Страница:
– Пожалуйста. Вот он, будьте знакомы. Товарищ начальник, гость хочет послушать вас.
– Моя фамилия Кузнецов, – отрекомендовался управляющий. – Хозяином трудкоммуны является общее собрание всех работающих. Есть у нас конфликтная комиссия. Состоит она из бывших правонарушителей. Это своего рода товарищеский суд. Комиссию недолюбливают многие новички, но с ней считаются и решениям её покорны. Опора коммуны – шестьсот бывших преступников, ставших нашими активистами. Некоторые из них теперь приняты в члены Коммунистической партии.
– Повторите. Что? Коммунистической партии?..
– Да, мистер. Во Втором Интернационале предпочитают принимать в партию мелкую и крупную буржуазию и привилегированные слои. А у нас в партии место человеку-труженику, доказавшему честное отношение к делу и активность в общественной жизни…
Переводчик-француз и спутники гостя приметили, как передёрнулось лицо Вандервельде.
Обойдя цеха учебного комбината и поблагодарив представителя трудкоммуны за внимание, он помахал шляпой и в лакированной открытой машине покатил в Москву…
Иван Судаков не присутствовал при этой встрече, но много слышал о ней.
Однажды, наблюдая за тем, как раствором цемента бригада ребят скрепляла в котловане фундамент под установку тяжеловесных станков, Судаков приметил одного паренька, который, обособившись от тех, что дружно работали, сидел на порожней бочке, болтал ногами и курил папиросу за папиросой.
– Как ваша фамилия? – спросил Судаков этого беспечного парня.
– Моя фамилия… Паук!
– Ну, Паук так Паук. Нравится здешний комбинат?
– Очень! Одно плохо, что каменный. Не сгорит никогда, в бога его Христа!..
– А зачем ему гореть?
– Не хочу учиться. Работать не хочу. Прозвали меня на вольной воле Пауком, а пауки разве что делают? Они подстерегают, ловят, давят… Не хочу я этого комбината!
– Гражданин студент, не тревожьте его. Не поможет, – услышал Судаков голос из котлована. – Паук мечтает. Знаете, что ему здесь противно? Здесь ни решёток, ни охраны.
– Правильно, кореш! Позор для порядочного вора. Что за жизнь? Оглянуться не на кого! – и Паук, бросив папиросу, заплакал настоящими слезами. – Это разве жизнь? Сами себя режем, без ножа режем!..
– И ещё Паука беспокоит одно – одиночество. Бездельничает, а значит, он ни с кем, и с ним никто! Видите, плачет. Это уже хорошо. Душа пробуждается, в понятие входит… Мы тоже так сначала. Стыдились работать, филонили. Кончилась блажь. И у Паука кончится.
Говоривший это парень выскочил из котлована на поверхность и к Пауку:
– Поплачь, дитятко! Поплачь. А мы тебя, несчастного, пожалеем, как волк кобылу.
Паук сидел, поникнув, молча сжимал и разжимал кулаки, словно испытывал пальцы рук, годятся ли они для работы.
– Не хочу, не умею…
– И захочешь и заумеешь, – спокойно увещевал его свой же товарищ. – И не кочевряжься. Прекрати. Вот братва смеётся над тобой: хоть бы ты уркан фартовый был, ну, «медвежатник», что ли. А то ведь домушник, пугало домашних хозяек. Берись, дурило, за лопату. Что ж, сегодня не хочешь, завтра сам попросишь…
– Да что я вам дался! – выкрикнул Паук, – лучше свяжите меня, дьяволы! Не хотите? Я вас, лягавые черти, заставлю связать меня…
– Ничего, гражданин студент, Паук сам уломается. Мы это психически понимаем! – обращаясь к Судакову, спокойно заявил беседующий с Пауком парень.
Клуб в трудкоммуне ОГПУ – настоящий дворец. Пять духовых оркестров!
– А что это сегодня на афише? – спросил Судаков, увидев издалека объявление у колоннады клуба.
– Разве вы не знаете? Сегодня вечер встречи наших ребят со студентами-практикантами вашего института. Будет показана самодеятельность хора, оркестров, выступления старейших членов коммуны. Ждут из Москвы вашего профессора…
– Замечательно! – только и мог сказать Судаков и, вынув из кармана рулетку, стал измерять расстояние от котлована до стенной кладки и высчитывать размеры квадрата, на котором станет прочно и надолго могучий и умный механизм. На вечер встречи пришли все студенты-практиканты. Им были отведены первые ряды в зале. Организованно явились и бывшие правонарушители.
В президиуме управляющий трудкоммуны, несколько отличников, цеховых руководителей, заслуживших честной работой высокое доверие, и приехавший по приглашению Валерий Никодимович.
В начале официальной части встречи управляющий коротко рассказал о трудкоммуне. Потом начались выступления.
– Слово имеет наш общий друг, бывший солидный правонарушитель, а ныне директор нашей обувной фабрики Алёша Погодин! – объявил председательствующий.
Зал ответил дружными аплодисментами.
Алёша Погодин – невысокий, юркий, кареглазый, лицо в веснушках. Он уже не молод, с солидным стажем взломщика-«медвежатника».
