноги, когда придет время выбирать мне карьеру. Я помню как семейное предание, что мистер Джермень просил руки моей матери, когда они оба были молоды, но получил отказ. Он так и остался холостяком. В позднейшие годы ему досталось прекрасное состояние после смерти бездетного старшего брата. Однако богатство ничего не изменило в его привычках. Когда мы с матерью вернулись в Англию, он жил одиноким стариком, удалившись от всех родственников. Мне стоило понравиться мистеру Джерменю, чтобы считать (в некоторой степени, по крайней мере) будущность свою обеспеченной.
Это было одно соображение, которое повлияло на наш отъезд из Америки. Но было и другое, собственно ко мне относящееся, которое влекло меня к уединенным берегам озера Зеленых Вод.
Моя единственная надежда напасть на след Мери заключалась в том, чтобы собрать сведения в коттеджах, расположенных поблизости от моего прежнего дома. Доброго управляющего сердечно любили и уважали в местах, ограниченных его сферой деятельности. Во всяком случае представлялось вполне вероятным, чтобы некоторые из суффолкских приятелей разыскали его в течение тех лет, которые мы провели в Америке. Когда мне снилась Мери, а снилась она мне постоянно, озеро и его лесистые берега составляли обычное окружение призрачному образу моей утраченной подруги. К берегам озера меня тянуло по естественному суеверию, как к пути, который приведет меня обратно к единственной жизни, где я найду счастье, — к жизни с Мери.
По прибытии в Лондон, я отправился в Суффолк один — по желанию моей матери. В ее года было вполне естественно уклоняться от посещения мест, где прежде она была хозяйкой, а теперь там поселились чужие люди.
О, как заныло у меня сердце (при всей моей молодости), когда я увидел опять зеленоватую воду знакомого озера! Был вечер. Первая бросилась мне в глаза ярко раскрашенная лодочка, прежде бывшая моей, в которой мы так часто катались с Мери. Люди, занимавшие наш дом, катались по озеру. Их веселый смех громко доносился до меня по водной глади. Их флаг развевался наверху маленькой мачты, где флаг моей Мери никогда не развевало легким ветерком. Я отвел глаза от лодочки — мне было больно глядеть на нее. Несколько шагов вперед привели меня на мыс, откуда открывались темные своды Приманки на противоположном берегу. Вот низенький частокол, за которым мы, бывало, припадали на колени, чтобы видеть, как заманивают уток. А вот еще сохранилось и то отверстие, в которое пролезал Трим, умная таска, чтобы возбудить глупое любопытство диких уток. Вот виднеется местами между деревьев извилистая тропинка в лесу, по которой мы с Мери шли к коттеджу Дермоди в тот день, когда безжалостная рука отца оторвала нас друг от друга. Как умно поступила матушка, что не захотела увидеть вновь дорогие сердцу знакомые места!
Я повернулся спиною к озеру, чтобы успокоиться в тенистом уединении леса.
Час ходьбы вокруг извилистого берега привел меня к коттеджу, который некогда был жилищем Мери.
Дверь отворила женщина мне незнакомая. Она пригласила меня в гостиную. Я довольно уже настрадался, поэтому приступил к расспросам, стоя на пороге. Они продлились недолго. Женщина оказалась не из нашей части Суффолка; ни она, ни муж не слыхали даже имени Дермоди.
Я продолжал свои розыски между крестьян, переходя от одного коттеджа к другому. Смеркалось, взошел месяц, огни стали погасать за решетчатыми окнами, а все я не прекращал своего тяжелого странствования, и везде, куда бы ни пошел, получал один и тот же ответ на мои вопросы. Никто ничего не знал о Дермоди, все спрашивали меня, не сообщу ли я о нем известий. Даже теперь не могу вспомнить без душевной боли, до какой степени страшно безуспешны были все мои усилия в тот бедственный вечер. Я переночевал в одном из коттеджей и возвратился в Лондон на следующий день, убитый потерянной надеждой, равнодушный уже ко всему, что бы ни делать или куда бы ни ехать.
Однако мы не совсем расстались с Мери. Я видел ее во сне, как предсказывала бабушка Дермоди.
Она снилась мне иногда с зеленым флагом в руке, в это время повторяющей последние свои слова на прощанье: «Не забывай Мери». Иногда она вела меня в наш знакомый уголок в чистой комнате коттеджа и развертывала лист бумаги, на котором ее бабушка написала для нас молитвы, мы опять молились вместе и гимны пели вместе, как будто вернулось старое доброе время. Раз она явилась мне со слезами на глазах и сказала: «Мы должны ждать, мой дорогой, наше время еще не пришло». Два раза она приснилась мне охваченная мучительными мыслями, и дважды я слышал, как она говорила мне: «Живи с терпением, живи невинно, Джордж, ради меня».
