Страница:
Она подняла доску, прислоненную к стене, и показала грубый набросок костлявой птицы, тощей и голенастой, с пятнистым телом.
— Неужели это похоже на ту птицу, которую ты видел? — спросила она.
Аллейн, улыбаясь, покачал головой.
— Нет, — продолжала хозяйка, — и ни на какое-либо пернатое создание. Это скорее всего похоже на ощипанную курицу, подохшую от куриного тифа. Что бы сказали такие господа, как сэр Николас Борхэнт или сэр Бернард Брокас из Рошкура, кабы они увидели такую штуку, а может быть, даже и его величество король собственной персоной: он ведь частенько проезжает верхом по этой дороге и любит своих соколов, как родных сыновей? Пропала бы тогда моя гостиница!
— Дело это поправимое, — сказал Аллейн. — Прошу вас, добрая госпожа, дайте мне эти три горшка с краской и кисть, я посмотрю, что можно сделать с этой мазней.
Госпожа Элиза недоверчиво посмотрела на него, словно опасаясь нового подвоха, но так как эля он не попросил, она все же принесла краски и стала смотреть, как он заново грунтует доску, в то же время она рассуждала о людях, собравшихся перед очагом.
— Этим четверым лесникам скоро пора; они живут в Эмери Даун, за милю или побольше отсюда. Они доезжачие при королевской охоте. Музыканта зовут Флойтинг Уилл. Сам он с севера, но уж много лет бродит по лесам от Саутгемптона до Крайстчерча. Много пьет и мало платит, но у вас сердце перевернулось бы, если бы вы услышали, как он поет песню о Хенди Тобиасе. Может, он и споет ее, когда эль его согреет. — А кто эти, рядом с ним? — спросил Аллейн, крайне заинтересованный. — Тот, в отороченном мехом плаще, у него такое умное почтенное лицо?
— Он торгует пилюлями, целебными мазями, средствами от насморка и флюсов и всякими-всякими лекарствами. На его рукаве, как видите, знак святого Луки, первого врача. Пусть добрый святой Фома Кентский подольше убережет меня и моих близких от необходимости обращаться к нему за помощью. Он сегодня вечером здесь, так как собирал травы. Другие — тоже, кроме лесников. А сосед его — зубодер. Сумка на поясе у него полна зубов, он выдрал их на ярмарке в Винчестере. Уверена, что там больше здоровых, чем испорченных, он слишком скор на руку, да и зрение слабовато. Здоровяка рядом с ним я вижу в первый раз. Все четверо на этой стороне вольные работники, трое работают у бейлифа, который на службе у сэра Болдуина Редверса, а четвертый, тот, в овчине, говорят, один крепостной из центральных графств, он убежал от своего хозяина. Наверно, ему скоро срок стать свободным человеком.
— А тот? — шепотом спросил Аллейн, — наверно, это очень важная особа, ведь он как будто презирает всех и вся?
Хозяйка посмотрела на него материнским взглядом и покачала головой.
— Плохо знаете вы людей, — сказала она, — иначе вам было бы известно, что как раз мелкота и задирает нос, а не важные особы. Взгляните на эти щиты на моей стене и под моими карнизами, каждый из них — герб какого-нибудь благородного лорда или доблестного рыцаря, которые когда-либо ночевали под моей крышей. Но более мягких и нетребовательных людей я не видела: они ели мою свинину и пили мое вино с самым довольным видом, а оплачивая счета, отпускали шутку или любезное словцо, а это дороже всякой выгоды. Вот настоящие аристократы. А коробейник или медвежий вожак сейчас начнет клясться, будто в вине чувствуется известь, а в эле — вода, и в конце концов, хлопнув дверью, уйдет с проклятием вместо благословения. Вот тот юноша — школяр из Кембриджа, там людей стараются поскорее выпроводить с кое-какими знаниями, они разучились работать руками, изучая законы римлян. Однако мне пора идти стелить постели. Да охраняют вас святые угодники и да будут успешны ваши начинания.
Предоставленный самому себе, Аллейн подтащил свои козлы к тому месту, которое было ярко освещено одним из факелов, и продолжал работать с присущим опытному мастеру удовольствием, в то же время прислушиваясь к разговорам у очага. Крестьянин в овчине, просидевший весь вечер в угрюмом безмолвии, выпив флягу эля, так разгорячился, что заговорил очень громко и сердито, сверкая глазами и сжимая кулаки.
— Пусть сэр Хамфри из Ашби сам пашет свои поля вместо меня, — кричал он. — Довольно замку накрывать своею тенью мой дом! Триста лет мой род изо дня в день гнул спину и обливался потом, чтобы всегда было вино на столе у хозяина и он всегда был сыт и одет. Пусть сам теперь убирает со стола свои тарелки и копает землю, коли нужно.
— Правильно, сын мой, — отозвался один из вольных работников. — Вот кабы все люди так рассуждали!
— Он с удовольствием продал бы вместе со своими полями и меня! — крикнул крепостной голосом, охрипшим от волнения. — «Мужа, жену и весь их приплод», как сказал дуралей бейлиф. Никогда вола с фермы не продавали так легко. Ха! Вот проснется он однажды темной ночкой, а пламя ему уши щекочет, ведь огонь — верный друг бедняка, и я видел дымящуюся груду пепла там, где накануне стоял такой же замок, как и Ашби.
— Вот это храбрый малый! — воскликнул другой работник. — Не боится высказать вслух то, что люди думают. Разве не все мы произошли от чресл Адамовых, разве у нас не та же плоть и кровь и не тот же рот, которому необходима пища и питье? Так при чем же тут разница между горностаевым плащом и кожаной курткой, если то, что они прикрывают, одинаковое?
— Ну да, Дженкин, — отозвался третий, — разве неодин у нас враг — хоть под плащом и рясой, хоть под шлемом и панцирем? Нам одинаково приходится бояться и тонзуры и кольчуги. Ударь дворянина — и закричит поп, ударь попа — и дворянин схватится за меч. Это ворюги-близнецы, они живут нашим трудом.
— Прожить твоим трудом не так-то просто, Хью, — заметил один из лесников, — ты же полдня попиваешь мед в «Пестром кобчике».
— Все лучше, чем красть оленей, хотя кое-кто и поставлен их сторожить.
— Если ты, свинья, посмеешь обвинять меня, — заорал лесник, — я тебе уши отрежу раньше, чем палач, слышишь, мордастый болван?
— Господа, господа, тише, — небрежно и нараспев остановила их госпожа Элиза, из чего явствовало, что подобные перепалки между ее гостями происходили каждый вечер. — Не кипятитесь и не ссорьтесь, господа! Берегите добрую славу этого дома.
