Страница:
— А я-то надеялся, — сказал Аллейн, впадая в тот же шутливый тон, — что с этим связаны ломоть хлеба и глоток молока.
— Только послушай его, только послушай! — воскликнул толстый коротышка. — Вот как дело обстоит, Дайкон! Остроумие, парень, все равно что зуд или потница. Я распространяю его вокруг себя, это точно аура. Говорю тебе, кто бы ни приблизился ко мне на расстояние семнадцати шагов, в него попадет искра. Взгляни хотя бы на самого себя. Более унылого человека я не встречал, однако за одну неделю и ты изрек три вещи, которые звучат нехудо, да еще одну — в тот день, когда мы покинули Фордингбридж, и от которой я и сам не отказался бы.
— Довольно, трещотка несчастная, довольно! — остановил его другой. — Молоко ты, друг, получишь и хлеб тоже вместе с селедкой, но ты должен рассудить нас беспристрастно.
— Если он возьмет селедку, то должен судить беспристрастно, мой премудрый собрат, — заявил толстяк. — Прошу тебя, добрый юноша, скажи нам, ученый ли ты клирик, и если да, то где ты учился — в Оксфорде или в Париже.
— Кое-какой запас знаний у меня есть, — ответил Аллейн, берясь за селедку, — но ни в одном из этих мест я не был. Меня воспитали монахи-цистерцианцы в аббатстве Болье.
— Фу! фу! — воскликнули студенты в один голос. — Что это за воспитание?
— Non cuivis contingit adire Corinthum [Не каждому удается побывать в Коринфе (лат.) ], — пояснил Аллейн.
— А знаешь, брат Стефан, кой-какая ученость у него есть, — сказал меланхолик бодрее. — И он может оказаться вполне справедливым судьей, ибо ему незачем поддерживать одного из нас. Теперь внимание, дружище, и пусть твои уши работают так же усердно, как твоя нижняя челюсть. Iudex damnatur [Судья осужден (лат.) ] — ты знаешь это древнее изречение. Я защищаю добрую славу ученого Дунса Скотта против дурацких софизмов и убогих, нелепых рассуждений Уилли Оккама.
— А я, — громко заявил другой, — защищаю здравый смысл и выдающуюся ученость высокомудрого Уильяма против слабоумных фантазий грязного шотландца, который завалил крошечный запас своего ума такой грудой слов, что этот ум исчез в них, словно одна капля гасконского в бочонке воды. Сам Соломон не мог бы объяснить, что этот мошенник имеет в виду.
— Конечно, Стефен Хэпгуд, такой мудрости недостаточно! — воскликнул другой. — Это все равно, как если бы крот стал бунтовать против утренней звезды оттого, что не видит ее. Но наш спор, друг, идет о природе той тончайшей субстанции, которую мы называем мыслью. Ибо я вместе с ученым Скоттом утверждаю, что мысль в самом деле есть нечто подобное пару, или дыму, или многим другим субстанциям, по отношению к которым наши грубые телесные очи слепы. Видишь ли, то, что производит вещь, само должно быть вещью, и если человеческая мысль способна создать написанную книгу, то сама эта мысль должна быть чем-то материальным, подобно книге. Понятно ли, что я хочу сказать? Выразиться ли мне яснее?
— А я считаю, — крикнул другой, — вместе с моим достопочтенным наставником doctor preclarus et excellentissimus [Доктором преславным и несравненным (лат.) ], что все вещи суть только мысли; ибо когда исчезнет мысль, скажи, прошу тебя, куда денутся вещи? Вот вокруг нас деревья, и я вижу их оттого, что мыслю о том, что вижу их. Но если я, например, в обмороке, или сплю, или пьян, то моя мысль исчезает, и деревья исчезают тоже. Ну что, попал я в точку?
Аллейн сидел между ними и жевал хлеб, а они, перегибаясь через его колени, спорили, раскрасневшись и размахивая руками в пылу доказательств. Никогда не слышал он такого схоластического жаргона, таких тончайших дистинкций, такой перестрелки большими и меньшими посылками, силлогизмами и взаимными опровержениями. Вопрос гремел об ответ, как меч о щит. Древние философы, отцы церкви, современные мыслители, священное писание, арабы — всем этим каждый стрелял в противника, а дождь продолжал идти, и листья падубов стали темными и блестящими от сырости. Наконец толстяк, видимо, умаялся, ибо тихонько принялся за еду, а его оппонент, точно петух-победитель, сидящий на навозной куче, прокукарекал в последний раз, выпустив целый залп цитат и выводов. Однако его взгляд вдруг упал на пищу, и он издал вопль негодования.
— Ты вор вдвойне! — заорал он. — Ты слопал мои селедки, а у меня с самого утра во рту маковой росинки не было.
— Вот это и оказалось моим последним доводом, — пояснил сочувственно его товарищ, — моим завершающим усилием, или peroratio [заключение (лат.) ], как выражаются ораторы. Ибо если все мысли суть вещи, то тебе достаточно подумать о паре селедок, а потом вызвать таким же заклинанием кувшин молока, чтобы их запить.
— Честное рассуждение, — воскликнул другой, — и я знаю на него только один ответ. — Тут он наклонился и громко шлепнул толстяка по розовой щеке. — Нет, не обижайся, — сказал он, — если вещи — это лишь мысли, то и пощечина — только мысль и в счет не идет.
Однако последний довод отнюдь не показался убедительным ученику Оккама, он поднял с земли большую палку и стукнул реалиста по макушке. К счастью, палка оказалась столь гнилой и трухлявой, что разлетелась в щепки; однако Аллейн предпочел оставить товарищей вдвоем — пусть решают свои споры как хотят, да и солнце снова засияло. Идя по размытой дождем дороге, он оглянулся и увидел, что студенты снова размахивают руками и кричат друг на друга, но вскоре их речи перешли в неясное бормотание, а затем дорога повернула, и спорившие исчезли из глаз.
Когда он миновал Холмслей-Уок и Вутон-Хит, чаща начала редеть, между полосами леса показались пшеничные поля и широкие пастбища. То там, то здесь возле дороги он видел маленькие группы хижин, в дверях стояли работники без шапок, по земле ползали краснощекие дети. А среди рощ выступали двускатные соломенные крыши — там были дома землевладельцев, на чьих полях эти люди батрачили, но чаще местоположение этих домов выдавали столбы черного, густого дыма, свидетельствовавшие о примитивном благосостоянии хозяев.
