– Я, товарищи комиссия, прямо долгом своим считаю сказать, что фамилия моя Иванов взята мною, чтобы порвать формально и по существу с родством отца моего, служителя культа. Иванов я с одна тысяча девятьсот двадцать третьего года. А ранее был Крещенский… Отец мой, прямо скажу, находится не то в заточении, не то в высылке – точно не знаю. Был протоиереем в Ленинградской области. Я духовной семинарии закончить не успел, только начал – случилась революция. Прямо скажу – в бога не верю. Не верил, когда и отцу прислуживал в церкви: подавал кадило, читал апостола и прочее… Бывало, ездил с отцом на требы. Я тогда молод был и не сознавал всего вреда опиума народа – религиозного дурмана. Касательно товарища Судакова – и моя подпись там есть. Хотелось доказать неправоту товарища, его политическую слепоту… Но тут, видно, мы перегнули, полагая, что о высоких материях судить надо уметь, и не дело рядовых людей наводить критику на то, что исходит сверху. Прошу разъяснить, если я, мы то есть, неправильно действовали…
   – Кто и где вас, Иванов-Крещенский, рекомендовал при вступлении в партию?
   – Меня?
   – Да, вас. И где сейчас находятся ваши поручители? – продолжал задавать вопросы член комиссии, пожилой рабочий.
   – Как сказать, где они? Не знаю. Поступал я в торговой сети в Ленинграде. Одного из них исключили потом за троцкизм, за оппозицию. Два других, кажется, там, в сети – Гришман и Афонин. Могу потом узнать и сказать точно. Но по-честному заявляю с этой ответственной трибуны: рекомендатели мои не знали о моем духовном происхождении. Их винить не следует, я несу ответственность перед комиссией и перед вами, товарищи…
   Никто из присутствующих студентов не ожидал, что так обернётся дело. Иванов и Громов были исключены и из института. А Судаков подал заявление о переводе его на заочное отделение. Просьба его была удовлетворена.
   Пошёл тогда Иван Корнеевич в Представительство Северного края, – было такое в Москве, в одном из глухих переулков, – и обратился за помощью к самому представителю.
   – Чем я, товарищ, могу вам помочь? Работники-строители на севере нужны. Имею запросы из Ненецкого округа, из области Коми. Хотите в Нарьян-Мар, хотите в Сыктывкар? Отправлю сегодня же, проезд обеспечен. Холост? – и, получив утвердительный ответ, заметил: – Тем лучше.
   – Отправьте меня в Сыктывкар, в Коми… – согласился Судаков.
   – Могу в Коми. Поезжайте, поезжайте в Коми. Пишите заявление с просьбой о выдаче проездных средств на билет от Москвы до станции Мураши Кировской области и от Мурашей на лошадях до Сыктывкара – там еще двести километров. Пишите расписку рублей на триста. Устраивает?..
   – Устраивает, – ответил Судаков и, глядя на кружевную изморозь, затянувшую стекла в окнах кабинета, спросил: – Там, в Коми, сейчас, наверно, крепкие морозы?..
   – Минус тридцать, до сорока доходит. А у вас что, кожаные сапоги да шинелишка? Другого потеплей ничего нет?..
   – Нет, пока не заработал потеплей.
   – Да, батенька… Подождите, сообразим что-нибудь.
   Представитель Севера вызвал завхоза. Тот сказал, что может выдать Судакову полушубок, валенки и рукавицы.
   – Найдите ещё и шапку. Человек едет в Коми по собственному желанию, всерьёз и надолго. Да бронь на билет до Мурашей. Плацкарт до Вятки… Вот так. Делайте. А вам, товарищ Судаков, от души желаю успеха.
   – Спасибо за ваше внимание и добрые пожелания. Спасибо!
   Через полчаса Судаков выходил из представительства в новеньком овчинном полушубке, с тёплым бараньим воротником, в собачьей шапке и в валенках, которым не страшен любой мороз. Шинель и поношенные хромовые сапоги он свернул в узелок, а фуражку оставил завхозу – авось кому-нибудь пригодится. В таком виде, по-зимнему одетый, Судаков зашел в институт, приобрёл за наличные кое-какие учебники, попрощался с товарищами и на расспросы их, куда он едет, ответил не совсем точно:
   – Еду туда, куда Громов с Крещенским-Ивановым по доброй воле и носа своего не покажут.