— А уж если дело дойдет до отрезания ушей, найдутся и другие, чтобы сказать свое слово, — вмешался третий работник. — Все мы люди вольные, и я держу пари, что дубинка йомена не хуже, чем нож лесника. Клянусь святым Ансельмом! Плохо было бы, если бы нам пришлось гнуть спину не только перед господами, а и перед слугами наших господ.
— Нет надо мной господина, кроме короля, — заявил лесник. — И только подлый предатель откажется служить королю Англии…
— А я не знаю английского короля, — ответил человек по имени Дженкин. — Что это за английский король, коли его язык ни одного слова по-английски выговорить не может? Помните, как в прошлом году он приезжал в Мэлвуд со своими маршалами, верховным судьей и сенешалом и своими двадцатью четырьмя телохранителями? Однажды в полдень стою я у ворот Фрэнклина Суинтона, смотрю — он едет, по пятам за ним йомен-доезжачий. «Ouvre!» [Открой! (франц.) ], — кричит, — «Ouvre!» — или что-то в этом роде и делает мне знаки, что, дескать, отопри ворота. А потом еще «мерси», словно он мне ровня. А ты толкуешь, будто он король Англии.
— Дивлюсь я на вас, — воскликнул школяр из Кембриджа высоким голосом, растягивая слова, как было принято говорить у них в классе. — Это же допотопный, хриплый, рычащий язык. Что касается меня, то клянусь ученым Поликарпом, мне легче дается древнееврейский, а потом, может быть, арабский!
— А я не позволю сказать дурного слова против старого короля. Не дам! — заорал Хордл Джон, словно проревел бык. — Что за беда, коли ему нравятся ясные глазки и хорошенькая мордочка? По крайней мере один из его подданных не уступит ему в этом деле, я знаю. Если не может он говорить, как англичанин, зато, я утверждаю, что он умеет сражаться, как англичанин. И он стучался в ворота Парижа в то время, как некоторые пьяницы посиживали у себя в Англии по трактирам, дули эль и только ворчали да рычали.
Эта громкая речь, произнесенная человеком столь мощного сложения и свирепого вида, несколько укротила антикоролевскую партию, люди погрузились в угрюмое молчание, и в наступившей тишине Аллейну удалось расслышать часть разговора, происходившего между лекарем, зубодером и менестрелем.
— Сырую крысу, — говорил лекарь, — вот что я всегда прописываю во время чумы, сырую крысу. — Только сначала надо распороть ей брюшко.
— А разве не следует ее сначала сварить, высокоученый сэр? — спросил зубодер. — Сырая крыса — уж очень гадкое и отвратное кушанье.
— Да это же не для еды, — воскликнул врач с глубоким негодованием. — Зачем человеку есть такую пакость?
— В самом деле, зачем? — подхватил музыкант сделав долгий глоток из своей пивной кружки.
— Крысу нужно прикладывать к язвам и опухолям. Ибо крыса, заметьте себе, питается дохлятиной у нее есть природное влечение или сродство со всем, что гниет, поэтому вредоносные соки переходят из человека в эту тварь.
— И этим можно излечиться от черной смерти, учитель? — спросил Дженкин.
— Ну да, поистине можно, сынок.
— Тогда я очень рад, что никто не знал об этом. Черная смерть — самый надежный друг, какой когда-либо существовал в Англии у простого народа.
— Как так? — удивился Хордл Джон.
— Знаешь, приятель, сразу видно, что ты никогда не работал руками, а то не стал бы и спрашивать. Если б половина деревенского люда перемерла, другая половина могла бы выбирать, на кого и как ей работать и за какое жалованье. Потому я и говорю, что чума — лучший друг бедняков.
— Верно, Дженкин, — подхватил еще один вольный работник, — но не все и хорошо, что она с собой несет. Мы же знаем, из-за чумы пахотные земли превратились в пастбища и стада овец, с одним-единственным пастухом бродят там, где раньше сотни людей получали и работу и плату.
— Ну, особой беды в этом нет, — отозвался зубодер. — Ведь овцы дают многим людям заработок. Тут нужен не только пастух, нужен стригач и клеймовщик, нужен кожевенник, лекарь, красильщик, валяльщик, ткач, купец и еще куча других.
— В таком случае, — заметил один из лесников, — люди на бараньем жестком мясе себе зубы сточат, тогда найдется работенка и для зубодера.
Раздался всеобщий взрыв смеха по адресу зубного врача, в это время музыкант опер о колено свою облезлую арфу и начал щипать струны, наигрывая какую-то мелодию.
— Место Флойтингу Уиллу, сыграй нам что-нибудь веселое!
— Да, да. «Девушку из Ланкастера», — предложил один.
— Или «Святого Симеона и дьявола».
— Или «Шутку Хенди Тобиаса».
Однако все эти предложения жонглер оставил без ответа, он продолжал сидеть, глядя в потолок отсутствующим взором, словно припоминая какие-то слова. Затем, внезапно скользнув рукой по струнам, он запел песню, столь грубую и столь гадкую, что не успел кончить первый куплет, как наш целомудренный юноша вскочил на ноги; его лицо пылало.
— Разве можно петь такие песни? — воскликнул он. — Да еще вам, старику, — ведь вы должны пример подавать другим!
Когда он такими словами прервал певца, на лицах путников отразилось глубокое недоумение.
— Клянусь святым Дайконом Хамполским, наш бессловесный клирик отверз уста, — сказал один из лесников. — А что дурного в этой песне? Чем она оскорбила твою младенческую душу?
— Да эти стены никогда и не слыхали более нежной и благопристойной песни, — заявил другой. — И как можно так говорить в гостинице?
— А вы что, хотели бы послушать литанию, любезный клирик, — бросил третий, — или с вас хватило бы и хорала?
Жонглер отложил свою арфу, он был в негодовании.
— Что это, мальчишка будет мне проповеди читать? — крикнул он, гневно глядя на Аллейна. — Безусый сопляк смеет дерзить мне, человеку, который пел на всех ярмарках от Твида до Трента и дважды был упомянут Высочайшим советом менестрелей в Беверли? Сегодня я больше не пою!
— Нет, споете, — возразил один из вольных работников. — Эй, госпожа Элиза, принесите-ка бокал самого лучшего напитка, какой у вас найдется, чтобы Уилл мог прочистить себе глотку. Продолжайте свою песню, а если нашему клирику с лицом девчонки песня не нравится — скатертью дорога, пусть возвращается, откуда пришел.
