Страница:
В ту давнюю дореволюционную пору мы не имели понятия о библиотеках, так как их вблизи от наших деревень не было. Книги брали «напрокат» у соседей, да и сами иногда покупали у разносчика Прони-книгоноши. По фамилии его никто не называл. Она значилась в паспорте, да ещё в свидетельстве, выданном на право торговли книгами в разнос с лотка или из короба.
Это был замечательный подвижный старичок, один из тех четырех тысяч сытинских офеней пеших и конных, распространявших книгу по всей России. Потом, как известно, офени почти исчезли по приказанию Победоносцева и Каткова, нашедших, что светскую книгу, а особенно сочинения Льва Толстого, пускать в народ опасно. Однако, как редкое исключение, разносчики книг кое-где в глухих углах тогда ещё сохранились. Таким редким исключением оказался и бойкий Проня. И вот, спустя примерно полвека, мы его вспомнили и установили, что «радиус торгового охвата» этого книгоноши по деревням вокруг Кубенского озера был не менее двухсот километров.
Проня появлялся с книгами то там, то тут. Летом он носился с коробушкой за спиной. Зимой по скрипучему снегу таскал за собой салазки с большим сундуком. Дальние расстояния от Вологды, где он брал со склада книги и дешёвые картины, Проня преодолевал на попутных подводах и расплачивался за это книжками. Также книжками в деревнях Кубено-Озерья рассчитывался он за хлеб, чай, сахар и ночлеги.
Проня был небольшой грамотей, но книги знал, любил, а главное, хорошо запоминал насущную потребность в них в деревнях за Вологдой. Он знал, когда, в какой избе, кому требовались сказки и песенники, кому «жития святых», кому умные книжки русских классиков, а кому и книги о приключениях.
Из «картин» больше всего расходились «Как мыши кота хоронили» и «Страшный суд». Девкам и парням по нраву была картинка на тему украинской песни «Била жинка мужика, за чупрыну взявши». Заботливые хозяйки, чтобы отвадить своих мужей от водки, охотно покупали у Пропи картинку против алкоголя «От чего погиб Иван».
Вспоминая добрым словом Проню-книгоношу, мы с Сергеем Владимировичем стали по памяти перечислять, какие книги в ту давнюю пору довелось нам читать. Конечно, в числе их были «Бова Королевич» и «Еруслан Лазаревич», «Ермак Тимофеевич» и «Гуак», «Кощей Бессмертный» и «Портупей прапорщик», «Алёша Попович» и «Арап Петра Великого», «Солдат Яшка» и «Тарас Бульба», «Конёк-горбунок» и «Купец Иголкин», «Кот в сапогах» и «Кавказский пленник», «Христофор Колумб» и «Серафим Саровский», «Битва русских с кабардинцами» и «Похождения пошехонцев»…
Перебрали мы в своей памяти подобной литературы несколько десятков названий. Потом перешли к серьёзной, научной, образовательной литературе изданий незабвенного Ивана Дмитриевича Сытина. Мы почтительно говорили об этом издателе, прогрессивном деятеле, выходце из глухого захолустья, откуда-то из-под Солигалича. И единогласно признались друг другу в том, что начатки грамотности, благодаря издателю Сытину и его широко развернутой книжной торговле, по-хорошему отразились на дальнейшем развитии людей нашего поколения.
О многом мы, земляки, тогда переговорили. Не касались только охоты на Кубенском озере: у Сергея Владимировича три ружья и… ни одной утки.
Поздней ночью мой собеседник заснул. Я думал о нём, о его прославленных самолётах, где-нибудь и в эту ночную пору преодолевающих дальние расстояния. Как далеко он пошёл, высоко взлетел – от первых познаний из книжек Прони-офени до ученого с мировым именем авиаконструктора. Как не позавидовать доброй завистью человеку-творцу, о делах которого со временем сказки расскажут и песни споют!
Эх, Проня, Проня-книгоноша! Посмотрел бы ты, – да нет тебя давно среди живых, – посмотрел бы на любивших тебя когда-то ребятишек за твой ходовый, интересный товар и подивился бы, кем они стали, пройдя жизненный путь.
Вспоминая прошлое, я не мог заснуть до того часу, пока не перебрал в своей памяти всё до мелочей, что знал о Проне. И удивительно, что под старость легко вспоминается запечатлённое в свежей памяти детства и юношества.
…Вагон слегка покачивало, тлеющим синим огоньком светился из-под жестяного козырька фонарик-ночник. И вот что тогда мне представилось в воспоминаниях…
Проня-разносчик, книгоноша в нашей деревне да и в окрестных, повсюду был любимым и желанным. Везде его ждали грамотные и неграмотные, как ясного солнышка в ненастье. В книгах дешевых сытинских одни находили утоление жажды познаний незнаемого, другие искали развлечения, третьи опрашивали книг для «спасения души». Всем на потребу находились у Прони книги, взятые с вологодского склада на условиях кредитных-комиссионных. В отличие от нищих-зимогоров Проня не питался «христовым именем», не собирал милостыню. Он любил ребятишек и часто после удачной распродажи книг дарил им цветные карандаши, а иногда и книжки-сказки.
Помню, мне едва ли было шесть лет, когда я, безупречно веря книжному слову, наслушался, как старшие читали сказку про Емелю. После этой сказки я залезал на печь, прятался за кожух и сначала шепотом, а потом громче произносил волшебные слова: «По щучьему велению, по моему прошению развернись печь и вези меня в село за пряниками!..»
И это была не шутка. Если некоторые взрослые и в наше время верят, что пророк Иона три дня и три ночи путешествовал по морям, по волнам во чреве кита, то мне, малышу, было простительно после волшебных слов ожидать, как разверзнутся стены избы, и я всем на удивление, подобно Емеле, помчусь, лежа на печи.
Опекун-сапожник Михайло, зная мои недобрые намерения, с нарочитой серьёзностью кричал из-за верстака:
– По щучьему велению, печь, не двигайся!
Ну, и конечно, пропало мое колдовство.
Проня, прищурив глаза, хохотал до слез. А потом, поглаживая меня по голове, говорил:
– Чудачок маленький, да ведь это небылица, сказка-складка, выдумка для потехи. Подрастёшь, уразумеешь…
Ещё до поступления в церковноприходскую школу я научился бойко читать и тараторил, не признавая при чтении знаков препинания, полагая, что в этом – главное умение грамотея. Шутка ли! Я, малыш, читаю взахлёб, а неграмотные бородачи слушают меня. И за эту раннюю грамотность я благодарен Проне.
