Страница:
Решетов
(бросает реплику): «Не обходится у нас без задевания. Район нажимает, требует напора на кулацкую верхушку…»
Патралов: «Издавна известно: где „гонение“, там и „мученики“. Знаем, положение кулака теперь невесёлое. Но мы кулаку не сочувствуем. Ликвидируя кулака, мы выполняем потребность времени. Без выполнения этой суровой потребности государство не может крепнуть и двигаться вперёд. А как же дальше, граждане, в мировом масштабе?.. Надо и на это смотреть открытыми глазами. Многие могут сказать мне: „Ну, в мировом масштабе, зачем нам это? Нам бы хоть у себя-то порядок навести…“ Наведём, наведём! И будем служить примером для многих других народов. Им легче будет. Ведь почему нам понадобилась не без крови и слез ликвидация кулацкого класса? Да потому, что кулак активничал, встал на борьбу против Советов, действовал рублем, дубьем, огнем и обрезом – действовал и поглядывал на запад и восток. А не подоспеет ли ему помощь опять от интервентов, как было в двадцатые годы… Нет, не подоспеет».
Третьяков – председательствующий: «Умно говоришь, но надо покороче. Время второй час ночи, а ещё представители не выступали…»
Патралов: «Закругляюсь… Несколько слов ещё. У нас к выселению из села найдётся, на мой взгляд, не более пяти семей… Не буду их называть и навязывать. Я уверен, что вы их знаете и сами назовёте… И тогда обсудим».
Добрый час отняли у собрания мы с Рогозиным, стараясь говорить горячо, доходчиво и убедительно. Как получилось, ни берусь судить.
Потом – резолюция о выселении кулаков и о некотором изменении в составе правления колхоза.
Разошлись с собрания перед рассветом. Уже кое-кто из хозяек затопил печи. В окнах был виден отсвет полыхающего в печах огня. Из труб валил дым прямыми столбами, стало быть, опять к холоду.
Спать ложиться – некогда. Перед нами чугун горячей картошки, блюдо капусты, тарелка рыжиков – всё это нам принесла в сельсовет колхозница Анна Москвина, женщина строгих правил и доброй души.
Рогозин при виде такой острой закуски потирает руки:
– Ужели до возвращения в Шуйское мы так ни капли водочки и не употребим?
– Ни капли!.. На копейку выпьешь – на рубль разговору.
Утомленный после продолжительного собрания, я еле-еле писал «материал» Омелину для общей докладной записки крайкому партии:
«Беднота и актив колхоза „Новое“ на большом собрании вскрывали недочёты. Вычистили из колхоза пять хозяйств, пробравшихся с целью уберечься от ликвидации и чтобы зажимать бедноту. А та не подчинялась, оказывала сопротивление в защите колхозных интересов, добивалась укрепления колхоза…
Сергей Адамович! Не обижайтесь на меня за некоторые вольные записи, за мысли вслух. И не знаю, хватит ли у вас времени, желания и терпения дочитать до конца написанное. Кончилась подаренная вами тетрадка…
С коммунистическим приветам Иван Судаков.
Междуречье.
Вологодский округ. Осень 30-го года».
В конце тетради Судакова была сделана приписка через 25 лет:
«…Разбирался в своих разных письмах и бумагах. Нашёл я эту тетрадь – дань времени, запись того, что было в поле моего зрения. Сергею Адамовичу в руки тетрадь так и не попала. Его заменил другой товарищ, а другому не было смысла передавать эти мои впечатления ещё и потому, что в быстротечной жизни в Междуречье изменилось многое. И получилось, что писал я это вроде бы для истории.
Сергей Адамович, как мге стало известно, уехал на Дальний Восток, оттуда переехал в Москву, где руководил некоторое время учреждением союзного масштаба. Знаю, что потом он был репрессирован. А ещё потом – реабилитирован, как напрасная невинная жертва гнусной клеветы и произвола периода культа личности».
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Патралов: «Издавна известно: где „гонение“, там и „мученики“. Знаем, положение кулака теперь невесёлое. Но мы кулаку не сочувствуем. Ликвидируя кулака, мы выполняем потребность времени. Без выполнения этой суровой потребности государство не может крепнуть и двигаться вперёд. А как же дальше, граждане, в мировом масштабе?.. Надо и на это смотреть открытыми глазами. Многие могут сказать мне: „Ну, в мировом масштабе, зачем нам это? Нам бы хоть у себя-то порядок навести…“ Наведём, наведём! И будем служить примером для многих других народов. Им легче будет. Ведь почему нам понадобилась не без крови и слез ликвидация кулацкого класса? Да потому, что кулак активничал, встал на борьбу против Советов, действовал рублем, дубьем, огнем и обрезом – действовал и поглядывал на запад и восток. А не подоспеет ли ему помощь опять от интервентов, как было в двадцатые годы… Нет, не подоспеет».
Третьяков – председательствующий: «Умно говоришь, но надо покороче. Время второй час ночи, а ещё представители не выступали…»
Патралов: «Закругляюсь… Несколько слов ещё. У нас к выселению из села найдётся, на мой взгляд, не более пяти семей… Не буду их называть и навязывать. Я уверен, что вы их знаете и сами назовёте… И тогда обсудим».
Добрый час отняли у собрания мы с Рогозиным, стараясь говорить горячо, доходчиво и убедительно. Как получилось, ни берусь судить.
Потом – резолюция о выселении кулаков и о некотором изменении в составе правления колхоза.
Разошлись с собрания перед рассветом. Уже кое-кто из хозяек затопил печи. В окнах был виден отсвет полыхающего в печах огня. Из труб валил дым прямыми столбами, стало быть, опять к холоду.
Спать ложиться – некогда. Перед нами чугун горячей картошки, блюдо капусты, тарелка рыжиков – всё это нам принесла в сельсовет колхозница Анна Москвина, женщина строгих правил и доброй души.
Рогозин при виде такой острой закуски потирает руки:
– Ужели до возвращения в Шуйское мы так ни капли водочки и не употребим?