— Нет, постой, не спеши, — вмешался Хордл Джон. — В этом деле есть две стороны. Может, мой юный товарищ слишком поспешил со своими упреками, ибо он рано попал в монастырь и мало знает грубые нравы и слова мирян. А все-таки в том, что он сказал, есть своя правда, ведь вы и сами знаете, что песенка была не из пристойных. Поэтому я буду защищать его, и на дорогу он не выйдет, и здесь его слух не будет оскорблен.
— Да неужели, ваша высокая и всемогущая милость. — насмешливо отозвался один из йоменов, — неужели вы и вправду отдаете такой приказ?
— Клянусь пресвятой Девой, — заметил другой, — по-моему, вы оба рискуете очутиться на дороге в самом близком будущем.
— И вас еще так отделают, что вы и ползти-то по ней будете с трудом, — пригрозил третий.
— Нет-нет, я уйду! Я уйду! — поспешно заявил Аллейн, увидев, что Хордл Джон неторопливо засучивает рукав, обнажая руку толщиной с баранью ляжку. — Я не хочу, чтобы вы ссорились из-за меня.
— Тише, парень, — шепнул ему Джон. — Плевал я на них. Они воображают, будто у них такая силища, что ее и девать некуда. Стань здесь и освободи мне место.
Оба лесника и вольные работники поднялись со своей скамьи, а госпожа Элиза и странствующий лекарь бросились между обеими партиями, мягко уговаривая и успокаивая их; но в эту минуту кто-то резко рванул дверь «Пестрого кобчика», и внимание всей компании было отвлечено от этой ссоры вновь прибывшим, столь бесцеремонно ввалившимся к ним гостем.
— Неужели это похоже на ту птицу, которую ты видел? — спросила она.
Аллейн, улыбаясь, покачал головой.
— Нет, — продолжала хозяйка, — и ни на какое-либо пернатое создание. Это скорее всего похоже на ощипанную курицу, подохшую от куриного тифа. Что бы сказали такие господа, как сэр Николас Борхэнт или сэр Бернард Брокас из Рошкура, кабы они увидели такую штуку, а может быть, даже и его величество король собственной персоной: он ведь частенько проезжает верхом по этой дороге и любит своих соколов, как родных сыновей? Пропала бы тогда моя гостиница!
— Дело это поправимое, — сказал Аллейн. — Прошу вас, добрая госпожа, дайте мне эти три горшка с краской и кисть, я посмотрю, что можно сделать с этой мазней.
Госпожа Элиза недоверчиво посмотрела на него, словно опасаясь нового подвоха, но так как эля он не попросил, она все же принесла краски и стала смотреть, как он заново грунтует доску, в то же время она рассуждала о людях, собравшихся перед очагом.
— Этим четверым лесникам скоро пора; они живут в Эмери Даун, за милю или побольше отсюда. Они доезжачие при королевской охоте. Музыканта зовут Флойтинг Уилл. Сам он с севера, но уж много лет бродит по лесам от Саутгемптона до Крайстчерча. Много пьет и мало платит, но у вас сердце перевернулось бы, если бы вы услышали, как он поет песню о Хенди Тобиасе. Может, он и споет ее, когда эль его согреет. — А кто эти, рядом с ним? — спросил Аллейн, крайне заинтересованный. — Тот, в отороченном мехом плаще, у него такое умное почтенное лицо?
— Он торгует пилюлями, целебными мазями, средствами от насморка и флюсов и всякими-всякими лекарствами. На его рукаве, как видите, знак святого Луки, первого врача. Пусть добрый святой Фома Кентский подольше убережет меня и моих близких от необходимости обращаться к нему за помощью. Он сегодня вечером здесь, так как собирал травы. Другие — тоже, кроме лесников. А сосед его — зубодер. Сумка на поясе у него полна зубов, он выдрал их на ярмарке в Винчестере. Уверена, что там больше здоровых, чем испорченных, он слишком скор на руку, да и зрение слабовато. Здоровяка рядом с ним я вижу в первый раз. Все четверо на этой стороне вольные работники, трое работают у бейлифа, который на службе у сэра Болдуина Редверса, а четвертый, тот, в овчине, говорят, один крепостной из центральных графств, он убежал от своего хозяина. Наверно, ему скоро срок стать свободным человеком.
— А тот? — шепотом спросил Аллейн, — наверно, это очень важная особа, ведь он как будто презирает всех и вся?
Хозяйка посмотрела на него материнским взглядом и покачала головой.
— Плохо знаете вы людей, — сказала она, — иначе вам было бы известно, что как раз мелкота и задирает нос, а не важные особы. Взгляните на эти щиты на моей стене и под моими карнизами, каждый из них — герб какого-нибудь благородного лорда или доблестного рыцаря, которые когда-либо ночевали под моей крышей. Но более мягких и нетребовательных людей я не видела: они ели мою свинину и пили мое вино с самым довольным видом, а оплачивая счета, отпускали шутку или любезное словцо, а это дороже всякой выгоды. Вот настоящие аристократы. А коробейник или медвежий вожак сейчас начнет клясться, будто в вине чувствуется известь, а в эле — вода, и в конце концов, хлопнув дверью, уйдет с проклятием вместо благословения. Вот тот юноша — школяр из Кембриджа, там людей стараются поскорее выпроводить с кое-какими знаниями, они разучились работать руками, изучая законы римлян. Однако мне пора идти стелить постели. Да охраняют вас святые угодники и да будут успешны ваши начинания.
Предоставленный самому себе, Аллейн подтащил свои козлы к тому месту, которое было ярко освещено одним из факелов, и продолжал работать с присущим опытному мастеру удовольствием, в то же время прислушиваясь к разговорам у очага. Крестьянин в овчине, просидевший весь вечер в угрюмом безмолвии, выпив флягу эля, так разгорячился, что заговорил очень громко и сердито, сверкая глазами и сжимая кулаки.
— Пусть сэр Хамфри из Ашби сам пашет свои поля вместо меня, — кричал он. — Довольно замку накрывать своею тенью мой дом! Триста лет мой род изо дня в день гнул спину и обливался потом, чтобы всегда было вино на столе у хозяина и он всегда был сыт и одет. Пусть сам теперь убирает со стола свои тарелки и копает землю, коли нужно.
— Правильно, сын мой, — отозвался один из вольных работников. — Вот кабы все люди так рассуждали!
— Он с удовольствием продал бы вместе со своими полями и меня! — крикнул крепостной голосом, охрипшим от волнения. — «Мужа, жену и весь их приплод», как сказал дуралей бейлиф. Никогда вола с фермы не продавали так легко. Ха! Вот проснется он однажды темной ночкой, а пламя ему уши щекочет, ведь огонь — верный друг бедняка, и я видел дымящуюся груду пепла там, где накануне стоял такой же замок, как и Ашби.