Мы поселились в Лондоне, где за мое образование взялся приглашенный наставник. Недолго прожили мы в этом новом доме, когда в нашей жизни случилась неожиданная перемена. К изумлению моей матери, ей было сделано предложение (письменно) мистером Джерменем.
«Умоляю вас не пугаться моего предложения (писал старик). Едва ли вы могли забыть, что я вас любил в то время, когда мы оба были молоды и оба бедны. Возврат к чувствам, связанным с теми годами, теперь невозможен. В мои года я только могу просить вас быть подругой последних лет моей жизни и уделить мне отчасти отцовское право способствовать будущему благосостоянию вашего сына. Подумайте об этом, моя дорогая, и ответьте мне, согласны ли занять пустое кресло у камина одинокого старика».
Моя мать (почти так же сконфузившись, бедняжка, как будто снова стала молодой девушкой) взвалила на плечи сына всю ответственность относительно принятия решения. А я не долго ломал голову. Выразив согласие, она принимала руку человека достойного и честного, который был ей предан всю свою жизнь! Она опять будет пользоваться благами жизни, роскошью, общественным положением и покоем, которых лишилась из-за беспечности моего отца. Прибавьте к этому, что я любил мистера Джерменя, и он любил меня. При всех этих условиях, зачем бы моей матери отказывать? Она не могла дать мне удовлетворительного ответа, когда я задал ей такой вопрос. Естественным последствием этого события было то, что в надлежащий срок она стала мистрис Джермень. Прибавлю только, что до конца своей жизни моя добрая мать не имела повода раскаиваться в том, что приняла (в этом случае, по крайней мере) совет своего сына.
Годы проходили, а мы все с Мери оставались в разлуке — виделись только во сне. Годы проходили, и настало для меня опасное время, которое наступает в жизни каждого. Я достиг возраста, когда самая сильная из страстей овладевает чувствами и устанавливает свое господство как над духом, так и над телом.
До сих пор я пассивно выносил крушение моих первых и самых дорогих надежд, я жил с терпением, жил невинно, ради Мери. Теперь терпение оставило меня, невинность отошла в разряд того, что утрачено в прошлом. Мои дни, правда, еще посвящалась занятиям по назначению наставника. Зато ночью я втайне предавался безграничному распутству, на которое (при моем теперешнем образе мыслей) я оглядываюсь с отвращением и ужасом. Воспоминание о Мери я осквернил в обществе женщин, впавших в самую глубокую степень разврата. Я говорил себе нечестиво:
«Достаточно времени я жаждал увидеть ее, достаточно долго я прождал ее, мне осталось теперь одно — пользоваться молодостью и забыть ее».
С той минуты, когда я впал в это состояние, Мери приходила мне иногда на память с чувством сожаления, особенно утром, когда преимущественно трезвые мысли вызывают раскаяние, но уже во сне она не являлась более. Теперь настала разлука в самом полном значении этого слова. Чистый дух Мери не мог сообщаться с моим — чистый дух Мери улетел от меня.
Излишне говорить, что мне не удалось скрыть от матери свое распутство. Ее горе произвело на меня первое отрезвляющее действие. Я обуздал себя в некоторой степени, сделал усилие, чтобы вернуться к образу жизни более достойному.
Хотя я обманул надежды мистера Джерменя, он был человек настолько справедливый, что не отказался от меня, как от пропащего. Он посоветовал мне, чтобы окончательно перебороть себя, избрать профессию и заниматься настойчивее, чем я вообще занимался до тех пор.
Я помирился с этим добрым другом и вторым отцом, не только последовав его совету, но еще избрав профессию, которой он сам жил, пока не получил состояния, — профессию врача. Мистер Джермень был доктором, и я принял решение быть тем же.
Вступив ранее обыкновенного на эту новую стезю, я должен отдать себе справедливость, что работал усиленно. Я приобрел и сохранил расположение своих профессоров. Но, с другой стороны, нельзя было отвергать, что мое исправление, в нравственном плане, было далеко не полным. Я трудился, но делал все эгоистично, с горечью и ожесточением в сердце. Относительно религии и правил нравственности я усвоил себе взгляды товарища — материалиста, человека истасканного и вдвое меня старше. Я ничему не верил, кроме того, что мог видеть, пробовать или осязать. Я утратил всякую веру в человека. За исключением моей матери, я не уважал ни одной женщины. Мои воспоминания о Мери становились все слабее, пока не приняли характер почти утраченного звена в цепи прошедшего. Я все еще хранил зеленый флаг, но скорее по привычке и не носил его больше при себе — он лежал забытый в ящике моей конторки. По временам у меня шевельнется в глубине души благотворное сомнение, не веду ли я образ жизни совершенно недостойный. Но это сомнение недолго присутствовало в моих мыслях. Презирая других, я должен был, по законам логики, доводить мои заключения до горького конца и сообразно тому презирать себя самого.
