Страница:
[533]местечко вблизи Андронии). Оттуда он прибыл в другое село, обычно называемое Плавицей, которое расположено вблизи реки...
[534]. Там он разбил свой лагерь и выкопал большой ров. Оттуда император направился к садам Дельфина
[535], а потом в Трикалы
[536]. В это время к нему явился посол, доставивший письмо от упомянутого Льва Кефалы. Кефала весьма дерзко писал императору: «Ты знаешь, что я, приложив все свое усердие, доныне сохранил в своих руках крепость. У нас уже нет пищи, дозволенной христианам, и мы едим запретное. Но и запретной пищи больше не осталось. И вот, если ты поторопишься помочь нам и обратишь в бегство осаждающих, слава богу! Если же нет, я выполнил свой долг, и мы подчинимся необходимости (а что можно сделать вопреки природе и ее власти?), сдадим крепость врагам, которые теснят и буквально душат нас. Если же произойдет это несчастье (пусть меня проклянут, но я дерзко выскажу это перед лицом твоей царственности), если ты не поспешишь как можно быстрее избавить от опасности нас, изнемогающих под бременем войны и голода, если ты, наш император, будучи в состоянии помочь, не окажешь помощи, то не уйти тебе от обвинения в предательстве».
Самодержец же решил осилить врага иным способом. Его одолевали мысли и заботы. Моля бога послать ему помощь, Алексей провел целый день, раздумывая, каким образом он {166}должен устроить засады. Он призвал к себе одного старика — жителя Лариссы и стал расспрашивать его о расположении местности. Напрягая взор и указывая пальцем, он подробно выспрашивал, где местность прорезывают овраги и нет ли там к тому же густых зарослей. Об этом расспрашивал он старика из Лариссы, намереваясь устроить засаду и хитростью одолеть латинян. Он отказался от мысли вступить в открытый бой, ибо во многих битвах потерпел поражение и на опыте знал, что такое сражаться с франками.
После захода солнца, утомленный тяжкими дневными трудами, император заснул и ему приснился сон. Алексею привиделось, что он стоит в святом храме великомученика Димитрия [537]и слышит голос: «Не печалься, не стенай, завтра ты победишь». Казалось, что голос доносится до него от одной из висящих в храме икон, на которой был изображен великомученик Димитрий. Он пробудился, радуясь услышанному во сне гласу, сотворил молитву мученику и обещал в случае победы над врагом сразу же отправиться в Фессалонику и за много стадий до города, оставив коня, пешком медленно пойти на поклонение святому.
Призвав к себе стратигов, начальников и всех своих родственников, Алексей открыл совет и стал спрашивать мнение каждого. Затем он изложил им свой план, заключавшийся в том, чтобы передать все отряды родственникам. Главнокомандующими же он назначил Никифора Мелиссина [538]и Василия Куртикия, которого называли также Иоаннаки [539](это знатный муж, родом из Адрианополя, знаменитый своим мужеством и военным искусством). Алексей передал им не только отряды, но и все императорские знамена [540]. Он приказал построить войска таким строем, какой применял в предыдущих битвах, и велел сначала обстрелять передовые ряды латинян, а затем всему войску с боевым криком броситься на врага. Уже сойдясь щитом к щиту с врагом и вступив в рукопашный бой, они должны были обратить тыл и сделать вид, что стремительно отступают к Ликостомию [541]. В то время как император отдавал эти приказания, неожиданно по всему войску раздалось ржание коней. Изумление охватило всех присутствующих, но император и вообще люди проницательные расценили это как доброе предзнаменование.
Отдав такие распоряжения, Алексей оставил войско справа от крепости Ларисса, а сам дождался захода солнца, приказав нескольким доблестным мужам следовать за ним, прошел через Ливотанийское ущелье [542], обогнул Ревеник и через так называемую Аллагу подошел с левой стороны к Лариссе. Он осмот- {167}рел местность и, заметив низину, засел там в засаде вместе со своими спутниками. Когда император, торопясь, как выше говорилось, устроить засаду, уже собирался войти в Ливотанийское ущелье, начальники ромейских отрядов выделили часть своих воинов и отправили их против кельтов, чтобы отвлечь на себя врага, и не дать ему возможности выследить императора. Эти воины, спустившись на равнину, напали на кельтов, долгое время вели бои и отступили лишь тогда, когда ночь уже не позволяла сражаться. Император же, прибыв в назначенное место, приказал всем спешиться, опуститься на колени и держать коней за уздечки. И сам он, найдя кустик чебреца, склонился к нему и, держа в руках узду, пролежал вниз лицом остаток ночи.
6. С восходом солнца Боэмунд увидел построенные в фаланги ромейские отряды, царские значки, копья, усаженные серебряными гвоздями, и коней, покрытых царскими пурпуровыми седлами. Тогда он и сам, как смог, выстроил против них свое войско и, разделив его на две части, встал во главе одной из них, а командование другой поручил Бриену [543](это знатный латинянин, которого называли также «коннетаблем» [544]). Построив таким образом войска, он вновь поступает по своему обычаю: считая, что в том месте, где он увидел царские знамена, находится и самодержец, увлеченный ложной догадкой Боэмунд с быстротой молнии бросается на врага. Ромеи после недолгого сопротивления обратили тыл, и Боэмунд погнал их в своем неудержимом натиске так, как уже было описано раньше [545].
