Страница:
Чтобы как-то отвлечься, оглядел он опять свою книжную полку и наткнулся взглядом на "Огонь" А. Барбюса. Читал он эту вещь еще до армии, но она оставила его почти равнодушным, но сейчас, раскрыв книгу, он уже не мог оторваться - это была война, страшная война, густо замешанная на деталях фронтового быта, война без романтики... Серые, жуткие, непроглядные будни войны, и, казалось, запах тлена шел со страниц этой повести... Да, это была правда войны, но не полная правда, как подумалось Володьке, потому как его война была иной. Иной в главном, в том пронизывающем всех их ясном и огромном чувстве понимания справедливости этой войны. Оно-то и помогало им всем выдерживав и превозмогать то нечеловеческое, присущее любой войне.
Именно этоизаставляло хорошо воевать даже тех, кто в какой-то мере был обижен и на которых, вероятно, и возлагали надежды немцы. Володьке вспомнился один боец из его роты, раскулаченный в свое время под горячую руку середняк с Поволжья, который прямо говорил ему: "В том, что моя жизнь порушена, Россия не виновата. Это с нашей местной властью у меня есть счеты, а с Россией нету. И вы, командир, на меня положиться можете, не хуже, чем на кого другого. Вот победим немца, авось разберутся..."
В кафе-автомат Володька больше не ходил - надоело. Не хотелось ему и на улицу. Только вышел позвонить Сергею. Тот сразу же согласился дать Володьке тысячу и, казалось, был вроде рад, что может оказать Володьке какую-то услугу. Они встретились на ходу - Сергей спешил на работу - около Колхозной, и денежный вопрос был решен - Володька отдал деньги матери.
Потом он целые дни валялся на кушетке и думал... А думать было о чем. Во многом нужно было разобраться ему.
Плетясь вместе с другими ранеными рядовыми бойцами с передовой в госпиталь, слушая их рассуждения о войне, рассказы о том, что довелось испытать им на разных участках, их соображения насчет действий их командиров, Володька начинал понимать: если звание и должность давали ему право распоряжаться чужой жизнью, то он должен быть осмотрителен и осторожен, потому что все эти люди не глупей его и не хуже, а может быть, в чем-то и лучше разбираются во многом, так как старше его по возрасту и по жизненному опыту.
И что не всегда его решения были уж так правильны, обдуманны, как следовало бы.
В общем, вторая половина его отпуска началась томительными раздумьями. Он без конца прокручивал в голове Ржев, и мать, видя, как шагает он из угла в угол комнаты, все беспокойней поглядывала на него, пока наконец не сказала:
- Быть может, Володя, тебе нужно прогуливаться по улицам и заходить иногда в этот автомат с пивом?
- Мне не хочется и туда... Я думаю, мама...
- О чем?
- О многом .. Дни-то бегут, а мне надо многое решить. Знаешь, мама, я обдумываю сейчас все, что было со мной подо Ржевом, и мне начинает казаться: в прозвище "лейтенант Володька" была, пожалуй, не только солдатская ласковость, но и другое...
- Что же?
- Некоторая снисходительность, что ли. Хоть ты и лейтенант, а все-таки Володька, то есть мальчишка еще. Знаешь, мои ребята одним словом определили мою тогдашнюю суть.
- Очень хорошо, что ты понял это сам.
- Ты поняла раньше?
- Да, наверно... - Она взглянула на него, ожидая продолжения разговора, но Володька отвернулся, уйдя опять в себя.
Да, очень точно определили ребята его суть, думал он, все больше начиная понимать, что, наверно, не заковыристым матом и бездумной лихостью, не небрежением к опасности, чем иногда щеголял он, можно и надо заслужить уважение людей, а чем-то совсем другим - может совсем обратным: осторожностью, тщательной продуманностью всех своих действий и решений, так как за ними человеческие жизни...
Иногда, устав от размышлений, прерывал он свои внутренние монологи горькой усмешкой: ну чего голову ломать? Через несколько недель может все кончиться. Можно ведь и до фронта не доехать, попав в "хорошую" бомбежку в эшелоне... Так чего же мучить себя? Не лучше ли, как Егорыч, - пузо набил, стопку выпил, и на боковую? Или еще лучше - двинуть на Домниковку, а там, прижимая горячее Надюхино тело, забыться, отдаться естественному чувству обреченного, вырвать от жизни напоследок все, что она может тебе дать в настоящую минуту, и не думать ни о чем?
Но не чувствовал себя Володька обреченным. Не чувстовал даже там, подо Ржевом, когда казалось - уже все, каюк, не выйти живым. Тем более не мог считать себя обреченным сейчас, находясь в Москве, в собственной комнате... Потому-то и продолжал размышлять, анализировать, чтоб в будущем не допустить тех ошибок и недогадок, которые случались подо Ржевом.
Однако Володьке был всего двадцать один год, и продолжаться такое состояние долго не могло. Однажды, убирая свою комнату, наткнулся он на обрезок трамвайного рельса, служивший ему до армии вместо гири. Было в этом обрезке пуда полтора, и поднимал он его правой до тридцати раз, а левой даже чуть больше. И вот попробовал и выжал правой еле-еле пятнадцать. Это его обескуражило. Надо входить в форму, подумал он. И хотя физическая сила пригодилась ему на фронте только один раз, при взятии "языка", он любил ощущать себя сильным, любил выходить победителем в мальчишеском состязании перегибания рук, которым они увлекались в школе после прочтения джек-лондонского "День пламенеет".
И теперь, позанимавшись до завтрака рельсом, отправлялся он бродить по московским улицам, делая большие - километров до десяти - круги по Москве, и в этом вроде бы бесцельном хождении стал находить удовольствие и какое-то успокоение. Рана в предплечье почти затянулась, и было уже не больно сжимать и разжимать кисть, и, бродя по улицам, он исподволь тренировал руку... Ходьба все-таки какое-то дело - помаленьку вносила душевное равновесие, и Володька начал оттаивать.
Так было до получения большого письма от Юльки, в котором она путано и несвязно старалась объяснить ему, почему она не хочет его встречи с "этим человеком", и просила прийти в воскресенье к училищу - может, она вырвется на минутку и объяснит ему все подробней.
Володька знал, что врать он не умеет и что по выражению его лица Юлька сразу догадается о том, что произошло на Домниковке. Но не идти было нельзя, и в воскресенье он потопал пешком на Матросскую Тишину.
Юлька не вырвалась, и он стоял вместе с другими, пришедшими навестить своих, напротив казармы и видел только Юлькино лицо среди остальных девичьих лиц, высунувшихся в окна. Он махал рукой, пытался что-то кричать, но в шуме других голосов не разобрал, что кричала ему Юлька, а она тоже вряд ли поняла, что выкрикивал ей он...