   Он не мог расстаться с Москвой, не простившись с ней, не побывав на Красной площади.
   Мавзолей Ленина был закрыт. Четко вышагивая, менялись солдатские караулы. Иван Корнеевич стоял у Кремлевской стены, за которой над куполом правительственного здания развевался красный флаг.
   – Прощай!.. Нет, до свидания, дорогая сердцу каждого русского, каждого советского гражданина, Москва!..

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

   ЧЕРЕЗ двое суток скрипучий пассажирский поезд в холодную декабрьскую полночь доставил Судакова на станцию Мураши. Отсюда через лесные дебри тянулся длинный тракт на Сыктывкар.
   Первое впечатление не было отрадным. Чуть-чуть мелькала под потолкам электрическая лампочка. В буфете стоял старый дубовый шкаф с разбитыми стеклами и с покосившимися полками. На прилавке, давно не видевшим никаких съестных припасов, спали два пассажира. Холщовые мешки, набитые неизвестно чем, были положены под головы. На полу замерзшая грязь сохранилась с осенней поры.
   Поезда здесь проходили редко. Холодная вокзальная пустота вызвала у Ивана Корчеевича желание уйти отсюда к кому-нибудь в избу, чтобы попросить приюта до утра. Но куда пойдёшь? На вокзальных часах – второй час ночи.
   Он сел на чемодан, задумался. Дверь с шумом распахнулась, и вместе с холодом в вокзал ввалились три человека, одетые в тёплые зимние пальто и шапки-ушанки, закутанные шарфами так, что невозможно было рассмотреть их лиц.
   – На Сыктывкар? – спросил их Судаков, поняв, что они приехали в одном с ним поезде и могут быть ему попутчиками.
   – Да, на Сыктывкар.
   – Из Москвы?
   – Никак нет! Все из разных городов: один из Петербурга, другой – из Петрограда, а я – из Ленинграда, – неунывающе ответил певучим голосом один из пассажиров.
   Все трое поставили свои вещи в уголок и понемногу начали осваиваться: расстегнули шубы, положили чемодан на чемодан, достали из своих свёртков консервы и буханку хлеба.
   – Нельзя ли к вам присоединиться? Разрешите? – обратился Судаков к этой компании.
   – Милости просим, – ответил опять тот же человек певучей скороговоркой.
   Это был мужчина выше среднего роста, с бородой и длинными, чуть подстриженными волосами, в поношенном пальто из хорошего драпа и в бурках. Когда он резал хлеб, Судаков разглядел у него на указательном пальце левой руки массивный серебряный перстень с тонкой художественной гравировкой.
   – Подсаживайтесь, – пригласил другой, – доставайте ваши продзапасы. Кипяток бесплатно…
   Новые знакомые Судакова оказались людьми с довольно любопытными биографиями. Один, некто Афанасьев, – музыкант-композитор, бывший капельмейстер «двора его величества». Другой – человек когда-то солидного духовного звания, настоятель и попечитель одной из петербургских церквей – протоиерей Теодорович. А третий – бывший одесский вице-губернатор Иванов. Все трое после соответствующей отсидки в тюрьме, после окончания следствия и вынесения приговора, дав подписку, отправились без конвоя в административную ссылку в область Коми. В обвинительных заключениях у каждого из них была трафаретная формулировка: «занимался систематически антисоветской агитацией… А посему…» Дальше после слова «посему» следовало определение: три года ссылки в один из северных районов.
   Любой из них, конечно, с удовольствием совершил бы побег. Но куда побежишь? За границу? Она на крепком замке. Внутри страны бегай не бегай – не спрячешься.