– Ни капли!.. На копейку выпьешь – на рубль разговору.
Утомленный после продолжительного собрания, я еле-еле писал «материал» Омелину для общей докладной записки крайкому партии:
«Беднота и актив колхоза „Новое“ на большом собрании вскрывали недочёты. Вычистили из колхоза пять хозяйств, пробравшихся с целью уберечься от ликвидации и чтобы зажимать бедноту. А та не подчинялась, оказывала сопротивление в защите колхозных интересов, добивалась укрепления колхоза…
Сергей Адамович! Не обижайтесь на меня за некоторые вольные записи, за мысли вслух. И не знаю, хватит ли у вас времени, желания и терпения дочитать до конца написанное. Кончилась подаренная вами тетрадка…
С коммунистическим приветам Иван Судаков.
Междуречье.
Вологодский округ. Осень 30-го года».
В конце тетради Судакова была сделана приписка через 25 лет:
«…Разбирался в своих разных письмах и бумагах. Нашёл я эту тетрадь – дань времени, запись того, что было в поле моего зрения. Сергею Адамовичу в руки тетрадь так и не попала. Его заменил другой товарищ, а другому не было смысла передавать эти мои впечатления ещё и потому, что в быстротечной жизни в Междуречье изменилось многое. И получилось, что писал я это вроде бы для истории.
Сергей Адамович, как мге стало известно, уехал на Дальний Восток, оттуда переехал в Москву, где руководил некоторое время учреждением союзного масштаба. Знаю, что потом он был репрессирован. А ещё потом – реабилитирован, как напрасная невинная жертва гнусной клеветы и произвола периода культа личности».
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
СУХОНА крепко застыла. Обратно пришлось ехать лесными дорогами через Биряково. Не мог тогда Иван Судаков не привернуть в спецпосёлок, куда семь месяцев назад он привёл семьсот высланных куркулей и восемьдесят киргизов.
Бревенчатые бараки по шесть-восемь квартир. Вокруг угрюмый лес. Кое-где на подсеках вспахана, взрыта земля, выращены и убраны картофель и капуста.
«Мало поработано, ненадёжно берутся за землю новосёлы», – подумал Судаков и пошёл вдоль посёлка узнавать, в котором бараке поселился Охрименко.
На изгородях под окнами висели промёрзшие после стирки половики, бельишко и вышитые украинские ручники. На остриях кольев просыхали глиняные горшки.
По длинной улице нерасторопно бродили тепло одетые женщины. В их тусклых серых лицах и сумрачных взглядах Судаков не приметил приветливости. Жизнь им здесь не улыбалась. За землю как следует не ухватились, а лесозаготовки требовали опытных, умелых рук. И не каждый бывший куркуль мог стать ловким, выполняющим норму лесорубом. А не выполнив норму, немного заработаешь – в результате не сходятся концы с концами. И показалось Судакову, что переселенцы здесь – временные гости. Утекут!..
Тысячу лет назад вольные новгородские ушкуйники шли на ладьях по северным рекам, строили посады и деревни в Заволочье. Шли они на поселение до самой заполярной Югры, шли добровольно и уверенно – с надеждой жить, богатеть и размножаться… Это были вольные и волевые, храбрые люди, способные переносить все невзгоды. А эти? Что они могут?..
Мрачные мысли Ивана Судакова о судьбе кулаков-переселенцев не рассеялись и при встрече с Охрименкой. Сначала Судаков хотел вызвать его в канцелярию коменданта. Но, подумав, решил, что удобнее встретиться с ним всё-таки не в комендатуре, а у него на квартире, в семье. Поговорив о всех делах с комендантом, Иван Корневвич пошёл в барак к Охрименке. Тот усталый вернулся с лесоучастка, где от темна до темна орудовал топором, сваливая с корня матёрые сосны. Вместе с ним вернулись из леса и две его старшие дочери, работавшие на обрубке сучьев.
В бараке семья Охрименки занимала две комнаты с отсыревшими стенами. И чем чаще и жарче в бараке топились печи, тем более покрывались сыростью, словно обливались слезами, промёрзшие стены. При свете неяркой керосинки Охрименко не сразу узнал Судакова. Но как только узнал, распорядился:
– Дивчата! Самовар и горилку, да поживей…
Хотел Охрименко поллитровку разделить пополам с Иваном Корнеевичем, но тот, чтобы не захмелеть, оставил у себя в стакане водки не больше, как на два пальца, остальное вылил в медную, вместительную кружку Охрименке.
– Ну ты, брат, не по совести… Я, конечно, могу с устатку и один пол-литра высушить, но гость есть гость. Прошу… Ваше дело партейное, не могу принуждать. За что же мы выпьем, товарищ Судаков?.. Что вы, дивчаты, на него глаза пялите? Та это ж тот самый человек, що нас из-пид Вологды с писнями вел сюда целую громаду из семисот душ. А вы тогда в Прилуках за монастырской стеной паслись.
– Помним, помним… Тильки мы его тогда не бачили, – ответила старшая.
– Давайте, товарищ Судаков, выпьем, не знаемо за что… Совсем я тут перевернувся и растерявся… И черна хмара на меня як свалилась, и хмурь, и тяжесть ото всяких мыслей…
– Давайте, Охрименко, давайте, старый казаче, выпьем за то, чтобы скорей ваша жизнь наладилась. Чтобы выглядели вы и вся ваша семья веселей, бодрей, жизнерадостней…
– Що ж, добрый тост. Но тильки ни в чого у меня веры нема!
Четыре дочери и ещё не согнутая бедами супруга Охрименки удалились от мужского разговора в соседнюю комнату, отгороженную дощатой заборкой.
– По делам? – спросил Охрименко.
– Нет, попутно заехал, поинтересоваться, как вы тут устроились, чем люди заняты, – ответил Судаков.
– Добре, що нас вспомнили. Спасибочки. Интересуетесь, чем мы тут заняты? По душам сказать?..