— Вот это храбрый малый! — воскликнул другой работник. — Не боится высказать вслух то, что люди думают. Разве не все мы произошли от чресл Адамовых, разве у нас не та же плоть и кровь и не тот же рот, которому необходима пища и питье? Так при чем же тут разница между горностаевым плащом и кожаной курткой, если то, что они прикрывают, одинаковое?
— Ну да, Дженкин, — отозвался третий, — разве неодин у нас враг — хоть под плащом и рясой, хоть под шлемом и панцирем? Нам одинаково приходится бояться и тонзуры и кольчуги. Ударь дворянина — и закричит поп, ударь попа — и дворянин схватится за меч. Это ворюги-близнецы, они живут нашим трудом.
— Прожить твоим трудом не так-то просто, Хью, — заметил один из лесников, — ты же полдня попиваешь мед в «Пестром кобчике».
— Все лучше, чем красть оленей, хотя кое-кто и поставлен их сторожить.
— Если ты, свинья, посмеешь обвинять меня, — заорал лесник, — я тебе уши отрежу раньше, чем палач, слышишь, мордастый болван?
— Господа, господа, тише, — небрежно и нараспев остановила их госпожа Элиза, из чего явствовало, что подобные перепалки между ее гостями происходили каждый вечер. — Не кипятитесь и не ссорьтесь, господа! Берегите добрую славу этого дома.
— А уж если дело дойдет до отрезания ушей, найдутся и другие, чтобы сказать свое слово, — вмешался третий работник. — Все мы люди вольные, и я держу пари, что дубинка йомена не хуже, чем нож лесника. Клянусь святым Ансельмом! Плохо было бы, если бы нам пришлось гнуть спину не только перед господами, а и перед слугами наших господ.
— Нет надо мной господина, кроме короля, — заявил лесник. — И только подлый предатель откажется служить королю Англии…
— А я не знаю английского короля, — ответил человек по имени Дженкин. — Что это за английский король, коли его язык ни одного слова по-английски выговорить не может? Помните, как в прошлом году он приезжал в Мэлвуд со своими маршалами, верховным судьей и сенешалом и своими двадцатью четырьмя телохранителями? Однажды в полдень стою я у ворот Фрэнклина Суинтона, смотрю — он едет, по пятам за ним йомен-доезжачий. «Ouvre!» [Открой! (франц.) ], — кричит, — «Ouvre!» — или что-то в этом роде и делает мне знаки, что, дескать, отопри ворота. А потом еще «мерси», словно он мне ровня. А ты толкуешь, будто он король Англии.
— Дивлюсь я на вас, — воскликнул школяр из Кембриджа высоким голосом, растягивая слова, как было принято говорить у них в классе. — Это же допотопный, хриплый, рычащий язык. Что касается меня, то клянусь ученым Поликарпом, мне легче дается древнееврейский, а потом, может быть, арабский!
— А я не позволю сказать дурного слова против старого короля. Не дам! — заорал Хордл Джон, словно проревел бык. — Что за беда, коли ему нравятся ясные глазки и хорошенькая мордочка? По крайней мере один из его подданных не уступит ему в этом деле, я знаю. Если не может он говорить, как англичанин, зато, я утверждаю, что он умеет сражаться, как англичанин. И он стучался в ворота Парижа в то время, как некоторые пьяницы посиживали у себя в Англии по трактирам, дули эль и только ворчали да рычали.
Эта громкая речь, произнесенная человеком столь мощного сложения и свирепого вида, несколько укротила антикоролевскую партию, люди погрузились в угрюмое молчание, и в наступившей тишине Аллейну удалось расслышать часть разговора, происходившего между лекарем, зубодером и менестрелем.
— Сырую крысу, — говорил лекарь, — вот что я всегда прописываю во время чумы, сырую крысу. — Только сначала надо распороть ей брюшко.
— А разве не следует ее сначала сварить, высокоученый сэр? — спросил зубодер. — Сырая крыса — уж очень гадкое и отвратное кушанье.
— Да это же не для еды, — воскликнул врач с глубоким негодованием. — Зачем человеку есть такую пакость?
— В самом деле, зачем? — подхватил музыкант сделав долгий глоток из своей пивной кружки.
— Крысу нужно прикладывать к язвам и опухолям. Ибо крыса, заметьте себе, питается дохлятиной у нее есть природное влечение или сродство со всем, что гниет, поэтому вредоносные соки переходят из человека в эту тварь.
— И этим можно излечиться от черной смерти, учитель? — спросил Дженкин.
— Ну да, поистине можно, сынок.
— Тогда я очень рад, что никто не знал об этом. Черная смерть — самый надежный друг, какой когда-либо существовал в Англии у простого народа.
— Как так? — удивился Хордл Джон.
— Знаешь, приятель, сразу видно, что ты никогда не работал руками, а то не стал бы и спрашивать. Если б половина деревенского люда перемерла, другая половина могла бы выбирать, на кого и как ей работать и за какое жалованье. Потому я и говорю, что чума — лучший друг бедняков.
— Верно, Дженкин, — подхватил еще один вольный работник, — но не все и хорошо, что она с собой несет. Мы же знаем, из-за чумы пахотные земли превратились в пастбища и стада овец, с одним-единственным пастухом бродят там, где раньше сотни людей получали и работу и плату.
— Ну, особой беды в этом нет, — отозвался зубодер. — Ведь овцы дают многим людям заработок. Тут нужен не только пастух, нужен стригач и клеймовщик, нужен кожевенник, лекарь, красильщик, валяльщик, ткач, купец и еще куча других.
— В таком случае, — заметил один из лесников, — люди на бараньем жестком мясе себе зубы сточат, тогда найдется работенка и для зубодера.
Раздался всеобщий взрыв смеха по адресу зубного врача, в это время музыкант опер о колено свою облезлую арфу и начал щипать струны, наигрывая какую-то мелодию.
— Место Флойтингу Уиллу, сыграй нам что-нибудь веселое!
— Да, да. «Девушку из Ланкастера», — предложил один.
— Или «Святого Симеона и дьявола».
— Или «Шутку Хенди Тобиаса».
Однако все эти предложения жонглер оставил без ответа, он продолжал сидеть, глядя в потолок отсутствующим взором, словно припоминая какие-то слова. Затем, внезапно скользнув рукой по струнам, он запел песню, столь грубую и столь гадкую, что не успел кончить первый куплет, как наш целомудренный юноша вскочил на ноги; его лицо пылало.
— Разве можно петь такие песни? — воскликнул он. — Да еще вам, старику, — ведь вы должны пример подавать другим!