Тем временем император, видя, как далеко бегут его отряды и как неудержимо преследует ромейские отряды Боэмунд, предположил, что Боэмунд уже находится на значительном расстоянии от своего лагеря. Он сел на коня, приказал сделать то же самое своим воинам и подъехал к лагерю Боэмунда. Войдя туда, он убил многих оказавшихся там латинян и взял добычу [546]. Затем Алексей посмотрел на преследователей и отступающих и увидел, что ромеи очень естественно изображают отступление, а Боэмунд и за ним Бриен их преследуют. Император подозвал славного стрелка Георгия Пирра и других доблестных мужей, выделил большой отряд пельтастов и приказал им быстро последовать за Бриеном, но, настигнув его, не вступать в рукопашный бой, а непрерывным дождем стрел издали осыпать коней. Они сделали это и, приблизившись к кельтам, стали не переставая метать стрелы в их коней, так что всадники оказались в отчаянном положении. Ведь любой кельт, пока он сидит на коне, страшен своим {168}натиском и видом, но стоит ему сойти с коня, как из-за большого щита и длинных шпор он становится неспособным к передвижению, беспомощным и теряет боевой пыл [547]. Как я полагаю, именно на это и рассчитывал император, отдавая приказ поражать стрелами не всадников, а коней. И вот, кельтские кони стали падать на землю, а воины Бриена закружились на месте. От этого громадного круговорота поднялся до неба большой и плотный столб пыли, который можно сравнить лишь с павшей некогда на Египет кромешной тьмой [548]: густая пыль застилала глаза и не давала узнать, откуда летят стрелы и кто их посылает.
Отправив трех латинян к Боэмунду, Бриен сообщил ему обо всем случившемся. Послы прибыли к Боэмунду, когда он с несколькими кельтами стоял на островке реки Саламврия [549], ел виноград и спесиво хвастался. Его слова передаются из уст в уста и служат предметом насмешек до сих пор; коверкая по-варварски слово «Ликостомий», он несколько раз повторил: «Я загнал Алексея в волчью пасть [550]». Вот до какой степени самомнение ослепляет людей, не давая им видеть, что происходит у них перед глазами.
Когда Боэмунд выслушал сообщение послов Бриена и узнал о хитрости самодержца, который обманом одержал победу, он, как и следовало ожидать, огорчился, но не пал духом (таким был этот муж). И вот несколько специально отобранных кельтов-катафрактов Боэмунда поднялись на холм, расположенный напротив Лариссы. Ромейские воины заметили их и возгорелись страстным желанием напасть на кельтов, самодержец удерживал их от этой затеи. Тем не менее много воинов, которые собрались из разных отрядов, поднялись на холм и напали на кельтов. Они, однако, тотчас обрушились на ромеев и убили около пятисот воинов. Затем император, догадавшись о месте, через которое должен был пройти Боэмунд, отправил туда своих доблестных воинов вместе с турками и Мигидином во главе, но Боэмунд, когда те приблизились, напал на них, вышел из боя победителем и преследовал их до реки.
7. На рассвете следующего дня Боэмунд вместе с сопровождавшими его графами, а в их числе был и Бриен, переправился через упомянутую уже реку. Вблизи Лариссы он увидел болотистое место и нашел поросшую лесом долину между двумя холмами, под названием «Дворец Доменика», которая оканчивалась узким проходом (его называют клисурой); через этот проход он вошел в долину и разбил там лагерь. На другое утро к нему подошел со всем войском фалангарх Михаил Дука — мой дядя по материнской линии, человек выдающегося ума, {169}красотой и ростом превосходивший не только своих современников, но и вообще всех живших когда-либо на земле (изумление охватывало каждого, кто смотрел на него). Мой дядя обладал неподражаемым искусством предвидеть события, принимать нужные решения и претворять их в дело.
Согласно приказу самодержца, войско Михаила не должно было целиком входить в устье клисуры, ему надо было расположить воинов снаружи отрядами, а затем, выбрав искусных стрелков из числа турок и савроматов [551], ввести их туда, однако запретить пускать в ход какое-либо оружие, кроме стрел. Когда они вошли в долину и на конях набросились на латинян, оставшиеся снаружи, одержимые воинским пылом, стали оспаривать друг у друга право войти в теснину. Боэмунд же, искусный военачальник, приказал своим воинам стоять сомкнутым строем, огородить себя щитами и не двигаться с места. Протостратор [552], со своей стороны, видя, что его воины один за другим исчезают и входят в проход, вошел туда и сам. Боэмунд увидел их и, говоря словами Гомера, «радостью вспыхнул, как лев, на добычу нежданно набредший» [553]. Своими глазами видя воинов с протостратором Михаилом, Боэмунд со всем войском в неудержимом натиске набрасывается на них, и они тотчас обратили тыл. Уза (его имя происходит от названия племени) [554], человек, прославившийся мужеством и умеющий, как говорится у Гомера, «справа и слева держать щит, бычьей обтянутый кожей» [555], вышел из ущелья, направился вправо и, резко обернувшись назад, ударил первого подвернувшегося ему латинянина. Тот сразу же вниз головой рухнул на землю.
Боэмунд преследовал наших воинов до реки Саламврии. Во время бегства упомянутый уже Уза ударил копьем знаменосца Боэмунда, выхватил из его рук знамя, некоторое время размахивал им, а затем склонил к земле. Латиняне, увидев, что знамя, находившееся раньше в прямом положении, склонилось вниз, пришли в замешательство, бросились бежать другой дорогой и прибыли по ней в Трикалы, которые уже раньше были заняты воинами Боэмунда, отступавшими в Ликостомию. Они вошли в город, где оставались некоторое время, а оттуда направились в Касторию.
Император же отошел от Лариссы, прибыл в Фессалонику и со свойственной ему в таких случаях проницательностью сразу же отправил послов к графам Боэмунда и обещал им большое вознаграждение за то, что они потребуют у Боэмунда обещанной платы. А если Боэмунду нечем будет расплатиться, Алексей советовал им убедить его спуститься к морю и просить {170}денег у своего отца Роберта или даже самому переправиться и потребовать для них платы. Если они это исполнят, обещал Алексей, то получат всяческие титулы и бесчисленные милости. Он обещал также принять к себе тех, кто пожелает за плату служить ему, и назначить им жалование по их воле; тех же, кто хотел вернуться домой, он обещал беспрепятственно переправить через Угрию.