– А как же иначе? Мы недолго с вами, Охрименко, были вместе, когда двинулись вы сюда на поселение. Однако в моей памяти вы остались. Расскажите, чем живёте, дышите?.. Куда смотрите?..
– Дышать-то здесь есть чем, – начал Охрименко, стараясь обходиться в разговоре без украинских слов, – воздуха хватает с излишком. Земли богато. Лес до самой Камчатки… Не знаю, кто кого губит? Мы лес, или лес нас?.. Здешние люди лес рубят с песнями, будто на бандуре играючи, а нам такое дело поперек горла. Не можем привыкнуть. И тяжело, и невыгодно. Силы уходит много, а радости никакой. Для удержания землероба на земле надо дать ему не только понюхать землю, а и обработать её, засеять. И если земля оправдывает труд, воздает пользу – кормит, поит, одевает человека, человек тут на ней удержится и кости свои сложит. А нам не дают в полный разворот землёй заняться. Да и нет сил. Попробуй корчевать эти пни без трактора? Грыжу наживёшь на первом пне. Рубим как умеем. Вот вырубим эти ближние делянки, а дальше? Придётся посёлок перевозить на новое место. Не верю, Иван Корнеевич, не верю, что из нас могут быть кадровые лесорубы. Разве только одиночки из молодых – те посильней…
Охрименко стукнул опустевшей кружкой по столешнице и пустил слезу. Судаков не стал бы его тревожить расспросами, Охрименко сам заговорил:
– У меня были другие настроения. Земля здесь неплохая. Полянка поделена под огороды. Картошку, капусту, помидоры – все это мы сняли. Разделкой, раскорчёвкой вырубок под посевы не занимались. Ни времени, ни сил для этого не хватало. А теперь от коменданта слышим: на новый участок лесозаготовок хотят нас переводить. Беспокойная жизнь… А климат? К нему не сразу привыкнешь…
– Что народ ваш говорит, какие планы строит на будущее? – спросил Судаков.
– Какие там планы? Знают, не быть им здесь землеробами. Ждут восстановления в правах. Ждут выдачи паспортов. А там – ничто нас не удержит. Надеются многие на новостройки податься. Юг так юг, север так север. Нужна людям постоянная осёдлость и заработок. Кто будет жив – добьётся.
– И куда же думают податься, если, скажем, дождётесь в скором времени паспортов?..
– Сделана разведка. Списались кто с кем, – сообщил как сердечную тайну Охрименко. – В Архангельске на лесопилках не худо зарабатывают. В Коми, на Ухту и дальше, железную дорогу станут прокладывать. Но это все не по нам. Гарно было бы – на Волгу! В Мурманске тоже не худо: море не замерзает, стало быть тепло. Заработать можно. А пока темно в моих очах, ничего не бачу, кроме неясности…
Расстались они тихо-мирно. Спорить Судакову было не о чём, а сочувствием Охрименке не поможешь…
Бревенчатые бараки по шесть-восемь квартир. Вокруг угрюмый лес. Кое-где на подсеках вспахана, взрыта земля, выращены и убраны картофель и капуста.
«Мало поработано, ненадёжно берутся за землю новосёлы», – подумал Судаков и пошёл вдоль посёлка узнавать, в котором бараке поселился Охрименко.
На изгородях под окнами висели промёрзшие после стирки половики, бельишко и вышитые украинские ручники. На остриях кольев просыхали глиняные горшки.
По длинной улице нерасторопно бродили тепло одетые женщины. В их тусклых серых лицах и сумрачных взглядах Судаков не приметил приветливости. Жизнь им здесь не улыбалась. За землю как следует не ухватились, а лесозаготовки требовали опытных, умелых рук. И не каждый бывший куркуль мог стать ловким, выполняющим норму лесорубом. А не выполнив норму, немного заработаешь – в результате не сходятся концы с концами. И показалось Судакову, что переселенцы здесь – временные гости. Утекут!..
Тысячу лет назад вольные новгородские ушкуйники шли на ладьях по северным рекам, строили посады и деревни в Заволочье. Шли они на поселение до самой заполярной Югры, шли добровольно и уверенно – с надеждой жить, богатеть и размножаться… Это были вольные и волевые, храбрые люди, способные переносить все невзгоды. А эти? Что они могут?..
Мрачные мысли Ивана Судакова о судьбе кулаков-переселенцев не рассеялись и при встрече с Охрименкой. Сначала Судаков хотел вызвать его в канцелярию коменданта. Но, подумав, решил, что удобнее встретиться с ним всё-таки не в комендатуре, а у него на квартире, в семье. Поговорив о всех делах с комендантом, Иван Корневвич пошёл в барак к Охрименке. Тот усталый вернулся с лесоучастка, где от темна до темна орудовал топором, сваливая с корня матёрые сосны. Вместе с ним вернулись из леса и две его старшие дочери, работавшие на обрубке сучьев.
В бараке семья Охрименки занимала две комнаты с отсыревшими стенами. И чем чаще и жарче в бараке топились печи, тем более покрывались сыростью, словно обливались слезами, промёрзшие стены. При свете неяркой керосинки Охрименко не сразу узнал Судакова. Но как только узнал, распорядился:
– Дивчата! Самовар и горилку, да поживей…
Хотел Охрименко поллитровку разделить пополам с Иваном Корнеевичем, но тот, чтобы не захмелеть, оставил у себя в стакане водки не больше, как на два пальца, остальное вылил в медную, вместительную кружку Охрименке.
– Ну ты, брат, не по совести… Я, конечно, могу с устатку и один пол-литра высушить, но гость есть гость. Прошу… Ваше дело партейное, не могу принуждать. За что же мы выпьем, товарищ Судаков?.. Что вы, дивчаты, на него глаза пялите? Та это ж тот самый человек, що нас из-пид Вологды с писнями вел сюда целую громаду из семисот душ. А вы тогда в Прилуках за монастырской стеной паслись.
– Помним, помним… Тильки мы его тогда не бачили, – ответила старшая.