   Судаков узнал всё это, сидя на своём чемодане и уничтожая предусмотрительно взятый на пропитание в дальней дороге харч. Кружка кипятку с чёрным хлебом и селедкой оказалась для согрева очень кстати. Его спутники тоже жадно пили кипяток, закусывая хлебом, селёдками и тресковыми консервами. Только бывший капельмейстер Афанасьев достал перед едой из чемодана поллитровку и залпом выпил полный стакан.
   – Господа, водка лучшее средство против холода. Водка – это всё! Её и монахи принимали, и цари обожали, – торжественно произнёс он. Однако не предложил выпить за кампанию не только Судакову, но и никому из «господ», а бережно и крепко закрыл бутылку пробкой.
   Во время непритязательного и скороспелого ужина в вокзал ввалилась шумная ватага – человек десять залихватских подвыпивших парней, видимо, приехавших откуда-то гульнуть в Мураши.
   – И живут же люди! – воскликнул один из них, увидев, как четверо проезжих, разложив на чемоданах хлеб и закуску, аппетитно ужинают. – Граждане! С вашего позволения дозвольте за рюмку водки, хвост селёдки песенку споём в честь и память наших братишек? Эй! Бардадым! Заводи гармонь!..
   И в холодном, неуютном вокзале, под охрипшую гармонь и под мерное раскачивание всех этих кряжистых парней кто-то рябой, с рыжими космами волос, вылезшими из-под треуха, затянул блатную песню, какой не приходилось никогда слышать Судакову.
 
В лесах без передышки
Бежали два братишки,
Бежали, обходили стороной.
Один был парень тёртый,
По «семьдесят четвертой»,
По «мокрому» засыпался второй…
 
   – Непризнанные гении!
   – Дань времени! Самобытность уголовного мира! – короткими замечаниями определили эту вокзальную самодеятельность все трое бывших – капельмейстер, вице-губернатор и служитель культа.
   А песня раздавалась всё громче, звонче и резче, и на несколько минут внимание всех было занято судьбой двух беглецов, пытавшихся пробраться в столицу ради своих прежних уголовных «промыслов».
   Вокзальная тишина способствовала рябому певцу, голос которого то снижался до жалости, то возвышался до непотребной лихости. Но вот гармонь, словно задушенная, притихла. В общей холодной тишине наступило непродолжительное молчание. Вице-губернатор под впечатлением песни втянул свою бритую голову в костлявые когда-то богатырские плечи. Капельмейстер смахнул навернувшиеся слёзы и сказал:
   – Нервы, сдают у меня нервы, а всё же этот парень исполняет хорошо. Дай ему волю, научи его, возьми его в руки и – артист готов, да еще какой бы вышел артист…
   – Овации мне, граждане, можете не устраивать. Угостите лучше, чем бог послал. Берём только натурой, – голос певца звучал не просительно, а скорее требовательно.
   Афанасьев расщедрился. Налил полстакана водки.
   – Пей, голубчик, пей, не жалко. Уважил!..
   Вице-губернатор протянул банку с консервами.
   – Батенька, подайте и вы! – поторопил певец Теодоровича. – Чего задумались…
   – Сию минутку: рука дающего не оскудевает, всякое подаяние есть благо и воздастся сторицею…
   – Вот именно, – улыбнулся парень, принимая от Теодоровича заплесневелую краюху хлеба.
   Хотел вознаградить за песню и Судаков. В завёрнутой шинели у него ещё оставалось кое-что из съестного. Но вместо подаяния и доброго слова у него вырвалась весьма крепкая фраза. Даже не привыкшие, видимо, ничему удивляться парни проявили интерес:
   – Что случилось, гражданин-товарищ?!
   – Сапожки мои хромовые ушли!..
   – Бывает. На то они и сапоги, чтобы ходить…
   – Чёрт бы вас побрал!..
   – И куда они вам в такой мороз, сапоги? Их у вас и не было. Вы их где-нибудь у кумы оставили, а на нас думаете…
   – Как не было? Сейчас я только их видел, доставая хлеб и селедку. По голенищам еще погладил. Приласкал, можно сказать, на прощание.
   – Гражданин, а чтоб сберечь шинелишку, вы её натяните на полушубок. И теплей, и сохранней, и лишнего места не занимает.