Графы подчинились приказу самодержца и решительно потребовали платы за четыре истекшие года. Боэмунд не имел денег и поэтому медлил. Графы настаивали на своих законных требованиях, и Боэмунд, не зная, что предпринять, оставил Бриена охранять Касторию, Петра Алифу — охранять Пологи, а сам направился в Авлон [556]. Узнав об этом, император победителем возвращается в царицу городов.
8. Когда Алексей прибыл туда, он застал в беспорядке церковные дела и не позволил себе даже кратковременного отдыха. Он был истинным апостолом и, найдя церковь взбудораженной учением Итала [557], не пренебрег вопросами догмы, несмотря на то что собирался выступить против Бриена (это тот кельт, который, как уже говорилось, завладел Касторией).
В это время большое распространение получила ересь Итала, которая приводила церковь в сильное замешательство. Этот Итал (о нем нужно рассказать с самого начала) происходил из Италии и долгое время прожил в Сицилии, на острове, расположенном вблизи Италии. Сицилийцы отделились от Ромейского государства и, готовясь вступить с ним в войну, пригласили в качестве союзников италийцев, среди которых был отец Итала. При нем находился его сын, который, хотя и не вступил еще в возраст, пригодный для военной службы, тем не менее прыгающей походкой следовал за отцом и изучал, как это принято у италийцев, военное искусство. Так прошли ранние годы Итала, такова была основа его образования. Когда же во время царствования Мономаха знаменитый Георгий Маниак поднял восстание и захватил Сицилию, отец Итала с трудом спасся вместе с сыном [558]. Оба беглеца отправились в Лонгивардию, находившуюся еще под властью ромеев.
Оттуда Итал, не знаю каким образом, прибыл в Константинополь — город, который не испытывал недостатка в просвещении и словесности [559]. Ведь наука, которая, начиная с владычества Василия Порфирородного [560]и до самого царствования императора Мономаха [561], находилась в пренебрежении у большинства людей, хотя и не исчезла вовсе, в правление императора Алексея расцвела, поднялась и стала предметом занятий просвещенных людей. До этого же времени боль- {171}шинство людей предавались роскоши и забавам, занимались из-за своей изнеженности ловлей перепелов и другими постыдными развлечениями, а науку и образование считали чем-то второстепенным.
Такого типа людей застал Итал в Константинополе, где он стал вращаться в кругу ученых мужей, обладавших грубым и суровым нравом (и такие были тогда в царственном городе). Приобщившись с их помощью к литературному образованию, он позднее стал учеником знаменитого Михаила Пселла [562]. Этот Пселл мало учился у мудрых наставников, но достиг вершин премудрости и, тщательно изучив греческую и халдейскую науки [563], прославился своей мудростью благодаря природному таланту, острому уму, а также и божьей помощи (его мать, не смыкая глаз, постоянно обращалась с горячими мольбами к святой иконе богоматери в храме Кира [564]и, обливаясь горючими слезами, просила за сына [565]). С ним-то и вошел в общение Итал, однако из-за своей варварской неотесанности он не смог проникнуть в глубины философии, ибо, исполненный дерзости и варварского безрассудства, не выносил учителей, у которых учился, считал, что превзошел всех еще до начала обучения и с первых уроков стал противоречить самому Пселлу [566].
Проникнув в глубины диалектики, он ежедневно вызывал волнение в местах большого стечения народа, перед которым он разводил свои словеса и, изложив какую-нибудь софистическую выдумку, доказывал ее такого же рода аргументами [567].
С Италом вступили в дружбу царствовавший в то время Михаил Дука и его братья [568]. Отдавая предпочтение Пселлу [569], они тем не менее любили Итала и использовали его в словесных состязаниях: ведь Дуки — как братья самодержца, так и сам император — были очень просвещенными людьми. Итал смотрел на Пселла горящими безумными глазами и, когда тот орлом налетал на его софизмы, приходил в волнение и неистовство, горячился или огорчался.
Что же произошло дальше? Латиняне и италийцы возгорелись желанием вступить в войну с ромеями и замыслили захват всей Лонгивардии и Италии [570]. Император отправил в Эпидамн Итала, полагая, что он свой человек, честен и хорошо знаком с положением в Италии. Говоря коротко, Итала изобличили в том, что он в Италии предает нас, и был послан человек, который должен был его оттуда изгнать. Но Итал, узнав об этом, бежал в Рим. Затем он раскаялся (такова уж его натура!), обратился с просьбой к императору и по его приказу прибыл в Константинополь, где ему были для местожительства опре- {172}делены монастырь, известный под названием Пиги, и церковь Сорока святых [571]. А когда Пселл после пострижения покинул Византий [572], Итал был назначен учителем всей философии в должности ипата философов [573]и ревностно занимался толкованием книг Аристотеля и Платона. Он казался чрезвычайно образованным человеком и более чем кто-либо другой был искушен в сложнейшей перипатетической философии и особенно диалектике. В других областях словесности он не имел больших дарований [574]: хромал в грамматике и не вкусил сладости риторики. Поэтому его слог был лишен гармоничности и изящной отделки, имел характер грубый и неприкрашенный. Речь у него была хмурой и язвительной. Его писания были исполнены диалектическими доводами, а речь загромождена эпихейремами, впрочем больше в устных выступлениях, чем в письменных сочинениях. Он был настолько силен и непобедим в диспутах, что его противники оказывались беспомощными и сами собой замолкали. Своими вопросами он рыл для собеседника яму и бросал его в колодец трудностей. Этот муж был настолько опытен в диалектике, что непрерывным градом вопросов буквально душил спорящих с ним, а их ум приводил в замешательство и смущение. Никто не мог, раз встретившись с ним, пройти сквозь его лабиринты. Вообще же он был совершенно невоспитан, и гнев владел его душой, а если он и приобрел благодаря науке какую-нибудь добродетель, то его злой характер уничтожил ее и свел на нет. Этот муж спорил как словами, так и руками и не дожидался того момента, когда собеседник попадет в безвыходное положение; он не удовлетворялся тем, что зажимал рот противнику и осуждал его на молчание, — рука Итала тотчас обрушивалась на бороду и волосы собеседника, и обида следовала за обидой; свои руки, так же как и язык, он не мог сдержать. Только одна черта Итала была чуждой философам: ударив противника, он переставал гневаться, обливался слезами и проявлял явные признаки раскаяния.