Настал срок моего совершеннолетия. Мне минул двадцать один год, а мечты молодости уже исчезли для меня бесследно.
Ни мать, ни отчим не могли пожаловаться на мое поведение в чем-либо существенном. Однако оба были сильно озабочены насчет меня. Тщательно обдумав все, мой отчим пришел к одному выводу. Он решил, что единственное средство вернуть меня к лучшим и более чистым убеждениям было попробовать животворное действие жизни среди новых людей и новой обстановки.
В период, к которому относится мой настоящий рассказ, английское правительство решило отправить посольство с особой дипломатической миссией к туземному правителю отдаленной провинции в Индии. При неспокойном состоянии края в то время, посольство, по прибытии в Индию, должно было сопровождаться военным конвоем. Доктор при посольстве был старый друг мистера Джерменя и нуждался в помощнике, на профессиональное мастерство которого он мог полагаться вполне. Благодаря ходатайству моего отчима, это место предложили мне. Я принял его не колеблясь. Единственная гордость, которую я сохранил, была жалкая гордость равнодушия. Мне было абсолютно безразлично, куда бы ни назначили исполнять свои обязанности.
Долго мы не могли убедить мою мать даже выслушать, что имелось для меня в виду. Когда же она дала наконец свое согласие, то очень неохотно. Сознаюсь, я простился с ней со слезами на глазах — первые слезы, пролитые мной после долгих лет.
История нашей экспедиции относится к истории английских владений в Индии, ей не место в нашем рассказе.
Говоря лично обо мне, я должен сообщить, что стал неспособным исполнять свои обязанности спустя неделю после того, как посольство достигло место назначения. Мы стояли лагерем за чертой города. Воспользовавшись темнотой, на нас совершили нападение туземные изуверы. Их отбросили без большого труда и с ничтожными потерями с нашей стороны. Я был в числе раненых. В меня попал дротик или копье, когда я переходил из одной палатки в другую.
Нанесенная европейским оружием, моя рана не имела бы серьезных последствий. Но кончик в индийском копье был отравлен. Я избегнул смертельной опасности столбняка, но по какой-то особенности в свойстве яда или его действии на мой организм (вопрос и теперь для меня неясный) моя рана никак не хотела заживать.
Я был уволен по болезни и отправлен в Калькутту, где мог воспользоваться советами лучших врачей. В Калькутте рана зажила, по-видимому, потом опять открылась. Это повторялось два раза, доктора пришли к заключению, что лучше всего отправить меня обратно в Англию. Они рассчитывали на живительное действие путешествия морем, а в случае, если бы это не принесло желаемого результата, на благотворное влияние родного воздуха.
В климате Индии я был объявлен неизлечимым.
За два дня до отплытия корабля, я получил письмо от матери с ошеломляющими известиями. Моя жизнь, если мне предстояло жить, — обращалась на новую колею. Мистер Джермень скоропостижно скончался от разрыва сердца. В его завещании, написанном в то время, когда я уехал из Англии, моей матери был отказан пожизненный доход, а мне все его состояние целиком, с одним условием, чтобы я принял его фамилию. Разумеется, я согласился на это условие и стал Джорджем Джерменем.
Через три месяца мы с матерью встретились вновь.
Кроме того, что мне приходилось еще возиться с моей раной, свет видел во мне теперь наиболее достойного зависти, из смертных, богатого владельца домом в Лондоне и поместьем в Пертшире, однако тем не менее я в двадцать три года был несчастнейшим человеком в мире.
А Мери?
Что стало с ней за эти десять лет, что стало с Мери?
Вы услышали мою историю. Прочтите следующие страницы, и вы узнаете, что было с ней.
Историю моей жизни в промежуток между этими двумя возрастами я и собираюсь рассказать.
Сперва поведу речь об отце. Его ожидал именно такой конец, какой предвещала ему бабушка Дермоди. Мы года не прожили в Америке, когда спекуляция с землей скандально рухнула и повлекла за собой его смерть. Нас постигло полное разорение. Не будь у моей матери маленького собственного дохода (закрепленного за ней брачным контрактом), мы остались бы без всяких средств, брошенные на произвол судьбы.
Между сердечными и радушными жителями Соединенных Штатов мы нашли немало добрых друзей, с которыми искренно жалели расстаться. Но были причины, которые побуждали нас вернуться в Англию после смерти отца, — и мы возвратились на родину.
Кроме деверя (уже упомянутого в этом рассказе), у моей матери был родственник — двоюродный брат, по имени Джермень, на помощь которого она главным образом рассчитывала, чтобы поставить меня на ноги, когда придет время выбирать мне карьеру. Я помню как семейное предание, что мистер Джермень просил руки моей матери, когда они оба были молоды, но получил отказ. Он так и остался холостяком. В позднейшие годы ему досталось прекрасное состояние после смерти бездетного старшего брата. Однако богатство ничего не изменило в его привычках. Когда мы с матерью вернулись в Англию, он жил одиноким стариком, удалившись от всех родственников. Мне стоило понравиться мистеру Джерменю, чтобы считать (в некоторой степени, по крайней мере) будущность свою обеспеченной.