– Давайте, товарищ Судаков, выпьем, не знаемо за что… Совсем я тут перевернувся и растерявся… И черна хмара на меня як свалилась, и хмурь, и тяжесть ото всяких мыслей…
– Давайте, Охрименко, давайте, старый казаче, выпьем за то, чтобы скорей ваша жизнь наладилась. Чтобы выглядели вы и вся ваша семья веселей, бодрей, жизнерадостней…
– Що ж, добрый тост. Но тильки ни в чого у меня веры нема!
Четыре дочери и ещё не согнутая бедами супруга Охрименки удалились от мужского разговора в соседнюю комнату, отгороженную дощатой заборкой.
– По делам? – спросил Охрименко.
– Нет, попутно заехал, поинтересоваться, как вы тут устроились, чем люди заняты, – ответил Судаков.
– Добре, що нас вспомнили. Спасибочки. Интересуетесь, чем мы тут заняты? По душам сказать?..
– А как же иначе? Мы недолго с вами, Охрименко, были вместе, когда двинулись вы сюда на поселение. Однако в моей памяти вы остались. Расскажите, чем живёте, дышите?.. Куда смотрите?..
– Дышать-то здесь есть чем, – начал Охрименко, стараясь обходиться в разговоре без украинских слов, – воздуха хватает с излишком. Земли богато. Лес до самой Камчатки… Не знаю, кто кого губит? Мы лес, или лес нас?.. Здешние люди лес рубят с песнями, будто на бандуре играючи, а нам такое дело поперек горла. Не можем привыкнуть. И тяжело, и невыгодно. Силы уходит много, а радости никакой. Для удержания землероба на земле надо дать ему не только понюхать землю, а и обработать её, засеять. И если земля оправдывает труд, воздает пользу – кормит, поит, одевает человека, человек тут на ней удержится и кости свои сложит. А нам не дают в полный разворот землёй заняться. Да и нет сил. Попробуй корчевать эти пни без трактора? Грыжу наживёшь на первом пне. Рубим как умеем. Вот вырубим эти ближние делянки, а дальше? Придётся посёлок перевозить на новое место. Не верю, Иван Корнеевич, не верю, что из нас могут быть кадровые лесорубы. Разве только одиночки из молодых – те посильней…
Охрименко стукнул опустевшей кружкой по столешнице и пустил слезу. Судаков не стал бы его тревожить расспросами, Охрименко сам заговорил:
– У меня были другие настроения. Земля здесь неплохая. Полянка поделена под огороды. Картошку, капусту, помидоры – все это мы сняли. Разделкой, раскорчёвкой вырубок под посевы не занимались. Ни времени, ни сил для этого не хватало. А теперь от коменданта слышим: на новый участок лесозаготовок хотят нас переводить. Беспокойная жизнь… А климат? К нему не сразу привыкнешь…
– Что народ ваш говорит, какие планы строит на будущее? – спросил Судаков.
– Какие там планы? Знают, не быть им здесь землеробами. Ждут восстановления в правах. Ждут выдачи паспортов. А там – ничто нас не удержит. Надеются многие на новостройки податься. Юг так юг, север так север. Нужна людям постоянная осёдлость и заработок. Кто будет жив – добьётся.
– И куда же думают податься, если, скажем, дождётесь в скором времени паспортов?..
– Сделана разведка. Списались кто с кем, – сообщил как сердечную тайну Охрименко. – В Архангельске на лесопилках не худо зарабатывают. В Коми, на Ухту и дальше, железную дорогу станут прокладывать. Но это все не по нам. Гарно было бы – на Волгу! В Мурманске тоже не худо: море не замерзает, стало быть тепло. Заработать можно. А пока темно в моих очах, ничего не бачу, кроме неясности…
Расстались они тихо-мирно. Спорить Судакову было не о чём, а сочувствием Охрименке не поможешь…
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
НА СЛЕДУЮЩЕЙ неделе пассажирский поезд увозил Ивана Корнеевича в Москву. Судаков не сомневался, что он поступит в строительный институт – так и вышло. Его зачислили на первый курс и выдали ордер на койку в общежитие около Лефортова.
Отныне – учение, учение изо всех сил, серьёзная пятилетняя подготовка к вступлению в настоящую трудовую жизнь.
Обрадованный приёмом в институт, Судаков сразу же написал письма – отцу в Пошехонье и Кораблёву в Коробовский колхоз. Ответы пришли вскоре. Отец пожелал сыну успеха, Кораблёв ушибленной рукой необычным почерком писал, что он поправился, поломанные ребра в правом боку почти срослись, пошаливает лишь левая ключица, однако работать можно.
«…И прошу тебя, Ванюшка, не удивляться, – продолжал Кораблёв в письме, – я женился и, конечно, по твоему совету. Свадьбы не было. Расписались и всё. Вот на что способен твой Васька! Из наших новостей могу сообщить: драчунов тех, что меня били в два кола, в четыре гири, за решетку посадили. Засыпался и мой братец Яшка: оказалось, у моего отца спрятано золотишка рублей на шестьсот. Яшка ездил в Вологду, продавал эти монетки зубному технику по шестьдесят рублей за золотую десятку. Сцапали, посадили. Золотишко, конечно, отобрали. У отца разрыв сердца – и каюк. Так что теперь правление колхоза поместилось в отцовском доме. Наш председатель за дело взялся зубасто. Есть на него нарекания только от тех, кто хотел бы легкой работы и побольше ущипнуть из колхозного добра. Недовольство этих людей делает честь председателю. Семью из Ленинграда он привёз. А жилье себе отделал в подвале дома моего отца, тут же под правлением, так что у него всё под руками и в руках. В крестьянском деле он смыслит больше любого коробовского колхозника, но смыслит не столь от практики, сколь от начитанности сельскохозяйственной литературой. И это не только делу помогает, но и обновляет каждое дело. Я живу в школе, в той самой комнате, где мы, помнишь, чаевали с мёдом и вареньем. И считаю себя счастливым. Скотный двор готов на сто голов. Не было кирпича на столбы между простенками. Через сельсовет добились разрешения разломать на кирпичи приходскую церковь. И столбы получились – что надо! А кормокухню совсем сложили из кирпича, так что и в пожарном отношении двору не опасно. Геронимус уехал в Москву учиться. Новый редактор Андрюшка Волягин меня охотно печатает…»
Письмо заканчивалось стихами:
На лекциях и самостоятельных занятиях изучались деревянные конструкции, детали немногочисленных, строительных машин и проектирование несложных зданий. В планах учения значилась теоретическая механика, латинский и немецкий язык, так как в специальной литературе по строительству столько непонятного текста, что без латыни и знания иностранных языков обойтись невозможно.