Может быть, кому-нибудь захочется узнать о его внешности? У него была большая голова, открытое лицо, выпуклый лоб, широко раздувающиеся при дыхании ноздри, окладистая борода, широкая грудь, крепкое телосложение. Роста он был не слишком высокого. Произношение у Итала было таким, какое можно ожидать от латинянина, который уже в юношеском возрасте прибыл в нашу страну и выучил греческий язык: говорил он не очень чисто и, случалось, съедал отдельные слоги. Неясность его речи и беззвучное произношение окончаний [575]не были незамечены большинством, а более искушенные в ри- {173}торике люди называли его произношение «деревенским». Поэтому и сочинения Итала, хотя и были насыщены диалектикой, тем не менее не были свободны от бессвязного построения и рассеянных там и сям солецизмов [576].
9. Итак, Итал стал главным философом [577], и юношество стекалось к нему. Он раскрывал молодым людям учения Прокла, Платона и двух философов: Порфирия и Ямвлиха [578], а главным образом истолковывал желающим труды Аристотеля [579]и его «Органон» [580]; этим последним он особенно кичился и более всего занимался. Итал не мог, однако, принести большой пользы ученикам, так как этому препятствовали его вспыльчивость и непостоянство нрава. Давайте посмотрим на его учеников: Иоанна Соломона [581], Ясита, Сервлия [582]и других, по-видимому, ревностных в учении его последователей. Большинство из них нередко являлось во дворец, и я сама позже видела, что они никакой науки не знали досконально [583], но тем не менее изображали из себя диалектиков, делая беспорядочные жесты и дико кривляясь [584]. У них не было никаких здравых представлений, но они в туманных выражениях развивали теории [585]даже о метампсихозе и других чудовищных вещах подобного рода. А кто только из причастных к науке людей не был в то время допущен во дворец, если святая чета дни и ночи проводила в изучении священного писания (я говорю о своих родителях — императорах)? Я немного расскажу об этом, ибо законы риторики дают мне такое право.
Я вспоминаю, как часто моя мать, императрица, сидя за завтраком, держала в руках книгу и углублялась в слова догматистов — святых отцов, а особенно философа и мученика Максима [586]. Она интересовалась не столько изысканиями в естественных науках, сколько вопросами догмы, от которых желала вкусить плоды истинной мудрости. Нередко случалось мне восхищаться ею, и в своем восхищении я как-то сказала: «Как можешь ты устремлять взоры на такую высоту? Я трепещу и даже кончиками ушей не дерзаю внимать этому. Ведь философствования и мудрость этого мужа, как говорят, вызывают головокружение у читателей». Она с улыбкой ответила мне: «Такая робость, я знаю, похвальна, да и сама я не без страха беру в руки подобные книги, однако не в состоянии от них оторваться. Ты же подожди немного. Посиди сначала над другими книгами, а потом вкусишь сладость этих». Воспоминание об этих словах ранило мое сердце, и я как бы окунулась в море других рассказов. Но меня ограничивают рамки истории, и поэтому пусть мой рассказ возвратится к Италу. {174}
Итал, процветая среди упомянутых выше учеников, относился ко всем презрительно, многих глупцов побудил к бунту и воспитал из числа своих учеников немало тиранов. Я бы многих из них могла привести в пример, если бы время не стерло из моей памяти их имена [587]. Все это, однако, было до того, как мой отец взошел на престол. Он застал здесь все просвещение и словесность в жалком состоянии (наука же исчезла вовсе), поэтому, если где-нибудь под золой тлела какая-либо искорка, он старался ее раздуть и не уставал побуждать к учению тех, кто имел склонность к наукам, а таких было немного, и стояли они лишь в преддверии аристотелевской философии [588]; притом он поощрял их больше к изучению священных книг, чем эллинской культуры.
Император нашел, что Итал кругом сеет смуту и обманывает большое число людей, и потому поручил испытать его севастократору Исааку, который был весьма просвещенным и талантливым человеком. Исаак нашел, что Итал именно таков, каким его представляли, и публично изобличил его, а затем по приказу брата-императора передал в руки церкви [589]. Так как Итал не мог скрыть своей невежественности, он и там разразился проповедью чуждых церкви догм, продолжая открыто издеваться над высшими чинами церкви и совершать другие поступки, свидетельствовавшие о его невежественном и варварском нраве. Главою церкви был тогда Евстратий Гарида, который задержал Итала в зданиях Великой церкви в надежде изменить его к лучшему. Но, как говорят, он скорее сам готов был приобщиться к его нечестию, нежели обратить Итала к истинному учению; последний совершенно склонил на свою сторону Гариду [590]. Что же произошло в результате? Все жители Константинополя собрались к церкви, требуя Итала. И его, возможно, даже сбросили бы с высоты на пол церкви, если бы Итал тайком не поднялся на крышу божественного храма и не спрятался в укромном месте.