Возвращаясь домой, Володька поймал себя на ощущении, что он совсем не расстроен несостоявшейся встречей, а даже несколько рад, и тут впервые замаячил перед ним вопрос: а любит ли он Юльку?
* * *
А дни бежали... Каждый раз, когда шел он на перевязку, проходил Володька мимо дома Толи Кузнецова, приостанавливался, поглядывал на окна, закуривал, и сдавливало сердце тяжестью, будто виноват он в чем-то, что живым проходит мимо дома, в который уже никогда не вернется Толя... И заставить зайти себя в этот дом он пока не мог. Ладно, к концу отпуска, успокаивал он себя, обязательно зайду. На конец отпуска отложил он и посещение жены сержанта.
В поликлинике пожилой врач, все еще не получивший писем от сына, встречал Володьку тревожным, беспокойным взглядом, и Володьке было неловко, что своим приходом он поневоле наталкивал врача на мысли о сыне, доставляя тем самым боль. По дороге обратно кидал он взгляд на свою бывшую школу, на прибольничный садик, и тут уже кололо виной вполне понятной, виной перед Юлькой за случившееся на Домниковке.
В один из вечеров пришло письмо на имя матери. Она пробежала его глазами, почему-то разволновалась и сунула письмо в карманчик фартука.
- От кого? - спросил Володька.
- Письмо? Да так... неважное. От сослуживицы из эвакуации... - неуверенно ответила мать.
- Что же ты разволновалась?
- Я не разволновалась... Почему ты решил? - сказала она и отошла.
Но поздно вечером, перед тем как лечь спать, мать вошла к нему в комнату.
- Володя... Я соглала тебе. Правда, это письмо действительно мне. Но оно для тебя.
- Откуда? - удивился Володька.
- Оно из твоей бывшей части, - ответила она и чуть дрожащей рукой передала письмо.
Писал помощник начштаба Володькиного батальона лейтенант Чирков, скромный человек, приходивший к ним на передовую - нужно не нужно - каждый день, твердивший Володьке про неубранные трупы, про невыкопанные окопы, про небритые лица бойцов... Писал он, что бригаду отвели на отдых и формирование (наконец-то!) не очень-то далеко от тех мест, где воевали, и если мать лейтенанта такого-то имеет связь с сыном, то пусть сообщит адрес госпиталя или перешлет это письмо туда. Может быть, он захочет вернуться после излечения в свою часть. Он-де, Чирков, сейчас занимает должность начштаба и хочет по возможности собрать старый состав средних командиров, проверенных уже в боях и имеющих опыт.
Володька прочел, задумался, опустив голову и ощущая на себе пристальный и тревожный взгляд матери.
- Разумеется, ты ответишь сам? - спросила она.
- Да, отвечу.
- Что? - В голосе матери чувствовалось напряжение.
- Мне не хочется туда возвращаться, - медленно проговорил он, вспомнив их первое наступление - неподготовленное, без разведки, с ходу, и даже поежился от пробежавшего по телу холодка.
Вспомнилось и обострившееся, посеревшее лицо ротного, доказывающего помкомбату, что без артподготовки днем наступать нельзя, что нужно перенести на раннее утро, чтоб неожиданно навалиться на спящего еще немца... А потом встал в ушах его голос и слова: "Надо, Володька, надо...", - и как подтолкнул его ротный, и в этом легком ударе была какая-то отеческая ласка и просьба о прощении, что посылает он Володьку на трудное, почти невозможное, почти на верную смерть... Но смерть пришла к самому ротному, пришла через несколько минут боя, а через три часа Володька первый бросил ком земли в неглубокую ямку, в которую уложили старшего лейтенанта.
Но, несмотря на всю тяжесть всколыхнутого письмом Чиркова, обдало Володьку и чем-то теплым - помнят, значив, его в батальоне, хотят, чтоб вернулся. Значит, не так уж плохо воевал он там.
* * *
Прошло уже больше половины Володькиного отпуска. Бродя каждый день по Москве, попал он однажды к Рижскому вокзалу и решил оттуда пройти в Сокольники тем путем, каким ездили они когда-то на велосипедах - он, Солька Галин и Левка Итальянцев... Солька служил срочную на западе и убит в первых же боях, Левка же закончил военное училище перед самой войной и где-то воюет.
Проходя мимо Пятницкого кладбища, где захоронен его дед, умерший в тридцать шестом году, вспомнил, как не мог заставить себя при последнем прощании поцеловать лоб покойника, как мучился от этого, не представляя, конечно, что всего через шесть лет будет он черпать котелком воду в двух шагах от лежащего трупа, как однажды ночью привалится головой куда-то, а утром увидит, что привалился он на грудь мертвого немецкого солдата, и что это не будет вызывать у него ни страха, ни отвращения.
Уже почти перед самыми Сокольниками надо было переходить Окружную железную дорогу, но пришлось остановиться около переезда: медленно полз воинский эшелон. У раздвинутых дверей "телятников" стояли красноармейцы, но не такие мальчишки, кадровики, из которых состояла их бригада, а постарше, видать, из запаса. Были и совсем пожилые: на Володькин взгляд, у тех лица были пасмурны и сосредоточенны - они-то понимали, куда едут и что их ждет. А в Володькином эшелоне, когда они проезжали Москву, горланили ребята песни, подмаргивали женщинам и думали, что ждет их впереди что-то интересное, ждут подвиги необыкновенные, и что их бригада погонит немцев к чертовой матери от Москвы...
Поезд остановился, и один из немолодых бойцов, глядя на Володьку тоскливыми глазами, спросил:
- Отвоевался, что ли, насовсем, браток?
- Нет, в отпуску.
- Значит, скоро опять?
- Да.
- Как немец-то сейчас? - Тут повернулось к Володьке несколько человек в ожидании ответа.
- Слабеет немец... Не тот уж, - улыбнулся он ободряюще.
- Не тот, а убивать убивает, - засмеялся кто-то невесело.
- Убивает... - подтвердил Володька.
Эшелон тронулся. Володька махнул ребятам рукой, те вяло ответили. И вдруг крик:
- Командир! Командир!
Володька вздрогнул от знакомого голоса, вскинул голову - из предпоследнего вагона свесился сержант Буханов...
- Буханов! - крикнул Володька и бросился за вагоном.
Буханов протягивал руку, и Володька схватился за нее. Сердце билось, горло свело спазмом.
- Живой, лейтенант... живой, - сдавленным голосом бормотал сержант, а на глаза навернулись слезы. - Как там наши?