В долгие зимние вечера читал я мужикам до полного утомления и изнеможения такие книги, которых сам не понимал. И из-за чего люди насмерть дерутся, рубятся мечами, секирами, поднимают друг друга на копьях?
В какой-то книге рассказывалось, как злой татарин сел на русского богатыря и замахнулся булатным ножом, чтоб вспороть ему грудь белую, могучую. Слёзы застилали мне глаза, когда я читал такие места, но и плача, я продолжал чтение. Мужикам были смешны мои слёзы, только Проня успокаивал меня и поучал мужиков:
– Это хорошие слёзы. Поверьте мне: умной книжкой парнишка растроган. Ничего тут смешного нет. Правильно и в нужном месте он плачет. Передохни, Костюшка. Испей холодной водички и читай дальше… Не бойся, читай. Русский витязь останется жив-живёхонёк. Из-за ракитова куста прилетит калёная стрела и уложит наповал врага лютого…
В мою душу запал этот случай, как первое семя патриотизма. Потом я спрашивал Проню:
– Прокопей, а Еруслан – это русский?
– Нет.
– А Бова Королевич?
– Тоже нет.
– Ну, я этих книг не стану больше читать.
По милости доброго Прони, Илья Муромец и Ермак Тимофеевич сменили Еруслана с Бовой…
Иногда мы, ребятишки, гурьбой напрашивались книгоноше в наём:
– Дяди-и-нька Прокопей, давай мы твой сундук с книгами до любой деревни на салазках дотащим.
– Ребята, ведь тяжело…
– А мы всей оравой.
– Тащите!
Мы «впрягаемся» и – бегом по скрипучему снегу. Проня еле успевает за нами. А потом нам две-три книжки за это. Мы на морозе перелистываем их, разглядываем обложки.
– Какие занятные! Таких ещё не читали. «Руслан и Людмила»… Головища-та какая нарисована! А под ней меч-кладенец…
– А эта ещё занятней! «Евста-фий Пла-ки-да». Гляньте, у оленя крест на рогах!..
– Нет, эта священная, скушная. Она для стариков и старух…
Мы уже начинали разбираться.
В церковноприходской школе я учился в трех классах у разных учителей: один из них Анатолий Баранов, другой – Иван Маркелов, а третий – Алексей Осинкин. Проня со своим дощатым сундуком, привязанным к салазкам, приворачивал в нашу школу, стоявшую в пустоши Коровино на отшибе, в промежутке частых деревень. Учителям он привозил по их заказам пачки книг и каталоги сытинских изданий. Они расплачивались крупно, не пятачками, не как наши деревенские мужики, и угощали Проню чаем с малиновым вареньем и кренделями. Нас, малышей, удивляло, как это они, строгие-престрогие наставники, уважительно относятся к доброму простаку Проне? А он, старенький, сгорбленный от постоянной ноши книг, с полуседой невзрачной бородкой, не боялся их, разговаривал запросто, записывал, что им нужно из Вологды, и обещал исполнить…
В одну из наших школьных вёсен рядом с приходским училищем строился кооперативный маслодельный завод. В школу заходил приехавший смотреть постройку, по общему мужицкому суждению, какой-то «практикант». Школьная сторожиха согревала для него самовар, варила окуневую уху и вежливо называла и величала его «Властеслав Властеславович».
Бывал этот «практикант» и в кругу ребят – плясунов и частушечников. Отменному песеннику Арсюхе Шмакову на гулянке за пляску и песни «практикант» аплодировал и говорил: «Браво, браво!» Спустя долгие годы я узнал, что это был ссыльный, работавший в Вологде по кооперативному маслоделию Вацлав Воровский…
…В селе Устье-Кубенском был небольшой домик, принадлежавший каким-то «Кандатским», как прозвали хозяев крестьяне. Слыхал я, что, отправляясь в дальние деревни, разносчик Проня оставлял у этих «Кандатских» кипы книг, разумеется, доступного содержания. Но главное, что пришлось не раз мне слышать от местных старожилов, в этом доме до революции собиралась местная подпольная группа, возглавляемая учителем Левичевым из сельского «министерского» училища, не подчиненного попу и строгому наблюдателю.
Учитель-революционер Левичев отличился в годы гражданской войны, стал одним из видных руководителей Красной Армии, был членом Реввоенсовета и начальником штаба РККА. Его постигла та же участь, что и некоторых, ныне посмертно реабилитированных бывших военных деятелей.
Всё это мне вспомнилось как бы попутно и в какой-то связи с Проней. Он был широко известен. Но едва ли среди моих земляков-старожилов найдётся хоть один, кто бы знал его отчество и фамилию.
Бывало в избе у моего опекуна Михайлы собирались нищие-зимогоры на ночлег. Иногда человек шесть-восемь, и Проня тут же, Зимогорам место на полу, на соломе. Проне почётное место – спать на полатях. Штаны с кошельком он клал себе под голову, спал тревожно, как бы зимогоры над кошельком не «подшутили». Украдут – ищи тогда ветра в поле. А деньги не свои, товар взят в кредит. Своих-то доходов – кот наплакал… Зимогоры-ночлежники его успокаивали:
– Мы-то тебя, Проня, не обворуем, других побаивайся.
Случалось, навещал эту ночлежку урядник с десятским, проверял «виды» на право жительства и бродяжничества по Российской империи. Рылся в сундуке у Прони, внимательно каждую книжку смотрел, не найдя ничего подходящего, спрашивал:
– Запрещённых нет?
– Никак нет, господин урядник, неоткуда мне их взять.
– Дозволение на торговлю имеется?
– Так точно, вот-с разрешение от его превосходительства вице-губернатора.
– Что-то у тебя в сундуке молитвенников мало? Евангелиев нет ни одного, а все Гоголи да Пушкины, сказки, песенники, и Толстой опять же… Божие слово надо распространять. Есть указание свыше!
– Божье-то слово мы и в церкви слыхали, – заступались за Проню зимогоры.
– Нам любы такие книжки, что печатает Максим Горький. Он из нашего брата.
– Глупости! – резко возражал урядник.
– А ты почитай, будто про нас пишет.