   – Спасибо за добрый совет и кстати за песню, – поблагодарил примирившийся Судаков и тут же, расправив шинель, влез в неё вместе с полушубком.
   – Политик, наверно, – подмигнул ему рябой парень. – В места не столь отдаленные пробираетесь, в ссылочку.
   – Нет, ошибаетесь. Я за, контрреволюцию не страдалец!.. Еду работать – и никаких гвоздей!.. Хорошо поёшь, да плохо людей узнаёшь… А вот мои пропавшие сапоги подсказывают, кто вы такие…
   В эту минуту гукнул паровоз, и всю наполнившую вокзал ватагу как водой смыло.
   Недолго пришлось ожидать и Судакову и его спутникам. В вокзал вошла женщина с кнутом, подпоясанная запасным чересседельником и спросила:
   – Нет ли кого на Сыктывкар? Идут две подводы.
   – Вот и слава богу! Нас четверо. Далеко ли подвезёте и сколько за проезд? – спросил Теодорович.
   – Четверо? По червонцу с носа – до самого Пупа прокачу…
   – Не смейтесь, гражданка, мы серьёзно… Что значит до «пупа»? Мы в шутках не нуждаемся.
   – А я и не шучу: первая зырянская деревня на тракте, сорок вёрст отсель, Пуп называется. Хотите – едем. А дальше там подводы найдутся. В такую даль только на перекладных ездят.
   Сторговались. Сложили вещи, привязали. Уселись и поехали. На передней подводе с бабой – Судаков и Теодорович; на задней с возницей, мальчиком лет двенадцати, – капельмейстер и вице-губернатор.
   – Ох, и далеко же нас загоняют… – с грустью и отчаянием проговорил бывший вице-губернатор.
   – Так надо, так надо, – успокаивал его бывший дворцовый капельмейстер. – Дальше едешь – тише будешь.
   – Да я и так, кажется, был тихого поведения, не тебе чета.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

   МОРОЗ. Крепкий, северный. Под полозьями розвальней скрипит обкатанная зимняя дорога. Лошади идут лесом, хвойным, тёмным, густым, непробудно спящим под покровом ночной тишины и пушистого снега. Понемногу занимается ярко-оранжевая морозная заря. Еще час-два, и с востока, из-за лесов, бескрайних и величавых, всплывёт на короткий зимний день тусклое негреющее солнце.
   – Пожалуй, не хватит дня, чтоб до Пупа добраться? – спросив Судаков.
   – Не хватит. День короток, дорога длинная, – весело согласилась возница.
   Усталые путешественники, прижавшись друг к другу, наглухо закрылись какими-то подобиями не то одеял, не то поношенных дорожных армяков и скоро уснули. Опустив привязанные к передкам розвальней вожжи, задремали и сами повозники в надежде, что дорога одна, сворачивать некуда. Лошади умные, привезут куда надо.
   На морозе, да ещё с устатку, в дороге спится хорошо. Под однообразный скрип полозьев глаза сами закрываются.
   Судакову приснилось, что стая волков напала на них. Один матёрый волк перехватил уже горло вице-губернатору. В страхе Иван Корнеевич очнулся. Не успел он заснуть снова – слышит фыркают и упираются, не идут обе лошади. Зырянка на передней подводе закричала:
   – Ребяты! Кажется, волки. Кони чуют…
   После такого возгласа, конечно, не до сна. Все встрепенулись…
   – Эх, ружье бы или наган! – сказал Судаков. – Эй ты, извозчица, топор есть? Дай-ка его сюда, я пойду с топором впереди лошадей. А вы, господа такие, кричите во все глотки, чиркайте спички…
   Но все оказались некурящими. Спичек – ни у кого.
   – Вот ведь, в беде всегда так бывает… – робко высказался вице-губернатор и, резко захлопав кожаными рукавицами, заревел на весь дремучий лес истошным голосом:
   – Волки! Волки!..
   – Га-га! Ого-го!.. – помогая ему, закричал проснувшийся испуганный Теодорович.