- Нет наших... Одиннадцать оставалось, когда меня ранило.
Володька бежал все быстрей, не отпуская руку Буханова, и не было для него сейчас на свете родней человека.
- Ребята, это ротный мой, - объяснял Буханов бойцам в вагоне. - Подо Ржевом бедовали вместе... Лейтенант! Жратвы надо?
- Да нет, что ты...
- Погоди, - вырвал руку сержант. - Сейчас я, сейчас... Ребята, давай скидывайся, кто что может... ротному моему. - И полетели на землю пачки махры, банки консервов, концентратов. Володька не подбирал, а все еще бежал за эшелоном, крича задыхающимся голосом:
- Живым желаю, Буханов, живым... На какой фронт едете?
- Не знаем... Ну, бывай, командир. Век тебя не забуду.
- Я тоже.
- Сколько гулять осталось?
- Мало.
- Я два месяца провалялся. Под Москвой в госпитале был. Ну, бывай, командир, может, встретимся еще... Бывай...
- Живым желаю... Живым, Буханов...
Эшелон набирал скорость, и Володька отставал все больше и больше, наконец остановился, помахал рукой и, когда эшелон уже отошел далеко, побрел обратно, подбирать гостинцы от Буханова и его ребят.
И так его тронула эта негаданная встреча, что долго не мог успокоиться, долго тер глаза рукой, долго откашливался, глядя вслед эшелону. Только две недели пробыли они вместе, но какие! Самые первые, самые кровавые... Вспомнил, как не хотел сержант уходить с поля, несмотря на ранение, как почти силком, отчаянным матюгом заставил его Володька ползти обратно. И как-то не по себе стало ему, что Буханов уже едет туда, а он, Володька, припухает пока в тылу...
Он распечатал пачку моршанской, поднял с земли обрывок газеты, завернул махры, и ее дым, едкий, продирающий горло, вернул его опять туда, в разбитую, изломанную рощу, где происходило самое главное в его короткой жизни. Посидел, покурил, поглядывая в сторону скрывшегося уже из глаз эшелона с сержантом Бухановым, хорошим русским бойцом, с которым бок о бок провел он самые страшные, еще непривычные дни на передке, и с которым вряд ли судьба сведет его еще раз.
Возвратившись домой, Володька вытащил из карманов свои "трофеи" и рассказал матери о встрече. Она долго растроганно молчала, глядя на него влажными глазами, а потом спросила:
- Значит, любили тебя твои бойцы?
- Вроде... - немного небрежно ответил он.
- Для меня это очень важно Володя, - серьезно сказала мать.
А для Володьки важным в этой встрече было другое: он уже реально представил конец своего отпуска, что через восемнадцать дней ждет его дальняя эшелонная дорога, перестук вагонов, протяжные гудки паровозов, отчаянные крики "Воздух!", вой пикирующих на эшелон самолетов, взрывы и треск пулеметных очередей.
* * *
А дни шли... И Володькины прогулки по Москве наполнялись грустью скорого расставания. Он уже прощался с родными московскими уличками, переулками, по которым бродил, может, в последний раз...
Но кроме грусти, томило его чувство чего-то несостоявшегося, так и не свершившегося за время его отпуска. Может быть, какой-то необыкновенной встречи? Да, пожалуй... И, бродя по улицам, он ловил себя на мысли, что он все время чего-то ждет, ждет... И это ожидание чего-то было приятным.
Как-то раз, проходя мимо сада "Эрмитаж", он решил заглянуть. Не так уж часто заходили они сюда школьной компанией - ближе был парк ЦДКА, да и публика в "Эрмитаже" была чересчур нарядная, и они в своих ковбоечках и парусиновых ботиночках чувствовали себя здесь довольно скованно, но помнил он, как еще при подходе к саду доносившаяся оттуда музыка наполняла душу праздничностью, ожиданием каких-то необычных встреч, и входили они туда всегда с каким-то трепетом.
Сейчас сад был почти пуст. В шахматном павильоне двое мальчишек играли в шахматы. На скамейках парами сидели девчонки с учебниками в руках, видно, зубрили.
Володька присел на скамейку, закурил. Если бы месяц тому назад кто-нибудь сказал ему, что этим летом он будет в "Эрмитаже", он даже не смог бы рассмеяться тому в лицо, настолько это было невероятно, немыслимо. Но вот он сидит на скамейке, рядом, отрываясь на время от зубрежки, смеются девушки, и над ним чистое голубое небо, лениво шелестят кронами деревья, из репродуктора льется какая-то музыка... И опять на миг ему показалось, что либо сон это, либо сном был Ржев. Совместить вместе это невозможно. Он прикрыл глаза, вытянул ноги. И вдруг внезапно, совсем близко - залпы зениток! Девчата взвизгнули и куда-то побежали. Володька тоже поднялся и пошел из аллеи, где деревья мешали видеть небо.
На площадке около кинотеатра несколько человек стояли, задрав головы, маленькая золотистая точка немецкого самолета очень медленно плыла среди облачков разрывов.
Никакого страха Володька не обнаружил на лицах людей, только некоторое любопытство, да и то не очень сильное. Видимо, для москвичей это было обычным и совсем не страшным. Да и чего бояться какого-то одного прорвавшегося самолета такому огромному городу! Самолет-разведчик уходил, ближайшие зенитные батареи, наверно, те, что на площади Коммуны, перестали вести огонь, и хлопки зениток уходили все дальше.
- Это вы, лейтенант Володька?
Он обернулся: около него стояла Тоня и серьезно, без улыбки смотрела на него.
- Здравствуйте, - смутился Володька поначалу, вспомнив свое поведение в "коктейле".
- Надеюсь, вы больше не носите пистолет в кармане и вас можно не бояться? - Володька как-то растерялся, не зная, что ответить, но потом нашелся:
- Вы, наверно, ждете извинений?
- От вас? О, нет, - слегка усмехнулась Тоня. - Мой Витька, наверно, поступил бы так же... Они немного помолчали.
- Я почему-то была уверена, что встречу вас, - наконец сказала она. - Как вы проводите отпуск? Сколько вам еще осталось?
- Пятнадцать дней.
- Только пятнадцать! - воскликнула она.
- Да.
Они опять немного помолчали. Тоня задумалась, будто решала что-то для себя, потом подняла на него глаза и спросила с деланным равнодушием:
- Что вы делаете сегодня вечером, лейтенант Володька?
- Ничего.
- Заходите ко мне. Будет несколько моих подруг с приятелями. Игоря, конечно, не будет, - добавила она, заметив, что Володька в нерешительности. Я живу на Пироговке. Запишите...