И тут даже неграмотный зимогор Колька Копыто стал наизусть произносить начало любимого рассказа: «Одного из них звали Пляши-Нога, а другого – Уповающий; оба они были воры…» Молодец Максим! Кто про святых, а он про нашего брата правду сочиняет. Ни к чему нам божье слово. Ваше дело паспорта проверять, а писатель к нам в печенки заглядывает. Да что с тобой говорить!.. Всякая собака своего хозяина оберегает.
Урядник быстро уходил: с зимогорами ему не сговориться.
Сколько лет подвизался Проня в наших местах, сколько десятков тысяч книжек он распродал в деревнях, – не берусь об этом судить. Однако сбереженные в деревнях «Всеобщие русские календари» с портретом Александра Третьего, продавались Проней… Значит, добрых лет тридцать он был в наших местах книгоношей.
И вдруг не стало Прони. Месяц прошел, и два, и целый год. Проня не появлялся. Чей он был родом, откуда – неизвестно: то ли из костромских, то ли из грязовецких. И узнать не от кого – куда девался Проня?.. Конечно, пошли слухи:
– Умер, – говорили одни.
– Замерз на дороге под Вологдой…
– В тюрьму угодил… Запретные песни давал списывать.
– Убили и ограбили.
Потом выяснилось… Совсем не похожий на себя, Проня неожиданно приехал на пароходе в Устье-Кубинское с коробом книг. Он очень исхудал, постарел.
Люди узнали о несчастье, постигшем Проню. Как-то он пробирался в Вологду, чтобы сдать выручку и набрать для продажи книг и литографий. На дороге в ночную пору его подстерегли неизвестные грабители. От сильного удара Проня откусил кончик языка и лишился сознания. Когда очнулся, увидел, что карманы выворочены: грабители отняли у него всё до последней копейки и даже паспорт.
Более года ушло на поправку здоровья. И снова за дело. Но это был уже не тот Проня. Язык заплетался. Он не мог выговаривать слова, не мог посоветовать, кому какую книгу купить, и только молча показывал на цену, обозначенную на обложке.
Началась в четырнадцатом году война. Время было невесёлое… Книжки стали дорожать, но бойко расходились, особенно песенники и легкое чтиво с выразительными названиями: «Ни бе, ни ме, ни ку-ка-реку», «Люблю я женский пол», «Любовь мексиканки», «Двенадцать спящих дев или приключения прекрасного Иосифа». Потом появились книжки про войну: «Вильгельм в аду», «Донской казак Козьма Крючков» и другие в духе «гром победы раздавайся».
Сельская интеллигенция зачитывалась новым романом Брешко-Брешковского «В гостях у сатаны». Мужикам эта толстая книга была не по карману…
Понемногу Проня стал выговаривать однозначные цифры, вроде три, четыре, шесть. И хотя у него получалось: тли, сотыля, сесь, всё-таки его понимали.
В довершение Проня мог писать корявым неразборчивым почерком. И если письмо было деловым, он просил меня переписывать начисто. Благо у меня «похвальный лист» об окончании школы.
Помню одно из таких писем Прони в контору И.Д. Сытина. Проня в черновике писал богатому хозяину о том, что в Яренске книжный разносчик за долгие годы, благодаря Сытину, разбогател, стал купцом, и жители сделали его городским головой. «Кому какое счастье, – писал Проня, – а я вот не то, чтобы стать головой, сам чуть головы не лишился. Испортилась речь и полтора года не мог торговать книгами из-за мозгового потрясения. Был ограблен до нитки, влез в долги, и сто рублей пролечил из-за своей хвори в городе Любиме…»
В ответ на это письмо то ли из Вологды, то ли из Москвы Проня получил перевод – сто рублей «наградных»…
И с тех пор я ни разу Проню не видел. Но запомнил этого книжника-подвижника на всю жизнь.
В семнадцатом году, весной, на пасхальной неделе, он пробирался в наши кубенские деревни. Была бездорожица. В Кубене быстро прибывала вода. Вот-вот начнется ледоход. А река напротив села – полтора километра шириной.
Ледоход – самое интересное зрелище. И пока еще не начнется, люди толпятся и ждут подвижки льда.
Но вот подвижка началась… Послышались крики:
– Пошла! Пошла!
Огромная, в два километра, льдина сдвинулась, уперлась в Лебяжий остров, повернулась и застряла крепко, казалось, надолго. Кто посмелей, да отчаянней, кинулись по льдине переходить на другой берег. Первыми храбрость проявили два солдата-отпускника. Сначала они разведали и убедились в прочности льдины. Потом забежали в волостное правление за справкой. Писарь Паршутка Серёгичев отчеканил им на машинке бумажку о том, что два солдата лейб-гвардии Финляндского полка Менухов Н.И. и Толчельников А.И., участники Февральской революции, возвращаясь в Петроград из отпуска, запаздывают в свою часть по причине начавшегося ледохода…
Сотни людей, стоявших на берегу, видели, как два смельчака на всякий случай тащили по льдине лодчонку-душегубку; иногда они её спускали в разводье, терялись из виду, потом снова появлялись на большой льдине и быстро передвигались. Наконец они поднялись на высокий берег и несколько минут прощально махали платками.
Едва ли кто заметил тогда, как на той же лодчонке двое с противоположного берега пытались через половодье перебраться на застрявшую большую льдину…
С шумом и неистовой силищей лёд стал напирать с верховьев. Прибывала вода. Застрявшая льдина, подпертая течением, краем почти метровой толщины, двигаясь, стала громоздиться на сельский берег. Всё, что было охвачено разливом, льдина нещадно срывала с места и как бы шутя и походя, разрушала, принимая обломки на себя и заметая следы стихийного бедствия.
Перепуганная толпа кинулась от потрясающего зрелища подальше на берег. В одном месте, около волостного правления, льдина с треском перевернула бревенчатую избу и потащила её со всем скарбом. Хорошо, что жильцы успели перебраться повыше к соседям.