   – Какие здесь волки – сибирские или обыкновенные? – спросил капельмейстер мальчика, вцепившегося в вожжи.
   – Зачем сибирские, своих хватает. Наши собак едят. Лошадей кусают. Человеков не трогают, – деловито отвечал мальчик.
   Между тем, возвращаясь с топором в руке, вброд со снегу, Судаков крикнул:
   – Эй, вы! Это не волки. Кто-то пьяный в тулупе валяется!.. Подъезжайте, надо подобрать человека!
   Подъехали. Женщина с первой подводы поглядела и ахнула:
   – Вот так волки! Да это же пьяный Ирин-Миш. Из Сыктывкара, главный пожарник. Господи, как ты, парень, его топором вместо волка не стукнул? Вот бы делов было. Ирин-Миш, чего ты делаешь тут, откуда взялся?
   – Я-то? Я из Архангельскова города еду.
   – Да на чем ты едешь? На своем брюхе посередь леса?
   – Как? Я на лошади ехал. Кучер пьян, я пьян, обронили, видно. В кою сторону домой-то? Подвезите…
   – Да уж придётся. Садись. Не погибать тебе стало.
   Баба сошла с розвальней, уступив место главному пожарнику Коми области.
   Ирин-Миш ткнулся носом в кошель с сеном и захрапел.
   Утро и весь короткий день ехали лесным волоком до первой деревушки. На постоялом дворе в Пупе за самоваром путешественники стали понемногу приходить в себя.
   Ирин-Миш протрезвел, вынул из-за пазухи в трубочку свернутую Почетную грамоту, расхвастался:
   – Вот, в Архангельском, на краевом собрании дали. Золотые буквы. Все хлопали Ирин-Мишу. Всех рассмешил, весело было… Сам докладывал свои дела: лето было – дождь был, леса не горели – тушить нечего. По плану четыре пожара хотели тушить в Сыктывкаре – не было ни единого. В Выль-Горте по плану один пожар – было два. Мужики без нас потушили. Чего нам делать? Председатель спрашивает: «Чего, Ирин-Миш, целый год делал? Себя водкой тушил?..» «Нет, – говорю, – был один чрезвычайный факт». «Какой?» «Вот скажу… Поднялась тревога – лесной комбинат горит. Осень. Ночь. Темно. Красный огонь над комбинатом. Дыму не видно: ночь. Бочки, телеги, машины – всё поехало на пожар. Я на машине в трубу трублю. Берегись! Подъезжаем. Пожара нет. Луна большущая, краснущая с заревом взошла… Мы обратно. Берегись, задавим! Кричу: учебная тревога, учебная тревога!.. Люди догадались. В газете прохватили. Смех был. В Архангельском тоже хохотали». Председатель приказал: «Дать Ирин-Мишу грамоту за тушение луны!..»
   Бывший вице-губернатор в тяжком раздумье проговорил:
   – Господа, куда мы едем? Куда свои, кости везём? Чует сердце: подохнем в стороне от всякой цивилизации. Вот он «интеллигентный» представитель, тушитель луны, живой свидетель здешней культуры…
   – Культуры? Культуры? – огрызнулся и ощетинился Ирин-Миш. – Всякая и культура бывает. У попа своя, у меня своя, у тебя своя. Нас вовек не учили. Тебя всю жизнь учили. Добро – тебе, мне – худо. Тебя не переспоришь. А вот давай сказки рассказывать! Ты ни единой не знаешь, а я всю дорогу до Сыктывкара буду сказки молоть, всё разные…
   – Да мы и так, как в сказке: чем дальше едем, тем страшнее, – вставил Афанасьев.
   Судаков молча думал о чем-то своём, разглядывал обстановку избы. Всё было до предела просто и бедно. Глинобитная огромная печь-кормилица. Она же обогревает, заменяет баню, лечит от простуды. Полати от задней стены уперлись досками-тесинами в воронец – на них вполне можно разместить десять ночлежников. Голбец с ходом в подполье… И всё прочее прикладное – своё самодельное, деревянное, берестяное, глиняное, не считая двух-трех чашек и медного, позеленевшего самовара…
   И ещё приметил Иван Корнеевич в углу на божнице портрет Ленина. Он был наклеен на старую деревянную икону. Портрет простенький – приложение к «Крестьянской газете». Пониже портрета виднелась иконная церковно-славянская надпись: «Святый Стефан Пермский». Перед Ильичём висела на трёх шнурах лампадка. Она была нужна за отсутствием лампы.