- К каким часам прийти? - Согласился он сразу, потому что длинные вечера наедине с матерью были не очень-то веселы.
- Часам к шести. Вы же знаете, комендантский час...
- Хорошо, я приду. Спасибо.
- Ну тогда до вечера, - улыбнулась Тоня слегка и взглянула на него каким-то странно-задумчивым взглядом, от которого у Володьки почему-то екнуло сердце.
Он сразу же, вслед за Тоней, вышел из сада и быстрым шагом направился домой - надо успеть пообедать, погладить брюки и вообще привести себя в надлежащий для гостя вид. Матери он сказал только, что он приглашен, но к кому - умолчал; так, одни знакомые.
Дом на Пироговке он нашел без труда, но, войдя в парадное, был остановлен строгой старушкой-лифтершей.
- К кому?
Володька растерялся. Тониной фамилии он не знал.
- Меня пригласили... Квартира шестнадцать... Тоня.
- Проходи, знаю... Кто головы на фронте ложит, а у кого гулянки кажинный день, - пробурчала старуха.
Володька поднялся по широкой и чистой лестнице, чему удивился - не до уборок было домоуправам в ту пору, - и позвонил в единственный звонок, около которого не висело никакого списка жильцов. Значит, квартира отдельная, подумал Володька.
Открыла ему Тоня в нарядном платье, радостно улыбнулась ему, провела в прихожую с огромным, во всю стену зеркалом, а потом и в большую комнату, показавшуюся ему чуть ли не залой.
- Это Витькин товарищ с Калининского фронта. Лейтанант Володя, - соврала Тоня без всякой заминки, видимо, отрепетировав заранее, представляя его двум девицам и двум парням, сидящим за столом.
- А Игоря разве не будет? - протянула одна из девиц.
- Не будет, - отрезала Тоня. - Садитесь, Володя.
- Тогда, может быть, приступим, - поднялся рыхлый, полноватый парень в очках и поднял руку. - Тогда за здоровье новорожденной!
Володя смутился, что пришел без подарка, и пробормотал:
- Почему вы не сказали, Тоня...
- Ребята, - не обратила она внимания на его слова. - Володя учился в нашем институте.
"Да? Когда?" - посыпались вопросы, и Володьке пришлось признаться, что учился он всего пятнадцать дней в сентябре тридцать девятого.
- Все равно он наш, - заявила Тоня.
Накрытый стол удивил Володьку не военным, не по времени изобилием, хотя ничего особенного и не было. Но все же это насторожило Володьку.
Но начались тосты за новорожденную, за победу, за Тониного брата Витьку, за всех, кто на фронте, и даже за него, Володьку, и он примирился и с сытыми лицами присутствующих, и с их хорошей одеждой, с обилием еды, что поначалу ударило резким контрастом с собственным домом, а тем более с халупой Егорыча.
Архитектурный институт был до войны моден, конкурсы были большие, поступить было трудно, так как требовался грамотный рисунок, и поступали в него большей частью ребята из обеспеченных семей, имеющих возможность нанять преподавателя и подготовить своих отпрысков. Видимо, и Тоня, и ее друзья были из таких семей... Ну, а очкарика не взяли в армию из-за зрения, а второго, может быть, еще из-за чего-нибудь, хотя на вид он был вполне здоров. В общем, Володька подавил в себе неприязненные чувства, появившиеся поначалу, а после большой рюмки водки настроился благодушно, правда, только до тех пор, пока очкарик не заявил авторитетным тоном, что Москву осенью спас случай... Володька хоть не участвовал в битве под Москвой, но знал, какое это чудо и какой случай - по пояс в снегу, в лютые морозы шли бойцы в атаки с одной мыслью: отогнать немцев от города. Он нахмурился, скривил губы и сузившимися глазами достаточно выразительно посмотрел на очкарика, и Тоня, настороженно следящая за ним, очевидно опасаясь такой же вспышки с его стороны, какая случилась в "коктейле", сразу же подошла к нему, взяла за руку.
- Пойдемте, Володя, я покажу вам Витькины фотографии. Вам будет интересно, - сказала и увела его в другую комнату, наверное, кабинет отца, где стояли большой письменный стол, кожаный диван, два кожаных кресла, а на стене висели две скрещенные шашки с именными пластинками на ножнах.
- Вам не нравится у меня?
- Зачем говорить то, чего не знаешь, - хмуро произнес он.
- Не обращайте внимания. Он неплохой мальчик, только считает, что должен иметь собственное мнение, в корне отличающееся от мнения других. Садитесь.
Володька опустился на диван. Тоня стояла напротив и смотрела на него пристально, и опять от ее взгляда у него екнуло сердце. После недолгого молчания она сказала:
- Вы все еще не можете представить, как можно веселиться, когда там, на фронте... Да?
- Нет. Я уже понял - жизнь есть жизнь...
- Расскажите что-нибудь... о фронте, - попросила она.
- Вы ждете романтических эпизодов? - усмехнулся Володька.
- Нет. Я немного представляю, что такое война. Мой отец военный. Он рассказывал...
- Ну, ваш отец видел войну, наверное, с другой точки,- взглянул он на шашки. - Не из окопа.
- Вообще-то да. Но ему приходилось выходить из окружения, и он бился вместе с красноармейцами. Что же видели из окопа?
Володька вынул из кармана папиросы, долго разминал в пальцах беломорину, потом нехотя ответил:
- Не то, что вам в кино показывают...
Тоня улыбнулась, а затем как-то застенчиво коснулась Володькиной руки.
- Я вижу, вам очень досталось подо Ржевом, лейтенант Володька, прошептала она и уже смелее провела пальцами по его руке.
И искренность ее тона, и поглаживание по руке тронули Володьку, и он подумал, что вот Тоне, пожалуй, он сможет рассказать все.
Из другой комнаты раздалась музыка: ребята завели патефон.
- Идемте танцевать, - вошла в кабинет одна из подруг. - Вы уже посмотрели Витькины фотографии? - спросила не без ехидства.
- Посмотрели, - ответила Тоня, отпуская Володькину руку. - Вы не хотите танцевать?
- Нет. Не получится у меня, наверно, - отказался Володька.
- Мы не хотим танцевать, Зоя.
- Тогда я исчезаю, - выпорхнула та из комнаты.
Они посидели еще немного на диване. Тоня молчала, а Володька опять подумал, что почему-то ей он сможет рассказать все.
- Пойдемте, а то неудобно. Бросила гостей. - Тоня поднялась.