Это было одно соображение, которое повлияло на наш отъезд из Америки. Но было и другое, собственно ко мне относящееся, которое влекло меня к уединенным берегам озера Зеленых Вод.
Моя единственная надежда напасть на след Мери заключалась в том, чтобы собрать сведения в коттеджах, расположенных поблизости от моего прежнего дома. Доброго управляющего сердечно любили и уважали в местах, ограниченных его сферой деятельности. Во всяком случае представлялось вполне вероятным, чтобы некоторые из суффолкских приятелей разыскали его в течение тех лет, которые мы провели в Америке. Когда мне снилась Мери, а снилась она мне постоянно, озеро и его лесистые берега составляли обычное окружение призрачному образу моей утраченной подруги. К берегам озера меня тянуло по естественному суеверию, как к пути, который приведет меня обратно к единственной жизни, где я найду счастье, — к жизни с Мери.
По прибытии в Лондон, я отправился в Суффолк один — по желанию моей матери. В ее года было вполне естественно уклоняться от посещения мест, где прежде она была хозяйкой, а теперь там поселились чужие люди.
О, как заныло у меня сердце (при всей моей молодости), когда я увидел опять зеленоватую воду знакомого озера! Был вечер. Первая бросилась мне в глаза ярко раскрашенная лодочка, прежде бывшая моей, в которой мы так часто катались с Мери. Люди, занимавшие наш дом, катались по озеру. Их веселый смех громко доносился до меня по водной глади. Их флаг развевался наверху маленькой мачты, где флаг моей Мери никогда не развевало легким ветерком. Я отвел глаза от лодочки — мне было больно глядеть на нее. Несколько шагов вперед привели меня на мыс, откуда открывались темные своды Приманки на противоположном берегу. Вот низенький частокол, за которым мы, бывало, припадали на колени, чтобы видеть, как заманивают уток. А вот еще сохранилось и то отверстие, в которое пролезал Трим, умная таска, чтобы возбудить глупое любопытство диких уток. Вот виднеется местами между деревьев извилистая тропинка в лесу, по которой мы с Мери шли к коттеджу Дермоди в тот день, когда безжалостная рука отца оторвала нас друг от друга. Как умно поступила матушка, что не захотела увидеть вновь дорогие сердцу знакомые места!
Я повернулся спиною к озеру, чтобы успокоиться в тенистом уединении леса.
Час ходьбы вокруг извилистого берега привел меня к коттеджу, который некогда был жилищем Мери.
Дверь отворила женщина мне незнакомая. Она пригласила меня в гостиную. Я довольно уже настрадался, поэтому приступил к расспросам, стоя на пороге. Они продлились недолго. Женщина оказалась не из нашей части Суффолка; ни она, ни муж не слыхали даже имени Дермоди.
Я продолжал свои розыски между крестьян, переходя от одного коттеджа к другому. Смеркалось, взошел месяц, огни стали погасать за решетчатыми окнами, а все я не прекращал своего тяжелого странствования, и везде, куда бы ни пошел, получал один и тот же ответ на мои вопросы. Никто ничего не знал о Дермоди, все спрашивали меня, не сообщу ли я о нем известий. Даже теперь не могу вспомнить без душевной боли, до какой степени страшно безуспешны были все мои усилия в тот бедственный вечер. Я переночевал в одном из коттеджей и возвратился в Лондон на следующий день, убитый потерянной надеждой, равнодушный уже ко всему, что бы ни делать или куда бы ни ехать.
Однако мы не совсем расстались с Мери. Я видел ее во сне, как предсказывала бабушка Дермоди.
Она снилась мне иногда с зеленым флагом в руке, в это время повторяющей последние свои слова на прощанье: «Не забывай Мери». Иногда она вела меня в наш знакомый уголок в чистой комнате коттеджа и развертывала лист бумаги, на котором ее бабушка написала для нас молитвы, мы опять молились вместе и гимны пели вместе, как будто вернулось старое доброе время. Раз она явилась мне со слезами на глазах и сказала: «Мы должны ждать, мой дорогой, наше время еще не пришло». Два раза она приснилась мне охваченная мучительными мыслями, и дважды я слышал, как она говорила мне: «Живи с терпением, живи невинно, Джордж, ради меня».
Мы поселились в Лондоне, где за мое образование взялся приглашенный наставник. Недолго прожили мы в этом новом доме, когда в нашей жизни случилась неожиданная перемена. К изумлению моей матери, ей было сделано предложение (письменно) мистером Джерменем.