Аллейн достиг границы лесного края, и, следовательно, теперь и до Крайстчерча было уже недалеко. Солнце низко стояло над горизонтом, и его лучи полого лежали на широко раскинувшихся, ярко зеленеющих полях; они озаряли и белорунных овец и коров, которые бродили по колено в сочном клевере, отбрасывая длинные тени. И как же был рад наш путник, увидев высокую башню Крайстчерчского монастыря, рдевшую в мягком вечернем свете! Он был еще более рад, обнаружив за поворотом своих утренних товарищей, которые сидели верхом на поваленном дереве. Перед ними на земле было ровное местечко, и они бросали на него кубики костей и настолько увлеклись этим занятием, что, когда он подошел, даже не подняли глаз. Оказавшись поблизости, он с удивлением заметил, что лук Эйлварда висит на спине Джона, меч его — у Джона на боку, а стальной шлем надет на пенек, торчащий между ними.
— Mort de ma vie! [Будь я проклят! (франц.) ] — заорал лучник, глядя вниз, на кости. — Никогда еще так не проигрывал! Чуму на эти костяшки! Ни одного счастливого броска с тех пор, как я уехал из Наварры. Один и три! Вперед, camarade!
— Четыре и три! — крикнул Джон в ответ, считая на своих огромных пальцах. — Это выходит семь. Эй, лучник, я выиграл твой шлем! А теперь ставь на куртку!
— Mon Dieu! — прорычал тот. — Я, кажется, явлюсь в Крайстчерч в одной сорочке. — Затем, случайно подняв глаза, изумился: — Hola, боже праведный, да это же наш cher petit [дорогой малыш (франц.) ]. Клянусь моими десятью пальцами, рад тебя видеть!
Он вскочил и порывисто обнял Аллейна, а Джон, как сакс, более сдержанный в проявлениях своих чувств, стоял на обочине, ухмыляясь, тоже довольный и веселый; только что выигранный шлем сидел задом наперед на его рыжей голове.
— Зря ходил? — продолжал восклицать Эйлвард, радостно поглаживая плечи и руки Аллейну. — Теперь уж останешься с нами?
— Я больше всего на свете хотел бы этого, — отозвался тот, чувствуя, как слезы выступают у него на глазах от такой сердечной встречи.
— Хорошо сказано, парень! — воскликнул Большой Джон. — Мы все трое отправимся на войну, а аббата из Болье пусть черт заберет! Но у тебя ноги и штаны все в грязи. По-моему, ты лазил в воду, или я ошибаюсь?
— Это правда, лазил, — ответил Аллейн, и затем, когда они пустились в путь, он поведал им со всеми подробностями обо всем, что с ним приключилось: о крепостном, о появлении короля, о встрече с братом, о его враждебности и о прекрасной девице. Лучник и Джон шагали по обе стороны от него, каждый обратив к нему одно ухо, но не успел он кончить свое повествование, как лучник вдруг круто повернул и гневно поспешил обратно по дороге, по которой они пришли.
— Куда же вы? — спросил Аллен, припустившись за ним и хватая его за полу куртки.
— Я возвращаюсь в Минстед, парень.
— А зачем? Какой в этом смысл?
— Чтобы всадить горсть стали в твоего сокмана! Как? Тащить к себе девицу против ее желания, а потом спустить собак на родного брата? Оставь меня, я пойду!
— Нет же, нет! — воскликнул Аллейн, смеясь. — Никакого вреда он девушке не причинил. Вернитесь, друг…
И так, то подталкивая его, то уговаривая, юноше удалось снова повернуть лучника лицом к Крайстчерчу. Все же тот шел, насупившись, и, лишь увидев какую-то девицу возле придорожного колодца, снова заулыбался, и мир сошел в его сердце.
— Ну а вы, — спросил Аллейн, — у вас тоже произошли какие-то перемены? Почему работник сам не несет свою снасть? Где же лук, и меч, и шлем, и почему у тебя, Джон, такой воинственный вид?
— Это все игра, которой меня научил наш друг Эйлвард.
— И он оказался чересчур способным учеником, — пробурчал лучник. — Он обчистил меня так, будто я попал в руки грабителей. Но, клянусь эфесом, ты должен мне все вернуть, приятель, иначе ты вызовешь у людей недоверие к моей миссии, а я заплачу тебе за оружие по цене оружейников.
— Получай, друг, не заикайся о плате, — сказал Джон. — Просто захотелось испытать, что чувствует человек, когда он вооружен, ведь и мне предстоит носить подобные штуки.
— Ma foi! Он рожден для Отряда! — воскликнул Эйлвард. — И ловко умеет заговаривать зубы и убеждать. А мне в самом деле как-то не по себе, когда мой тисовый лук не трется о мое бедро. Однако взгляните, mes garcons, вон на ту квадратную темную башню неподалеку от церкви. Это и есть замок герцога Солсберийского, и мне кажется, я даже отсюда вижу на флаге красного сайгака Монтекьютов.
— Да, красное на белом, — подтвердил Аллейн, прикрывая глаза ладонью, — но сайгак это или нет, поручиться не могу. Как черна огромная башня, и как ярко блестит герб на стене! Посмотрите, под флагом что-то сверкает, словно звезда!
— Ну, это стальной шлем часового, — пояснил лучник. — Но нам надо спешить, если мы хотим быть там до того, как протрубят вечернюю зорю и поднимут мост; очень возможно, что сэр Найджел, этот прославленный воин, и в стенах замка требует строгой дисциплины и туда никто не смеет войти после заката солнца.
Он зашагал быстрее, и трое друзей вскоре очутились на улицах городка, широко раскинувшегося вокруг горделивой церкви и сумрачного замка.
Случилось так, что в тот же вечер сэр Найджел Лоринг, поужинав по обыкновению еще засветло и убедившись, что два его боевых коня, тринадцать полукровок, пять испанских лошадок, три дамских верховых лошади и рослый, серый в яблоках жеребец накормлены и ухожены, позвал собак и вышел на вечернюю прогулку. Собак было шестьдесят или семьдесят, больших, маленьких, сытых и тощих — шотландские борзые, гончие, ищейки, овчарки, английские доги, волкодавы, терьеры, спаниели… Все что-то хватали, визжали, скулили — целый хор собачьих голосов, высунутые языки, помахивающие хвосты, и все это двигалось по узкой дороге, которая вела от туинхэмской псарни к берегу Эйвона. Двое слуг в красновато-коричневой одежде псарей шли в самой гуще своры, направляя ее, сдерживая и подбадривая щелканьем бича и громкими окриками. Позади следовал сам сэр Найджел, ведя под руку леди Лоринг; пара шла медленно и спокойно, как и подобало их возрасту и положению; улыбаясь одними глазами, они наблюдали за собачьей свалкой впереди них. Дойдя до моста, они остановились, оперлись локтями на каменную балюстраду и стали разглядывать свои лица, отражавшиеся в зеркальной воде, а также форелей, быстрыми зигзагами сновавших над рыжеватым дном.