Рядом напором льда опрокинуло и понесло сарай, в котором находились рыбацкие сети и стояла за перегородкой корова…
Никто не знал, что в эти самые минуты через реку переправлялся с каким-то попутчиком и неизменным своим сундуком Проня-книгоноша…
Солдат Алексашка Толчельников вскоре написал из Петрограда, что они с товарищем доехали благополучно, никакого наказания за опоздание из-за распутицы им не было. И спрашивали о том, как добрался до Устья-Кубенского Проня? «Мы ему не советовали, – писал Толчельников, – а попутчик его уговорил за три рубля доставить…»
Проня не появлялся. Ждали его как чуда, но чудес не бывает. Исчез Проня навсегда…
Как-то спустя годы, незадолго до коллективизации, я побывал у себя на родине и был в ближней деревне от Приозерья у своих земляков. Сидели в избе у крестьянина Василья Чакина за самоваром. Пахло угарным дымком. В самоваре, спущенные на рукотёрнике, варились яйца. Курицы бродили по избе, цыплята кормились овсяной заварой из перевёрнутой, окованной железными полосами, крышки сундука. Она мне что-то показалась знакомой. Я тогда сказал Накину:
– Вот с такой крышкой когда-то был сундук у Прони книжного разносчика…
– Возможная вещь, – ответил Чакин, – я собирал плавник на дрова и нашёл её в кустах на приплёске в том году, когда началась наша власть. Ведь и Проня закатился под лед в ту весну. Славный был старик. В кажинной избе по всей окрестности он перебывал. Грамотным – книжки, неграмотным – картинки. Денег у кого нет и в долг поверит. А тело его так и не нашли. Лед, он всё перемелет, все перетрёт. Мало ли случаев бывало…
А память о Проне всё-таки не стерлась…
КРЕЙСЕР РЕВОЛЮЦИИ
1. История одного фотоснимка
Это был замечательный подвижный старичок, один из тех четырех тысяч сытинских офеней пеших и конных, распространявших книгу по всей России. Потом, как известно, офени почти исчезли по приказанию Победоносцева и Каткова, нашедших, что светскую книгу, а особенно сочинения Льва Толстого, пускать в народ опасно. Однако, как редкое исключение, разносчики книг кое-где в глухих углах тогда ещё сохранились. Таким редким исключением оказался и бойкий Проня. И вот, спустя примерно полвека, мы его вспомнили и установили, что «радиус торгового охвата» этого книгоноши по деревням вокруг Кубенского озера был не менее двухсот километров.
Проня появлялся с книгами то там, то тут. Летом он носился с коробушкой за спиной. Зимой по скрипучему снегу таскал за собой салазки с большим сундуком. Дальние расстояния от Вологды, где он брал со склада книги и дешёвые картины, Проня преодолевал на попутных подводах и расплачивался за это книжками. Также книжками в деревнях Кубено-Озерья рассчитывался он за хлеб, чай, сахар и ночлеги.
Проня был небольшой грамотей, но книги знал, любил, а главное, хорошо запоминал насущную потребность в них в деревнях за Вологдой. Он знал, когда, в какой избе, кому требовались сказки и песенники, кому «жития святых», кому умные книжки русских классиков, а кому и книги о приключениях.
Из «картин» больше всего расходились «Как мыши кота хоронили» и «Страшный суд». Девкам и парням по нраву была картинка на тему украинской песни «Била жинка мужика, за чупрыну взявши». Заботливые хозяйки, чтобы отвадить своих мужей от водки, охотно покупали у Пропи картинку против алкоголя «От чего погиб Иван».
Вспоминая добрым словом Проню-книгоношу, мы с Сергеем Владимировичем стали по памяти перечислять, какие книги в ту давнюю пору довелось нам читать. Конечно, в числе их были «Бова Королевич» и «Еруслан Лазаревич», «Ермак Тимофеевич» и «Гуак», «Кощей Бессмертный» и «Портупей прапорщик», «Алёша Попович» и «Арап Петра Великого», «Солдат Яшка» и «Тарас Бульба», «Конёк-горбунок» и «Купец Иголкин», «Кот в сапогах» и «Кавказский пленник», «Христофор Колумб» и «Серафим Саровский», «Битва русских с кабардинцами» и «Похождения пошехонцев»…
Перебрали мы в своей памяти подобной литературы несколько десятков названий. Потом перешли к серьёзной, научной, образовательной литературе изданий незабвенного Ивана Дмитриевича Сытина. Мы почтительно говорили об этом издателе, прогрессивном деятеле, выходце из глухого захолустья, откуда-то из-под Солигалича. И единогласно признались друг другу в том, что начатки грамотности, благодаря издателю Сытину и его широко развернутой книжной торговле, по-хорошему отразились на дальнейшем развитии людей нашего поколения.
О многом мы, земляки, тогда переговорили. Не касались только охоты на Кубенском озере: у Сергея Владимировича три ружья и… ни одной утки.
Поздней ночью мой собеседник заснул. Я думал о нём, о его прославленных самолётах, где-нибудь и в эту ночную пору преодолевающих дальние расстояния. Как далеко он пошёл, высоко взлетел – от первых познаний из книжек Прони-офени до ученого с мировым именем авиаконструктора. Как не позавидовать доброй завистью человеку-творцу, о делах которого со временем сказки расскажут и песни споют!
Эх, Проня, Проня-книгоноша! Посмотрел бы ты, – да нет тебя давно среди живых, – посмотрел бы на любивших тебя когда-то ребятишек за твой ходовый, интересный товар и подивился бы, кем они стали, пройдя жизненный путь.
Вспоминая прошлое, я не мог заснуть до того часу, пока не перебрал в своей памяти всё до мелочей, что знал о Проне. И удивительно, что под старость легко вспоминается запечатлённое в свежей памяти детства и юношества.
…Вагон слегка покачивало, тлеющим синим огоньком светился из-под жестяного козырька фонарик-ночник. И вот что тогда мне представилось в воспоминаниях…
Проня-разносчик, книгоноша в нашей деревне да и в окрестных, повсюду был любимым и желанным. Везде его ждали грамотные и неграмотные, как ясного солнышка в ненастье. В книгах дешевых сытинских одни находили утоление жажды познаний незнаемого, другие искали развлечения, третьи опрашивали книг для «спасения души». Всем на потребу находились у Прони книги, взятые с вологодского склада на условиях кредитных-комиссионных. В отличие от нищих-зимогоров Проня не питался «христовым именем», не собирал милостыню. Он любил ребятишек и часто после удачной распродажи книг дарил им цветные карандаши, а иногда и книжки-сказки.
Помню, мне едва ли было шесть лет, когда я, безупречно веря книжному слову, наслушался, как старшие читали сказку про Емелю. После этой сказки я залезал на печь, прятался за кожух и сначала шепотом, а потом громче произносил волшебные слова: «По щучьему велению, по моему прошению развернись печь и вези меня в село за пряниками!..»