«Умоляю вас не пугаться моего предложения (писал старик). Едва ли вы могли забыть, что я вас любил в то время, когда мы оба были молоды и оба бедны. Возврат к чувствам, связанным с теми годами, теперь невозможен. В мои года я только могу просить вас быть подругой последних лет моей жизни и уделить мне отчасти отцовское право способствовать будущему благосостоянию вашего сына. Подумайте об этом, моя дорогая, и ответьте мне, согласны ли занять пустое кресло у камина одинокого старика».
Моя мать (почти так же сконфузившись, бедняжка, как будто снова стала молодой девушкой) взвалила на плечи сына всю ответственность относительно принятия решения. А я не долго ломал голову. Выразив согласие, она принимала руку человека достойного и честного, который был ей предан всю свою жизнь! Она опять будет пользоваться благами жизни, роскошью, общественным положением и покоем, которых лишилась из-за беспечности моего отца. Прибавьте к этому, что я любил мистера Джерменя, и он любил меня. При всех этих условиях, зачем бы моей матери отказывать? Она не могла дать мне удовлетворительного ответа, когда я задал ей такой вопрос. Естественным последствием этого события было то, что в надлежащий срок она стала мистрис Джермень. Прибавлю только, что до конца своей жизни моя добрая мать не имела повода раскаиваться в том, что приняла (в этом случае, по крайней мере) совет своего сына.
Годы проходили, а мы все с Мери оставались в разлуке — виделись только во сне. Годы проходили, и настало для меня опасное время, которое наступает в жизни каждого. Я достиг возраста, когда самая сильная из страстей овладевает чувствами и устанавливает свое господство как над духом, так и над телом.
До сих пор я пассивно выносил крушение моих первых и самых дорогих надежд, я жил с терпением, жил невинно, ради Мери. Теперь терпение оставило меня, невинность отошла в разряд того, что утрачено в прошлом. Мои дни, правда, еще посвящалась занятиям по назначению наставника. Зато ночью я втайне предавался безграничному распутству, на которое (при моем теперешнем образе мыслей) я оглядываюсь с отвращением и ужасом. Воспоминание о Мери я осквернил в обществе женщин, впавших в самую глубокую степень разврата. Я говорил себе нечестиво:
«Достаточно времени я жаждал увидеть ее, достаточно долго я прождал ее, мне осталось теперь одно — пользоваться молодостью и забыть ее».
С той минуты, когда я впал в это состояние, Мери приходила мне иногда на память с чувством сожаления, особенно утром, когда преимущественно трезвые мысли вызывают раскаяние, но уже во сне она не являлась более. Теперь настала разлука в самом полном значении этого слова. Чистый дух Мери не мог сообщаться с моим — чистый дух Мери улетел от меня.
Излишне говорить, что мне не удалось скрыть от матери свое распутство. Ее горе произвело на меня первое отрезвляющее действие. Я обуздал себя в некоторой степени, сделал усилие, чтобы вернуться к образу жизни более достойному.
Хотя я обманул надежды мистера Джерменя, он был человек настолько справедливый, что не отказался от меня, как от пропащего. Он посоветовал мне, чтобы окончательно перебороть себя, избрать профессию и заниматься настойчивее, чем я вообще занимался до тех пор.
Я помирился с этим добрым другом и вторым отцом, не только последовав его совету, но еще избрав профессию, которой он сам жил, пока не получил состояния, — профессию врача. Мистер Джермень был доктором, и я принял решение быть тем же.
Вступив ранее обыкновенного на эту новую стезю, я должен отдать себе справедливость, что работал усиленно. Я приобрел и сохранил расположение своих профессоров. Но, с другой стороны, нельзя было отвергать, что мое исправление, в нравственном плане, было далеко не полным. Я трудился, но делал все эгоистично, с горечью и ожесточением в сердце. Относительно религии и правил нравственности я усвоил себе взгляды товарища — материалиста, человека истасканного и вдвое меня старше. Я ничему не верил, кроме того, что мог видеть, пробовать или осязать. Я утратил всякую веру в человека. За исключением моей матери, я не уважал ни одной женщины. Мои воспоминания о Мери становились все слабее, пока не приняли характер почти утраченного звена в цепи прошедшего. Я все еще хранил зеленый флаг, но скорее по привычке и не носил его больше при себе — он лежал забытый в ящике моей конторки. По временам у меня шевельнется в глубине души благотворное сомнение, не веду ли я образ жизни совершенно недостойный. Но это сомнение недолго присутствовало в моих мыслях. Презирая других, я должен был, по законам логики, доводить мои заключения до горького конца и сообразно тому презирать себя самого.
Настал срок моего совершеннолетия. Мне минул двадцать один год, а мечты молодости уже исчезли для меня бесследно.
Ни мать, ни отчим не могли пожаловаться на мое поведение в чем-либо существенном. Однако оба были сильно озабочены насчет меня. Тщательно обдумав все, мой отчим пришел к одному выводу. Он решил, что единственное средство вернуть меня к лучшим и более чистым убеждениям было попробовать животворное действие жизни среди новых людей и новой обстановки.