Пластинка кончилась, все уселись за стол, и опять начались тосты и малоинтересные для Володьки разговоры об институтских делах. Часть института, как понял он, эвакуировалась, слившись со строительным, а часть осталась, но занятия шли нерегулярные, часть дня студенты работали в круглом зале, делая деревянные коробочки для противопехотных мин. Поэтому они часто собираются у Тони, чтоб позаниматься, а старушка лифтерша, считая, что идут тут гулянки, встречает всегда их злым ворчанием, как встретила сегодня Володьку.
Именно этоизаставляло хорошо воевать даже тех, кто в какой-то мере был обижен и на которых, вероятно, и возлагали надежды немцы. Володьке вспомнился один боец из его роты, раскулаченный в свое время под горячую руку середняк с Поволжья, который прямо говорил ему: "В том, что моя жизнь порушена, Россия не виновата. Это с нашей местной властью у меня есть счеты, а с Россией нету. И вы, командир, на меня положиться можете, не хуже, чем на кого другого. Вот победим немца, авось разберутся..."
В кафе-автомат Володька больше не ходил - надоело. Не хотелось ему и на улицу. Только вышел позвонить Сергею. Тот сразу же согласился дать Володьке тысячу и, казалось, был вроде рад, что может оказать Володьке какую-то услугу. Они встретились на ходу - Сергей спешил на работу - около Колхозной, и денежный вопрос был решен - Володька отдал деньги матери.
Потом он целые дни валялся на кушетке и думал... А думать было о чем. Во многом нужно было разобраться ему.
Плетясь вместе с другими ранеными рядовыми бойцами с передовой в госпиталь, слушая их рассуждения о войне, рассказы о том, что довелось испытать им на разных участках, их соображения насчет действий их командиров, Володька начинал понимать: если звание и должность давали ему право распоряжаться чужой жизнью, то он должен быть осмотрителен и осторожен, потому что все эти люди не глупей его и не хуже, а может быть, в чем-то и лучше разбираются во многом, так как старше его по возрасту и по жизненному опыту.
И что не всегда его решения были уж так правильны, обдуманны, как следовало бы.
В общем, вторая половина его отпуска началась томительными раздумьями. Он без конца прокручивал в голове Ржев, и мать, видя, как шагает он из угла в угол комнаты, все беспокойней поглядывала на него, пока наконец не сказала:
- Быть может, Володя, тебе нужно прогуливаться по улицам и заходить иногда в этот автомат с пивом?
- Мне не хочется и туда... Я думаю, мама...
- О чем?
- О многом .. Дни-то бегут, а мне надо многое решить. Знаешь, мама, я обдумываю сейчас все, что было со мной подо Ржевом, и мне начинает казаться: в прозвище "лейтенант Володька" была, пожалуй, не только солдатская ласковость, но и другое...
- Что же?
- Некоторая снисходительность, что ли. Хоть ты и лейтенант, а все-таки Володька, то есть мальчишка еще. Знаешь, мои ребята одним словом определили мою тогдашнюю суть.
- Очень хорошо, что ты понял это сам.
- Ты поняла раньше?
- Да, наверно... - Она взглянула на него, ожидая продолжения разговора, но Володька отвернулся, уйдя опять в себя.
Да, очень точно определили ребята его суть, думал он, все больше начиная понимать, что, наверно, не заковыристым матом и бездумной лихостью, не небрежением к опасности, чем иногда щеголял он, можно и надо заслужить уважение людей, а чем-то совсем другим - может совсем обратным: осторожностью, тщательной продуманностью всех своих действий и решений, так как за ними человеческие жизни...
Иногда, устав от размышлений, прерывал он свои внутренние монологи горькой усмешкой: ну чего голову ломать? Через несколько недель может все кончиться. Можно ведь и до фронта не доехать, попав в "хорошую" бомбежку в эшелоне... Так чего же мучить себя? Не лучше ли, как Егорыч, - пузо набил, стопку выпил, и на боковую? Или еще лучше - двинуть на Домниковку, а там, прижимая горячее Надюхино тело, забыться, отдаться естественному чувству обреченного, вырвать от жизни напоследок все, что она может тебе дать в настоящую минуту, и не думать ни о чем?
Но не чувствовал себя Володька обреченным. Не чувстовал даже там, подо Ржевом, когда казалось - уже все, каюк, не выйти живым. Тем более не мог считать себя обреченным сейчас, находясь в Москве, в собственной комнате... Потому-то и продолжал размышлять, анализировать, чтоб в будущем не допустить тех ошибок и недогадок, которые случались подо Ржевом.
Однако Володьке был всего двадцать один год, и продолжаться такое состояние долго не могло. Однажды, убирая свою комнату, наткнулся он на обрезок трамвайного рельса, служивший ему до армии вместо гири. Было в этом обрезке пуда полтора, и поднимал он его правой до тридцати раз, а левой даже чуть больше. И вот попробовал и выжал правой еле-еле пятнадцать. Это его обескуражило. Надо входить в форму, подумал он. И хотя физическая сила пригодилась ему на фронте только один раз, при взятии "языка", он любил ощущать себя сильным, любил выходить победителем в мальчишеском состязании перегибания рук, которым они увлекались в школе после прочтения джек-лондонского "День пламенеет".
И теперь, позанимавшись до завтрака рельсом, отправлялся он бродить по московским улицам, делая большие - километров до десяти - круги по Москве, и в этом вроде бы бесцельном хождении стал находить удовольствие и какое-то успокоение. Рана в предплечье почти затянулась, и было уже не больно сжимать и разжимать кисть, и, бродя по улицам, он исподволь тренировал руку... Ходьба все-таки какое-то дело - помаленьку вносила душевное равновесие, и Володька начал оттаивать.
Так было до получения большого письма от Юльки, в котором она путано и несвязно старалась объяснить ему, почему она не хочет его встречи с "этим человеком", и просила прийти в воскресенье к училищу - может, она вырвется на минутку и объяснит ему все подробней.
Володька знал, что врать он не умеет и что по выражению его лица Юлька сразу догадается о том, что произошло на Домниковке. Но не идти было нельзя, и в воскресенье он потопал пешком на Матросскую Тишину.
Юлька не вырвалась, и он стоял вместе с другими, пришедшими навестить своих, напротив казармы и видел только Юлькино лицо среди остальных девичьих лиц, высунувшихся в окна. Он махал рукой, пытался что-то кричать, но в шуме других голосов не разобрал, что кричала ему Юлька, а она тоже вряд ли поняла, что выкрикивал ей он...
Возвращаясь домой, Володька поймал себя на ощущении, что он совсем не расстроен несостоявшейся встречей, а даже несколько рад, и тут впервые замаячил перед ним вопрос: а любит ли он Юльку?