Москва в тридцатом году выглядела совсем, совсем по-старому. Ни асфальта, ни метро. Охотный ряд хотя и избавился от спекулянтов, но был загромождён ларьками госторговли и нередко оглашался звоном доживавших последние дни церквушек. «Сухаревка» ещё здравствовала со всеми её отвратительными сторонами уходящего быта. К сожалению и унынию старожилов-москвичей и любителей древности, предназначалась на слом и снос знаменитая и величественная Сухарева башня, якобы помешавшая возросшему уличному движению… Ещё никому и не мерещились высотные здания. Но где-то уже в умах и портфелях видных московских зодчих вынашивались проекты застройки Охотного ряда новыми внушительными домами.
Седьмого ноября на параде на Красной площади Судаков находился в студенческой колонне своего института. Колонна вливалась в общий миллионный поток москвичей, и на душе у Судакова было по-праздничному радостно.
Впереди колонны шли преподаватели и руководители института, среди них выделялся старичок-профессор. Он нес на крашеном шесте портрет Ленина. Звали этого профессора Валерий Никодимович. Было время, когда к нему в этом же институте относились с некоторым незаслуженным подозрением за его прямоту и резкость суждений, и за то, что он якобы не сразу понял и не сразу принял новую власть, ошибочно полагая, что на его долю уже не выпадет при Советах ни больших, ни малых дел. Но скоро эти настроения прошли. А особенным почётом и уважением Валерий Никодимович стал пользоваться в институте после одного поразившего многих случая.
…В памятный день похорон Владимира Ильича, в трескучий мороз, когда на улицах Москвы горели костры и около них грелись дежурившие солдаты и милиционеры, Валерий Никодимович спозаранку и до позднего вечера выстоял в очереди, чтобы прощально поклониться перед гробом Ленина.
Солдаты в тяжёлых длинных тулупах, с винтовками, побелевшие от мороза, удивленно посмотрели на него, когда он выходил из мавзолея. Начальник караула сказал:
– Дед! Ты же весь обморозился! Всё лицо побелело, застыло. Беги, обтирайся снегом. И почему без шапки?..
– Шапку я не ношу и в обычное время, а в такой день? Помилуйте!.. Нет, я не замерз. Я выполнил долг, поклонился ушедшему от нас Ленину, самому большому человеку в мире, самому дорогому, любимому…
– Дайте машину, – распорядился начальник караула, – отвезите этого гражданина скорей домой, сделайте обтирание снегом.
Профессора привезли домой. Снегом он натирался сам. Не чувствуя боли, повредил на лице кожу и перевязанный ходил читать лекции…
Читая курс по истории древнерусской архитектуры и архитектуры вообще, Валерий Никодимович заканчивал иногда свои лекции уже после звонка с полной серьезностью такими словами:
– Друзья мои, некоторые ортодоксальные товарищи говорят, что в моих лекциях недостает марксизма. Я сам понимаю это. Но что делать? Колокольня Ивана Великого стояла до Маркса, стоит и будет стоять, но я знаю, что и учение Маркса будет жить и действовать в продолжении веков. Так вы уж, друзья мои, марксизма позаимствуйте из других лекций. Я ничего против не имею…
И эта добродушная наивность прощалась ему, знатоку и обожателю архитектуры…
Судакову Валерий Никодимович понравился с первых дней. Да и лекции по архитектуре, по истории искусств привлекали его особенно.
Во внеурочное время студенты института, приглашенные Валерием Никодимовичем, небольшими группами приходили к нему на квартиру за консультацией и дополнительной литературой. Жил профессор одиноко. Стены его квартиры были сплошь завешены репродукциями итальянских художников и его собственноручными зарисовками древнерусских храмов, усадеб классического стиля, и даже ветряных северных мельниц. Шкафы переполнены, на полу – навалом книги об искусстве в роскошных изданиях, и тут же изрядно потрёпанные альбомы, чертежи, распухшие папки, пылью покрытые фолианты. Письменный стол так загроможден книгами и бумагами, что не только работать за ним, подступиться к нему невозможно. Зато из вещей личного, бытового пользования посмотреть было не на что: бугроватый костыль, старый зонт в углу у дверей, тёплые валенки и всем студентам известное, не имеющее износу пальто с потёртым воротником. Да ещё старый матёрый кот в мягком, покрытом чехлом кресле.
Когда Судаков с товарищами пришел к Валерию Никодимовичу, профессор лежал на кушетке. Около него на табуретке – стакан холодного чаю и несколько раскрытых книг.
– Разрешите, Валерий Никодимович?
– Всегда рад.
– Книг бы по искусству, – попросил Судаков.
А товарищи его – одни пришли за консультацией, другие держали в руках зачётные книжки.
– Кто за книгами, выдам сейчас. Условие одно: не потерять, возвратить. Учтите, книги эти не частные. Я их завещал библиотеке института. А кто за консультацией, с теми побеседую. Что конкретно вас интересует, Судаков?
– Эпоха Возрождения…
– Доброе дело. Рассаживайтесь, ребятки, на диван, снимите с него журналы. Василия Котофеевича прошу не беспокоить, это его собственное кресло!..
Валерий Никодимович поправил на себе подтяжки, раскрыл шкаф, где находилась литература по всем видам искусств Италии.
– Пожалуйста, выбирайте сами. Здесь ничего вредного нет, всё полезное…
Судаков осторожно стал прикасаться к книгам, с некоторыми знакомился только по корешкам, иные перелистывал.