В период, к которому относится мой настоящий рассказ, английское правительство решило отправить посольство с особой дипломатической миссией к туземному правителю отдаленной провинции в Индии. При неспокойном состоянии края в то время, посольство, по прибытии в Индию, должно было сопровождаться военным конвоем. Доктор при посольстве был старый друг мистера Джерменя и нуждался в помощнике, на профессиональное мастерство которого он мог полагаться вполне. Благодаря ходатайству моего отчима, это место предложили мне. Я принял его не колеблясь. Единственная гордость, которую я сохранил, была жалкая гордость равнодушия. Мне было абсолютно безразлично, куда бы ни назначили исполнять свои обязанности.
Долго мы не могли убедить мою мать даже выслушать, что имелось для меня в виду. Когда же она дала наконец свое согласие, то очень неохотно. Сознаюсь, я простился с ней со слезами на глазах — первые слезы, пролитые мной после долгих лет.
История нашей экспедиции относится к истории английских владений в Индии, ей не место в нашем рассказе.
Говоря лично обо мне, я должен сообщить, что стал неспособным исполнять свои обязанности спустя неделю после того, как посольство достигло место назначения. Мы стояли лагерем за чертой города. Воспользовавшись темнотой, на нас совершили нападение туземные изуверы. Их отбросили без большого труда и с ничтожными потерями с нашей стороны. Я был в числе раненых. В меня попал дротик или копье, когда я переходил из одной палатки в другую.
Нанесенная европейским оружием, моя рана не имела бы серьезных последствий. Но кончик в индийском копье был отравлен. Я избегнул смертельной опасности столбняка, но по какой-то особенности в свойстве яда или его действии на мой организм (вопрос и теперь для меня неясный) моя рана никак не хотела заживать.
Я был уволен по болезни и отправлен в Калькутту, где мог воспользоваться советами лучших врачей. В Калькутте рана зажила, по-видимому, потом опять открылась. Это повторялось два раза, доктора пришли к заключению, что лучше всего отправить меня обратно в Англию. Они рассчитывали на живительное действие путешествия морем, а в случае, если бы это не принесло желаемого результата, на благотворное влияние родного воздуха.
В климате Индии я был объявлен неизлечимым.
За два дня до отплытия корабля, я получил письмо от матери с ошеломляющими известиями. Моя жизнь, если мне предстояло жить, — обращалась на новую колею. Мистер Джермень скоропостижно скончался от разрыва сердца. В его завещании, написанном в то время, когда я уехал из Англии, моей матери был отказан пожизненный доход, а мне все его состояние целиком, с одним условием, чтобы я принял его фамилию. Разумеется, я согласился на это условие и стал Джорджем Джерменем.
Через три месяца мы с матерью встретились вновь.
Кроме того, что мне приходилось еще возиться с моей раной, свет видел во мне теперь наиболее достойного зависти, из смертных, богатого владельца домом в Лондоне и поместьем в Пертшире, однако тем не менее я в двадцать три года был несчастнейшим человеком в мире.
А Мери?
Что стало с ней за эти десять лет, что стало с Мери?
Вы услышали мою историю. Прочтите следующие страницы, и вы узнаете, что было с ней.
Глава VI
ЕЕ ИСТОРИЯ
То, что я расскажу вам теперь о Мери, дошло до моего сведения многими годами позднее какого-либо времени, о котором я до сих пор вел речь. Прошу запомнить это.
Управляющий Дермоди имел родственников в Лондоне, о которых иногда упоминал, и в Шотландии у него была родня, но о ней он не упоминал вовсе. Мой отец питал сильное предубеждение против шотландцев. Дермоди хорошо знал своего господина и понимал, что предубеждение распространится даже на него, если он заговорит о своих шотландских родственниках. Он был человек осторожный и никогда не упоминал о них.
Оставив службу у моего отца, он поехал в Глазго частью по суше, частью по морю; в Глазго жила его родня. С высокими душевными качествами и опытностью Дермоди, он был неоценимой находкой для каждого хозяина, кому бы посчастливилось выйти на него. Его друзья не оставались в бездействии. Не прошло шести недель, как он уже управлял имением на восточном берегу Шотландии и удобно устроился с матерью и дочерью в своем новом жилище Оскорбление, нанесенное ему моим отцом, глубоко запало в душу Дермоди. Он втайне написал к своим родственникам в Лондоне, что нашел себе хорошее место, но по некоторым причинам не желает на первое время давать им своего адреса.
Таким-то образом он положил преграду розыскам поверенных моей матери, которые (не находя нигде его следов по другим направлениям) обратились с запросом к его лондонским друзьям. Задетый за живое упреками бывшего господина, Дермоди пожертвовал своей дочерью и пожертвовал мной — отчасти чувству уважения к самому себе, отчасти убеждению, что сословное расстояние между нами ставит ему в обязанность прервать всякое дальнейшее общение прежде, чем будет уже поздно принимать меры.