   Грустно от всего этого стало Судакову. «Всего только трое суток из Москвы, а какие перемены!.. – думал он. – А люди? Что за общество? И что ждёт меня там, дальше?..» Было над чем ему призадуматься. «И всё-таки, чёрт побери, интересно. Вынесу! За плечами – молодость, здоровье, сила… а впереди – труд, учение…»
   На портрет Ленина и надпись под ним обратил внимание и Теодорович. Усмехнулся, сказал:
   – А знаете, я не вижу в этой надписи кощунства: преподобный Стефан Пермский был передовой человек своего времени. Здесь, на Зырянской земле, он выполнял ту же роль, что Кирилл и Мефодий среди братьев славян. Колонизатор? Да, но в те времена и в тех условиях колонизация не была равносильна грабежу. Наоборот, передовые и сильные несли зачатки грамотности и культуры отсталым…
   – Врёшь, поп! Врёшь!.. – не вытерпел Ирин-Миш, до этого споривший с бывшим вице-губернатором. – Где грамотность? Не было! Стефан Пермский полтысячи годов назад крестил зырян, церкви строил, а грамотность Ленин дал, с семнадцатого года!.. Вот твоя культура!.. Церкви были, школ не было.
   – Ирин-Миш! Почему вы такой грубый, с нами на «ты», а ведь мы люди…
   – Ну, и я людь! Что такое? И я тоже на «ты», не обижаюсь. В Коми все «ты», не говорят «вы». А ты с богом в молитве тоже на ты говоришь. Как это, помнишь: «Яко ты еси воистину Христос сын бога Живаго». А не говоришь богу «ваше» преподобие, сиятельство, превосходительство, ваше благородие, или господин бог. Нет, не говоришь. Вот когда много вас, я говорю «вы».
   – Отчесал, отчесал батьку, – засмеялся капельмейстер, – ай да Иринарх Михайлович! Так ведь вас звать в переводе на русский?
   – Совсем не так. Не говори, чего не знаешь. Надо правильно звать: Ирин-Миш – и всё.
   – А если по-русски? – заинтересовался Судаков.
   – По-русски не выходит никак. Верно, зовут меня Миш, Михаил. Я девкин сын: отца не было. Мать-девку звали Ириной. Её имя вместо отцова спереди ставится, моё сзади говорится: Ирин-Миш. Так по коми надо. Едете к нам – учитесь говорить по-нашему. Я был в Архангельском, говорил по-вашему. Я и сказки могу по-вашему, а лучше по-нашему…
   – Расскажи хоть одну для пробы, – попросил Судаков.
   – Одну нечего и говорить. Таким я не говорю сказок. Своим могу…
   – А ты для хозяйки. За то, что она бесплатно тебя везла.
   – Это не считается. На своей земле могу бесплатно. У меня бумага есть. На лесные пожары возить бесплатно, хоть тыщу вёрст по всей Коми-Му…
   – Что значит Му?
   – Му значит земля. У вас земля из пяти букв, у нас из двух.
   – А сказку-то всё-таки расскажи… Ну, хотя бы какую-нибудь, – настаивал Судаков.
   – По коми не понять. По-русски – коротко выходит. Так быть, для этого вашего попа понятную скажу.
   Ирин-Миш допил последний, примерно десятый, стакан чаю, отодвинулся от стола, попыхтел, вытер рукавом кумачовой рубахи обильный пот с лица и начал, не торопясь, сказку:
   – Жил-был у нас, на Сысоле, в деревне Ванька Хитрой. Приедет в город, обойдет пивные-казёнки. Деньги везде впёред отдаст. А потом снова идет. Запьёт, закусит. Шляпа у него была. Шляпой по столу ляпнет: – «Квиты, хозяин?» – «Квиты», – говорит тот. И везде так. Ходит, пьёт, ест до отказу и везде «квиты да квиты»…
   Попы все жадные. Наш жаднее всех. Увидел раз, два, три: как Ванька шляпой махнет, и готово – «квиты».