Сэр Найджел был на вид человеком хрупким и невзрачным, с тихим голосом и мягкими движениями. Он настолько не вышел ростом, что даже его супруга, которую никак нельзя было назвать высокой, превосходила его на три пальца. Его наружность пострадала еще во время первых битв, в которых он участвовал: когда он через брешь в стене Бержерака вел на приступ людей герцога Дерби, тут-то на сэра Найджела и вывалили корзину извести; с тех пор он стал сутулиться и, щурясь, всегда словно вглядывался во что-то. Ему было сорок шесть лет, но благодаря постоянным упражнениям с оружием он сохранил подвижность и необычайную выносливость, так что издали казался стройным, легким и живым, словно мальчик. Однако цвет лица у него был тусклый, с желтизной, взгляд суровый и рассеянный, что свидетельствовало о тяжелых трудах под открытым небом; в маленькой остроконечной бородке, которую он носил, следуя тогдашнему обычаю, поблескивало немало седых прядей. Черты лица были мелкие, правильные, изящные, нос строгих очертаний, с горбинкой, глаза слегка навыкате. Одежда его отличалась простотой и вместе с тем щеголеватостью. Фландрская шляпа из шкурки бобра с изображением пресвятой Девы Эмбрунской была резко сдвинута влево, чтобы скрыть изувеченное ухо, половину которого ему отхватил солдат-фламандец в пылу битвы под Турне. Его штаны и кафтан были фиолетового цвета, рукава с длинными манжетами свисали ниже колен. Красные кожаные туфли, элегантно заостренные, все же не отличались той экстравагантной длиной, как это вошло в моду при следующем царствовании. Талию стягивал расшитый золотом рыцарский пояс с гербом сэра Найджела — пять роз по серебряному полю, искусно выгравированные на пряжке. Таким стоял сэр Найджел Лоринг на Эйвонском мосту и непринужденно беседовал со своей супругой.
Если бы не было видно ничего, кроме этих лиц, и чужеземца спросили, какое из двух могло скорее принадлежать отважному воину, которого почитает в Европе самая грубая солдатня, он, наверное, указал бы на лицо женщины. Оно было широкое, квадратное и красное, с мохнатыми, свирепыми бровями и взглядом, как у тех, кто привык властвовать. Леди Лоринг была выше и кряжистее мужа. Свободная одежда из сендаля и обшитая мехом накидка не могли скрыть костистой и неженственной фигуры. Но то была эпоха воинственных женщин. Деяния Черной Агнес из Дэнбара, леди Солсбери и графини де Монфор еще жили в памяти общества. Имея перед собой такие примеры, супруги английских военачальников стали не менее воинственными, чем их мужья, и в их отсутствие командовали в своих замках с осмотрительностью и строгостью многоопытных сенешалов. Монтекьютам в их замке Туинхэм жилось очень спокойно, и им не приходилось бояться ни беглых каторжников, ни французских эскадронов — леди Мэри Лоринг об этом позаботилась. Однако даже в те времена считалось, что если у дамы солдатский характер, то едва ли желательно, чтобы у нее было солдатское лицо. Иные мужчины утверждали, будто среди всех суровых походов и отважных деяний, в которых сэр Найджел Лоринг показал истинную меру своей храбрости, не последнее место занимает сватовство и женитьба на столь неприступной даме.
— Повторяю, дорогой мой супруг, — говорила она, стоя рядом с ним, — это неподходящее воспитание для девицы: соколы да собаки, стихи да цитра; то она поет французский рондель, то читает про подвиги Дуна Майнцского, или, например, вчера вечером, когда я вошла к ней, она ловко притворилась, будто спит, но из-под подушки выглядывал краешек свитка. И вечная отговорка: это ей-де одолжил отец Христофор из монастыря. Какая будет польза от всего этого, когда ей придется хозяйничать в собственном замке и сто человек будут разевать рты на ее говядину и пиво?
— Верно, моя милая пташка, верно, — отозвался рыцарь, извлекая конфетку из золотой бонбоньерки. — Наша девица подобна молодому жеребенку, который брыкается и скачет, охваченный жаждой жизни. Дайте ей время, госпожа моя, дайте ей время…
— А мой отец, я уверена, дал бы мне просто крепких ореховых розог. Ma foi! Уж и не знаю, куда идет мир, если молодые девушки пренебрегают советами старших. Удивляюсь, как вы не проучите ее, дорогой супруг!
— Ну нет, утеха моего сердца. Я еще ни разу не поднимал руку на женщину, и было бы довольно странно, если бы я начал именно с моей собственной плоти и крови. Разве не женщина метнула мне в глаза известь, но хотя я видел, как она наклонилась, и, наверное, мог бы удержать ее, я счел недостойным для своего рыцарского достоинства мешать или препятствовать особе женского пола.
— Потаскуха! — воскликнула леди Лоринг, сжимая крупный кулак. — Жаль, меня не было при этом, я бы ей показала!
— И я тоже, будь вы подле меня, любовь моя. Но вы правы, Мод необходимо подрезать крылышки, что я и предоставлю сделать вам, когда меня уже здесь не будет; ведь, говоря по правде, эта мирная жизнь не для меня, и если бы не ваша снисходительная доброта и любовная заботливость, я бы не выдержал здесь и недели. Идут разговоры о том, что в Бордо опять будет военный смотр, и, клянусь святым апостолом Павлом, было бы очень странно, если бы на поле брани снова появились британские львы и алый столб Чандоса, а розы Лоринга не реяли бы рядом с ними.
— О горе мне, этого-то я и опасалась! — воскликнула она, внезапно побледнев. — Я ведь заметила и вашу рассеянность, и вспыхивающий взгляд, и то, что вы примеряете и собираетесь чинить старые доспехи. Подумайте, дорогой супруг, о том, что вы уже добыли немало военной славы, а мы так мало были вместе, вспомните, что на вашем теле больше двадцати шрамов от ран, полученных вами я не знаю, во скольких кровавых сражениях. Разве недостаточно сделано вами ради славы и общего блага?
— Если король, наш государь, в шестьдесят лет и милорд Чандос в семьдесят готовы взять в руки копье и сражаться за Англию, то мне в мои годы не подобает считать свою службу оконченной. Это верно, я получил двадцать семь ран. Тем больше причин быть благодарным судьбе за то, что я до сих пор здоров и телом крепок. А бывал я во всевозможных боях и сражениях: шесть больших битв на суше, четыре на море и пятьдесят семь атак, схваток и засад. Я удерживал двадцать два города и участвовал во взятии тридцати одного. Поэтому для меня это был бы, конечно, стыд и позор, а также и для вас, ибо моя слава — ваша слава, если бы я отказался от мужского дела, раз оно должно быть исполнено. Кроме того, подумайте о том, как тощ наш кошелек, а бейлиф и управляющий каркают без конца о безлюдных фермерах и пустующих землях. Если бы не эта должность коннетабля, которую нам дал герцог Солсбери, мы едва ли могли бы вести тот образ жизни, какой подобает нашему положению. И вот поэтому, милая, тем более важно, чтобы я отправился туда, где хорошо платят и где можно взять хорошие выкупы.