– Выбирайте не более пяти-шести книг. Понадобится – снова придёте, – предупредил Судакова профессор и заговорил, обращаясь ко всем студентам: – Ах, друзья мои, какое это великое чудо в истории человечества! Представьте себе в одной компании Леонардо да Винчи, Тициана, Микеланджело, Джорджоне, Корреджо и, наконец, среди них сам Рафаэль!.. Знаете, что я вам посоветую, Судаков? Не берите вы этих монографий о великих итальянцах. Возьмите и со вниманием прочтите Стендаля – те тома, где он, сочетая глубину мысли с мастерством художника, пишет историю живописи Италии. Вы поймёте, почему зодчество, скульптура и живопись так совершенствовались в отдалённую от нас замечательную эпоху. Прав Стендаль, когда говорил, что «этому великому веку, единственному, который совмещал в себе ум и энергию, недоставало только науки об идеях». В наш век идей достаточно. Господствующее, ведущее место завоёвано и будет принадлежать философии материалистической. Увы, друзья мои, мне немного жить осталось; вам быть свидетелями, продолжателями и вершителями великих деяний наших русских мастеров-художников, строителей и учёных. То, что подсказывает Менделеев, придется вам раскрывать и дарить народу. Что достигнуто Циолковским – вам завершать!.. В наш век, обогащённый идеями Маркса и Ленина, наша страна докажет всему миру, на что способен народ-властелин.
– Я вот эти книги возьму, Валерий Никодимович, – показывая пачку книг профессору, обратился Судаков.
– Пожалуйста. Нахожу, что запросы у вас правильные. Ещё возьмите книгу об архитектуре в период Великой Французской революции и, почитав, поразмыслите…
Отныне – учение, учение изо всех сил, серьёзная пятилетняя подготовка к вступлению в настоящую трудовую жизнь.
Обрадованный приёмом в институт, Судаков сразу же написал письма – отцу в Пошехонье и Кораблёву в Коробовский колхоз. Ответы пришли вскоре. Отец пожелал сыну успеха, Кораблёв ушибленной рукой необычным почерком писал, что он поправился, поломанные ребра в правом боку почти срослись, пошаливает лишь левая ключица, однако работать можно.
«…И прошу тебя, Ванюшка, не удивляться, – продолжал Кораблёв в письме, – я женился и, конечно, по твоему совету. Свадьбы не было. Расписались и всё. Вот на что способен твой Васька! Из наших новостей могу сообщить: драчунов тех, что меня били в два кола, в четыре гири, за решетку посадили. Засыпался и мой братец Яшка: оказалось, у моего отца спрятано золотишка рублей на шестьсот. Яшка ездил в Вологду, продавал эти монетки зубному технику по шестьдесят рублей за золотую десятку. Сцапали, посадили. Золотишко, конечно, отобрали. У отца разрыв сердца – и каюк. Так что теперь правление колхоза поместилось в отцовском доме. Наш председатель за дело взялся зубасто. Есть на него нарекания только от тех, кто хотел бы легкой работы и побольше ущипнуть из колхозного добра. Недовольство этих людей делает честь председателю. Семью из Ленинграда он привёз. А жилье себе отделал в подвале дома моего отца, тут же под правлением, так что у него всё под руками и в руках. В крестьянском деле он смыслит больше любого коробовского колхозника, но смыслит не столь от практики, сколь от начитанности сельскохозяйственной литературой. И это не только делу помогает, но и обновляет каждое дело. Я живу в школе, в той самой комнате, где мы, помнишь, чаевали с мёдом и вареньем. И считаю себя счастливым. Скотный двор готов на сто голов. Не было кирпича на столбы между простенками. Через сельсовет добились разрешения разломать на кирпичи приходскую церковь. И столбы получились – что надо! А кормокухню совсем сложили из кирпича, так что и в пожарном отношении двору не опасно. Геронимус уехал в Москву учиться. Новый редактор Андрюшка Волягин меня охотно печатает…»
Письмо заканчивалось стихами:
Стопку тетрадей, учебников, универсальную со всеми атрибутами готовальню, тушь, листы александрийской бумаги для черчения – всё в достатке и избытке, не жалея средств, приобрёл Судаков. Его не увлекали новинки кинематографии, и даже читать «посторонней» литературы, не относящейся к программе занятий, не находилось времени. А вот специальные книги, забегая вперёд учебного плана, читал, не мог себе в этом отказать. И даже то, что проходили старшекурсники, с первых же дней заинтересовало Судакова. Быть может, это происходило потому, что по возрасту своему он был старше многих студентов последнего курса. И в то же время на первом курсе были вновь принятые с производства и строительства парни на три-четыре года старше Судакова. Они так же, как и он, не стеснялись сидеть за одной партой со вчерашними выпускниками школ-девятилеток.
Спешу я сим стихотворением
Тебя поздравить: – Молодец!
С благополучным водворением
В научно-творческий дворец!..
На лекциях и самостоятельных занятиях изучались деревянные конструкции, детали немногочисленных, строительных машин и проектирование несложных зданий. В планах учения значилась теоретическая механика, латинский и немецкий язык, так как в специальной литературе по строительству столько непонятного текста, что без латыни и знания иностранных языков обойтись невозможно.
Москва в тридцатом году выглядела совсем, совсем по-старому. Ни асфальта, ни метро. Охотный ряд хотя и избавился от спекулянтов, но был загромождён ларьками госторговли и нередко оглашался звоном доживавших последние дни церквушек. «Сухаревка» ещё здравствовала со всеми её отвратительными сторонами уходящего быта. К сожалению и унынию старожилов-москвичей и любителей древности, предназначалась на слом и снос знаменитая и величественная Сухарева башня, якобы помешавшая возросшему уличному движению… Ещё никому и не мерещились высотные здания. Но где-то уже в умах и портфелях видных московских зодчих вынашивались проекты застройки Охотного ряда новыми внушительными домами.
Седьмого ноября на параде на Красной площади Судаков находился в студенческой колонне своего института. Колонна вливалась в общий миллионный поток москвичей, и на душе у Судакова было по-праздничному радостно.