– Товарищи! Что это такое? – начал свою речь Алёша Погодин. – Наш уважаемый гость, товарищ профессор и учитель студентов-строителей, сидит в президиуме и неустанно платком просушивает глаза от слёз. А что, товарищи, сказал Маяковский? «Если бы выставить в музее плачущего большевика, весь день бы в музее стояли ротозеи. Еще бы!.. Такое не увидеть и в века…» Почему у профессора глаза отсырели? Правильно, отсырели! И вот почему… А, впрочем, вы и без объяснений понимаете. Нельзя человеку, прожившему большую и нормальную жизнь, не расчувствоваться при виде нас и наших теперешних дел…
– Правильно, правильно! – и, поднявшись со стула, профессор обратился к сидящим в зале: – Товарищи, дорогие! Большевики вас перестроили. Они перестроят мир. Коммунизм восторжествует. Простите. Я беспартийный, но… большевик. И всё-таки, вопреки Маяковскому, слеза слезе рознь. Извините. Хороший вы народ!..
Владимир Никодимович сел под бурные овации.
Алёша Погодин продолжал:
– Время дорого. Я коротко. Что могу сказать о себе? Из наших товарищей большинство знает, кто я, что я. Но ради студентов-практикантов позволю лично сам дать о себе справку. Да. Взломщиком был. Спец по несгораемым шкафам и сундукам. Обладал этой техникой в совершенстве. Можно сказать, король не король, а главный магистр среди «медвежатников». Работа, труд – да я и понятия об этом не имел. И не снилось мне работать. Алкоголя-то я попил уж вдосталь. Деньжонки всегда водились. Судимостей – числа нет. Побеги, поимки, побои – всё испытано. Зачитаю вам две бумажки. Вот выписка из одного решения: «Коллегия ОГПУ постановила: Погодину Алексею расстрел заменить десятью годами исправительно-трудовых работ». Вот другая выписка: «За ударную работу товарищ Погодин Алексей награждается серебряными часами от коллегии ОГПУ». Вам нравится? Мне тоже… Могу один эпизод рассказать из своей жизни. За советское время отчитываться о своей «деятельности» не стану. А вот однажды при Николашке такое случилось в Москве. Нарядился я в форму офицера, а Колька Зуб, мой товарищ, – за вольноопределяющегося и пошли на Арбат промышлять. Сняли со второго этажа несгораемый сундучок – этакий, пудов на десять. На месте раскупоривать некогда. Взяли извозчика – вези. Поехали. Сани на повороте опрокинуло. Ящик – в снег. Поднять не можем. Сумерки. По улице идет взвод солдат, фельдфебель в баню ведет. Увидел меня в офицерских погонах, взводу командует: «Смирно!» Рапортует мне: так и так, ваше благородье, в баню идем. Я командую: «вольно», и прошу солдат сундук поднять на сани. Подняли. Поехали. Что было в сундуке – на несколько лет могло бы хватить другим. Да не нам! Через месяц уже надо было снова промышлять. Но по мелочам я не занимался… А сейчас… Сейчас у меня на полмиллиона рублей разных ценных материалов. Доверяют! Не украду ни на грош. Да и вы тоже. Будьте здоровы!..
Зал снова всколыхнулся в гуле аплодисментов.
– Слово имеет, прошу любить и жаловать, председатель бюро нашего актива товарищ Закаржевский. Мозговитый человек в нашей организации, – председатель сделал широкий жест в сторону поднимающегося на сцену Закаржевского.
Судаков видел этого человека на стройке. Во внешности ничего такого, что бы напоминало его прежнюю связь с преступным миром: открытое лицо, прямой взгляд. Говорит Закаржевский скромно, тихо, чуть-чуть улыбаясь:
– Действительно верно, прошёл я огни, воды, медные трубы и чёртовы зубы… Из Нижегородской тюрьмы меня однажды вывез ассенизатор в бочке на свалку, и таким путем я убежал. Имя мое воровское гремело и за границей. В юношеские годы побывал на Балканах, в Италии и так далее. В семнадцатом году служил в Красной гвардии, позднее – в отряде у Жлобы. НЭП меня свернул с пути истинного. У меня ни дома, ни товарищей, никакой поддержки ни от кого. Пропащая жизнь! Безработица. Да я и делать-то ничего не умею! Пришлось начинать сызнова. Нашёл двух своих товарищей, вооружились пробочными пугачами, пришли на Сретенку в ювелирный к частнику: «Руки вверх!». Сразу «сняли» на десяток тысяч рублей. В газетах писали, что больше. Наверно, под нашу сурдинку приказчики украли. Кутежи, тюрьма, побег… А потом снова за то же. Теперь к прошлому возврата нет. Но забыть его невозможно. Коммуной я доволен. За нашу коммуну, за СССР жизни не пожалею! Воевать? Так и я воевать. Знаю, как владеть шашкой и винтовкой. Нынче мы в ряды Красной Армии из трудкоммуны двенадцать человек проводили. Бывшему преступнику доверяется оружие. Великое дело, товарищи!..