— Ах, дорогой мой супруг! — сказала она, и глаза ее были полны тоски и печали. — Я надеялась, что вы наконец-то будете только моим, хоть ваша молодость и прошла вдали от меня. И все-таки мой голос, я знаю, должен звать вас на путь чести и известности, а не удерживать от завоеваний славы. Но что мне сказать теперь, когда все знают, что ваша храбрость нуждается в узде, а не в шпорах? И очень мне обидно, что вы будете разъезжать, точно обыкновенный одинокий рыцарь, хотя нет в стране человека, имеющего столь заслуженное право на квадратное знамя, только у вас не хватит денег, чтобы поддержать связанный с этим образ жизни.
— А кто в этом виноват, прелестная птичка моя? — отозвался он.
— Не вина это, а добродетель, мой дорогой супруг; разве мало добывали вы богатых выкупов и все-таки расшвыривали ваши кроны своим пажам, лучникам и оруженосцам, и через неделю у вас оставалось только на пропитание да на корм лошадям. Щедрость поистине рыцарская, но вместе с тем без денег можно ли возвыситься?
— Все это грязь и низость! — воскликнул он. — Дело не в том, чтобы возвыситься или пасть, важно выполнить свой долг и завоевать славу. Знаменитый рыцарь или одинокий воин, квадратное знамя или раздвоенное — я не придаю значения этому различию, особенно памятуя о том, что сэр Джон Чандос, лучший цветок английского рыцарства, всего лишь обыкновенный, скромный рыцарь. Но пока не расстраивайся, голубка моего сердца, возможно, что войны не будет, следует подождать вестей. Вон идут три путника, и один из них, по-моему, солдат — прямо из армии. Не узнаем ли мы от него кое-что о волнующих нас заморских делах?
Леди Лоринг подняла взор и увидела в вечерних сумерках трех приятелей: они шли плечом к плечу по дороге, серые от пыли и усталые от долгого пути, но весело болтая между собой. Средний был молод и привлекателен, с мальчишеским открытым лицом и ясными серыми глазами; он смотрел то направо, то налево, и окружающий мир, видимо, казался ему и неизведанным и интересным. Справа от него шагал огромный рыжий детина: он широко улыбался, а порой весело подмигивал; его одежда, казалось, вот-вот лопнет по всем швам, словно он был нетерпеливым цыпленком, отважно пробившим свою скорлупу. С другой стороны, опершись узловатой рукой о плечо юноши, шел коренастый, крепкий лучник, загорелый, с пылким взглядом; на поясе у него висел меч, из-за плеча торчал желтый конец тисового боевого лука. Суровое лицо, поношенный шлем, иссеченная кольчуга с алым львом св. Георгия на выцветшем фоне — все говорило яснее слов о том, что он действительно явился из страны, где идет война. Приблизившись, он смело взглянул на сэра Найджела, потом, сунув руки за свой нагрудник, подошел и отвесил порывистый и неловкий поклон даме.
— Прошу прощения, достойный сэр, — сказал он, — но я узнал вас с первого взгляда, хотя видывал вас чаще одетым в сталь, чем в бархат. Я пускал стрелы, стоя рядом с вами под Ла-Рош д'Эррьеном, под Роморантэном, Мопертюи, Ножаном, Орейем и во многих других местах.
— В таком случае, добрый лучник, рад приветствовать вас в замке Туинхэм, в комнате дворецкого вы и ваши товарищи найдете чем подкрепиться. И мне ваше лицо знакомо, хотя глаза порой так подводят меня, что я не узнаю собственного оруженосца. Вам следует отдохнуть, а затем приходите в зал и расскажите нам, что происходит во Франции, ибо я слышал, будто не пройдет и года, как наши знамена будут развеваться южнее больших Испанских гор.
— Ходят в Бордо такие слухи, — ответил лучник, — и я видел сам, как оружейники и кузнецы работают без устали, словно крысы в хлебном амбаре. Но я привез вам письмо от храброго гасконского рыцаря, сэра Клода Латура. А вам, леди, — добавил он, помолчав, — я привез от него шкатулку с розовым сахаром из Нарбонны и к тому же все любезные и галантные приветствия, какие доблестному кавалеру надлежит посылать прекрасной и благородной даме.
Эта маленькая речь стоила грубоватому лучнику немалых усилий и предварительной подготовки, но он мог бы и не тратить своего красноречия, ибо супруга рыцаря была не менее, чем он сам, погружена в письмо, причем каждый держал его рукой за уголок; они читали медленно, по складам, сдвинув брови и шевеля губами. Когда они дошли до конца, Аллейн, стоявший с Хордлом Джоном несколько позади, видел, как дама с трудом переводила дыхание, а сэр Найджел мягко, про себя усмехался.
— Вы видите, дорогая, — сказал он жене, — что не оставят пса в его конуре, когда что-то затевается… А что вы скажете, лучник, насчет Белого отряда?
— Сэр, раз уж вы заговорили о псах, так есть еще свора злых гончих, всегда готовых вступить в драку, если только найдется хороший охотник и натравит их. Мы много раз воевали вместе, сэр, и я знавал немало храбрецов, но никогда не видел такого отряда, как эти лесные парни. Нужно только, чтобы вы встали во главе, и тогда ничто их не удержит.
— Pardieu! [Клянусь богом! (франц.) ] — отозвался сэр Найджел. — Если они все такие, как их посланец, то подобными солдатами действительно можно только гордиться. Как вас зовут, добрый лучник?
— Сэм Эйлвард, сэр, Изборнский округ, Чичестер.
— А этот великан позади вас?
— Это Большой Джон из Хордла, лесной житель, теперь он вступил в Белый отряд.
— У него подходящая стать для воина, — сказал рыцарь-коротышка. — Слушайте, приятель, и вы, конечно, не цыпленок, но он, по-моему, сильнее. Видите вон тот огромный камень — он скатился на мост. Четверо моих лентяев слуг пытались сегодня перетащить его оттуда. Мне хотелось бы, чтобы вы вдвоем посрамили их, сдвинув его с места, хотя боюсь, что дело это слишком трудное, ибо он чрезвычайно тяжел.
И он указал на громадный неотесанный камень, лежавший возле дороги и от собственного веса глубоко погрузившийся в красноватую почву. Лучник подошел к нему, закатывая рукава своей куртки, но без особой уверенности и надежды на успех, ибо это был обломок скалы. Однако Джон левой рукой отстранил лучника, наклонился, одной правой извлек камень из его рыхлого ложа и зашвырнул далеко в реку. Камень упал в воду с мощным всплеском, его зубчатый угол высунулся из воды, а вокруг пошли пузыри и, вздымаясь и пенясь, стали разбегаться широкие круги.