Впереди колонны шли преподаватели и руководители института, среди них выделялся старичок-профессор. Он нес на крашеном шесте портрет Ленина. Звали этого профессора Валерий Никодимович. Было время, когда к нему в этом же институте относились с некоторым незаслуженным подозрением за его прямоту и резкость суждений, и за то, что он якобы не сразу понял и не сразу принял новую власть, ошибочно полагая, что на его долю уже не выпадет при Советах ни больших, ни малых дел. Но скоро эти настроения прошли. А особенным почётом и уважением Валерий Никодимович стал пользоваться в институте после одного поразившего многих случая.
…В памятный день похорон Владимира Ильича, в трескучий мороз, когда на улицах Москвы горели костры и около них грелись дежурившие солдаты и милиционеры, Валерий Никодимович спозаранку и до позднего вечера выстоял в очереди, чтобы прощально поклониться перед гробом Ленина.
Солдаты в тяжёлых длинных тулупах, с винтовками, побелевшие от мороза, удивленно посмотрели на него, когда он выходил из мавзолея. Начальник караула сказал:
– Дед! Ты же весь обморозился! Всё лицо побелело, застыло. Беги, обтирайся снегом. И почему без шапки?..
– Шапку я не ношу и в обычное время, а в такой день? Помилуйте!.. Нет, я не замерз. Я выполнил долг, поклонился ушедшему от нас Ленину, самому большому человеку в мире, самому дорогому, любимому…
– Дайте машину, – распорядился начальник караула, – отвезите этого гражданина скорей домой, сделайте обтирание снегом.
Профессора привезли домой. Снегом он натирался сам. Не чувствуя боли, повредил на лице кожу и перевязанный ходил читать лекции…
Читая курс по истории древнерусской архитектуры и архитектуры вообще, Валерий Никодимович заканчивал иногда свои лекции уже после звонка с полной серьезностью такими словами:
– Друзья мои, некоторые ортодоксальные товарищи говорят, что в моих лекциях недостает марксизма. Я сам понимаю это. Но что делать? Колокольня Ивана Великого стояла до Маркса, стоит и будет стоять, но я знаю, что и учение Маркса будет жить и действовать в продолжении веков. Так вы уж, друзья мои, марксизма позаимствуйте из других лекций. Я ничего против не имею…
И эта добродушная наивность прощалась ему, знатоку и обожателю архитектуры…
Судакову Валерий Никодимович понравился с первых дней. Да и лекции по архитектуре, по истории искусств привлекали его особенно.
Во внеурочное время студенты института, приглашенные Валерием Никодимовичем, небольшими группами приходили к нему на квартиру за консультацией и дополнительной литературой. Жил профессор одиноко. Стены его квартиры были сплошь завешены репродукциями итальянских художников и его собственноручными зарисовками древнерусских храмов, усадеб классического стиля, и даже ветряных северных мельниц. Шкафы переполнены, на полу – навалом книги об искусстве в роскошных изданиях, и тут же изрядно потрёпанные альбомы, чертежи, распухшие папки, пылью покрытые фолианты. Письменный стол так загроможден книгами и бумагами, что не только работать за ним, подступиться к нему невозможно. Зато из вещей личного, бытового пользования посмотреть было не на что: бугроватый костыль, старый зонт в углу у дверей, тёплые валенки и всем студентам известное, не имеющее износу пальто с потёртым воротником. Да ещё старый матёрый кот в мягком, покрытом чехлом кресле.
Когда Судаков с товарищами пришел к Валерию Никодимовичу, профессор лежал на кушетке. Около него на табуретке – стакан холодного чаю и несколько раскрытых книг.
– Разрешите, Валерий Никодимович?
– Всегда рад.
– Книг бы по искусству, – попросил Судаков.
А товарищи его – одни пришли за консультацией, другие держали в руках зачётные книжки.
– Кто за книгами, выдам сейчас. Условие одно: не потерять, возвратить. Учтите, книги эти не частные. Я их завещал библиотеке института. А кто за консультацией, с теми побеседую. Что конкретно вас интересует, Судаков?
– Эпоха Возрождения…
– Доброе дело. Рассаживайтесь, ребятки, на диван, снимите с него журналы. Василия Котофеевича прошу не беспокоить, это его собственное кресло!..
Валерий Никодимович поправил на себе подтяжки, раскрыл шкаф, где находилась литература по всем видам искусств Италии.
– Пожалуйста, выбирайте сами. Здесь ничего вредного нет, всё полезное…
Судаков осторожно стал прикасаться к книгам, с некоторыми знакомился только по корешкам, иные перелистывал.
– Выбирайте не более пяти-шести книг. Понадобится – снова придёте, – предупредил Судакова профессор и заговорил, обращаясь ко всем студентам: – Ах, друзья мои, какое это великое чудо в истории человечества! Представьте себе в одной компании Леонардо да Винчи, Тициана, Микеланджело, Джорджоне, Корреджо и, наконец, среди них сам Рафаэль!.. Знаете, что я вам посоветую, Судаков? Не берите вы этих монографий о великих итальянцах. Возьмите и со вниманием прочтите Стендаля – те тома, где он, сочетая глубину мысли с мастерством художника, пишет историю живописи Италии. Вы поймёте, почему зодчество, скульптура и живопись так совершенствовались в отдалённую от нас замечательную эпоху. Прав Стендаль, когда говорил, что «этому великому веку, единственному, который совмещал в себе ум и энергию, недоставало только науки об идеях». В наш век идей достаточно. Господствующее, ведущее место завоёвано и будет принадлежать философии материалистической. Увы, друзья мои, мне немного жить осталось; вам быть свидетелями, продолжателями и вершителями великих деяний наших русских мастеров-художников, строителей и учёных. То, что подсказывает Менделеев, придется вам раскрывать и дарить народу. Что достигнуто Циолковским – вам завершать!.. В наш век, обогащённый идеями Маркса и Ленина, наша страна докажет всему миру, на что способен народ-властелин.