Живя в уединении отдаленной части Шотландии, это маленькое семейство оставалось скрыто от меня, скрыто от света.
Я видел и слышал Мери в моих снах. Во сне же и Мери видела и слышала меня. Невинные стремления и желания, которыми сердце мое переполнялось, когда я был еще мальчиком, ей передавало таинство сонных грез. Ее бабушка, твердо веруя в предопределенный союз между нами, поддерживала в девочке бодрость духа и вселяла отраду в ее сердце. Она могла слушать отца, который говорил (как говорил и мой отец), что мы разлучены навек, и мечтать про себя в блаженных снах, которые говорили ей о существовании другой будущности. Итак, она жила со мною духом — и жила надеждой.
Первое горе, постигшее маленькое семейство, была смерть бабушки, которая умерла от слабости в глубокой старости. В последние минуты сознания она сказала Мери:
— Никогда не забывай, что вы с Джорджем духи, посвященные друг другу. Жди с полным убеждением, что никакая человеческая власть не может помешать вашему союзу в дальнейшем.
Пока эти слова еще живо хранились в душе Мери, наши свидания в сонных грезах внезапно были прерваны с ее стороны так точно, как и с моей. С первых дней моего самоунижения я перестал видеть Мери. Как раз в то же время Мери перестала видеть меня.
Впечатлительная натура девочки изнемогла под этим ударом. Теперь не было при ней женщины постарше, чтобы утешать ее и советовать ей, она жила одна с отцом, который всегда прерывал разговор, если она заводила речь о старом времени. Тайное горе, которое равно гнетет и тело, и душу, легло на нее тяжелым гнетом. Простуда в холодное время года перешла в горячку. Много недель жизнь ее находилась в опасности. Когда же она стала поправляться, то, по предписанию доктора, уже лишилась своих роскошных волос. Эта жертва была необходима, чтобы спасти ей жизнь. В одном отношении жертва оказалось жестокой — ее волосы уже более не были так густы, как прежде. Когда они отросли опять, то совершенно утратили прелестные отливы от красноватого цвета к темному; теперь они были однообразной светло-каштановой окраски. С первого взгляда шотландские знакомые Мери почти не могли узнать ее.
Но природа вознаградила девушку за утрату волос тем, что выиграли лицо и фигура.
В год после ее болезни слабенький ребенок прежних дней на берегах озера Зеленых Вод под влиянием укрепляющего воздуха Шотландии и при здоровом образе жизни превратился в красивую молодую девушку. Ее черты, как и в детстве, не отличались правильными формами, но тем не менее перемена в ней была поразительная. Худенькое личико пополнело, бледный цвет сменился румянцем. Что же касалось фигуры, то ее изящество вызвало удивление даже окружавших ее простых людей. Ничего не обещая с детства, фигура ее теперь приняла женственную полноту, стройность и грацию — она была в строгом смысла слова поразительно красиво сложена.
Случалось в этот период ее жизни, что сам отец не узнавал своей дочери и нравственно, и физически. Она утратила живость детства — свою тихую, ровную веселость. Молча и погруженная в себя, она терпеливо исполняла свои ежедневные обязанности. Надежда встретиться со мной опять в то время уже казалась в безнадежной, горе от этого глубоко запало ей в сердце. Она не жаловалась. Физические силы, приобретенные ей в последние годы, имели соответственное влияние на твердость духа. Когда отец раз или два попробовал спросить ее, думает ли она еще обо мне, она ответила ему спокойно, что убедилась в справедливости его взгляда на этот вопрос. Она не сомневалась, что я давным-давно перестал о ней думать. Даже останься я верен, она теперь уже была в таких летах, чтобы понимать, как невозможен наш союз посредством брака при различии в общественном положении. Лучше всего (думала она) не вспоминать более о прошлом — лучше ей забыть меня, как я забыл ее. Так говорила она теперь. Так, по-видимому, не осуществилось предсказание бабушки Дермоди о нашей судьбе, и несмотря на твердую ее уверенность, предсказание это вошло в разряд тех, которые не сбываются.
Управляющий Дермоди имел родственников в Лондоне, о которых иногда упоминал, и в Шотландии у него была родня, но о ней он не упоминал вовсе. Мой отец питал сильное предубеждение против шотландцев. Дермоди хорошо знал своего господина и понимал, что предубеждение распространится даже на него, если он заговорит о своих шотландских родственниках. Он был человек осторожный и никогда не упоминал о них.