Под аплодисменты вышел на трибуну свой поэт Сашка Бобринский. У него ещё разухабистый вид – чуб на глаза, руки в карманах брюк, чувствуется, не прошла задиристость…
Бобринский сразу начал со стихов:
В перерыв все вышли на улицу. Судаков подошёл к Валерию Никодимовичу и только хотел с ним поделиться впечатлениями, как откуда-то взялся весело смеющийся бывший беспризорник Лёвка Швец с группой других ребят.
– Вот вам! Сто чертей в зубы, если я ошибаюсь! Это наш «крестный» из Вологды. Он это! Правильно? Вы из Вологды?
– Да. Я вас узнаю. Это вы те самые ребятишки…
– Те самые, которых вы сняли с архивного склада и увели в дорожное ГПУ. С вашей легкой руки мы учимся здесь.
Раздался звонок. Ребята с Лёвкой Швецом начали пробираться в зал, держась поближе к Судакову.
– И вы теперь студент? И у нас на практике?
– Да, временно.
– Просим, заходите к нам в общежитие. Увидите, как мы весело, дружно живём…
Судаков навестил их. Бывшие беспризорники жили в светлой большой, на восемь коек, комнате. Днём работали, вечером учились. Старшим, своего рода классным дядькой и шефом-воспитателем, у них был начальник портновского цеха, тихий еврей Глазман. Тихий только с виду. На работе он кипел и горел, не щадил сил.
Глазман зашёл в общежитие, когда там был Судаков. Послушав, как ребята, смеясь вспоминали о своей первой встрече с Иваном Корнеевичем, он и сам вступил в разговор.
– Наша трудкоммуна славится, – похвалился он. – Ее любит Максим Горький… А вся сила в доверии, в том, что в нас поверили. И ещё сила в том, что мы не баклуши бьём. Видим, какие вещи выходят из наших рук с помощью, конечно, машин, станков… Я тоже мог бы на том вечере выступить с трибуны. Мне тоже есть что вспомнить. Конечно, я не Алёшка Погодин. Я – Глазман. Я «работал» по учреждениям. «Уводил» десятки пишущих машинок. Угрозыск по почерку узнавал: «Это работа Глазмана». А поди докажи!.. Найди концы. Всяко было…
О ребятах Глазман сказал:
– Это мелкота, стручки зелёные. Они не успели с моё хлебнуть из чаши страданий. Знали бы вы, как я жил? Рабочая еврейская семья на юге. При царизме кому жилось худо? Рабочему классу, а рабочему еврею – хуже всех. Отца выгоняли с завода. Жить нечем. Воровал с детства. Прикидывался припадочным, чтобы не так сильно били. Судился только пять раз… В Бахмаче засыпался. Самосуд – ужасней суда. А от того самосуда я три недели без чувств в больнице валялся. И кто меня бил? Свои, евреи-лавочники. И кто меня вылечил? Свой же еврей, врач-хирург в Бахмаче. Око за око, зуб за зуб. Пошёл после поправки ночью в синагогу, спёр двадцать шёлковых накидок. Нате вам, други мои! Иегова не был в обиде: вознаградил вскоре, да ещё как. В том же Бахмаче был случай: один буржуй загулял в ресторане. Наши ребята притиснули его в дверях, лишили бумажника. Деньжонки поделили, а я на собственный риск взял только багажную квитанцию на чемодан и немедленно в камеру хранения! Не может быть у богатого человека бедный чемодан… Делаю вид, что задыхаюсь, тороплюсь. Кладовщик берет квитанцию, на меня через очки смотрит. Я соответственно делаю вид…
– Какие ремни у чемодана, какие замки? – спрашивает кладовщик для проверки.
Я не оплошал:
– Ремни? Кожаные, с пряжками. Замочки? Металлические!..
Всё совпало. Получаю. Бегу с чемоданом, Глазман знает, куда бежать. Вскрываю ремни и замочки – в чемодане пустяки: верхние рубашки, брюки. Печально. Но что это? Чемодан без вещей, а тяжеловат. Отдираю оклеенное ситцем картонное дно, а там ещё дно. Между ними – двести золотых пятерок! Есть бог?.. Глазмана не надо учить, куда девать добычу: пять пятерок тайно подкинул врачу, который меня вылечил. С остальными поехал в Харьков. А там у меня «хмара». Любила меня по-кошачьи. Любила, пока деньги были. То шоколаду просит, то брошь, то перстенёк, то ножку поднимет и стоптанный каблук покажет – туфельки требует… Правду говорят: простота хуже воровства. Высосала она всё золото и… с другим закрутила. Что это? Жизнь? Нет! Суета сует и томление духа, как сказано в библии. Читали? – спросил Глазман Судакова, заканчивая свою исповедь.
– Не удосужился.
– Почитайте, там есть изюм в мусоре. Древние мудрецы и жулики состряпали такую книжищу. Ну, я пошел. Будьте здоровы.
…С последним дачным поездом, поздно ночью, Судаков уезжал в Москву. В вагоне дремали уставшие запоздавшие пассажиры.