Когда он такими словами прервал певца, на лицах путников отразилось глубокое недоумение.
— Клянусь святым Дайконом Хамполским, наш бессловесный клирик отверз уста, — сказал один из лесников. — А что дурного в этой песне? Чем она оскорбила твою младенческую душу?
— Да эти стены никогда и не слыхали более нежной и благопристойной песни, — заявил другой. — И как можно так говорить в гостинице?
— А вы что, хотели бы послушать литанию, любезный клирик, — бросил третий, — или с вас хватило бы и хорала?
Жонглер отложил свою арфу, он был в негодовании.
— Что это, мальчишка будет мне проповеди читать? — крикнул он, гневно глядя на Аллейна. — Безусый сопляк смеет дерзить мне, человеку, который пел на всех ярмарках от Твида до Трента и дважды был упомянут Высочайшим советом менестрелей в Беверли? Сегодня я больше не пою!
— Нет, споете, — возразил один из вольных работников. — Эй, госпожа Элиза, принесите-ка бокал самого лучшего напитка, какой у вас найдется, чтобы Уилл мог прочистить себе глотку. Продолжайте свою песню, а если нашему клирику с лицом девчонки песня не нравится — скатертью дорога, пусть возвращается, откуда пришел.
— Нет, постой, не спеши, — вмешался Хордл Джон. — В этом деле есть две стороны. Может, мой юный товарищ слишком поспешил со своими упреками, ибо он рано попал в монастырь и мало знает грубые нравы и слова мирян. А все-таки в том, что он сказал, есть своя правда, ведь вы и сами знаете, что песенка была не из пристойных. Поэтому я буду защищать его, и на дорогу он не выйдет, и здесь его слух не будет оскорблен.
— Да неужели, ваша высокая и всемогущая милость. — насмешливо отозвался один из йоменов, — неужели вы и вправду отдаете такой приказ?
— Клянусь пресвятой Девой, — заметил другой, — по-моему, вы оба рискуете очутиться на дороге в самом близком будущем.
— И вас еще так отделают, что вы и ползти-то по ней будете с трудом, — пригрозил третий.
— Нет-нет, я уйду! Я уйду! — поспешно заявил Аллейн, увидев, что Хордл Джон неторопливо засучивает рукав, обнажая руку толщиной с баранью ляжку. — Я не хочу, чтобы вы ссорились из-за меня.
— Тише, парень, — шепнул ему Джон. — Плевал я на них. Они воображают, будто у них такая силища, что ее и девать некуда. Стань здесь и освободи мне место.
Оба лесника и вольные работники поднялись со своей скамьи, а госпожа Элиза и странствующий лекарь бросились между обеими партиями, мягко уговаривая и успокаивая их; но в эту минуту кто-то резко рванул дверь «Пестрого кобчика», и внимание всей компании было отвлечено от этой ссоры вновь прибывшим, столь бесцеремонно ввалившимся к ним гостем.
Глава VI Как Сэмкин Эйлвард держал пари на свою перину
Это был человек среднего роста, очень массивно и мощно сложенный, грудь колесом, широченные плечи. Его выдубленное непогодой бритое лицо загорело настолько, что стало орехового цвета; длинный белый шрам, тянувшийся от левой ноздри к уху, отнюдь не смягчал резкие черты. Глаза у вошедшего были светлые, проницательные, в них порою вспыхивало что-то угрожающее и властное, рот выражал твердость и суровость — словом, это было лицо человека, всегда готового смело встретить опасность. Прямой меч на боку и военный лук за плечами свидетельствовали о его профессии, а помятый стальной шлем показывал, что он не в отпуску, а явился прямо с полей сражений. Белый кафтан с пунцовым изображением льва св. Георгия посередине прикрывал его широкую грудь, а только что сорванная веточка ракитника, украшавшая шлем, вносила в мрачные, побывавшие в боях доспехи черточку мягкости и веселости.
— Эй! — воскликнул он, сощурившись, точно сова, от внезапного яркого света. — С добрым вечером, приятели! Что я вижу? Здесь женщина! Клянусь своей душой!
И он мгновенно обхватил госпожу Элизу за талию и стал пылко целовать. Но, случайно заметив служанку, он тут же отпустил хозяйку и, приплясывая, бросился следом за девушкой, которая в смятении вскарабкалась по одной из лестниц и опустила тяжелую крышку люка на своего преследователя. Тогда он вернулся и снова приветствовал хозяйку с особой любезностью и удовольствием.
— La petite [Малютка (франц.) ] перепугалась, — сообщил он. — Ах, c'est l'amour, l'amour. [Ах, это любовь, любовь (франц.) ] Проклятая привычка говорить по-французски, он так и липнет к языку. Надо смыть его добрым английским элем. Клянусь эфесом, в моих жилах нет ни капли французской крови. Я истинно английский лучник. Мое имя Сэмкин Эйлвард, и скажу вам, mes amis [Друзья мои (франц.) ], мое сердце радуется до самого донышка, что я опять ступаю по нашей доброй старой земле. Я только сегодня сошел с галеры в Хайте и бросился целовать добрую коричневую землю, как только сейчас целовал тебя, ma belle [Моя красотка (франц.) ], ибо вот уже восемь лет, как я не видел родины. От одного запаха этой земли я снова оживаю. Но где же мои шестеро мошенников? Hola, en avant! [Ну-ка, вперед! (франц.) ]
Услышав его приказ, шестеро молодцов, одетых как обыкновенные поденщики, торжественно прошествовали в комнату; каждый нес на голове огромный узел. Они выстроились по-военному, а храбрый воин встал перед ними и, сурово глядя на них, начал проверять узлы.
— Номер один — французская перина с двумя стегаными одеялами.
— Вот, досточтимый сэр, — отозвался один из носильщиков, опуская наземь в углу объемистый узел.
— Номер два — семь эллов красного турецкого сукна и девять — золотой парчи. — Положи рядом с первым. Добрая госпожа, прошу тебя, дай каждому из этих людей по фляге вина или по кружке эля. Номер три — штука белого генуэзского бархата и двенадцать эллов пунцового шелка. Эй ты, мошенник! Кайма в грязи! Ты, наверно, задел об стену!
— Что вы! Нет! Достойнейший сэр! — воскликнул носильщик и в испуге отпрянул, ибо лучник смотрел на него свирепым взглядом.