И это была не шутка. Если некоторые взрослые и в наше время верят, что пророк Иона три дня и три ночи путешествовал по морям, по волнам во чреве кита, то мне, малышу, было простительно после волшебных слов ожидать, как разверзнутся стены избы, и я всем на удивление, подобно Емеле, помчусь, лежа на печи.
Опекун-сапожник Михайло, зная мои недобрые намерения, с нарочитой серьёзностью кричал из-за верстака:
– По щучьему велению, печь, не двигайся!
Ну, и конечно, пропало мое колдовство.
Проня, прищурив глаза, хохотал до слез. А потом, поглаживая меня по голове, говорил:
– Чудачок маленький, да ведь это небылица, сказка-складка, выдумка для потехи. Подрастёшь, уразумеешь…
Ещё до поступления в церковноприходскую школу я научился бойко читать и тараторил, не признавая при чтении знаков препинания, полагая, что в этом – главное умение грамотея. Шутка ли! Я, малыш, читаю взахлёб, а неграмотные бородачи слушают меня. И за эту раннюю грамотность я благодарен Проне.
В долгие зимние вечера читал я мужикам до полного утомления и изнеможения такие книги, которых сам не понимал. И из-за чего люди насмерть дерутся, рубятся мечами, секирами, поднимают друг друга на копьях?
В какой-то книге рассказывалось, как злой татарин сел на русского богатыря и замахнулся булатным ножом, чтоб вспороть ему грудь белую, могучую. Слёзы застилали мне глаза, когда я читал такие места, но и плача, я продолжал чтение. Мужикам были смешны мои слёзы, только Проня успокаивал меня и поучал мужиков:
– Это хорошие слёзы. Поверьте мне: умной книжкой парнишка растроган. Ничего тут смешного нет. Правильно и в нужном месте он плачет. Передохни, Костюшка. Испей холодной водички и читай дальше… Не бойся, читай. Русский витязь останется жив-живёхонёк. Из-за ракитова куста прилетит калёная стрела и уложит наповал врага лютого…
В мою душу запал этот случай, как первое семя патриотизма. Потом я спрашивал Проню:
– Прокопей, а Еруслан – это русский?
– Нет.
– А Бова Королевич?
– Тоже нет.
– Ну, я этих книг не стану больше читать.
По милости доброго Прони, Илья Муромец и Ермак Тимофеевич сменили Еруслана с Бовой…
Иногда мы, ребятишки, гурьбой напрашивались книгоноше в наём:
– Дяди-и-нька Прокопей, давай мы твой сундук с книгами до любой деревни на салазках дотащим.
– Ребята, ведь тяжело…
– А мы всей оравой.
– Тащите!
Мы «впрягаемся» и – бегом по скрипучему снегу. Проня еле успевает за нами. А потом нам две-три книжки за это. Мы на морозе перелистываем их, разглядываем обложки.
– Какие занятные! Таких ещё не читали. «Руслан и Людмила»… Головища-та какая нарисована! А под ней меч-кладенец…
– А эта ещё занятней! «Евста-фий Пла-ки-да». Гляньте, у оленя крест на рогах!..
– Нет, эта священная, скушная. Она для стариков и старух…
Мы уже начинали разбираться.
В церковноприходской школе я учился в трех классах у разных учителей: один из них Анатолий Баранов, другой – Иван Маркелов, а третий – Алексей Осинкин. Проня со своим дощатым сундуком, привязанным к салазкам, приворачивал в нашу школу, стоявшую в пустоши Коровино на отшибе, в промежутке частых деревень. Учителям он привозил по их заказам пачки книг и каталоги сытинских изданий. Они расплачивались крупно, не пятачками, не как наши деревенские мужики, и угощали Проню чаем с малиновым вареньем и кренделями. Нас, малышей, удивляло, как это они, строгие-престрогие наставники, уважительно относятся к доброму простаку Проне? А он, старенький, сгорбленный от постоянной ноши книг, с полуседой невзрачной бородкой, не боялся их, разговаривал запросто, записывал, что им нужно из Вологды, и обещал исполнить…
В одну из наших школьных вёсен рядом с приходским училищем строился кооперативный маслодельный завод. В школу заходил приехавший смотреть постройку, по общему мужицкому суждению, какой-то «практикант». Школьная сторожиха согревала для него самовар, варила окуневую уху и вежливо называла и величала его «Властеслав Властеславович».
Бывал этот «практикант» и в кругу ребят – плясунов и частушечников. Отменному песеннику Арсюхе Шмакову на гулянке за пляску и песни «практикант» аплодировал и говорил: «Браво, браво!» Спустя долгие годы я узнал, что это был ссыльный, работавший в Вологде по кооперативному маслоделию Вацлав Воровский…
…В селе Устье-Кубенском был небольшой домик, принадлежавший каким-то «Кандатским», как прозвали хозяев крестьяне. Слыхал я, что, отправляясь в дальние деревни, разносчик Проня оставлял у этих «Кандатских» кипы книг, разумеется, доступного содержания. Но главное, что пришлось не раз мне слышать от местных старожилов, в этом доме до революции собиралась местная подпольная группа, возглавляемая учителем Левичевым из сельского «министерского» училища, не подчиненного попу и строгому наблюдателю.
Учитель-революционер Левичев отличился в годы гражданской войны, стал одним из видных руководителей Красной Армии, был членом Реввоенсовета и начальником штаба РККА. Его постигла та же участь, что и некоторых, ныне посмертно реабилитированных бывших военных деятелей.
Всё это мне вспомнилось как бы попутно и в какой-то связи с Проней. Он был широко известен. Но едва ли среди моих земляков-старожилов найдётся хоть один, кто бы знал его отчество и фамилию.
Бывало в избе у моего опекуна Михайлы собирались нищие-зимогоры на ночлег. Иногда человек шесть-восемь, и Проня тут же, Зимогорам место на полу, на соломе. Проне почётное место – спать на полатях. Штаны с кошельком он клал себе под голову, спал тревожно, как бы зимогоры над кошельком не «подшутили». Украдут – ищи тогда ветра в поле. А деньги не свои, товар взят в кредит. Своих-то доходов – кот наплакал… Зимогоры-ночлежники его успокаивали:
– Мы-то тебя, Проня, не обворуем, других побаивайся.