* * *
А дни бежали... Каждый раз, когда шел он на перевязку, проходил Володька мимо дома Толи Кузнецова, приостанавливался, поглядывал на окна, закуривал, и сдавливало сердце тяжестью, будто виноват он в чем-то, что живым проходит мимо дома, в который уже никогда не вернется Толя... И заставить зайти себя в этот дом он пока не мог. Ладно, к концу отпуска, успокаивал он себя, обязательно зайду. На конец отпуска отложил он и посещение жены сержанта.
В поликлинике пожилой врач, все еще не получивший писем от сына, встречал Володьку тревожным, беспокойным взглядом, и Володьке было неловко, что своим приходом он поневоле наталкивал врача на мысли о сыне, доставляя тем самым боль. По дороге обратно кидал он взгляд на свою бывшую школу, на прибольничный садик, и тут уже кололо виной вполне понятной, виной перед Юлькой за случившееся на Домниковке.
В один из вечеров пришло письмо на имя матери. Она пробежала его глазами, почему-то разволновалась и сунула письмо в карманчик фартука.
- От кого? - спросил Володька.
- Письмо? Да так... неважное. От сослуживицы из эвакуации... - неуверенно ответила мать.
- Что же ты разволновалась?
- Я не разволновалась... Почему ты решил? - сказала она и отошла.
Но поздно вечером, перед тем как лечь спать, мать вошла к нему в комнату.
- Володя... Я соглала тебе. Правда, это письмо действительно мне. Но оно для тебя.
- Откуда? - удивился Володька.
- Оно из твоей бывшей части, - ответила она и чуть дрожащей рукой передала письмо.
Писал помощник начштаба Володькиного батальона лейтенант Чирков, скромный человек, приходивший к ним на передовую - нужно не нужно - каждый день, твердивший Володьке про неубранные трупы, про невыкопанные окопы, про небритые лица бойцов... Писал он, что бригаду отвели на отдых и формирование (наконец-то!) не очень-то далеко от тех мест, где воевали, и если мать лейтенанта такого-то имеет связь с сыном, то пусть сообщит адрес госпиталя или перешлет это письмо туда. Может быть, он захочет вернуться после излечения в свою часть. Он-де, Чирков, сейчас занимает должность начштаба и хочет по возможности собрать старый состав средних командиров, проверенных уже в боях и имеющих опыт.
Володька прочел, задумался, опустив голову и ощущая на себе пристальный и тревожный взгляд матери.
- Разумеется, ты ответишь сам? - спросила она.
- Да, отвечу.
- Что? - В голосе матери чувствовалось напряжение.
- Мне не хочется туда возвращаться, - медленно проговорил он, вспомнив их первое наступление - неподготовленное, без разведки, с ходу, и даже поежился от пробежавшего по телу холодка.
Вспомнилось и обострившееся, посеревшее лицо ротного, доказывающего помкомбату, что без артподготовки днем наступать нельзя, что нужно перенести на раннее утро, чтоб неожиданно навалиться на спящего еще немца... А потом встал в ушах его голос и слова: "Надо, Володька, надо...", - и как подтолкнул его ротный, и в этом легком ударе была какая-то отеческая ласка и просьба о прощении, что посылает он Володьку на трудное, почти невозможное, почти на верную смерть... Но смерть пришла к самому ротному, пришла через несколько минут боя, а через три часа Володька первый бросил ком земли в неглубокую ямку, в которую уложили старшего лейтенанта.
Но, несмотря на всю тяжесть всколыхнутого письмом Чиркова, обдало Володьку и чем-то теплым - помнят, значив, его в батальоне, хотят, чтоб вернулся. Значит, не так уж плохо воевал он там.
* * *
Прошло уже больше половины Володькиного отпуска. Бродя каждый день по Москве, попал он однажды к Рижскому вокзалу и решил оттуда пройти в Сокольники тем путем, каким ездили они когда-то на велосипедах - он, Солька Галин и Левка Итальянцев... Солька служил срочную на западе и убит в первых же боях, Левка же закончил военное училище перед самой войной и где-то воюет.
Проходя мимо Пятницкого кладбища, где захоронен его дед, умерший в тридцать шестом году, вспомнил, как не мог заставить себя при последнем прощании поцеловать лоб покойника, как мучился от этого, не представляя, конечно, что всего через шесть лет будет он черпать котелком воду в двух шагах от лежащего трупа, как однажды ночью привалится головой куда-то, а утром увидит, что привалился он на грудь мертвого немецкого солдата, и что это не будет вызывать у него ни страха, ни отвращения.
Уже почти перед самыми Сокольниками надо было переходить Окружную железную дорогу, но пришлось остановиться около переезда: медленно полз воинский эшелон. У раздвинутых дверей "телятников" стояли красноармейцы, но не такие мальчишки, кадровики, из которых состояла их бригада, а постарше, видать, из запаса. Были и совсем пожилые: на Володькин взгляд, у тех лица были пасмурны и сосредоточенны - они-то понимали, куда едут и что их ждет. А в Володькином эшелоне, когда они проезжали Москву, горланили ребята песни, подмаргивали женщинам и думали, что ждет их впереди что-то интересное, ждут подвиги необыкновенные, и что их бригада погонит немцев к чертовой матери от Москвы...
Поезд остановился, и один из немолодых бойцов, глядя на Володьку тоскливыми глазами, спросил:
- Отвоевался, что ли, насовсем, браток?
- Нет, в отпуску.
- Значит, скоро опять?
- Да.
- Как немец-то сейчас? - Тут повернулось к Володьке несколько человек в ожидании ответа.
- Слабеет немец... Не тот уж, - улыбнулся он ободряюще.
- Не тот, а убивать убивает, - засмеялся кто-то невесело.
- Убивает... - подтвердил Володька.
Эшелон тронулся. Володька махнул ребятам рукой, те вяло ответили. И вдруг крик:
- Командир! Командир!
Володька вздрогнул от знакомого голоса, вскинул голову - из предпоследнего вагона свесился сержант Буханов...
- Буханов! - крикнул Володька и бросился за вагоном.
Буханов протягивал руку, и Володька схватился за нее. Сердце билось, горло свело спазмом.
- Живой, лейтенант... живой, - сдавленным голосом бормотал сержант, а на глаза навернулись слезы. - Как там наши?
- Нет наших... Одиннадцать оставалось, когда меня ранило.
Володька бежал все быстрей, не отпуская руку Буханова, и не было для него сейчас на свете родней человека.
- Ребята, это ротный мой, - объяснял Буханов бойцам в вагоне. - Подо Ржевом бедовали вместе... Лейтенант! Жратвы надо?
- Да нет, что ты...