«Какая у людей сложная жизнь и какие счастливые перемены! – размышлял Судаков. – И что может произойти с человеком, зависящим от общества, если он от него оторван и находится вне его? Гибель! Физическая, моральная гибель… Правду сказано: где труд – там и счастье. А для этих бывших преступников труд стал их спасением. Они познают на своём опыте, что в стороне от общества, без учения и труда нет жизни, нет счастья. Хотел бы я видеть вологодских ребятишек спустя годы, когда они, быть может, будут инженерами или учёными. С ними может статься. У них крепкая хватка и верная цель. Как разумно продумано Дзержинским большое и трудное дело перевоспитания правонарушителей. И как нелегко это достаётся воспитателям…»
Судаков не заметил, как остался один в вагоне. За вокзалом притихшая, опустевшая Каланчеевская площадь. Над Москвой спустилась холодная декабрьская ночь.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
– Моя фамилия Кузнецов, – отрекомендовался управляющий. – Хозяином трудкоммуны является общее собрание всех работающих. Есть у нас конфликтная комиссия. Состоит она из бывших правонарушителей. Это своего рода товарищеский суд. Комиссию недолюбливают многие новички, но с ней считаются и решениям её покорны. Опора коммуны – шестьсот бывших преступников, ставших нашими активистами. Некоторые из них теперь приняты в члены Коммунистической партии.
– Повторите. Что? Коммунистической партии?..
– Да, мистер. Во Втором Интернационале предпочитают принимать в партию мелкую и крупную буржуазию и привилегированные слои. А у нас в партии место человеку-труженику, доказавшему честное отношение к делу и активность в общественной жизни…
Переводчик-француз и спутники гостя приметили, как передёрнулось лицо Вандервельде.
Обойдя цеха учебного комбината и поблагодарив представителя трудкоммуны за внимание, он помахал шляпой и в лакированной открытой машине покатил в Москву…
Иван Судаков не присутствовал при этой встрече, но много слышал о ней.
Однажды, наблюдая за тем, как раствором цемента бригада ребят скрепляла в котловане фундамент под установку тяжеловесных станков, Судаков приметил одного паренька, который, обособившись от тех, что дружно работали, сидел на порожней бочке, болтал ногами и курил папиросу за папиросой.
– Как ваша фамилия? – спросил Судаков этого беспечного парня.
– Моя фамилия… Паук!
– Ну, Паук так Паук. Нравится здешний комбинат?
– Очень! Одно плохо, что каменный. Не сгорит никогда, в бога его Христа!..
– А зачем ему гореть?
– Не хочу учиться. Работать не хочу. Прозвали меня на вольной воле Пауком, а пауки разве что делают? Они подстерегают, ловят, давят… Не хочу я этого комбината!
– Гражданин студент, не тревожьте его. Не поможет, – услышал Судаков голос из котлована. – Паук мечтает. Знаете, что ему здесь противно? Здесь ни решёток, ни охраны.
– Правильно, кореш! Позор для порядочного вора. Что за жизнь? Оглянуться не на кого! – и Паук, бросив папиросу, заплакал настоящими слезами. – Это разве жизнь? Сами себя режем, без ножа режем!..
– И ещё Паука беспокоит одно – одиночество. Бездельничает, а значит, он ни с кем, и с ним никто! Видите, плачет. Это уже хорошо. Душа пробуждается, в понятие входит… Мы тоже так сначала. Стыдились работать, филонили. Кончилась блажь. И у Паука кончится.
Говоривший это парень выскочил из котлована на поверхность и к Пауку:
– Поплачь, дитятко! Поплачь. А мы тебя, несчастного, пожалеем, как волк кобылу.
Паук сидел, поникнув, молча сжимал и разжимал кулаки, словно испытывал пальцы рук, годятся ли они для работы.
– Не хочу, не умею…
– И захочешь и заумеешь, – спокойно увещевал его свой же товарищ. – И не кочевряжься. Прекрати. Вот братва смеётся над тобой: хоть бы ты уркан фартовый был, ну, «медвежатник», что ли. А то ведь домушник, пугало домашних хозяек. Берись, дурило, за лопату. Что ж, сегодня не хочешь, завтра сам попросишь…
– Да что я вам дался! – выкрикнул Паук, – лучше свяжите меня, дьяволы! Не хотите? Я вас, лягавые черти, заставлю связать меня…
– Ничего, гражданин студент, Паук сам уломается. Мы это психически понимаем! – обращаясь к Судакову, спокойно заявил беседующий с Пауком парень.
Клуб в трудкоммуне ОГПУ – настоящий дворец. Пять духовых оркестров!
– А что это сегодня на афише? – спросил Судаков, увидев издалека объявление у колоннады клуба.
– Разве вы не знаете? Сегодня вечер встречи наших ребят со студентами-практикантами вашего института. Будет показана самодеятельность хора, оркестров, выступления старейших членов коммуны. Ждут из Москвы вашего профессора…
– Замечательно! – только и мог сказать Судаков и, вынув из кармана рулетку, стал измерять расстояние от котлована до стенной кладки и высчитывать размеры квадрата, на котором станет прочно и надолго могучий и умный механизм. На вечер встречи пришли все студенты-практиканты. Им были отведены первые ряды в зале. Организованно явились и бывшие правонарушители.
В президиуме управляющий трудкоммуны, несколько отличников, цеховых руководителей, заслуживших честной работой высокое доверие, и приехавший по приглашению Валерий Никодимович.