Император сильно терзался душой, так как лживое учение Итала было подхвачено многими придворными и немало вельмож было введено в заблуждение его губительными догмами. И вот лживое учение Итала было изложено в одиннадцати пунктах [591]и отправлено императору. Самодержец приказал Италу на амвоне Великой церкви предать анафеме эти пункты в присутствии всего народа, который должен был, стоя с непокрытой головой, слушать и прибавлять: «анафема». Однако и после этого Итал не смирился, вновь открыто в присутствии многих людей проповедовал то же самое и в своей варварской необузданности отказывался слушать увещевания {175}императора. Тогда и сам Итал был предан анафеме, хотя позже, когда он вновь раскаялся, проклятие было смягчено. С тех пор его догмы предаются анафеме, а имя подлежит церковному проклятию косвенно, тайно, без ведома большинства [592]. Ведь позднее он изменил свои убеждения и раскаялся в прежних заблуждениях, отказался от учения о метампсихозе и от оскорблений священных икон святых, привел в соответствие с православием свои взгляды на «идеи» и совершенно недвусмысленно порицал самого себя за отклонение от истинного пути
Самодержец же решил осилить врага иным способом. Его одолевали мысли и заботы. Моля бога послать ему помощь, Алексей провел целый день, раздумывая, каким образом он {166}должен устроить засады. Он призвал к себе одного старика — жителя Лариссы и стал расспрашивать его о расположении местности. Напрягая взор и указывая пальцем, он подробно выспрашивал, где местность прорезывают овраги и нет ли там к тому же густых зарослей. Об этом расспрашивал он старика из Лариссы, намереваясь устроить засаду и хитростью одолеть латинян. Он отказался от мысли вступить в открытый бой, ибо во многих битвах потерпел поражение и на опыте знал, что такое сражаться с франками.
После захода солнца, утомленный тяжкими дневными трудами, император заснул и ему приснился сон. Алексею привиделось, что он стоит в святом храме великомученика Димитрия [537]и слышит голос: «Не печалься, не стенай, завтра ты победишь». Казалось, что голос доносится до него от одной из висящих в храме икон, на которой был изображен великомученик Димитрий. Он пробудился, радуясь услышанному во сне гласу, сотворил молитву мученику и обещал в случае победы над врагом сразу же отправиться в Фессалонику и за много стадий до города, оставив коня, пешком медленно пойти на поклонение святому.
Призвав к себе стратигов, начальников и всех своих родственников, Алексей открыл совет и стал спрашивать мнение каждого. Затем он изложил им свой план, заключавшийся в том, чтобы передать все отряды родственникам. Главнокомандующими же он назначил Никифора Мелиссина [538]и Василия Куртикия, которого называли также Иоаннаки [539](это знатный муж, родом из Адрианополя, знаменитый своим мужеством и военным искусством). Алексей передал им не только отряды, но и все императорские знамена [540]. Он приказал построить войска таким строем, какой применял в предыдущих битвах, и велел сначала обстрелять передовые ряды латинян, а затем всему войску с боевым криком броситься на врага. Уже сойдясь щитом к щиту с врагом и вступив в рукопашный бой, они должны были обратить тыл и сделать вид, что стремительно отступают к Ликостомию [541]. В то время как император отдавал эти приказания, неожиданно по всему войску раздалось ржание коней. Изумление охватило всех присутствующих, но император и вообще люди проницательные расценили это как доброе предзнаменование.
Отдав такие распоряжения, Алексей оставил войско справа от крепости Ларисса, а сам дождался захода солнца, приказав нескольким доблестным мужам следовать за ним, прошел через Ливотанийское ущелье [542], обогнул Ревеник и через так называемую Аллагу подошел с левой стороны к Лариссе. Он осмот- {167}рел местность и, заметив низину, засел там в засаде вместе со своими спутниками. Когда император, торопясь, как выше говорилось, устроить засаду, уже собирался войти в Ливотанийское ущелье, начальники ромейских отрядов выделили часть своих воинов и отправили их против кельтов, чтобы отвлечь на себя врага, и не дать ему возможности выследить императора. Эти воины, спустившись на равнину, напали на кельтов, долгое время вели бои и отступили лишь тогда, когда ночь уже не позволяла сражаться. Император же, прибыв в назначенное место, приказал всем спешиться, опуститься на колени и держать коней за уздечки. И сам он, найдя кустик чебреца, склонился к нему и, держа в руках узду, пролежал вниз лицом остаток ночи.
6. С восходом солнца Боэмунд увидел построенные в фаланги ромейские отряды, царские значки, копья, усаженные серебряными гвоздями, и коней, покрытых царскими пурпуровыми седлами. Тогда он и сам, как смог, выстроил против них свое войско и, разделив его на две части, встал во главе одной из них, а командование другой поручил Бриену [543](это знатный латинянин, которого называли также «коннетаблем» [544]). Построив таким образом войска, он вновь поступает по своему обычаю: считая, что в том месте, где он увидел царские знамена, находится и самодержец, увлеченный ложной догадкой Боэмунд с быстротой молнии бросается на врага. Ромеи после недолгого сопротивления обратили тыл, и Боэмунд погнал их в своем неудержимом натиске так, как уже было описано раньше [545].
Тем временем император, видя, как далеко бегут его отряды и как неудержимо преследует ромейские отряды Боэмунд, предположил, что Боэмунд уже находится на значительном расстоянии от своего лагеря. Он сел на коня, приказал сделать то же самое своим воинам и подъехал к лагерю Боэмунда. Войдя туда, он убил многих оказавшихся там латинян и взял добычу [546]. Затем Алексей посмотрел на преследователей и отступающих и увидел, что ромеи очень естественно изображают отступление, а Боэмунд и за ним Бриен их преследуют. Император подозвал славного стрелка Георгия Пирра и других доблестных мужей, выделил большой отряд пельтастов и приказал им быстро последовать за Бриеном, но, настигнув его, не вступать в рукопашный бой, а непрерывным дождем стрел издали осыпать коней. Они сделали это и, приблизившись к кельтам, стали не переставая метать стрелы в их коней, так что всадники оказались в отчаянном положении. Ведь любой кельт, пока он сидит на коне, страшен своим {168}натиском и видом, но стоит ему сойти с коня, как из-за большого щита и длинных шпор он становится неспособным к передвижению, беспомощным и теряет боевой пыл [547]. Как я полагаю, именно на это и рассчитывал император, отдавая приказ поражать стрелами не всадников, а коней. И вот, кельтские кони стали падать на землю, а воины Бриена закружились на месте. От этого громадного круговорота поднялся до неба большой и плотный столб пыли, который можно сравнить лишь с павшей некогда на Египет кромешной тьмой [548]: густая пыль застилала глаза и не давала узнать, откуда летят стрелы и кто их посылает.