— А я говорю — да, собака! Клянусь тремя царями! У меня на глазах человек испустил дух, хотя был менее виноват! Если бы тебе самому пришлось пройти через все труды и муки, через которые прошел я, чтобы заполучить эти вещи, ты был бы поосторожнее. Клянусь своими десятью пальцами, что за каждую из них заплачено французской кровью по весу! Номер четыре — кропильница, серебряный кувшин, золотая пряжка и церковный покров, расшитый жемчугом. Я нашел их, друзья, в церкви Сен-Дени при разграблении Нарбонны и прихватил с собою, чтобы они не попали в руки злодеям. Номер пять — плащ, подбитый горностаем, золотой кубок на подставке и с крышкой и шкатулка с розовым сахаром. Складывай вместе и поаккуратнее. Шесть — денежный ящик, три фунта лимузинских золотых украшений, пара сапог с серебряными бляшками и, наконец, запас постельного полотняного белья. Все, подсчет окончен! Вот вам серебряная мелочь — и можете идти!
— Идти куда, достойный сэр? — спросил один из носильщиков.
— Куда? К черту на рога, если пожелаете. Какое мне дело? Ну, ma belle, пора ужинать. Парочку холодных каплунов и копченой свинины или что хотите и один или два графина настоящего гасконского. У меня есть кроны в кошельке, моя прелесть, и я намерен их тратить, а пока вы будете собирать ужин, принесите вина. Buvons [Выпьем (франц.) ], мои храбрые парни, каждый из вас чокнется со мной и выпьет бокал до дна.
От такого предложения, в любое время сделанного компании, собравшейся в английской гостинице, едва ли кто-нибудь откажется. Пустые фляги были унесены и вернулись полными, так что пена капала через край. Два лесника и три работника торопливо проглотили свои порции и вышли вместе, ибо жили они далеко, а час был поздний, но остальные сдвинулись теснее, оставив почетное место справа от менестреля для щедрого гостя. Тот снял стальной шлем и кольчугу и вместе с мечом, колчаном и луком положил их в угол поверх своей разнообразной добычи. Сейчас, когда он сидел, вытянув толстые, несколько кривые ноги к огню, распахнув зеленую куртку и держа в узловатом кулаке кружку вина, он казался воплощением уюта и доброго товарищества. Его жесткие черты смягчились, темные завитки густых волос, скрытых до того шлемом, падали на массивную шею. Ему могло быть лет сорок, хотя изнурительный труд и еще более изнурительные удовольствия оставили на его лице свои мрачные следы. Аллейн перестал рисовать пестрого кобчика; все еще держа в руке кисть, он удивленно разглядывал странного гостя, такого непохожего на всех, кого он встречал до сих пор. В его каталоге человеческих типов были люди хорошие и плохие, а здесь перед ним сидел человек, то свирепый, то ласковый, с проклятием на устах и улыбкой во взоре. Как же понять его?
Лучник случайно поднял глаза и заметил вопросительный взгляд, брошенный на него молодым клириком. Он поднял свой бокал и выпил, весело блеснув белозубой улыбкой.
— A toi, mon garcon! [За тебя, мой мальчик! (франц.) ] — воскликнул он. — Наверно, никогда не видел военных, что так уставился на меня?
— Никогда не видел, — признался Аллейн. — хотя много слышал об их смелых делах.
— Клянусь эфесом, — воскликнул тот, — если бы ты переплыл через пролив, ты бы увидел, что солдат на том берегу — как пчел вокруг летка. Ты не смог бы пустить ни одной стрелы на улицах Бордо, чтобы не попасть в лучника, оруженосца или рыцаря. Там увидишь больше щитов, чем длиннополых кафтанов.
— А где вы раздобыли все эти красивые штуки? — осведомился Хордл Джон, указывая на груду вещей в углу.
— Там, где для храброго парня еще немало кой-чего найдется, если он не будет зевать. Где смельчак всегда хорошо заработает и ему не надо ждать, когда хозяин заплатит, а стоит лишь протянуть руку и самому о себе позаботиться. Да, вот уж это приятная, достойная жизнь. И я пью сейчас за моих старых товарищей, да помогут им святые. Встаньте все, mes enfants [дети мои (франц.) ], иначе вас постигнет моя немилость. За сэра Клода Латура и его Белый отряд!
— За сэра Клора Латура и его Белый отряд! — крикнули путники и выпили до дна свои бокалы.
— Дружно выпито, mes braves [мои храбрецы (франц.) ]. Я обязан еще раз наполнить ваши бокалы, раз вы осушили их, за моих дорогих парней в белых куртках. Hola, mon ange! [Эй, мой ангел! (франц.) ] Принеси-ка еще вина и эля. Как это поется в старинной песне?
Пью от души теперь я
За гусиные серые перья
И за родину серых гусей.
Он проревел эти строки хриплым, отнюдь не мелодичным голосом и закончил взрывом хохота.
— Думаю, что я более способный лучник, чем певец, — сказал он.
— Кажется, я припоминаю этот напев, — заметил менестрель, пробегая пальцами по струнам. — Надеюсь я не оскорблю вас, ваше преподобие, — обратился он к Аллейну, язвительно усмехнувшись, — если с любезного разрешения всей компании рискну спеть эту песню.
Не раз в последующие дни Аллейн Эдриксон снова видел в своем воображении эту сцену, несмотря на гораздо более странные и потрясающие события, которые вскоре обрушились на него: краснолицый жирный музыкант кучка людей вокруг него, лучник, отбивающий пальцем такт, и в центре — мощная широкоплечая фигура Хордла Джона, то ярко озаренная багровым светом, то исчезающая в тени благодаря прихотливой игре пламени, — память юноши не раз с восхищением возвращалась к этой картине. В то время он восторженно дивился тому, как искусно жонглер скрывает отсутствие двух струн на своем инструменте, и той теплоте и сердечности, с какой исполняет маленькую балладу о лучнике, тоскующем по своей родине. Баллада звучала примерно так:
Так что ж сказать о луке?
Он в Англии сработан, лук.
Искуснейшие руки
Из тиса выгнули его
Поэтому сердцем чистым
Мы любим наш тис смолистый
И землю тиса своего
Что скажем о веревке?
Веревку в Англии сплели
С терпеньем, со сноровкой.
Веревка лучникам мила.
Пусть чаша идет вкруговую
За нашу кудель золотую.
За край, где конопля росла
Что о стреле мы скажем?
Калили в Англии ее
На страх отрядам вражьим.
Она всех прочих стрел острей…
Пью от души теперь я
За гусиные серые перья
И за родину серых гусей
А что сказать о людях?
Мы в доброй Англии росли
Мы нашу землю любим
Мы лучники, и нрав наш крут
Так пусть же наполнятся чаши -
Мы выпьем за родину нашу,
За край, где лучники живут!
[Здесь и далее стихи в переводе Давида Маркиша.]