Оставив службу у моего отца, он поехал в Глазго частью по суше, частью по морю; в Глазго жила его родня. С высокими душевными качествами и опытностью Дермоди, он был неоценимой находкой для каждого хозяина, кому бы посчастливилось выйти на него. Его друзья не оставались в бездействии. Не прошло шести недель, как он уже управлял имением на восточном берегу Шотландии и удобно устроился с матерью и дочерью в своем новом жилище Оскорбление, нанесенное ему моим отцом, глубоко запало в душу Дермоди. Он втайне написал к своим родственникам в Лондоне, что нашел себе хорошее место, но по некоторым причинам не желает на первое время давать им своего адреса.
Таким-то образом он положил преграду розыскам поверенных моей матери, которые (не находя нигде его следов по другим направлениям) обратились с запросом к его лондонским друзьям. Задетый за живое упреками бывшего господина, Дермоди пожертвовал своей дочерью и пожертвовал мной — отчасти чувству уважения к самому себе, отчасти убеждению, что сословное расстояние между нами ставит ему в обязанность прервать всякое дальнейшее общение прежде, чем будет уже поздно принимать меры.
Живя в уединении отдаленной части Шотландии, это маленькое семейство оставалось скрыто от меня, скрыто от света.
Я видел и слышал Мери в моих снах. Во сне же и Мери видела и слышала меня. Невинные стремления и желания, которыми сердце мое переполнялось, когда я был еще мальчиком, ей передавало таинство сонных грез. Ее бабушка, твердо веруя в предопределенный союз между нами, поддерживала в девочке бодрость духа и вселяла отраду в ее сердце. Она могла слушать отца, который говорил (как говорил и мой отец), что мы разлучены навек, и мечтать про себя в блаженных снах, которые говорили ей о существовании другой будущности. Итак, она жила со мною духом — и жила надеждой.
Первое горе, постигшее маленькое семейство, была смерть бабушки, которая умерла от слабости в глубокой старости. В последние минуты сознания она сказала Мери:
— Никогда не забывай, что вы с Джорджем духи, посвященные друг другу. Жди с полным убеждением, что никакая человеческая власть не может помешать вашему союзу в дальнейшем.
Пока эти слова еще живо хранились в душе Мери, наши свидания в сонных грезах внезапно были прерваны с ее стороны так точно, как и с моей. С первых дней моего самоунижения я перестал видеть Мери. Как раз в то же время Мери перестала видеть меня.
Впечатлительная натура девочки изнемогла под этим ударом. Теперь не было при ней женщины постарше, чтобы утешать ее и советовать ей, она жила одна с отцом, который всегда прерывал разговор, если она заводила речь о старом времени. Тайное горе, которое равно гнетет и тело, и душу, легло на нее тяжелым гнетом. Простуда в холодное время года перешла в горячку. Много недель жизнь ее находилась в опасности. Когда же она стала поправляться, то, по предписанию доктора, уже лишилась своих роскошных волос. Эта жертва была необходима, чтобы спасти ей жизнь. В одном отношении жертва оказалось жестокой — ее волосы уже более не были так густы, как прежде. Когда они отросли опять, то совершенно утратили прелестные отливы от красноватого цвета к темному; теперь они были однообразной светло-каштановой окраски. С первого взгляда шотландские знакомые Мери почти не могли узнать ее.
Но природа вознаградила девушку за утрату волос тем, что выиграли лицо и фигура.
В год после ее болезни слабенький ребенок прежних дней на берегах озера Зеленых Вод под влиянием укрепляющего воздуха Шотландии и при здоровом образе жизни превратился в красивую молодую девушку. Ее черты, как и в детстве, не отличались правильными формами, но тем не менее перемена в ней была поразительная. Худенькое личико пополнело, бледный цвет сменился румянцем. Что же касалось фигуры, то ее изящество вызвало удивление даже окружавших ее простых людей. Ничего не обещая с детства, фигура ее теперь приняла женственную полноту, стройность и грацию — она была в строгом смысла слова поразительно красиво сложена.
Случалось в этот период ее жизни, что сам отец не узнавал своей дочери и нравственно, и физически. Она утратила живость детства — свою тихую, ровную веселость. Молча и погруженная в себя, она терпеливо исполняла свои ежедневные обязанности. Надежда встретиться со мной опять в то время уже казалась в безнадежной, горе от этого глубоко запало ей в сердце. Она не жаловалась. Физические силы, приобретенные ей в последние годы, имели соответственное влияние на твердость духа. Когда отец раз или два попробовал спросить ее, думает ли она еще обо мне, она ответила ему спокойно, что убедилась в справедливости его взгляда на этот вопрос. Она не сомневалась, что я давным-давно перестал о ней думать. Даже останься я верен, она теперь уже была в таких летах, чтобы понимать, как невозможен наш союз посредством брака при различии в общественном положении. Лучше всего (думала она) не вспоминать более о прошлом — лучше ей забыть меня, как я забыл ее. Так говорила она теперь. Так, по-видимому, не осуществилось предсказание бабушки Дермоди о нашей судьбе, и несмотря на твердую ее уверенность, предсказание это вошло в разряд тех, которые не сбываются.