Отправив трех латинян к Боэмунду, Бриен сообщил ему обо всем случившемся. Послы прибыли к Боэмунду, когда он с несколькими кельтами стоял на островке реки Саламврия [549], ел виноград и спесиво хвастался. Его слова передаются из уст в уста и служат предметом насмешек до сих пор; коверкая по-варварски слово «Ликостомий», он несколько раз повторил: «Я загнал Алексея в волчью пасть [550]». Вот до какой степени самомнение ослепляет людей, не давая им видеть, что происходит у них перед глазами.
Когда Боэмунд выслушал сообщение послов Бриена и узнал о хитрости самодержца, который обманом одержал победу, он, как и следовало ожидать, огорчился, но не пал духом (таким был этот муж). И вот несколько специально отобранных кельтов-катафрактов Боэмунда поднялись на холм, расположенный напротив Лариссы. Ромейские воины заметили их и возгорелись страстным желанием напасть на кельтов, самодержец удерживал их от этой затеи. Тем не менее много воинов, которые собрались из разных отрядов, поднялись на холм и напали на кельтов. Они, однако, тотчас обрушились на ромеев и убили около пятисот воинов. Затем император, догадавшись о месте, через которое должен был пройти Боэмунд, отправил туда своих доблестных воинов вместе с турками и Мигидином во главе, но Боэмунд, когда те приблизились, напал на них, вышел из боя победителем и преследовал их до реки.
7. На рассвете следующего дня Боэмунд вместе с сопровождавшими его графами, а в их числе был и Бриен, переправился через упомянутую уже реку. Вблизи Лариссы он увидел болотистое место и нашел поросшую лесом долину между двумя холмами, под названием «Дворец Доменика», которая оканчивалась узким проходом (его называют клисурой); через этот проход он вошел в долину и разбил там лагерь. На другое утро к нему подошел со всем войском фалангарх Михаил Дука — мой дядя по материнской линии, человек выдающегося ума, {169}красотой и ростом превосходивший не только своих современников, но и вообще всех живших когда-либо на земле (изумление охватывало каждого, кто смотрел на него). Мой дядя обладал неподражаемым искусством предвидеть события, принимать нужные решения и претворять их в дело.
Согласно приказу самодержца, войско Михаила не должно было целиком входить в устье клисуры, ему надо было расположить воинов снаружи отрядами, а затем, выбрав искусных стрелков из числа турок и савроматов [551], ввести их туда, однако запретить пускать в ход какое-либо оружие, кроме стрел. Когда они вошли в долину и на конях набросились на латинян, оставшиеся снаружи, одержимые воинским пылом, стали оспаривать друг у друга право войти в теснину. Боэмунд же, искусный военачальник, приказал своим воинам стоять сомкнутым строем, огородить себя щитами и не двигаться с места. Протостратор [552], со своей стороны, видя, что его воины один за другим исчезают и входят в проход, вошел туда и сам. Боэмунд увидел их и, говоря словами Гомера, «радостью вспыхнул, как лев, на добычу нежданно набредший» [553]. Своими глазами видя воинов с протостратором Михаилом, Боэмунд со всем войском в неудержимом натиске набрасывается на них, и они тотчас обратили тыл. Уза (его имя происходит от названия племени) [554], человек, прославившийся мужеством и умеющий, как говорится у Гомера, «справа и слева держать щит, бычьей обтянутый кожей» [555], вышел из ущелья, направился вправо и, резко обернувшись назад, ударил первого подвернувшегося ему латинянина. Тот сразу же вниз головой рухнул на землю.
Боэмунд преследовал наших воинов до реки Саламврии. Во время бегства упомянутый уже Уза ударил копьем знаменосца Боэмунда, выхватил из его рук знамя, некоторое время размахивал им, а затем склонил к земле. Латиняне, увидев, что знамя, находившееся раньше в прямом положении, склонилось вниз, пришли в замешательство, бросились бежать другой дорогой и прибыли по ней в Трикалы, которые уже раньше были заняты воинами Боэмунда, отступавшими в Ликостомию. Они вошли в город, где оставались некоторое время, а оттуда направились в Касторию.
Император же отошел от Лариссы, прибыл в Фессалонику и со свойственной ему в таких случаях проницательностью сразу же отправил послов к графам Боэмунда и обещал им большое вознаграждение за то, что они потребуют у Боэмунда обещанной платы. А если Боэмунду нечем будет расплатиться, Алексей советовал им убедить его спуститься к морю и просить {170}денег у своего отца Роберта или даже самому переправиться и потребовать для них платы. Если они это исполнят, обещал Алексей, то получат всяческие титулы и бесчисленные милости. Он обещал также принять к себе тех, кто пожелает за плату служить ему, и назначить им жалование по их воле; тех же, кто хотел вернуться домой, он обещал беспрепятственно переправить через Угрию.
Графы подчинились приказу самодержца и решительно потребовали платы за четыре истекшие года. Боэмунд не имел денег и поэтому медлил. Графы настаивали на своих законных требованиях, и Боэмунд, не зная, что предпринять, оставил Бриена охранять Касторию, Петра Алифу — охранять Пологи, а сам направился в Авлон [556]. Узнав об этом, император победителем возвращается в царицу городов.
8. Когда Алексей прибыл туда, он застал в беспорядке церковные дела и не позволил себе даже кратковременного отдыха. Он был истинным апостолом и, найдя церковь взбудораженной учением Итала [557], не пренебрег вопросами догмы, несмотря на то что собирался выступить против Бриена (это тот кельт, который, как уже говорилось, завладел Касторией).