Случалось, навещал эту ночлежку урядник с десятским, проверял «виды» на право жительства и бродяжничества по Российской империи. Рылся в сундуке у Прони, внимательно каждую книжку смотрел, не найдя ничего подходящего, спрашивал:
– Запрещённых нет?
– Никак нет, господин урядник, неоткуда мне их взять.
– Дозволение на торговлю имеется?
– Так точно, вот-с разрешение от его превосходительства вице-губернатора.
– Что-то у тебя в сундуке молитвенников мало? Евангелиев нет ни одного, а все Гоголи да Пушкины, сказки, песенники, и Толстой опять же… Божие слово надо распространять. Есть указание свыше!
– Божье-то слово мы и в церкви слыхали, – заступались за Проню зимогоры.
– Нам любы такие книжки, что печатает Максим Горький. Он из нашего брата.
– Глупости! – резко возражал урядник.
– А ты почитай, будто про нас пишет.
И тут даже неграмотный зимогор Колька Копыто стал наизусть произносить начало любимого рассказа: «Одного из них звали Пляши-Нога, а другого – Уповающий; оба они были воры…» Молодец Максим! Кто про святых, а он про нашего брата правду сочиняет. Ни к чему нам божье слово. Ваше дело паспорта проверять, а писатель к нам в печенки заглядывает. Да что с тобой говорить!.. Всякая собака своего хозяина оберегает.
Урядник быстро уходил: с зимогорами ему не сговориться.
Сколько лет подвизался Проня в наших местах, сколько десятков тысяч книжек он распродал в деревнях, – не берусь об этом судить. Однако сбереженные в деревнях «Всеобщие русские календари» с портретом Александра Третьего, продавались Проней… Значит, добрых лет тридцать он был в наших местах книгоношей.
И вдруг не стало Прони. Месяц прошел, и два, и целый год. Проня не появлялся. Чей он был родом, откуда – неизвестно: то ли из костромских, то ли из грязовецких. И узнать не от кого – куда девался Проня?.. Конечно, пошли слухи:
– Умер, – говорили одни.
– Замерз на дороге под Вологдой…
– В тюрьму угодил… Запретные песни давал списывать.
– Убили и ограбили.
Потом выяснилось… Совсем не похожий на себя, Проня неожиданно приехал на пароходе в Устье-Кубинское с коробом книг. Он очень исхудал, постарел.
Люди узнали о несчастье, постигшем Проню. Как-то он пробирался в Вологду, чтобы сдать выручку и набрать для продажи книг и литографий. На дороге в ночную пору его подстерегли неизвестные грабители. От сильного удара Проня откусил кончик языка и лишился сознания. Когда очнулся, увидел, что карманы выворочены: грабители отняли у него всё до последней копейки и даже паспорт.
Более года ушло на поправку здоровья. И снова за дело. Но это был уже не тот Проня. Язык заплетался. Он не мог выговаривать слова, не мог посоветовать, кому какую книгу купить, и только молча показывал на цену, обозначенную на обложке.
Началась в четырнадцатом году война. Время было невесёлое… Книжки стали дорожать, но бойко расходились, особенно песенники и легкое чтиво с выразительными названиями: «Ни бе, ни ме, ни ку-ка-реку», «Люблю я женский пол», «Любовь мексиканки», «Двенадцать спящих дев или приключения прекрасного Иосифа». Потом появились книжки про войну: «Вильгельм в аду», «Донской казак Козьма Крючков» и другие в духе «гром победы раздавайся».
Сельская интеллигенция зачитывалась новым романом Брешко-Брешковского «В гостях у сатаны». Мужикам эта толстая книга была не по карману…
Понемногу Проня стал выговаривать однозначные цифры, вроде три, четыре, шесть. И хотя у него получалось: тли, сотыля, сесь, всё-таки его понимали.
В довершение Проня мог писать корявым неразборчивым почерком. И если письмо было деловым, он просил меня переписывать начисто. Благо у меня «похвальный лист» об окончании школы.
Помню одно из таких писем Прони в контору И.Д. Сытина. Проня в черновике писал богатому хозяину о том, что в Яренске книжный разносчик за долгие годы, благодаря Сытину, разбогател, стал купцом, и жители сделали его городским головой. «Кому какое счастье, – писал Проня, – а я вот не то, чтобы стать головой, сам чуть головы не лишился. Испортилась речь и полтора года не мог торговать книгами из-за мозгового потрясения. Был ограблен до нитки, влез в долги, и сто рублей пролечил из-за своей хвори в городе Любиме…»
В ответ на это письмо то ли из Вологды, то ли из Москвы Проня получил перевод – сто рублей «наградных»…
И с тех пор я ни разу Проню не видел. Но запомнил этого книжника-подвижника на всю жизнь.
В семнадцатом году, весной, на пасхальной неделе, он пробирался в наши кубенские деревни. Была бездорожица. В Кубене быстро прибывала вода. Вот-вот начнется ледоход. А река напротив села – полтора километра шириной.
Ледоход – самое интересное зрелище. И пока еще не начнется, люди толпятся и ждут подвижки льда.
Но вот подвижка началась… Послышались крики:
– Пошла! Пошла!
Огромная, в два километра, льдина сдвинулась, уперлась в Лебяжий остров, повернулась и застряла крепко, казалось, надолго. Кто посмелей, да отчаянней, кинулись по льдине переходить на другой берег. Первыми храбрость проявили два солдата-отпускника. Сначала они разведали и убедились в прочности льдины. Потом забежали в волостное правление за справкой. Писарь Паршутка Серёгичев отчеканил им на машинке бумажку о том, что два солдата лейб-гвардии Финляндского полка Менухов Н.И. и Толчельников А.И., участники Февральской революции, возвращаясь в Петроград из отпуска, запаздывают в свою часть по причине начавшегося ледохода…
Сотни людей, стоявших на берегу, видели, как два смельчака на всякий случай тащили по льдине лодчонку-душегубку; иногда они её спускали в разводье, терялись из виду, потом снова появлялись на большой льдине и быстро передвигались. Наконец они поднялись на высокий берег и несколько минут прощально махали платками.
Едва ли кто заметил тогда, как на той же лодчонке двое с противоположного берега пытались через половодье перебраться на застрявшую большую льдину…
С шумом и неистовой силищей лёд стал напирать с верховьев. Прибывала вода. Застрявшая льдина, подпертая течением, краем почти метровой толщины, двигаясь, стала громоздиться на сельский берег. Всё, что было охвачено разливом, льдина нещадно срывала с места и как бы шутя и походя, разрушала, принимая обломки на себя и заметая следы стихийного бедствия.