— Отлично спето, клянусь моим эфесом! — восторженно заорал лучник. — Не раз я слышал по вечерам эту песню в былые военные времена и позднее, в дни Белого отряда, когда Черный Саймон из Норвича запевал, а четыреста лучших лучников из всех спускавших стрелу с тетивы громогласно подхватывали припев. Я видел, как старик Джон Хоуквуд, тот самый, который водил половину отряда в Италию, стоял, посмеиваясь в бороду, и слушал до тех пор, пока опять не застучали тарелки. Но, чтобы понять весь вкус этой песни, надо самому быть английским лучником и находиться далеко от родины, на чужой земле.
В то время как менестрель пел, госпожа Элиза и служанка положили столешницу на двое козел, потом на ней оказались ложка, вилка, соль, доска для резания хлеба и, наконец, блюдо с горячим аппетитным кушаньем. Лучник принялся за него, как человек, умеющий ценить добрую пищу, что не помешало ему, однако, так же весело продолжать болтовню.
— Все-таки удивительно, — воскликнул он, — почему вы все, здоровенные парни, сидите дома и почесываете спину, когда за морями вас ждут такие дела! Взгляните на меня? Велик ли мой труд? Натянуть тетиву, направить стрелу, пустить ее в цель. Вот и вся песня. То же самое, что вы делаете ради собственного удовольствия воскресными вечерами на деревенском стрельбище.
— А как насчет жалованья? — спросил один из работников.
— Ты видишь, что дает мне мое жалованье? Ем все самое лучшее и пью всласть, угощаю друзей и не требую, чтобы угощали меня. На спине моей девчонки застегиваю шелковое платье. Никогда не будет рыцарь дарить своей даме сердца такие наряды и украшения, какие дарю я. Что ты скажешь насчет этого, парень? И насчет всех этих вещей в углу? Ты видишь их собственными глазами. Они из Южной Франции, отняты у тех, с кем я воевал. Клянусь эфесом! Друзья, мне кажется, моя добыча говорит сама за себя.
— Эй! — воскликнул он, сощурившись, точно сова, от внезапного яркого света. — С добрым вечером, приятели! Что я вижу? Здесь женщина! Клянусь своей душой!
И он мгновенно обхватил госпожу Элизу за талию и стал пылко целовать. Но, случайно заметив служанку, он тут же отпустил хозяйку и, приплясывая, бросился следом за девушкой, которая в смятении вскарабкалась по одной из лестниц и опустила тяжелую крышку люка на своего преследователя. Тогда он вернулся и снова приветствовал хозяйку с особой любезностью и удовольствием.
— La petite [Малютка (франц.) ] перепугалась, — сообщил он. — Ах, c'est l'amour, l'amour. [Ах, это любовь, любовь (франц.) ] Проклятая привычка говорить по-французски, он так и липнет к языку. Надо смыть его добрым английским элем. Клянусь эфесом, в моих жилах нет ни капли французской крови. Я истинно английский лучник. Мое имя Сэмкин Эйлвард, и скажу вам, mes amis [Друзья мои (франц.) ], мое сердце радуется до самого донышка, что я опять ступаю по нашей доброй старой земле. Я только сегодня сошел с галеры в Хайте и бросился целовать добрую коричневую землю, как только сейчас целовал тебя, ma belle [Моя красотка (франц.) ], ибо вот уже восемь лет, как я не видел родины. От одного запаха этой земли я снова оживаю. Но где же мои шестеро мошенников? Hola, en avant! [Ну-ка, вперед! (франц.) ]
Услышав его приказ, шестеро молодцов, одетых как обыкновенные поденщики, торжественно прошествовали в комнату; каждый нес на голове огромный узел. Они выстроились по-военному, а храбрый воин встал перед ними и, сурово глядя на них, начал проверять узлы.
— Номер один — французская перина с двумя стегаными одеялами.
— Вот, досточтимый сэр, — отозвался один из носильщиков, опуская наземь в углу объемистый узел.
— Номер два — семь эллов красного турецкого сукна и девять — золотой парчи. — Положи рядом с первым. Добрая госпожа, прошу тебя, дай каждому из этих людей по фляге вина или по кружке эля. Номер три — штука белого генуэзского бархата и двенадцать эллов пунцового шелка. Эй ты, мошенник! Кайма в грязи! Ты, наверно, задел об стену!
— Что вы! Нет! Достойнейший сэр! — воскликнул носильщик и в испуге отпрянул, ибо лучник смотрел на него свирепым взглядом.
— А я говорю — да, собака! Клянусь тремя царями! У меня на глазах человек испустил дух, хотя был менее виноват! Если бы тебе самому пришлось пройти через все труды и муки, через которые прошел я, чтобы заполучить эти вещи, ты был бы поосторожнее. Клянусь своими десятью пальцами, что за каждую из них заплачено французской кровью по весу! Номер четыре — кропильница, серебряный кувшин, золотая пряжка и церковный покров, расшитый жемчугом. Я нашел их, друзья, в церкви Сен-Дени при разграблении Нарбонны и прихватил с собою, чтобы они не попали в руки злодеям. Номер пять — плащ, подбитый горностаем, золотой кубок на подставке и с крышкой и шкатулка с розовым сахаром. Складывай вместе и поаккуратнее. Шесть — денежный ящик, три фунта лимузинских золотых украшений, пара сапог с серебряными бляшками и, наконец, запас постельного полотняного белья. Все, подсчет окончен! Вот вам серебряная мелочь — и можете идти!
— Идти куда, достойный сэр? — спросил один из носильщиков.
— Куда? К черту на рога, если пожелаете. Какое мне дело? Ну, ma belle, пора ужинать. Парочку холодных каплунов и копченой свинины или что хотите и один или два графина настоящего гасконского. У меня есть кроны в кошельке, моя прелесть, и я намерен их тратить, а пока вы будете собирать ужин, принесите вина. Buvons [Выпьем (франц.) ], мои храбрые парни, каждый из вас чокнется со мной и выпьет бокал до дна.
От такого предложения, в любое время сделанного компании, собравшейся в английской гостинице, едва ли кто-нибудь откажется. Пустые фляги были унесены и вернулись полными, так что пена капала через край. Два лесника и три работника торопливо проглотили свои порции и вышли вместе, ибо жили они далеко, а час был поздний, но остальные сдвинулись теснее, оставив почетное место справа от менестреля для щедрого гостя. Тот снял стальной шлем и кольчугу и вместе с мечом, колчаном и луком положил их в угол поверх своей разнообразной добычи. Сейчас, когда он сидел, вытянув толстые, несколько кривые ноги к огню, распахнув зеленую куртку и держа в узловатом кулаке кружку вина, он казался воплощением уюта и доброго товарищества. Его жесткие черты смягчились, темные завитки густых волос, скрытых до того шлемом, падали на массивную шею. Ему могло быть лет сорок, хотя изнурительный труд и еще более изнурительные удовольствия оставили на его лице свои мрачные следы. Аллейн перестал рисовать пестрого кобчика; все еще держа в руке кисть, он удивленно разглядывал странного гостя, такого непохожего на всех, кого он встречал до сих пор. В его каталоге человеческих типов были люди хорошие и плохие, а здесь перед ним сидел человек, то свирепый, то ласковый, с проклятием на устах и улыбкой во взоре. Как же понять его?