В это время большое распространение получила ересь Итала, которая приводила церковь в сильное замешательство. Этот Итал (о нем нужно рассказать с самого начала) происходил из Италии и долгое время прожил в Сицилии, на острове, расположенном вблизи Италии. Сицилийцы отделились от Ромейского государства и, готовясь вступить с ним в войну, пригласили в качестве союзников италийцев, среди которых был отец Итала. При нем находился его сын, который, хотя и не вступил еще в возраст, пригодный для военной службы, тем не менее прыгающей походкой следовал за отцом и изучал, как это принято у италийцев, военное искусство. Так прошли ранние годы Итала, такова была основа его образования. Когда же во время царствования Мономаха знаменитый Георгий Маниак поднял восстание и захватил Сицилию, отец Итала с трудом спасся вместе с сыном [558]. Оба беглеца отправились в Лонгивардию, находившуюся еще под властью ромеев.
Оттуда Итал, не знаю каким образом, прибыл в Константинополь — город, который не испытывал недостатка в просвещении и словесности [559]. Ведь наука, которая, начиная с владычества Василия Порфирородного [560]и до самого царствования императора Мономаха [561], находилась в пренебрежении у большинства людей, хотя и не исчезла вовсе, в правление императора Алексея расцвела, поднялась и стала предметом занятий просвещенных людей. До этого же времени боль- {171}шинство людей предавались роскоши и забавам, занимались из-за своей изнеженности ловлей перепелов и другими постыдными развлечениями, а науку и образование считали чем-то второстепенным.
Такого типа людей застал Итал в Константинополе, где он стал вращаться в кругу ученых мужей, обладавших грубым и суровым нравом (и такие были тогда в царственном городе). Приобщившись с их помощью к литературному образованию, он позднее стал учеником знаменитого Михаила Пселла [562]. Этот Пселл мало учился у мудрых наставников, но достиг вершин премудрости и, тщательно изучив греческую и халдейскую науки [563], прославился своей мудростью благодаря природному таланту, острому уму, а также и божьей помощи (его мать, не смыкая глаз, постоянно обращалась с горячими мольбами к святой иконе богоматери в храме Кира [564]и, обливаясь горючими слезами, просила за сына [565]). С ним-то и вошел в общение Итал, однако из-за своей варварской неотесанности он не смог проникнуть в глубины философии, ибо, исполненный дерзости и варварского безрассудства, не выносил учителей, у которых учился, считал, что превзошел всех еще до начала обучения и с первых уроков стал противоречить самому Пселлу [566].
Проникнув в глубины диалектики, он ежедневно вызывал волнение в местах большого стечения народа, перед которым он разводил свои словеса и, изложив какую-нибудь софистическую выдумку, доказывал ее такого же рода аргументами [567].
С Италом вступили в дружбу царствовавший в то время Михаил Дука и его братья [568]. Отдавая предпочтение Пселлу [569], они тем не менее любили Итала и использовали его в словесных состязаниях: ведь Дуки — как братья самодержца, так и сам император — были очень просвещенными людьми. Итал смотрел на Пселла горящими безумными глазами и, когда тот орлом налетал на его софизмы, приходил в волнение и неистовство, горячился или огорчался.
Что же произошло дальше? Латиняне и италийцы возгорелись желанием вступить в войну с ромеями и замыслили захват всей Лонгивардии и Италии [570]. Император отправил в Эпидамн Итала, полагая, что он свой человек, честен и хорошо знаком с положением в Италии. Говоря коротко, Итала изобличили в том, что он в Италии предает нас, и был послан человек, который должен был его оттуда изгнать. Но Итал, узнав об этом, бежал в Рим. Затем он раскаялся (такова уж его натура!), обратился с просьбой к императору и по его приказу прибыл в Константинополь, где ему были для местожительства опре- {172}делены монастырь, известный под названием Пиги, и церковь Сорока святых [571]. А когда Пселл после пострижения покинул Византий [572], Итал был назначен учителем всей философии в должности ипата философов [573]и ревностно занимался толкованием книг Аристотеля и Платона. Он казался чрезвычайно образованным человеком и более чем кто-либо другой был искушен в сложнейшей перипатетической философии и особенно диалектике. В других областях словесности он не имел больших дарований [574]: хромал в грамматике и не вкусил сладости риторики. Поэтому его слог был лишен гармоничности и изящной отделки, имел характер грубый и неприкрашенный. Речь у него была хмурой и язвительной. Его писания были исполнены диалектическими доводами, а речь загромождена эпихейремами, впрочем больше в устных выступлениях, чем в письменных сочинениях. Он был настолько силен и непобедим в диспутах, что его противники оказывались беспомощными и сами собой замолкали. Своими вопросами он рыл для собеседника яму и бросал его в колодец трудностей. Этот муж был настолько опытен в диалектике, что непрерывным градом вопросов буквально душил спорящих с ним, а их ум приводил в замешательство и смущение. Никто не мог, раз встретившись с ним, пройти сквозь его лабиринты. Вообще же он был совершенно невоспитан, и гнев владел его душой, а если он и приобрел благодаря науке какую-нибудь добродетель, то его злой характер уничтожил ее и свел на нет. Этот муж спорил как словами, так и руками и не дожидался того момента, когда собеседник попадет в безвыходное положение; он не удовлетворялся тем, что зажимал рот противнику и осуждал его на молчание, — рука Итала тотчас обрушивалась на бороду и волосы собеседника, и обида следовала за обидой; свои руки, так же как и язык, он не мог сдержать. Только одна черта Итала была чуждой философам: ударив противника, он переставал гневаться, обливался слезами и проявлял явные признаки раскаяния.