В начале официальной части встречи управляющий коротко рассказал о трудкоммуне. Потом начались выступления.
– Слово имеет наш общий друг, бывший солидный правонарушитель, а ныне директор нашей обувной фабрики Алёша Погодин! – объявил председательствующий.
Зал ответил дружными аплодисментами.
Алёша Погодин – невысокий, юркий, кареглазый, лицо в веснушках. Он уже не молод, с солидным стажем взломщика-«медвежатника».
– Товарищи! Что это такое? – начал свою речь Алёша Погодин. – Наш уважаемый гость, товарищ профессор и учитель студентов-строителей, сидит в президиуме и неустанно платком просушивает глаза от слёз. А что, товарищи, сказал Маяковский? «Если бы выставить в музее плачущего большевика, весь день бы в музее стояли ротозеи. Еще бы!.. Такое не увидеть и в века…» Почему у профессора глаза отсырели? Правильно, отсырели! И вот почему… А, впрочем, вы и без объяснений понимаете. Нельзя человеку, прожившему большую и нормальную жизнь, не расчувствоваться при виде нас и наших теперешних дел…
– Правильно, правильно! – и, поднявшись со стула, профессор обратился к сидящим в зале: – Товарищи, дорогие! Большевики вас перестроили. Они перестроят мир. Коммунизм восторжествует. Простите. Я беспартийный, но… большевик. И всё-таки, вопреки Маяковскому, слеза слезе рознь. Извините. Хороший вы народ!..
Владимир Никодимович сел под бурные овации.
Алёша Погодин продолжал:
– Время дорого. Я коротко. Что могу сказать о себе? Из наших товарищей большинство знает, кто я, что я. Но ради студентов-практикантов позволю лично сам дать о себе справку. Да. Взломщиком был. Спец по несгораемым шкафам и сундукам. Обладал этой техникой в совершенстве. Можно сказать, король не король, а главный магистр среди «медвежатников». Работа, труд – да я и понятия об этом не имел. И не снилось мне работать. Алкоголя-то я попил уж вдосталь. Деньжонки всегда водились. Судимостей – числа нет. Побеги, поимки, побои – всё испытано. Зачитаю вам две бумажки. Вот выписка из одного решения: «Коллегия ОГПУ постановила: Погодину Алексею расстрел заменить десятью годами исправительно-трудовых работ». Вот другая выписка: «За ударную работу товарищ Погодин Алексей награждается серебряными часами от коллегии ОГПУ». Вам нравится? Мне тоже… Могу один эпизод рассказать из своей жизни. За советское время отчитываться о своей «деятельности» не стану. А вот однажды при Николашке такое случилось в Москве. Нарядился я в форму офицера, а Колька Зуб, мой товарищ, – за вольноопределяющегося и пошли на Арбат промышлять. Сняли со второго этажа несгораемый сундучок – этакий, пудов на десять. На месте раскупоривать некогда. Взяли извозчика – вези. Поехали. Сани на повороте опрокинуло. Ящик – в снег. Поднять не можем. Сумерки. По улице идет взвод солдат, фельдфебель в баню ведет. Увидел меня в офицерских погонах, взводу командует: «Смирно!» Рапортует мне: так и так, ваше благородье, в баню идем. Я командую: «вольно», и прошу солдат сундук поднять на сани. Подняли. Поехали. Что было в сундуке – на несколько лет могло бы хватить другим. Да не нам! Через месяц уже надо было снова промышлять. Но по мелочам я не занимался… А сейчас… Сейчас у меня на полмиллиона рублей разных ценных материалов. Доверяют! Не украду ни на грош. Да и вы тоже. Будьте здоровы!..
Зал снова всколыхнулся в гуле аплодисментов.
– Слово имеет, прошу любить и жаловать, председатель бюро нашего актива товарищ Закаржевский. Мозговитый человек в нашей организации, – председатель сделал широкий жест в сторону поднимающегося на сцену Закаржевского.
Судаков видел этого человека на стройке. Во внешности ничего такого, что бы напоминало его прежнюю связь с преступным миром: открытое лицо, прямой взгляд. Говорит Закаржевский скромно, тихо, чуть-чуть улыбаясь:
– Действительно верно, прошёл я огни, воды, медные трубы и чёртовы зубы… Из Нижегородской тюрьмы меня однажды вывез ассенизатор в бочке на свалку, и таким путем я убежал. Имя мое воровское гремело и за границей. В юношеские годы побывал на Балканах, в Италии и так далее. В семнадцатом году служил в Красной гвардии, позднее – в отряде у Жлобы. НЭП меня свернул с пути истинного. У меня ни дома, ни товарищей, никакой поддержки ни от кого. Пропащая жизнь! Безработица. Да я и делать-то ничего не умею! Пришлось начинать сызнова. Нашёл двух своих товарищей, вооружились пробочными пугачами, пришли на Сретенку в ювелирный к частнику: «Руки вверх!». Сразу «сняли» на десяток тысяч рублей. В газетах писали, что больше. Наверно, под нашу сурдинку приказчики украли. Кутежи, тюрьма, побег… А потом снова за то же. Теперь к прошлому возврата нет. Но забыть его невозможно. Коммуной я доволен. За нашу коммуну, за СССР жизни не пожалею! Воевать? Так и я воевать. Знаю, как владеть шашкой и винтовкой. Нынче мы в ряды Красной Армии из трудкоммуны двенадцать человек проводили. Бывшему преступнику доверяется оружие. Великое дело, товарищи!..