Перепуганная толпа кинулась от потрясающего зрелища подальше на берег. В одном месте, около волостного правления, льдина с треском перевернула бревенчатую избу и потащила её со всем скарбом. Хорошо, что жильцы успели перебраться повыше к соседям.
Рядом напором льда опрокинуло и понесло сарай, в котором находились рыбацкие сети и стояла за перегородкой корова…
Никто не знал, что в эти самые минуты через реку переправлялся с каким-то попутчиком и неизменным своим сундуком Проня-книгоноша…
Солдат Алексашка Толчельников вскоре написал из Петрограда, что они с товарищем доехали благополучно, никакого наказания за опоздание из-за распутицы им не было. И спрашивали о том, как добрался до Устья-Кубенского Проня? «Мы ему не советовали, – писал Толчельников, – а попутчик его уговорил за три рубля доставить…»
Проня не появлялся. Ждали его как чуда, но чудес не бывает. Исчез Проня навсегда…
Как-то спустя годы, незадолго до коллективизации, я побывал у себя на родине и был в ближней деревне от Приозерья у своих земляков. Сидели в избе у крестьянина Василья Чакина за самоваром. Пахло угарным дымком. В самоваре, спущенные на рукотёрнике, варились яйца. Курицы бродили по избе, цыплята кормились овсяной заварой из перевёрнутой, окованной железными полосами, крышки сундука. Она мне что-то показалась знакомой. Я тогда сказал Накину:
– Вот с такой крышкой когда-то был сундук у Прони книжного разносчика…
– Возможная вещь, – ответил Чакин, – я собирал плавник на дрова и нашёл её в кустах на приплёске в том году, когда началась наша власть. Ведь и Проня закатился под лед в ту весну. Славный был старик. В кажинной избе по всей окрестности он перебывал. Грамотным – книжки, неграмотным – картинки. Денег у кого нет и в долг поверит. А тело его так и не нашли. Лед, он всё перемелет, все перетрёт. Мало ли случаев бывало…
А память о Проне всё-таки не стерлась…
КРЕЙСЕР РЕВОЛЮЦИИ
Очерк
1. История одного фотоснимка
Это было до революции. Я тогда воспитывался под опекой у прижимистого неграмотного сапожника. Учился в церковноприходской школе, познавал чтение, писание, арифметику и, главным образом, церковнославянскую грамоту с её молитвами, тропарями и кондаками. В воскресные дни мой хозяин-опекун выезжал в село Устье-Кубенское на сапожный торг, меня брал с собой посмотреть за лошадью и повозкой, постеречь хозяйское добро… За это мне перепадали гостинцы – дешевые пряники или обломки кренделей, которые скупой и расчетливый опекун брал не в сельских лавках, а на обратном пути в заболотной деревушке Малое Васильевское. И вся эта деревушка, вернее хуторок, состояла из двух новых, крепко сколоченных изб, принадлежавших пекарям Баскаковым. Пекарня была невесть какая, похожая на баньку, и звали ее просто «Баскаковский курень». Видимо, потому-то из неё и курился постоянно дымок, и частенько приворачивали сюда добрые люди прикорнуть от холода, покурить махорочки и покормиться горячими кренделями, а иногда и распить с пекарями косушечку.
Помню, один из братьев Баскаковых – крепкого сложения, лобастый, с подкрученными острыми усами, в белом фартуке и расстёгнутой косоворотке, – зарядившись стаканчиком монопольки, в ожидании очередной выпечки баранок становился разговорчивее и, беседуя с проезжими, рассказывал о бесславном Цусимском сражении. О том, что с японских кораблей пушки стреляли дальше наших, что корабельная броня у японских судов потолще, и вообще у нас была измена и нераспорядительность и во флоте и в пехоте, оттого нам тогда влетело, а для царя – сплошной конфуз…
Потом Баскаков пел «От павших твердынь Порт-Артура, с кровавых маньчжурских полей…» Эту песню ему подпевали проезжие мужики.
В передышке между песнями Баскаков рассказывал о далёких морских странствиях, о держимордах-офицерах, о том, как их корабль «Аврора», подбитый японским снарядом, сумел вырваться из цусимского ада и своим ходом добрался до Филиппинских островов, до города Манилы. Здесь он и встал на ремонт и долго чинился, дабы не стыдно после сражения с разбитым носом возвращаться в Россию…
– Да подождите, посидите… Сейчас я сбегаю в избу, принесу мой матросский альбом и покажу, как наш крейсер выглядел после Цусимы… – говорил он и через несколько минут возвращался в пекарню с альбомом.
В альбоме были карточки его боевых товарищей и были десятки фотографий военных кораблей – от броненосцев до канонерок и, наконец, на отдельном листе крупнее остальных прочих снимок верхней носовой части корабля с огромной пробоиной, в которую, по словам Баскакова, «матрос, не сгибаясь, пролезет».
Мужики рассматривали фотографию и, глядя на пробоину, дивились:
– Ну и силища!..
– А наши снаряды или не долетали, или, как поленья, отскакивали прочь от бортов вражеских кораблей. Беда прямо! – негодовал пекарь, ругая свое бывшее начальство. – Кое-чему мы научились у японцев, но дорогонько обошлась нам та наука… Многие наши братья-рядовички погибли. Доставалось и начальству. У нас на «Авроре» в Цусимском бою японцы убили капитана первого ранга Егорьева…
Я запомнил тот снимок: сверху на палубе стоят несколько матросов, внизу три ряда иллюминаторов, поцарапанный осколками борт, пробоина и славянскими буквами надпись: «Аврора».
– Так назывался крейсер. Его «окрестили» не в честь какой-то богини Авроры, а в память старого фрегата «Аврора», который когда-то в прежние времена отразил нападение англичан на Камчатке. Нам об этом говорили на занятиях по изучению словесности, – пояснял мужикам Баскаков.
Между тем он доставал лопатой из печи румяные, горячие, вызывавшие у всех аппетит, крендели.
– А ну, кто желает свеженьких? Шесть копеек фунт! С пылу да жару три копейки за пару!..