— Ну и сила! — воскликнул сэр Найджел.
— Ну и сила! — воскликнула его супруга.
— Только послушай его, только послушай! — воскликнул толстый коротышка. — Вот как дело обстоит, Дайкон! Остроумие, парень, все равно что зуд или потница. Я распространяю его вокруг себя, это точно аура. Говорю тебе, кто бы ни приблизился ко мне на расстояние семнадцати шагов, в него попадет искра. Взгляни хотя бы на самого себя. Более унылого человека я не встречал, однако за одну неделю и ты изрек три вещи, которые звучат нехудо, да еще одну — в тот день, когда мы покинули Фордингбридж, и от которой я и сам не отказался бы.
— Довольно, трещотка несчастная, довольно! — остановил его другой. — Молоко ты, друг, получишь и хлеб тоже вместе с селедкой, но ты должен рассудить нас беспристрастно.
— Если он возьмет селедку, то должен судить беспристрастно, мой премудрый собрат, — заявил толстяк. — Прошу тебя, добрый юноша, скажи нам, ученый ли ты клирик, и если да, то где ты учился — в Оксфорде или в Париже.
— Кое-какой запас знаний у меня есть, — ответил Аллейн, берясь за селедку, — но ни в одном из этих мест я не был. Меня воспитали монахи-цистерцианцы в аббатстве Болье.
— Фу! фу! — воскликнули студенты в один голос. — Что это за воспитание?
— Non cuivis contingit adire Corinthum [Не каждому удается побывать в Коринфе (лат.) ], — пояснил Аллейн.
— А знаешь, брат Стефан, кой-какая ученость у него есть, — сказал меланхолик бодрее. — И он может оказаться вполне справедливым судьей, ибо ему незачем поддерживать одного из нас. Теперь внимание, дружище, и пусть твои уши работают так же усердно, как твоя нижняя челюсть. Iudex damnatur [Судья осужден (лат.) ] — ты знаешь это древнее изречение. Я защищаю добрую славу ученого Дунса Скотта против дурацких софизмов и убогих, нелепых рассуждений Уилли Оккама.
— А я, — громко заявил другой, — защищаю здравый смысл и выдающуюся ученость высокомудрого Уильяма против слабоумных фантазий грязного шотландца, который завалил крошечный запас своего ума такой грудой слов, что этот ум исчез в них, словно одна капля гасконского в бочонке воды. Сам Соломон не мог бы объяснить, что этот мошенник имеет в виду.
— Конечно, Стефен Хэпгуд, такой мудрости недостаточно! — воскликнул другой. — Это все равно, как если бы крот стал бунтовать против утренней звезды оттого, что не видит ее. Но наш спор, друг, идет о природе той тончайшей субстанции, которую мы называем мыслью. Ибо я вместе с ученым Скоттом утверждаю, что мысль в самом деле есть нечто подобное пару, или дыму, или многим другим субстанциям, по отношению к которым наши грубые телесные очи слепы. Видишь ли, то, что производит вещь, само должно быть вещью, и если человеческая мысль способна создать написанную книгу, то сама эта мысль должна быть чем-то материальным, подобно книге. Понятно ли, что я хочу сказать? Выразиться ли мне яснее?
— А я считаю, — крикнул другой, — вместе с моим достопочтенным наставником doctor preclarus et excellentissimus [Доктором преславным и несравненным (лат.) ], что все вещи суть только мысли; ибо когда исчезнет мысль, скажи, прошу тебя, куда денутся вещи? Вот вокруг нас деревья, и я вижу их оттого, что мыслю о том, что вижу их. Но если я, например, в обмороке, или сплю, или пьян, то моя мысль исчезает, и деревья исчезают тоже. Ну что, попал я в точку?
Аллейн сидел между ними и жевал хлеб, а они, перегибаясь через его колени, спорили, раскрасневшись и размахивая руками в пылу доказательств. Никогда не слышал он такого схоластического жаргона, таких тончайших дистинкций, такой перестрелки большими и меньшими посылками, силлогизмами и взаимными опровержениями. Вопрос гремел об ответ, как меч о щит. Древние философы, отцы церкви, современные мыслители, священное писание, арабы — всем этим каждый стрелял в противника, а дождь продолжал идти, и листья падубов стали темными и блестящими от сырости. Наконец толстяк, видимо, умаялся, ибо тихонько принялся за еду, а его оппонент, точно петух-победитель, сидящий на навозной куче, прокукарекал в последний раз, выпустив целый залп цитат и выводов. Однако его взгляд вдруг упал на пищу, и он издал вопль негодования.
— Ты вор вдвойне! — заорал он. — Ты слопал мои селедки, а у меня с самого утра во рту маковой росинки не было.
— Вот это и оказалось моим последним доводом, — пояснил сочувственно его товарищ, — моим завершающим усилием, или peroratio [заключение (лат.) ], как выражаются ораторы. Ибо если все мысли суть вещи, то тебе достаточно подумать о паре селедок, а потом вызвать таким же заклинанием кувшин молока, чтобы их запить.
— Честное рассуждение, — воскликнул другой, — и я знаю на него только один ответ. — Тут он наклонился и громко шлепнул толстяка по розовой щеке. — Нет, не обижайся, — сказал он, — если вещи — это лишь мысли, то и пощечина — только мысль и в счет не идет.
Однако последний довод отнюдь не показался убедительным ученику Оккама, он поднял с земли большую палку и стукнул реалиста по макушке. К счастью, палка оказалась столь гнилой и трухлявой, что разлетелась в щепки; однако Аллейн предпочел оставить товарищей вдвоем — пусть решают свои споры как хотят, да и солнце снова засияло. Идя по размытой дождем дороге, он оглянулся и увидел, что студенты снова размахивают руками и кричат друг на друга, но вскоре их речи перешли в неясное бормотание, а затем дорога повернула, и спорившие исчезли из глаз.
Когда он миновал Холмслей-Уок и Вутон-Хит, чаща начала редеть, между полосами леса показались пшеничные поля и широкие пастбища. То там, то здесь возле дороги он видел маленькие группы хижин, в дверях стояли работники без шапок, по земле ползали краснощекие дети. А среди рощ выступали двускатные соломенные крыши — там были дома землевладельцев, на чьих полях эти люди батрачили, но чаще местоположение этих домов выдавали столбы черного, густого дыма, свидетельствовавшие о примитивном благосостоянии хозяев.
Аллейн достиг границы лесного края, и, следовательно, теперь и до Крайстчерча было уже недалеко. Солнце низко стояло над горизонтом, и его лучи полого лежали на широко раскинувшихся, ярко зеленеющих полях; они озаряли и белорунных овец и коров, которые бродили по колено в сочном клевере, отбрасывая длинные тени. И как же был рад наш путник, увидев высокую башню Крайстчерчского монастыря, рдевшую в мягком вечернем свете! Он был еще более рад, обнаружив за поворотом своих утренних товарищей, которые сидели верхом на поваленном дереве. Перед ними на земле было ровное местечко, и они бросали на него кубики костей и настолько увлеклись этим занятием, что, когда он подошел, даже не подняли глаз. Оказавшись поблизости, он с удивлением заметил, что лук Эйлварда висит на спине Джона, меч его — у Джона на боку, а стальной шлем надет на пенек, торчащий между ними.