Под аплодисменты вышел на трибуну свой поэт Сашка Бобринский. У него ещё разухабистый вид – чуб на глаза, руки в карманах брюк, чувствуется, не прошла задиристость…
Бобринский сразу начал со стихов:
Поэт замер в продолжительной паузе. Но вдруг встряхнул головой и голосом четким и твёрдым торжественно продолжил:
Мы с товарищами хмуро
Под конвоями шагали.
Нас обычно стены МУРа
Как-то холодно встречали.
Эх, пошутить бы с тишиной,
Сквозь решётки чёрных камер!..
Да на вышке часовой
Под грибом дощатым замер…
Поэту ободряюще захлопали.
Путь наш серый, тяжкий, долгий —
От Одессы до Сибири,
С Енисея к скатам Волги,
До Кемской Полярной шири…
А теперь настали будни,
Ярче солнце перед нами.
Навсегда другими будем
У машин и за станками
Мы трудом себя прославим,
Над прошедшим карта бита!..
Мы в коммуне переплавим
И бродягу, и бандита!
В перерыв все вышли на улицу. Судаков подошёл к Валерию Никодимовичу и только хотел с ним поделиться впечатлениями, как откуда-то взялся весело смеющийся бывший беспризорник Лёвка Швец с группой других ребят.
– Вот вам! Сто чертей в зубы, если я ошибаюсь! Это наш «крестный» из Вологды. Он это! Правильно? Вы из Вологды?
– Да. Я вас узнаю. Это вы те самые ребятишки…
– Те самые, которых вы сняли с архивного склада и увели в дорожное ГПУ. С вашей легкой руки мы учимся здесь.
Раздался звонок. Ребята с Лёвкой Швецом начали пробираться в зал, держась поближе к Судакову.
– И вы теперь студент? И у нас на практике?
– Да, временно.
– Просим, заходите к нам в общежитие. Увидите, как мы весело, дружно живём…
Судаков навестил их. Бывшие беспризорники жили в светлой большой, на восемь коек, комнате. Днём работали, вечером учились. Старшим, своего рода классным дядькой и шефом-воспитателем, у них был начальник портновского цеха, тихий еврей Глазман. Тихий только с виду. На работе он кипел и горел, не щадил сил.
Глазман зашёл в общежитие, когда там был Судаков. Послушав, как ребята, смеясь вспоминали о своей первой встрече с Иваном Корнеевичем, он и сам вступил в разговор.
– Наша трудкоммуна славится, – похвалился он. – Ее любит Максим Горький… А вся сила в доверии, в том, что в нас поверили. И ещё сила в том, что мы не баклуши бьём. Видим, какие вещи выходят из наших рук с помощью, конечно, машин, станков… Я тоже мог бы на том вечере выступить с трибуны. Мне тоже есть что вспомнить. Конечно, я не Алёшка Погодин. Я – Глазман. Я «работал» по учреждениям. «Уводил» десятки пишущих машинок. Угрозыск по почерку узнавал: «Это работа Глазмана». А поди докажи!.. Найди концы. Всяко было…
О ребятах Глазман сказал:
– Это мелкота, стручки зелёные. Они не успели с моё хлебнуть из чаши страданий. Знали бы вы, как я жил? Рабочая еврейская семья на юге. При царизме кому жилось худо? Рабочему классу, а рабочему еврею – хуже всех. Отца выгоняли с завода. Жить нечем. Воровал с детства. Прикидывался припадочным, чтобы не так сильно били. Судился только пять раз… В Бахмаче засыпался. Самосуд – ужасней суда. А от того самосуда я три недели без чувств в больнице валялся. И кто меня бил? Свои, евреи-лавочники. И кто меня вылечил? Свой же еврей, врач-хирург в Бахмаче. Око за око, зуб за зуб. Пошёл после поправки ночью в синагогу, спёр двадцать шёлковых накидок. Нате вам, други мои! Иегова не был в обиде: вознаградил вскоре, да ещё как. В том же Бахмаче был случай: один буржуй загулял в ресторане. Наши ребята притиснули его в дверях, лишили бумажника. Деньжонки поделили, а я на собственный риск взял только багажную квитанцию на чемодан и немедленно в камеру хранения! Не может быть у богатого человека бедный чемодан… Делаю вид, что задыхаюсь, тороплюсь. Кладовщик берет квитанцию, на меня через очки смотрит. Я соответственно делаю вид…
– Какие ремни у чемодана, какие замки? – спрашивает кладовщик для проверки.
Я не оплошал:
– Ремни? Кожаные, с пряжками. Замочки? Металлические!..