Может быть, кому-нибудь захочется узнать о его внешности? У него была большая голова, открытое лицо, выпуклый лоб, широко раздувающиеся при дыхании ноздри, окладистая борода, широкая грудь, крепкое телосложение. Роста он был не слишком высокого. Произношение у Итала было таким, какое можно ожидать от латинянина, который уже в юношеском возрасте прибыл в нашу страну и выучил греческий язык: говорил он не очень чисто и, случалось, съедал отдельные слоги. Неясность его речи и беззвучное произношение окончаний [575]не были незамечены большинством, а более искушенные в ри- {173}торике люди называли его произношение «деревенским». Поэтому и сочинения Итала, хотя и были насыщены диалектикой, тем не менее не были свободны от бессвязного построения и рассеянных там и сям солецизмов [576].
9. Итак, Итал стал главным философом [577], и юношество стекалось к нему. Он раскрывал молодым людям учения Прокла, Платона и двух философов: Порфирия и Ямвлиха [578], а главным образом истолковывал желающим труды Аристотеля [579]и его «Органон» [580]; этим последним он особенно кичился и более всего занимался. Итал не мог, однако, принести большой пользы ученикам, так как этому препятствовали его вспыльчивость и непостоянство нрава. Давайте посмотрим на его учеников: Иоанна Соломона [581], Ясита, Сервлия [582]и других, по-видимому, ревностных в учении его последователей. Большинство из них нередко являлось во дворец, и я сама позже видела, что они никакой науки не знали досконально [583], но тем не менее изображали из себя диалектиков, делая беспорядочные жесты и дико кривляясь [584]. У них не было никаких здравых представлений, но они в туманных выражениях развивали теории [585]даже о метампсихозе и других чудовищных вещах подобного рода. А кто только из причастных к науке людей не был в то время допущен во дворец, если святая чета дни и ночи проводила в изучении священного писания (я говорю о своих родителях — императорах)? Я немного расскажу об этом, ибо законы риторики дают мне такое право.
Я вспоминаю, как часто моя мать, императрица, сидя за завтраком, держала в руках книгу и углублялась в слова догматистов — святых отцов, а особенно философа и мученика Максима [586]. Она интересовалась не столько изысканиями в естественных науках, сколько вопросами догмы, от которых желала вкусить плоды истинной мудрости. Нередко случалось мне восхищаться ею, и в своем восхищении я как-то сказала: «Как можешь ты устремлять взоры на такую высоту? Я трепещу и даже кончиками ушей не дерзаю внимать этому. Ведь философствования и мудрость этого мужа, как говорят, вызывают головокружение у читателей». Она с улыбкой ответила мне: «Такая робость, я знаю, похвальна, да и сама я не без страха беру в руки подобные книги, однако не в состоянии от них оторваться. Ты же подожди немного. Посиди сначала над другими книгами, а потом вкусишь сладость этих». Воспоминание об этих словах ранило мое сердце, и я как бы окунулась в море других рассказов. Но меня ограничивают рамки истории, и поэтому пусть мой рассказ возвратится к Италу. {174}
Итал, процветая среди упомянутых выше учеников, относился ко всем презрительно, многих глупцов побудил к бунту и воспитал из числа своих учеников немало тиранов. Я бы многих из них могла привести в пример, если бы время не стерло из моей памяти их имена [587]. Все это, однако, было до того, как мой отец взошел на престол. Он застал здесь все просвещение и словесность в жалком состоянии (наука же исчезла вовсе), поэтому, если где-нибудь под золой тлела какая-либо искорка, он старался ее раздуть и не уставал побуждать к учению тех, кто имел склонность к наукам, а таких было немного, и стояли они лишь в преддверии аристотелевской философии [588]; притом он поощрял их больше к изучению священных книг, чем эллинской культуры.
Император нашел, что Итал кругом сеет смуту и обманывает большое число людей, и потому поручил испытать его севастократору Исааку, который был весьма просвещенным и талантливым человеком. Исаак нашел, что Итал именно таков, каким его представляли, и публично изобличил его, а затем по приказу брата-императора передал в руки церкви [589]. Так как Итал не мог скрыть своей невежественности, он и там разразился проповедью чуждых церкви догм, продолжая открыто издеваться над высшими чинами церкви и совершать другие поступки, свидетельствовавшие о его невежественном и варварском нраве. Главою церкви был тогда Евстратий Гарида, который задержал Итала в зданиях Великой церкви в надежде изменить его к лучшему. Но, как говорят, он скорее сам готов был приобщиться к его нечестию, нежели обратить Итала к истинному учению; последний совершенно склонил на свою сторону Гариду [590]. Что же произошло в результате? Все жители Константинополя собрались к церкви, требуя Итала. И его, возможно, даже сбросили бы с высоты на пол церкви, если бы Итал тайком не поднялся на крышу божественного храма и не спрятался в укромном месте.
Император сильно терзался душой, так как лживое учение Итала было подхвачено многими придворными и немало вельмож было введено в заблуждение его губительными догмами. И вот лживое учение Итала было изложено в одиннадцати пунктах [591]и отправлено императору. Самодержец приказал Италу на амвоне Великой церкви предать анафеме эти пункты в присутствии всего народа, который должен был, стоя с непокрытой головой, слушать и прибавлять: «анафема». Однако и после этого Итал не смирился, вновь открыто в присутствии многих людей проповедовал то же самое и в своей варварской необузданности отказывался слушать увещевания {175}императора. Тогда и сам Итал был предан анафеме, хотя позже, когда он вновь раскаялся, проклятие было смягчено. С тех пор его догмы предаются анафеме, а имя подлежит церковному проклятию косвенно, тайно, без ведома большинства [592]. Ведь позднее он изменил свои убеждения и раскаялся в прежних заблуждениях, отказался от учения о метампсихозе и от оскорблений священных икон святых, привел в соответствие с православием свои взгляды на «идеи» и совершенно недвусмысленно порицал самого себя за отклонение от истинного пути