— Mort de ma vie! [Будь я проклят! (франц.) ] — заорал лучник, глядя вниз, на кости. — Никогда еще так не проигрывал! Чуму на эти костяшки! Ни одного счастливого броска с тех пор, как я уехал из Наварры. Один и три! Вперед, camarade!
— Четыре и три! — крикнул Джон в ответ, считая на своих огромных пальцах. — Это выходит семь. Эй, лучник, я выиграл твой шлем! А теперь ставь на куртку!
— Mon Dieu! — прорычал тот. — Я, кажется, явлюсь в Крайстчерч в одной сорочке. — Затем, случайно подняв глаза, изумился: — Hola, боже праведный, да это же наш cher petit [дорогой малыш (франц.) ]. Клянусь моими десятью пальцами, рад тебя видеть!
Он вскочил и порывисто обнял Аллейна, а Джон, как сакс, более сдержанный в проявлениях своих чувств, стоял на обочине, ухмыляясь, тоже довольный и веселый; только что выигранный шлем сидел задом наперед на его рыжей голове.
— Зря ходил? — продолжал восклицать Эйлвард, радостно поглаживая плечи и руки Аллейну. — Теперь уж останешься с нами?
— Я больше всего на свете хотел бы этого, — отозвался тот, чувствуя, как слезы выступают у него на глазах от такой сердечной встречи.
— Хорошо сказано, парень! — воскликнул Большой Джон. — Мы все трое отправимся на войну, а аббата из Болье пусть черт заберет! Но у тебя ноги и штаны все в грязи. По-моему, ты лазил в воду, или я ошибаюсь?
— Это правда, лазил, — ответил Аллейн, и затем, когда они пустились в путь, он поведал им со всеми подробностями обо всем, что с ним приключилось: о крепостном, о появлении короля, о встрече с братом, о его враждебности и о прекрасной девице. Лучник и Джон шагали по обе стороны от него, каждый обратив к нему одно ухо, но не успел он кончить свое повествование, как лучник вдруг круто повернул и гневно поспешил обратно по дороге, по которой они пришли.
— Куда же вы? — спросил Аллен, припустившись за ним и хватая его за полу куртки.
— Я возвращаюсь в Минстед, парень.
— А зачем? Какой в этом смысл?
— Чтобы всадить горсть стали в твоего сокмана! Как? Тащить к себе девицу против ее желания, а потом спустить собак на родного брата? Оставь меня, я пойду!
— Нет же, нет! — воскликнул Аллейн, смеясь. — Никакого вреда он девушке не причинил. Вернитесь, друг…
И так, то подталкивая его, то уговаривая, юноше удалось снова повернуть лучника лицом к Крайстчерчу. Все же тот шел, насупившись, и, лишь увидев какую-то девицу возле придорожного колодца, снова заулыбался, и мир сошел в его сердце.
— Ну а вы, — спросил Аллейн, — у вас тоже произошли какие-то перемены? Почему работник сам не несет свою снасть? Где же лук, и меч, и шлем, и почему у тебя, Джон, такой воинственный вид?
— Это все игра, которой меня научил наш друг Эйлвард.
— И он оказался чересчур способным учеником, — пробурчал лучник. — Он обчистил меня так, будто я попал в руки грабителей. Но, клянусь эфесом, ты должен мне все вернуть, приятель, иначе ты вызовешь у людей недоверие к моей миссии, а я заплачу тебе за оружие по цене оружейников.
— Получай, друг, не заикайся о плате, — сказал Джон. — Просто захотелось испытать, что чувствует человек, когда он вооружен, ведь и мне предстоит носить подобные штуки.
— Ma foi! Он рожден для Отряда! — воскликнул Эйлвард. — И ловко умеет заговаривать зубы и убеждать. А мне в самом деле как-то не по себе, когда мой тисовый лук не трется о мое бедро. Однако взгляните, mes garcons, вон на ту квадратную темную башню неподалеку от церкви. Это и есть замок герцога Солсберийского, и мне кажется, я даже отсюда вижу на флаге красного сайгака Монтекьютов.
— Да, красное на белом, — подтвердил Аллейн, прикрывая глаза ладонью, — но сайгак это или нет, поручиться не могу. Как черна огромная башня, и как ярко блестит герб на стене! Посмотрите, под флагом что-то сверкает, словно звезда!
— Ну, это стальной шлем часового, — пояснил лучник. — Но нам надо спешить, если мы хотим быть там до того, как протрубят вечернюю зорю и поднимут мост; очень возможно, что сэр Найджел, этот прославленный воин, и в стенах замка требует строгой дисциплины и туда никто не смеет войти после заката солнца.
Он зашагал быстрее, и трое друзей вскоре очутились на улицах городка, широко раскинувшегося вокруг горделивой церкви и сумрачного замка.
Случилось так, что в тот же вечер сэр Найджел Лоринг, поужинав по обыкновению еще засветло и убедившись, что два его боевых коня, тринадцать полукровок, пять испанских лошадок, три дамских верховых лошади и рослый, серый в яблоках жеребец накормлены и ухожены, позвал собак и вышел на вечернюю прогулку. Собак было шестьдесят или семьдесят, больших, маленьких, сытых и тощих — шотландские борзые, гончие, ищейки, овчарки, английские доги, волкодавы, терьеры, спаниели… Все что-то хватали, визжали, скулили — целый хор собачьих голосов, высунутые языки, помахивающие хвосты, и все это двигалось по узкой дороге, которая вела от туинхэмской псарни к берегу Эйвона. Двое слуг в красновато-коричневой одежде псарей шли в самой гуще своры, направляя ее, сдерживая и подбадривая щелканьем бича и громкими окриками. Позади следовал сам сэр Найджел, ведя под руку леди Лоринг; пара шла медленно и спокойно, как и подобало их возрасту и положению; улыбаясь одними глазами, они наблюдали за собачьей свалкой впереди них. Дойдя до моста, они остановились, оперлись локтями на каменную балюстраду и стали разглядывать свои лица, отражавшиеся в зеркальной воде, а также форелей, быстрыми зигзагами сновавших над рыжеватым дном.