Всё совпало. Получаю. Бегу с чемоданом, Глазман знает, куда бежать. Вскрываю ремни и замочки – в чемодане пустяки: верхние рубашки, брюки. Печально. Но что это? Чемодан без вещей, а тяжеловат. Отдираю оклеенное ситцем картонное дно, а там ещё дно. Между ними – двести золотых пятерок! Есть бог?.. Глазмана не надо учить, куда девать добычу: пять пятерок тайно подкинул врачу, который меня вылечил. С остальными поехал в Харьков. А там у меня «хмара». Любила меня по-кошачьи. Любила, пока деньги были. То шоколаду просит, то брошь, то перстенёк, то ножку поднимет и стоптанный каблук покажет – туфельки требует… Правду говорят: простота хуже воровства. Высосала она всё золото и… с другим закрутила. Что это? Жизнь? Нет! Суета сует и томление духа, как сказано в библии. Читали? – спросил Глазман Судакова, заканчивая свою исповедь.
– Не удосужился.
– Почитайте, там есть изюм в мусоре. Древние мудрецы и жулики состряпали такую книжищу. Ну, я пошел. Будьте здоровы.
…С последним дачным поездом, поздно ночью, Судаков уезжал в Москву. В вагоне дремали уставшие запоздавшие пассажиры.
«Какая у людей сложная жизнь и какие счастливые перемены! – размышлял Судаков. – И что может произойти с человеком, зависящим от общества, если он от него оторван и находится вне его? Гибель! Физическая, моральная гибель… Правду сказано: где труд – там и счастье. А для этих бывших преступников труд стал их спасением. Они познают на своём опыте, что в стороне от общества, без учения и труда нет жизни, нет счастья. Хотел бы я видеть вологодских ребятишек спустя годы, когда они, быть может, будут инженерами или учёными. С ними может статься. У них крепкая хватка и верная цель. Как разумно продумано Дзержинским большое и трудное дело перевоспитания правонарушителей. И как нелегко это достаётся воспитателям…»
Судаков не заметил, как остался один в вагоне. За вокзалом притихшая, опустевшая Каланчеевская площадь. Над Москвой спустилась холодная декабрьская ночь.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
ПОСЛЕ двухнедельной практики в Болшеве – снова занятия в институте. У Судакова по всем предметам хорошие отметки. Способностями и старанием он выделялся среди однокурсников. У преподавателей был на хорошем счету. И, казалось бы, по жизни шагать обучился. Но споткнулся.
Однажды в разговоре с группой студентов Судаков резко поспорил. В ту пору материально жилось трудновато. В практике советской торговли существовали на одни и те же продовольственные товары различные цены: коммерческие, твердые, рыночно-спекулятивные, и вдобавок к этому были ещё «торгсины» – для тех, кто имел серебро и золото. Всё это студенту-коммунисту Судакову казалось крайне непонятным.
– Я считаю, – заявил он, – ненормальным расхождение цен на одни и те же продукты в одних и тех же условиях и местностях, не иначе, как результатом нарушения экономического развития, когда частное вступает в противоречие с общим, а экономика из базиса становится надстройкой над политическим базисом. Но это явление преходящее, временное…
Казалось бы, что ничего страшного он не наговорил. Но два студента-однокашника Ленька Иванов и Петька Громов взяли на заметку «нездоровые настроения» Судакова и сговорились состряпать на него заявление, свидетельствующее о политической зрелости, о бдительности и непримиримости заявителей и о несовместимости взглядов Судакова с его пребыванием в партии и в стенах института.
Заявление, составленное в резких тонах, с преувеличением, раздутием и искажением фактов, было подано в парторганизацию. На партсобрании при разборе этого вопроса напомнили, что Судаков весной этого года уже обсуждался за притупление бдительности в Вологде. Проголосовали – исключить Судакова из членов партии и из института.
Председательствовал на собрании один из заявителей – Громов. Одержав «победу» над Судаковым, «бдительный» заявитель тут же потребовал:
– Гражданин Судаков, сдайте президиуму ваш партбилет и покиньте собрание….
Как ни взволнован был Судаков, как ни горячился, выступая сбивчиво и резко, он всё же нашёл в себе силы сдержанно улыбнуться и сказать:
– Не Громов партбилет мне вручал, и не ему его у меня отбирать… Даже большинством голосов вы его у меня не отнимете. Есть высшие партийные инстанции. Окончательно вопросы о партийности членов – быть или не быть – решает партийная контрольная комиссия. Да, да, товарищ Громов, можете криво не усмехаться.
Собрание проголосовало вторично. Решение изменили: «Передать все материалы на товарища Судакова по данному делу в партийную комиссию».
Некоторые говорили, что Судаков «вылетит» из партии и не удержится в институте, а потому перестали его замечать. В общежитии с ним эти «некоторые» не разговаривали; при встречах в коридорах института отворачивались в сторону.
В этой обстановке Судаков пришел к мысли о том, что какое решение вынесет комиссия, то он и примет, как должное, но что в институте не останется, уедет куда-либо в отдаленный район.
Вспомнил он в эти дни своих старых череповецких друзей. Кое-кто из них уже успел окончить вузы, и молодые специалисты разъехались в разные концы страны. Он знал адреса многих товарищей и мог бы запросить их, где и на какие работы требуются люди. Но до разбора дела в парткомиссии не стал писать никому, кроме Вали Передниковой, окончившей кораблестроительный институт в Ленинграде.