Запах от свежей выпечки привлекал приезжих посетителей. Появлялись «чикушечки»: ударь рукой по донышку – и пробка в потолок. Посетители просили бывшего матроса спеть что-нибудь душещипательное, заунывное. Баскаков не заставлял долго упрашивать. Изрядно подвыпивший, он, нанизывая крендели на мочало, запевал:
Кончалась песня, и сразу начинались разговоры:
– И подумать только! Дожили… Япошка побил!
– Измена! Орудия не та… Погодите, с немцем ещё и похуже будет. Эти похитрей…
В конце семнадцатого года я уже был подмастерьем у сапожников. Иногда заходил к Баскаковым. Их «курень» – пекарня не работала. О кренделях осталось одно лишь доброе воспоминание. Заходил просто так: послушать бывалого человека, полистать старые журналы с картинками, взять для чтения вслух мужикам книжки о том, как Вильгельм попал в ад, о Гришке Распутине, песенники и даже «Марсельезу» с нотами. Из политических книг была наиболее понятна и доступна «Пауки и мухи». Пачками стали приходить и большевистские газеты.
Однажды Баскаков и говорит мужикам:
– Слыхали? Наша-то «Аврора» пушечным выстрелом первая подала сигнал к мировой революции!.. Холостым стрельнула, а гром на весь свет!..
И на лице у него – светлая волнующая радость, и в голосе победное торжество. И опять он бережно, теперь как святыню, показывал слегка выцветшую фотографию – память о том, как в чужестранной далекой Маниле стояла «Аврора» в ожидании, когда бронированный «пластырь» наложат на её тело, уязвленное японскими снарядами…
Помню, один из братьев Баскаковых – крепкого сложения, лобастый, с подкрученными острыми усами, в белом фартуке и расстёгнутой косоворотке, – зарядившись стаканчиком монопольки, в ожидании очередной выпечки баранок становился разговорчивее и, беседуя с проезжими, рассказывал о бесславном Цусимском сражении. О том, что с японских кораблей пушки стреляли дальше наших, что корабельная броня у японских судов потолще, и вообще у нас была измена и нераспорядительность и во флоте и в пехоте, оттого нам тогда влетело, а для царя – сплошной конфуз…
Потом Баскаков пел «От павших твердынь Порт-Артура, с кровавых маньчжурских полей…» Эту песню ему подпевали проезжие мужики.
В передышке между песнями Баскаков рассказывал о далёких морских странствиях, о держимордах-офицерах, о том, как их корабль «Аврора», подбитый японским снарядом, сумел вырваться из цусимского ада и своим ходом добрался до Филиппинских островов, до города Манилы. Здесь он и встал на ремонт и долго чинился, дабы не стыдно после сражения с разбитым носом возвращаться в Россию…
– Да подождите, посидите… Сейчас я сбегаю в избу, принесу мой матросский альбом и покажу, как наш крейсер выглядел после Цусимы… – говорил он и через несколько минут возвращался в пекарню с альбомом.
В альбоме были карточки его боевых товарищей и были десятки фотографий военных кораблей – от броненосцев до канонерок и, наконец, на отдельном листе крупнее остальных прочих снимок верхней носовой части корабля с огромной пробоиной, в которую, по словам Баскакова, «матрос, не сгибаясь, пролезет».
Мужики рассматривали фотографию и, глядя на пробоину, дивились:
– Ну и силища!..
– А наши снаряды или не долетали, или, как поленья, отскакивали прочь от бортов вражеских кораблей. Беда прямо! – негодовал пекарь, ругая свое бывшее начальство. – Кое-чему мы научились у японцев, но дорогонько обошлась нам та наука… Многие наши братья-рядовички погибли. Доставалось и начальству. У нас на «Авроре» в Цусимском бою японцы убили капитана первого ранга Егорьева…
Я запомнил тот снимок: сверху на палубе стоят несколько матросов, внизу три ряда иллюминаторов, поцарапанный осколками борт, пробоина и славянскими буквами надпись: «Аврора».
– Так назывался крейсер. Его «окрестили» не в честь какой-то богини Авроры, а в память старого фрегата «Аврора», который когда-то в прежние времена отразил нападение англичан на Камчатке. Нам об этом говорили на занятиях по изучению словесности, – пояснял мужикам Баскаков.
Между тем он доставал лопатой из печи румяные, горячие, вызывавшие у всех аппетит, крендели.
– А ну, кто желает свеженьких? Шесть копеек фунт! С пылу да жару три копейки за пару!..
Запах от свежей выпечки привлекал приезжих посетителей. Появлялись «чикушечки»: ударь рукой по донышку – и пробка в потолок. Посетители просили бывшего матроса спеть что-нибудь душещипательное, заунывное. Баскаков не заставлял долго упрашивать. Изрядно подвыпивший, он, нанизывая крендели на мочало, запевал:
И пока лилась грустная песня о погибших моряках русских, все сидели не шелохнувшись, даже кренделей не жевали.
…В далёком Цусимском проливе,
В стороне от родимой земли,
На дне океана глубоком
Забытые есть корабли.
Там русские спят адмиралы,
И дремлют матросы вокруг.
У них прорастают кораллы
Меж пальцев раскинутых рук…
Кончалась песня, и сразу начинались разговоры:
– И подумать только! Дожили… Япошка побил!
– Измена! Орудия не та… Погодите, с немцем ещё и похуже будет. Эти похитрей…
В конце семнадцатого года я уже был подмастерьем у сапожников. Иногда заходил к Баскаковым. Их «курень» – пекарня не работала. О кренделях осталось одно лишь доброе воспоминание. Заходил просто так: послушать бывалого человека, полистать старые журналы с картинками, взять для чтения вслух мужикам книжки о том, как Вильгельм попал в ад, о Гришке Распутине, песенники и даже «Марсельезу» с нотами. Из политических книг была наиболее понятна и доступна «Пауки и мухи». Пачками стали приходить и большевистские газеты.
Однажды Баскаков и говорит мужикам:
– Слыхали? Наша-то «Аврора» пушечным выстрелом первая подала сигнал к мировой революции!.. Холостым стрельнула, а гром на весь свет!..
И на лице у него – светлая волнующая радость, и в голосе победное торжество. И опять он бережно, теперь как святыню, показывал слегка выцветшую фотографию – память о том, как в чужестранной далекой Маниле стояла «Аврора» в ожидании, когда бронированный «пластырь» наложат на её тело, уязвленное японскими снарядами…