- Погоди, - вырвал руку сержант. - Сейчас я, сейчас... Ребята, давай скидывайся, кто что может... ротному моему. - И полетели на землю пачки махры, банки консервов, концентратов. Володька не подбирал, а все еще бежал за эшелоном, крича задыхающимся голосом:
- Живым желаю, Буханов, живым... На какой фронт едете?
- Не знаем... Ну, бывай, командир. Век тебя не забуду.
- Я тоже.
- Сколько гулять осталось?
- Мало.
- Я два месяца провалялся. Под Москвой в госпитале был. Ну, бывай, командир, может, встретимся еще... Бывай...
- Живым желаю... Живым, Буханов...
Эшелон набирал скорость, и Володька отставал все больше и больше, наконец остановился, помахал рукой и, когда эшелон уже отошел далеко, побрел обратно, подбирать гостинцы от Буханова и его ребят.
И так его тронула эта негаданная встреча, что долго не мог успокоиться, долго тер глаза рукой, долго откашливался, глядя вслед эшелону. Только две недели пробыли они вместе, но какие! Самые первые, самые кровавые... Вспомнил, как не хотел сержант уходить с поля, несмотря на ранение, как почти силком, отчаянным матюгом заставил его Володька ползти обратно. И как-то не по себе стало ему, что Буханов уже едет туда, а он, Володька, припухает пока в тылу...
Он распечатал пачку моршанской, поднял с земли обрывок газеты, завернул махры, и ее дым, едкий, продирающий горло, вернул его опять туда, в разбитую, изломанную рощу, где происходило самое главное в его короткой жизни. Посидел, покурил, поглядывая в сторону скрывшегося уже из глаз эшелона с сержантом Бухановым, хорошим русским бойцом, с которым бок о бок провел он самые страшные, еще непривычные дни на передке, и с которым вряд ли судьба сведет его еще раз.
Возвратившись домой, Володька вытащил из карманов свои "трофеи" и рассказал матери о встрече. Она долго растроганно молчала, глядя на него влажными глазами, а потом спросила:
- Значит, любили тебя твои бойцы?
- Вроде... - немного небрежно ответил он.
- Для меня это очень важно Володя, - серьезно сказала мать.
А для Володьки важным в этой встрече было другое: он уже реально представил конец своего отпуска, что через восемнадцать дней ждет его дальняя эшелонная дорога, перестук вагонов, протяжные гудки паровозов, отчаянные крики "Воздух!", вой пикирующих на эшелон самолетов, взрывы и треск пулеметных очередей.
* * *
А дни шли... И Володькины прогулки по Москве наполнялись грустью скорого расставания. Он уже прощался с родными московскими уличками, переулками, по которым бродил, может, в последний раз...
Но кроме грусти, томило его чувство чего-то несостоявшегося, так и не свершившегося за время его отпуска. Может быть, какой-то необыкновенной встречи? Да, пожалуй... И, бродя по улицам, он ловил себя на мысли, что он все время чего-то ждет, ждет... И это ожидание чего-то было приятным.
Как-то раз, проходя мимо сада "Эрмитаж", он решил заглянуть. Не так уж часто заходили они сюда школьной компанией - ближе был парк ЦДКА, да и публика в "Эрмитаже" была чересчур нарядная, и они в своих ковбоечках и парусиновых ботиночках чувствовали себя здесь довольно скованно, но помнил он, как еще при подходе к саду доносившаяся оттуда музыка наполняла душу праздничностью, ожиданием каких-то необычных встреч, и входили они туда всегда с каким-то трепетом.
Сейчас сад был почти пуст. В шахматном павильоне двое мальчишек играли в шахматы. На скамейках парами сидели девчонки с учебниками в руках, видно, зубрили.
Володька присел на скамейку, закурил. Если бы месяц тому назад кто-нибудь сказал ему, что этим летом он будет в "Эрмитаже", он даже не смог бы рассмеяться тому в лицо, настолько это было невероятно, немыслимо. Но вот он сидит на скамейке, рядом, отрываясь на время от зубрежки, смеются девушки, и над ним чистое голубое небо, лениво шелестят кронами деревья, из репродуктора льется какая-то музыка... И опять на миг ему показалось, что либо сон это, либо сном был Ржев. Совместить вместе это невозможно. Он прикрыл глаза, вытянул ноги. И вдруг внезапно, совсем близко - залпы зениток! Девчата взвизгнули и куда-то побежали. Володька тоже поднялся и пошел из аллеи, где деревья мешали видеть небо.
На площадке около кинотеатра несколько человек стояли, задрав головы, маленькая золотистая точка немецкого самолета очень медленно плыла среди облачков разрывов.
Никакого страха Володька не обнаружил на лицах людей, только некоторое любопытство, да и то не очень сильное. Видимо, для москвичей это было обычным и совсем не страшным. Да и чего бояться какого-то одного прорвавшегося самолета такому огромному городу! Самолет-разведчик уходил, ближайшие зенитные батареи, наверно, те, что на площади Коммуны, перестали вести огонь, и хлопки зениток уходили все дальше.
- Это вы, лейтенант Володька?
Он обернулся: около него стояла Тоня и серьезно, без улыбки смотрела на него.
- Здравствуйте, - смутился Володька поначалу, вспомнив свое поведение в "коктейле".
- Надеюсь, вы больше не носите пистолет в кармане и вас можно не бояться? - Володька как-то растерялся, не зная, что ответить, но потом нашелся:
- Вы, наверно, ждете извинений?
- От вас? О, нет, - слегка усмехнулась Тоня. - Мой Витька, наверно, поступил бы так же... Они немного помолчали.
- Я почему-то была уверена, что встречу вас, - наконец сказала она. - Как вы проводите отпуск? Сколько вам еще осталось?
- Пятнадцать дней.
- Только пятнадцать! - воскликнула она.
- Да.
Они опять немного помолчали. Тоня задумалась, будто решала что-то для себя, потом подняла на него глаза и спросила с деланным равнодушием:
- Что вы делаете сегодня вечером, лейтенант Володька?
- Ничего.
- Заходите ко мне. Будет несколько моих подруг с приятелями. Игоря, конечно, не будет, - добавила она, заметив, что Володька в нерешительности. Я живу на Пироговке. Запишите...
- К каким часам прийти? - Согласился он сразу, потому что длинные вечера наедине с матерью были не очень-то веселы.
- Часам к шести. Вы же знаете, комендантский час...
- Хорошо, я приду. Спасибо.
- Ну тогда до вечера, - улыбнулась Тоня слегка и взглянула на него каким-то странно-задумчивым взглядом, от которого у Володьки почему-то екнуло сердце.