Лучник случайно поднял глаза и заметил вопросительный взгляд, брошенный на него молодым клириком. Он поднял свой бокал и выпил, весело блеснув белозубой улыбкой.
— A toi, mon garcon! [За тебя, мой мальчик! (франц.) ] — воскликнул он. — Наверно, никогда не видел военных, что так уставился на меня?
— Никогда не видел, — признался Аллейн. — хотя много слышал об их смелых делах.
— Клянусь эфесом, — воскликнул тот, — если бы ты переплыл через пролив, ты бы увидел, что солдат на том берегу — как пчел вокруг летка. Ты не смог бы пустить ни одной стрелы на улицах Бордо, чтобы не попасть в лучника, оруженосца или рыцаря. Там увидишь больше щитов, чем длиннополых кафтанов.
— А где вы раздобыли все эти красивые штуки? — осведомился Хордл Джон, указывая на груду вещей в углу.
— Там, где для храброго парня еще немало кой-чего найдется, если он не будет зевать. Где смельчак всегда хорошо заработает и ему не надо ждать, когда хозяин заплатит, а стоит лишь протянуть руку и самому о себе позаботиться. Да, вот уж это приятная, достойная жизнь. И я пью сейчас за моих старых товарищей, да помогут им святые. Встаньте все, mes enfants [дети мои (франц.) ], иначе вас постигнет моя немилость. За сэра Клода Латура и его Белый отряд!
— За сэра Клора Латура и его Белый отряд! — крикнули путники и выпили до дна свои бокалы.
— Дружно выпито, mes braves [мои храбрецы (франц.) ]. Я обязан еще раз наполнить ваши бокалы, раз вы осушили их, за моих дорогих парней в белых куртках. Hola, mon ange! [Эй, мой ангел! (франц.) ] Принеси-ка еще вина и эля. Как это поется в старинной песне?
Пью от души теперь я
За гусиные серые перья
И за родину серых гусей.
Он проревел эти строки хриплым, отнюдь не мелодичным голосом и закончил взрывом хохота.
— Думаю, что я более способный лучник, чем певец, — сказал он.
— Кажется, я припоминаю этот напев, — заметил менестрель, пробегая пальцами по струнам. — Надеюсь я не оскорблю вас, ваше преподобие, — обратился он к Аллейну, язвительно усмехнувшись, — если с любезного разрешения всей компании рискну спеть эту песню.
Не раз в последующие дни Аллейн Эдриксон снова видел в своем воображении эту сцену, несмотря на гораздо более странные и потрясающие события, которые вскоре обрушились на него: краснолицый жирный музыкант кучка людей вокруг него, лучник, отбивающий пальцем такт, и в центре — мощная широкоплечая фигура Хордла Джона, то ярко озаренная багровым светом, то исчезающая в тени благодаря прихотливой игре пламени, — память юноши не раз с восхищением возвращалась к этой картине. В то время он восторженно дивился тому, как искусно жонглер скрывает отсутствие двух струн на своем инструменте, и той теплоте и сердечности, с какой исполняет маленькую балладу о лучнике, тоскующем по своей родине. Баллада звучала примерно так:
Так что ж сказать о луке?
Он в Англии сработан, лук.
Искуснейшие руки
Из тиса выгнули его
Поэтому сердцем чистым
Мы любим наш тис смолистый
И землю тиса своего
Что скажем о веревке?
Веревку в Англии сплели
С терпеньем, со сноровкой.
Веревка лучникам мила.
Пусть чаша идет вкруговую
За нашу кудель золотую.
За край, где конопля росла
Что о стреле мы скажем?
Калили в Англии ее
На страх отрядам вражьим.
Она всех прочих стрел острей…
Пью от души теперь я
За гусиные серые перья
И за родину серых гусей
А что сказать о людях?
Мы в доброй Англии росли
Мы нашу землю любим
Мы лучники, и нрав наш крут
Так пусть же наполнятся чаши -
Мы выпьем за родину нашу,
За край, где лучники живут!
[Здесь и далее стихи в переводе Давида Маркиша.]
— Отлично спето, клянусь моим эфесом! — восторженно заорал лучник. — Не раз я слышал по вечерам эту песню в былые военные времена и позднее, в дни Белого отряда, когда Черный Саймон из Норвича запевал, а четыреста лучших лучников из всех спускавших стрелу с тетивы громогласно подхватывали припев. Я видел, как старик Джон Хоуквуд, тот самый, который водил половину отряда в Италию, стоял, посмеиваясь в бороду, и слушал до тех пор, пока опять не застучали тарелки. Но, чтобы понять весь вкус этой песни, надо самому быть английским лучником и находиться далеко от родины, на чужой земле.
В то время как менестрель пел, госпожа Элиза и служанка положили столешницу на двое козел, потом на ней оказались ложка, вилка, соль, доска для резания хлеба и, наконец, блюдо с горячим аппетитным кушаньем. Лучник принялся за него, как человек, умеющий ценить добрую пищу, что не помешало ему, однако, так же весело продолжать болтовню.
— Все-таки удивительно, — воскликнул он, — почему вы все, здоровенные парни, сидите дома и почесываете спину, когда за морями вас ждут такие дела! Взгляните на меня? Велик ли мой труд? Натянуть тетиву, направить стрелу, пустить ее в цель. Вот и вся песня. То же самое, что вы делаете ради собственного удовольствия воскресными вечерами на деревенском стрельбище.
— А как насчет жалованья? — спросил один из работников.
— Ты видишь, что дает мне мое жалованье? Ем все самое лучшее и пью всласть, угощаю друзей и не требую, чтобы угощали меня. На спине моей девчонки застегиваю шелковое платье. Никогда не будет рыцарь дарить своей даме сердца такие наряды и украшения, какие дарю я. Что ты скажешь насчет этого, парень? И насчет всех этих вещей в углу? Ты видишь их собственными глазами. Они из Южной Франции, отняты у тех, с кем я воевал. Клянусь эфесом! Друзья, мне кажется, моя добыча говорит сама за себя.