– Я вот эти книги возьму, Валерий Никодимович, – показывая пачку книг профессору, обратился Судаков.
– Пожалуйста. Нахожу, что запросы у вас правильные. Ещё возьмите книгу об архитектуре в период Великой Французской революции и, почитав, поразмыслите…
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
ПРОШЁЛ первый месяц учёбы в институте, и Судакову с группой студентов довелось две недели быть на практических занятиях по строительству в Болшевской трудкоммуне ОГПУ, вблизи от Москвы. Обучение в Череповецком техникуме теперь пригодилось ему на практике.
Работами в Болшеве руководил опытный инженер-строитель. Рабочую силу составляли правонарушители, бывшие уголовники и беспризорники, преимущественно молодёжь. Были в числе их и люди более солидного возраста, старые «волки» и «зубры», прошедшие чудовищную школу жизни. В Болшеве для них были созданы особые трудовые условия. Они строили цеха и мастерские для производства лыж, коньков, спортивной одежды из текстиля, футбольных мячей и всякого другого инвентаря для физкультурников и бойцов Красной Армии. Работа шла в две смены.
О трудкоммуне ОГПУ было далеко и широко известно. За границей писали, что этот большевистский эксперимент с преступниками проводится за колючей проволокой, под усиленной охраной войск ОГПУ.
Однажды приехал в Советскую Россию вожак Второго Интернационала, небезызвестный Вандервельде. Захотел он побывать и в Болшеве. Ему предоставили эту возможность.
Вандервельде ходил с провожатыми, везде совал свой нос, всем интересовался. Увидел: стоит очередь разноликих весёлых ребят – спросил:
– Почему они толпятся, чего они требуют?
– Это очередь за билетами в кино.
– А где охрана, милиция?
Ему ответили:
– Этим ребятам слишком много понадобилось бы охраны, если бы условия их жизни были принудительными.
– Что их держит? Проволочные заграждения с электрическим током? Но я по пути сюда и этого не видел. Странно, удивительно!..
– Этих ребят охраняет строгий принцип свободной обстановки.
– Кто основатель этой коммуны с такими принципами?
– Феликс Эдмундович Дзержинский.
– О! Дзержинский и… преступники. Расскажите, прошу, подробней.
– Извольте, – отвечал гид, – год рождения трудкоммуны – 1924-й. Начали работу сначала восемнадцать человек. Взяли их в Бутырках. Это были анархистски настроенные воры-рецидивисты. Между работой и рвотным порошком они не находили никакой разницы. Большого труда стоило чекистам пристроить к делу эту первую и малочисленную группу отпетых людей. Устав был и есть очень краткий: труд, самодеятельность, самосознание плюс свободная обстановка, самоуправление и товарищеская дисциплина. К этому уставу скоро внесено было дополнение самими трудовоспитанниками: «Водки не пить, не воровать, не филонить, то есть не лодырничать, не быть паразитами; быть тактичными с женщинами…» Тогда этих замечательных общежитий не было, учебного комбината тоже. Ничего готового! Зачинатели ютились в полуразрушенной бывшей барской усадьбе. Начали работать с починки собственной обуви! А теперь, как видите, в нашей коммуне обувная фабрика. Есть и другие предприятия.
– Благодарю вас. Я хочу видеть и слышать самого начальника… – сказал Вандервельде.
Работами в Болшеве руководил опытный инженер-строитель. Рабочую силу составляли правонарушители, бывшие уголовники и беспризорники, преимущественно молодёжь. Были в числе их и люди более солидного возраста, старые «волки» и «зубры», прошедшие чудовищную школу жизни. В Болшеве для них были созданы особые трудовые условия. Они строили цеха и мастерские для производства лыж, коньков, спортивной одежды из текстиля, футбольных мячей и всякого другого инвентаря для физкультурников и бойцов Красной Армии. Работа шла в две смены.
О трудкоммуне ОГПУ было далеко и широко известно. За границей писали, что этот большевистский эксперимент с преступниками проводится за колючей проволокой, под усиленной охраной войск ОГПУ.
Однажды приехал в Советскую Россию вожак Второго Интернационала, небезызвестный Вандервельде. Захотел он побывать и в Болшеве. Ему предоставили эту возможность.
Вандервельде ходил с провожатыми, везде совал свой нос, всем интересовался. Увидел: стоит очередь разноликих весёлых ребят – спросил:
– Почему они толпятся, чего они требуют?
– Это очередь за билетами в кино.
– А где охрана, милиция?
Ему ответили:
– Этим ребятам слишком много понадобилось бы охраны, если бы условия их жизни были принудительными.
– Что их держит? Проволочные заграждения с электрическим током? Но я по пути сюда и этого не видел. Странно, удивительно!..
– Этих ребят охраняет строгий принцип свободной обстановки.
– Кто основатель этой коммуны с такими принципами?
– Феликс Эдмундович Дзержинский.
– О! Дзержинский и… преступники. Расскажите, прошу, подробней.
– Извольте, – отвечал гид, – год рождения трудкоммуны – 1924-й. Начали работу сначала восемнадцать человек. Взяли их в Бутырках. Это были анархистски настроенные воры-рецидивисты. Между работой и рвотным порошком они не находили никакой разницы. Большого труда стоило чекистам пристроить к делу эту первую и малочисленную группу отпетых людей. Устав был и есть очень краткий: труд, самодеятельность, самосознание плюс свободная обстановка, самоуправление и товарищеская дисциплина. К этому уставу скоро внесено было дополнение самими трудовоспитанниками: «Водки не пить, не воровать, не филонить, то есть не лодырничать, не быть паразитами; быть тактичными с женщинами…» Тогда этих замечательных общежитий не было, учебного комбината тоже. Ничего готового! Зачинатели ютились в полуразрушенной бывшей барской усадьбе. Начали работать с починки собственной обуви! А теперь, как видите, в нашей коммуне обувная фабрика. Есть и другие предприятия.
– Благодарю вас. Я хочу видеть и слышать самого начальника… – сказал Вандервельде.