Сэр Найджел был на вид человеком хрупким и невзрачным, с тихим голосом и мягкими движениями. Он настолько не вышел ростом, что даже его супруга, которую никак нельзя было назвать высокой, превосходила его на три пальца. Его наружность пострадала еще во время первых битв, в которых он участвовал: когда он через брешь в стене Бержерака вел на приступ людей герцога Дерби, тут-то на сэра Найджела и вывалили корзину извести; с тех пор он стал сутулиться и, щурясь, всегда словно вглядывался во что-то. Ему было сорок шесть лет, но благодаря постоянным упражнениям с оружием он сохранил подвижность и необычайную выносливость, так что издали казался стройным, легким и живым, словно мальчик. Однако цвет лица у него был тусклый, с желтизной, взгляд суровый и рассеянный, что свидетельствовало о тяжелых трудах под открытым небом; в маленькой остроконечной бородке, которую он носил, следуя тогдашнему обычаю, поблескивало немало седых прядей. Черты лица были мелкие, правильные, изящные, нос строгих очертаний, с горбинкой, глаза слегка навыкате. Одежда его отличалась простотой и вместе с тем щеголеватостью. Фландрская шляпа из шкурки бобра с изображением пресвятой Девы Эмбрунской была резко сдвинута влево, чтобы скрыть изувеченное ухо, половину которого ему отхватил солдат-фламандец в пылу битвы под Турне. Его штаны и кафтан были фиолетового цвета, рукава с длинными манжетами свисали ниже колен. Красные кожаные туфли, элегантно заостренные, все же не отличались той экстравагантной длиной, как это вошло в моду при следующем царствовании. Талию стягивал расшитый золотом рыцарский пояс с гербом сэра Найджела — пять роз по серебряному полю, искусно выгравированные на пряжке. Таким стоял сэр Найджел Лоринг на Эйвонском мосту и непринужденно беседовал со своей супругой.
Если бы не было видно ничего, кроме этих лиц, и чужеземца спросили, какое из двух могло скорее принадлежать отважному воину, которого почитает в Европе самая грубая солдатня, он, наверное, указал бы на лицо женщины. Оно было широкое, квадратное и красное, с мохнатыми, свирепыми бровями и взглядом, как у тех, кто привык властвовать. Леди Лоринг была выше и кряжистее мужа. Свободная одежда из сендаля и обшитая мехом накидка не могли скрыть костистой и неженственной фигуры. Но то была эпоха воинственных женщин. Деяния Черной Агнес из Дэнбара, леди Солсбери и графини де Монфор еще жили в памяти общества. Имея перед собой такие примеры, супруги английских военачальников стали не менее воинственными, чем их мужья, и в их отсутствие командовали в своих замках с осмотрительностью и строгостью многоопытных сенешалов. Монтекьютам в их замке Туинхэм жилось очень спокойно, и им не приходилось бояться ни беглых каторжников, ни французских эскадронов — леди Мэри Лоринг об этом позаботилась. Однако даже в те времена считалось, что если у дамы солдатский характер, то едва ли желательно, чтобы у нее было солдатское лицо. Иные мужчины утверждали, будто среди всех суровых походов и отважных деяний, в которых сэр Найджел Лоринг показал истинную меру своей храбрости, не последнее место занимает сватовство и женитьба на столь неприступной даме.
— Повторяю, дорогой мой супруг, — говорила она, стоя рядом с ним, — это неподходящее воспитание для девицы: соколы да собаки, стихи да цитра; то она поет французский рондель, то читает про подвиги Дуна Майнцского, или, например, вчера вечером, когда я вошла к ней, она ловко притворилась, будто спит, но из-под подушки выглядывал краешек свитка. И вечная отговорка: это ей-де одолжил отец Христофор из монастыря. Какая будет польза от всего этого, когда ей придется хозяйничать в собственном замке и сто человек будут разевать рты на ее говядину и пиво?
— Верно, моя милая пташка, верно, — отозвался рыцарь, извлекая конфетку из золотой бонбоньерки. — Наша девица подобна молодому жеребенку, который брыкается и скачет, охваченный жаждой жизни. Дайте ей время, госпожа моя, дайте ей время…
— А мой отец, я уверена, дал бы мне просто крепких ореховых розог. Ma foi! Уж и не знаю, куда идет мир, если молодые девушки пренебрегают советами старших. Удивляюсь, как вы не проучите ее, дорогой супруг!
— Ну нет, утеха моего сердца. Я еще ни разу не поднимал руку на женщину, и было бы довольно странно, если бы я начал именно с моей собственной плоти и крови. Разве не женщина метнула мне в глаза известь, но хотя я видел, как она наклонилась, и, наверное, мог бы удержать ее, я счел недостойным для своего рыцарского достоинства мешать или препятствовать особе женского пола.
— Потаскуха! — воскликнула леди Лоринг, сжимая крупный кулак. — Жаль, меня не было при этом, я бы ей показала!
— И я тоже, будь вы подле меня, любовь моя. Но вы правы, Мод необходимо подрезать крылышки, что я и предоставлю сделать вам, когда меня уже здесь не будет; ведь, говоря по правде, эта мирная жизнь не для меня, и если бы не ваша снисходительная доброта и любовная заботливость, я бы не выдержал здесь и недели. Идут разговоры о том, что в Бордо опять будет военный смотр, и, клянусь святым апостолом Павлом, было бы очень странно, если бы на поле брани снова появились британские львы и алый столб Чандоса, а розы Лоринга не реяли бы рядом с ними.
— О горе мне, этого-то я и опасалась! — воскликнула она, внезапно побледнев. — Я ведь заметила и вашу рассеянность, и вспыхивающий взгляд, и то, что вы примеряете и собираетесь чинить старые доспехи. Подумайте, дорогой супруг, о том, что вы уже добыли немало военной славы, а мы так мало были вместе, вспомните, что на вашем теле больше двадцати шрамов от ран, полученных вами я не знаю, во скольких кровавых сражениях. Разве недостаточно сделано вами ради славы и общего блага?
— Если король, наш государь, в шестьдесят лет и милорд Чандос в семьдесят готовы взять в руки копье и сражаться за Англию, то мне в мои годы не подобает считать свою службу оконченной. Это верно, я получил двадцать семь ран. Тем больше причин быть благодарным судьбе за то, что я до сих пор здоров и телом крепок. А бывал я во всевозможных боях и сражениях: шесть больших битв на суше, четыре на море и пятьдесят семь атак, схваток и засад. Я удерживал двадцать два города и участвовал во взятии тридцати одного. Поэтому для меня это был бы, конечно, стыд и позор, а также и для вас, ибо моя слава — ваша слава, если бы я отказался от мужского дела, раз оно должно быть исполнено. Кроме того, подумайте о том, как тощ наш кошелек, а бейлиф и управляющий каркают без конца о безлюдных фермерах и пустующих землях. Если бы не эта должность коннетабля, которую нам дал герцог Солсбери, мы едва ли могли бы вести тот образ жизни, какой подобает нашему положению. И вот поэтому, милая, тем более важно, чтобы я отправился туда, где хорошо платят и где можно взять хорошие выкупы.