Он сразу же, вслед за Тоней, вышел из сада и быстрым шагом направился домой - надо успеть пообедать, погладить брюки и вообще привести себя в надлежащий для гостя вид. Матери он сказал только, что он приглашен, но к кому - умолчал; так, одни знакомые.
Дом на Пироговке он нашел без труда, но, войдя в парадное, был остановлен строгой старушкой-лифтершей.
- К кому?
Володька растерялся. Тониной фамилии он не знал.
- Меня пригласили... Квартира шестнадцать... Тоня.
- Проходи, знаю... Кто головы на фронте ложит, а у кого гулянки кажинный день, - пробурчала старуха.
Володька поднялся по широкой и чистой лестнице, чему удивился - не до уборок было домоуправам в ту пору, - и позвонил в единственный звонок, около которого не висело никакого списка жильцов. Значит, квартира отдельная, подумал Володька.
Открыла ему Тоня в нарядном платье, радостно улыбнулась ему, провела в прихожую с огромным, во всю стену зеркалом, а потом и в большую комнату, показавшуюся ему чуть ли не залой.
- Это Витькин товарищ с Калининского фронта. Лейтанант Володя, - соврала Тоня без всякой заминки, видимо, отрепетировав заранее, представляя его двум девицам и двум парням, сидящим за столом.
- А Игоря разве не будет? - протянула одна из девиц.
- Не будет, - отрезала Тоня. - Садитесь, Володя.
- Тогда, может быть, приступим, - поднялся рыхлый, полноватый парень в очках и поднял руку. - Тогда за здоровье новорожденной!
Володя смутился, что пришел без подарка, и пробормотал:
- Почему вы не сказали, Тоня...
- Ребята, - не обратила она внимания на его слова. - Володя учился в нашем институте.
"Да? Когда?" - посыпались вопросы, и Володьке пришлось признаться, что учился он всего пятнадцать дней в сентябре тридцать девятого.
- Все равно он наш, - заявила Тоня.
Накрытый стол удивил Володьку не военным, не по времени изобилием, хотя ничего особенного и не было. Но все же это насторожило Володьку.
Но начались тосты за новорожденную, за победу, за Тониного брата Витьку, за всех, кто на фронте, и даже за него, Володьку, и он примирился и с сытыми лицами присутствующих, и с их хорошей одеждой, с обилием еды, что поначалу ударило резким контрастом с собственным домом, а тем более с халупой Егорыча.
Архитектурный институт был до войны моден, конкурсы были большие, поступить было трудно, так как требовался грамотный рисунок, и поступали в него большей частью ребята из обеспеченных семей, имеющих возможность нанять преподавателя и подготовить своих отпрысков. Видимо, и Тоня, и ее друзья были из таких семей... Ну, а очкарика не взяли в армию из-за зрения, а второго, может быть, еще из-за чего-нибудь, хотя на вид он был вполне здоров. В общем, Володька подавил в себе неприязненные чувства, появившиеся поначалу, а после большой рюмки водки настроился благодушно, правда, только до тех пор, пока очкарик не заявил авторитетным тоном, что Москву осенью спас случай... Володька хоть не участвовал в битве под Москвой, но знал, какое это чудо и какой случай - по пояс в снегу, в лютые морозы шли бойцы в атаки с одной мыслью: отогнать немцев от города. Он нахмурился, скривил губы и сузившимися глазами достаточно выразительно посмотрел на очкарика, и Тоня, настороженно следящая за ним, очевидно опасаясь такой же вспышки с его стороны, какая случилась в "коктейле", сразу же подошла к нему, взяла за руку.
- Пойдемте, Володя, я покажу вам Витькины фотографии. Вам будет интересно, - сказала и увела его в другую комнату, наверное, кабинет отца, где стояли большой письменный стол, кожаный диван, два кожаных кресла, а на стене висели две скрещенные шашки с именными пластинками на ножнах.
- Вам не нравится у меня?
- Зачем говорить то, чего не знаешь, - хмуро произнес он.
- Не обращайте внимания. Он неплохой мальчик, только считает, что должен иметь собственное мнение, в корне отличающееся от мнения других. Садитесь.
Володька опустился на диван. Тоня стояла напротив и смотрела на него пристально, и опять от ее взгляда у него екнуло сердце. После недолгого молчания она сказала:
- Вы все еще не можете представить, как можно веселиться, когда там, на фронте... Да?
- Нет. Я уже понял - жизнь есть жизнь...
- Расскажите что-нибудь... о фронте, - попросила она.
- Вы ждете романтических эпизодов? - усмехнулся Володька.
- Нет. Я немного представляю, что такое война. Мой отец военный. Он рассказывал...
- Ну, ваш отец видел войну, наверное, с другой точки,- взглянул он на шашки. - Не из окопа.
- Вообще-то да. Но ему приходилось выходить из окружения, и он бился вместе с красноармейцами. Что же видели из окопа?
Володька вынул из кармана папиросы, долго разминал в пальцах беломорину, потом нехотя ответил:
- Не то, что вам в кино показывают...
Тоня улыбнулась, а затем как-то застенчиво коснулась Володькиной руки.
- Я вижу, вам очень досталось подо Ржевом, лейтенант Володька, прошептала она и уже смелее провела пальцами по его руке.
И искренность ее тона, и поглаживание по руке тронули Володьку, и он подумал, что вот Тоне, пожалуй, он сможет рассказать все.
Из другой комнаты раздалась музыка: ребята завели патефон.
- Идемте танцевать, - вошла в кабинет одна из подруг. - Вы уже посмотрели Витькины фотографии? - спросила не без ехидства.
- Посмотрели, - ответила Тоня, отпуская Володькину руку. - Вы не хотите танцевать?
- Нет. Не получится у меня, наверно, - отказался Володька.
- Мы не хотим танцевать, Зоя.
- Тогда я исчезаю, - выпорхнула та из комнаты.
Они посидели еще немного на диване. Тоня молчала, а Володька опять подумал, что почему-то ей он сможет рассказать все.
- Пойдемте, а то неудобно. Бросила гостей. - Тоня поднялась.
Пластинка кончилась, все уселись за стол, и опять начались тосты и малоинтересные для Володьки разговоры об институтских делах. Часть института, как понял он, эвакуировалась, слившись со строительным, а часть осталась, но занятия шли нерегулярные, часть дня студенты работали в круглом зале, делая деревянные коробочки для противопехотных мин. Поэтому они часто собираются у Тони, чтоб позаниматься, а старушка лифтерша, считая, что идут тут гулянки, встречает всегда их злым ворчанием, как встретила сегодня Володьку.