   – Волшебная шляпа! – догадался поп.
   – Ванька, продай шляпу!
   – Купи, батюшко.
   – Сколько тебе за шляпу?
   – Пятьсот серебром да золотом.
   – Дорого будет…
   – А дорого, так не покупай. Мне такая шляпа не в тягость.
   Отдал поп пятьсот рублей за шляпу – и в трактир! Жрал-жрал, еле из-за стола вылез. Раз по столу шляпой – «Квиты» говорит. А трактирщик его за полу – цоп! И говорит: «Как „квиты“? Не шути, поп. Ты одной икры на четвертной билет слопал… Гони деньги за всё. С вином вместе полста!..» Поп деньги отдал и в пивную. И там тоже, сколько ни махал шляпой, «квиты» не выходит. Обманул Ванька!.. Бежит поп к Ваньке, чтоб деньги назад забрать. А Ванька видит в окно. Лег он на лавку, говорит бабе: «Скажи попу, я скончался… Закрой меня холстиной, на грудь крест медный с божницы положи…» Не вздыхает, глаза закатил. Умер и только.
   Поп приходит.
   – Что с Ванькой?
   – Скороспешно скончался.
   Поп так озлился на Ваньку, схватил крест с груди и по лбу его как треснет! Раз, другой, да и третий.
   После третьего разу Ванька сразу воскрес. Встал, трет шишку на лбу, попа благодарит:
   – Спасибо, батюшка, за воскресение меня из мёртвых!.. Вот как спасибо!..
   Поп опять диву дался. Таким крестом можно денежку зашибать.
   – Продай, Ванька, крест!
   – Купи.
   – Сколько?
   – Одна тысяча!
   – А не дорого ли будет?
   – Дорого, так не бери, святой крест не в тягость. Видишь, меня воскресил, воистину!
   Поп отдал тысячу. Крест в полу завернул. Пошёл на заработки. В Вологде знатной купец умер. Поп – туда. Приходит ко вдове:
   – Хошь, воскрешу покойника? Давай пять тыщ, деньги вперёд!..
   – На деньги, ради бога, воскреси только.
   Поп лупил-лупил покойника, всё лицо расквасил тому, а толку нет и нет.
   – Экой Ванька хитрой, опять надул…
   Попа в полицию. Волосы сбрили – и в тюрьму. А Ванька и теперь живёт-поживает, дураков-попов надувает. А живет Ванька у нас в деревне Кируле, где враль на врале, на Сысоле… Вся сказка!..
   – Недурно! – отозвался Теодорович, – и много таких знаете?
   – И этаких, и с матерными завитушками. С тысячу, пожалуй, знаю.
   – Живой родник! – восхитился Афанасьев. – Скажи, Ирин-Миш: если меня ГПУ оставит на жительстве в Сыктывкаре, и я буду записывать все твои сказки и по рублю за штуку – согласен?
   – Дёшево покупаешь!.. Я сказками не торговец. В обмен могу: за бутылку водки три сказки. Две длинные да одну короткую. Ты потом пропечатаешь, дороже возьмёшь.
   – Дорого. Этак не дешевле Ванькиной шляпы выйдет.
   – Дорого, так не бери. Мне мои сказки не в тягость…
   Отогрелись путешественники в деревне Пуп и решили все вместе, не расставаясь, ехать до Сыктывкара. Скоро подошли подводы-порожняки, и снова дальше – лесами и перелесками, вырубками и подсеками, бесконечным волоком-трактом, не спеша, потянулись на восток, навстречу солнцу.
   Каждая мелочь привлекала внимание Ивана Судакова, запоминалась, сохраняясь в памяти. Первые впечатления бывают отчетливы и уже неповторимы по своей непосредственной свежести.