— Ах, дорогой мой супруг! — сказала она, и глаза ее были полны тоски и печали. — Я надеялась, что вы наконец-то будете только моим, хоть ваша молодость и прошла вдали от меня. И все-таки мой голос, я знаю, должен звать вас на путь чести и известности, а не удерживать от завоеваний славы. Но что мне сказать теперь, когда все знают, что ваша храбрость нуждается в узде, а не в шпорах? И очень мне обидно, что вы будете разъезжать, точно обыкновенный одинокий рыцарь, хотя нет в стране человека, имеющего столь заслуженное право на квадратное знамя, только у вас не хватит денег, чтобы поддержать связанный с этим образ жизни.
— А кто в этом виноват, прелестная птичка моя? — отозвался он.
— Не вина это, а добродетель, мой дорогой супруг; разве мало добывали вы богатых выкупов и все-таки расшвыривали ваши кроны своим пажам, лучникам и оруженосцам, и через неделю у вас оставалось только на пропитание да на корм лошадям. Щедрость поистине рыцарская, но вместе с тем без денег можно ли возвыситься?
— Все это грязь и низость! — воскликнул он. — Дело не в том, чтобы возвыситься или пасть, важно выполнить свой долг и завоевать славу. Знаменитый рыцарь или одинокий воин, квадратное знамя или раздвоенное — я не придаю значения этому различию, особенно памятуя о том, что сэр Джон Чандос, лучший цветок английского рыцарства, всего лишь обыкновенный, скромный рыцарь. Но пока не расстраивайся, голубка моего сердца, возможно, что войны не будет, следует подождать вестей. Вон идут три путника, и один из них, по-моему, солдат — прямо из армии. Не узнаем ли мы от него кое-что о волнующих нас заморских делах?
Леди Лоринг подняла взор и увидела в вечерних сумерках трех приятелей: они шли плечом к плечу по дороге, серые от пыли и усталые от долгого пути, но весело болтая между собой. Средний был молод и привлекателен, с мальчишеским открытым лицом и ясными серыми глазами; он смотрел то направо, то налево, и окружающий мир, видимо, казался ему и неизведанным и интересным. Справа от него шагал огромный рыжий детина: он широко улыбался, а порой весело подмигивал; его одежда, казалось, вот-вот лопнет по всем швам, словно он был нетерпеливым цыпленком, отважно пробившим свою скорлупу. С другой стороны, опершись узловатой рукой о плечо юноши, шел коренастый, крепкий лучник, загорелый, с пылким взглядом; на поясе у него висел меч, из-за плеча торчал желтый конец тисового боевого лука. Суровое лицо, поношенный шлем, иссеченная кольчуга с алым львом св. Георгия на выцветшем фоне — все говорило яснее слов о том, что он действительно явился из страны, где идет война. Приблизившись, он смело взглянул на сэра Найджела, потом, сунув руки за свой нагрудник, подошел и отвесил порывистый и неловкий поклон даме.
— Прошу прощения, достойный сэр, — сказал он, — но я узнал вас с первого взгляда, хотя видывал вас чаще одетым в сталь, чем в бархат. Я пускал стрелы, стоя рядом с вами под Ла-Рош д'Эррьеном, под Роморантэном, Мопертюи, Ножаном, Орейем и во многих других местах.
— В таком случае, добрый лучник, рад приветствовать вас в замке Туинхэм, в комнате дворецкого вы и ваши товарищи найдете чем подкрепиться. И мне ваше лицо знакомо, хотя глаза порой так подводят меня, что я не узнаю собственного оруженосца. Вам следует отдохнуть, а затем приходите в зал и расскажите нам, что происходит во Франции, ибо я слышал, будто не пройдет и года, как наши знамена будут развеваться южнее больших Испанских гор.
— Ходят в Бордо такие слухи, — ответил лучник, — и я видел сам, как оружейники и кузнецы работают без устали, словно крысы в хлебном амбаре. Но я привез вам письмо от храброго гасконского рыцаря, сэра Клода Латура. А вам, леди, — добавил он, помолчав, — я привез от него шкатулку с розовым сахаром из Нарбонны и к тому же все любезные и галантные приветствия, какие доблестному кавалеру надлежит посылать прекрасной и благородной даме.
Эта маленькая речь стоила грубоватому лучнику немалых усилий и предварительной подготовки, но он мог бы и не тратить своего красноречия, ибо супруга рыцаря была не менее, чем он сам, погружена в письмо, причем каждый держал его рукой за уголок; они читали медленно, по складам, сдвинув брови и шевеля губами. Когда они дошли до конца, Аллейн, стоявший с Хордлом Джоном несколько позади, видел, как дама с трудом переводила дыхание, а сэр Найджел мягко, про себя усмехался.
— Вы видите, дорогая, — сказал он жене, — что не оставят пса в его конуре, когда что-то затевается… А что вы скажете, лучник, насчет Белого отряда?
— Сэр, раз уж вы заговорили о псах, так есть еще свора злых гончих, всегда готовых вступить в драку, если только найдется хороший охотник и натравит их. Мы много раз воевали вместе, сэр, и я знавал немало храбрецов, но никогда не видел такого отряда, как эти лесные парни. Нужно только, чтобы вы встали во главе, и тогда ничто их не удержит.
— Pardieu! [Клянусь богом! (франц.) ] — отозвался сэр Найджел. — Если они все такие, как их посланец, то подобными солдатами действительно можно только гордиться. Как вас зовут, добрый лучник?
— Сэм Эйлвард, сэр, Изборнский округ, Чичестер.
— А этот великан позади вас?
— Это Большой Джон из Хордла, лесной житель, теперь он вступил в Белый отряд.
— У него подходящая стать для воина, — сказал рыцарь-коротышка. — Слушайте, приятель, и вы, конечно, не цыпленок, но он, по-моему, сильнее. Видите вон тот огромный камень — он скатился на мост. Четверо моих лентяев слуг пытались сегодня перетащить его оттуда. Мне хотелось бы, чтобы вы вдвоем посрамили их, сдвинув его с места, хотя боюсь, что дело это слишком трудное, ибо он чрезвычайно тяжел.
И он указал на громадный неотесанный камень, лежавший возле дороги и от собственного веса глубоко погрузившийся в красноватую почву. Лучник подошел к нему, закатывая рукава своей куртки, но без особой уверенности и надежды на успех, ибо это был обломок скалы. Однако Джон левой рукой отстранил лучника, наклонился, одной правой извлек камень из его рыхлого ложа и зашвырнул далеко в реку. Камень упал в воду с мощным всплеском, его зубчатый угол высунулся из воды, а вокруг пошли пузыри и, вздымаясь и пенясь, стали разбегаться широкие круги.
— Ну и сила! — воскликнул сэр Найджел.
— Ну и сила! — воскликнула его супруга.