Валя осталась на работе в конструкторском бюро при институте. Туда и отправил Судаков письмо, откровенное, душевное о всех своих переживаниях. Не были обойдены молчанием в письме и недруги-клеветники, желающие показной бдительностью поднять свой престиж в стенах института.
«Теперь, Валя, переживаю я душевную травму, – писал Судаков. – Хоть ни в чём себя виноватым не считаю, но какой-то повод для клеветы, видно, я сгоряча дал. Вся надежда на торжество справедливости…»
Завершалось письмо стихотворными строчками о чувствах автора их к Вале.
В комиссии малоизменённый Громовым почерк сопоставили с почерком его заявления.
– Тут что-то не чисто, – сказал председатель, предварительно разбираясь в материалах. – У меня вызывают подозрение сами заявители: что-то они проявляют усердие не по разуму. Надо запросить все данные на этих двух членов партии – Громова и Иванова…
При обсуждении Судакова на парткомиссии председательствовал военный товарищ, с тремя ромбами в петлицах. Членами комиссии были одна пожилая большевичка с подпольным стажем и рабочий с Красной Пресни – участник революции 1905 года.
Судакова вызвали на трибуну. Не без тревожного волнения он, как полагается, подал партбилет председателю и, коротко рассказав о себе, умолк в ожидании вопросов.
Ему показалось странным и непонятным, что только один вопрос и задал председатель комиссии.
– Товарищ Судаков, как вы думаете использовать свои способности строителя по окончании института?
– Разумеется, куда пошлют при распределении, туда безоговорочно я и поеду, – бодро ответил он. – Но у меня возникло намерение уйти из института и уехать работать. А вуз окончить заочно. Семьей я не обременен и думаю, что могу, работая, учиться и, учась, работать…
– Что ж, это дело ваше. Может быть, и похвально, – сказал председатель. – Но если это вызвано только нездоровой обстановкой, создавшейся вокруг вас, то этого делать не следует. Другое дело, если вы твёрдо убеждены в полезности увязать теорию с практикой в повседневной жизни. Тут вам тоже никто препятствий чинить не может… Кто желает, товарищи, высказаться?
Громов, сидевший в первом ряду, поднял руку.
– Пожалуйста. Ваша фамилия?
– Громов.
– Ваше заявление по делу Судакова?
– Да, наше с товарищем Ивановым…
– Что новое можете оказать? Или то, что уже известно нам из вашей грамоты?
– Я хотел развить и подтвердить наши доводы.
– Не надо. Скажите, Громов, частное письмо товарища Судакова в адрес девушки вы препроводили в комиссию?
Громов покраснел, замялся. Помолчал и с большим трудом ответил:
– Да, оно проливает свет, даёт некоторое понятие о лице затронутого лица…
– Не совсем ясно… Вы хотите сказать, что у человека бывает два лица. Не так ли? Однако, нам кажется, у товарища Судакова одно лицо, и притом без искажений. Подождите пока, вам будет дана возможность поговорить с этой трибуны. Садитесь. Кто ещё желает высказаться?
Лёнька Иванов не осмелился и руки поднять.
Несколько слов сказал секретарь парторганизации, сухой, высокого роста старшекурсник. Медленно подбирая слова и прислушиваясь к своему хриплому голосу, он как-то на ходу перестроился и сказал не то, что хотел сказать.
– Товарищ Судаков пришел в институт переростком, не со школьной скамьи и не из техникума, а поработав и став членом партии. С него и спрашивать должны больше. Учится он, судя по зачетке, отлично. Практику провёл хорошо. Много читает. Я лично сам проверял, – он за два истекших месяца прочёл из библиотеки двадцать девять книг. Из них восемнадцать не имеющих отношения к нашей учебе, в том числе два тома сочинений Плеханова. А Плеханов, как мы знаем, ошибался. И возможно, чтение посторонней литературы возымело действие на сознательность товарища Судакова, и в результате возникло дело по заявлению, которое находится в комиссии. А так он вообще человек ни в чём другом плохом, кроме сказанного в заявлении, замечен не был. В прошлом был какой-то грешок по службе, но взыскание не накладывалось… У меня всё…
– Вопросов у членов комиссии нет? Нет. Товарищ Судаков, возьмите ваш партбилет и чувствуйте себя спокойно, – сказал председатель.
Судаков, не чуя под собой ног, приблизился к столу и, взяв билет, благодарно кивнул комиссии и прошел в зал. Вздох облегчения послышался в зале.
«Не все мои недруги», – подумал Судаков, садясь на свободное место и пряча партбилет в потайной карман.
– Товарищ Громов! – вызвал председательствующий. – Теперь прошу вас на трибуну. Дайте ваш партбилет…
В зале насторожились: не случайно Громова вызвали – тут что-то есть…
Громов заметно волновался. Дрожащей рукой положил партбилет на стол. Перед председателем комиссии лежала небольшая, в четверть листа, архивная справка.
– Ваш год рождения?
– 1902-й.
– Сколько лет вам было, когда поступили на службу в войска Врангеля?
По залу прошёл шумным ветерком шёпот удивления. Громов от такого вопроса побледнел до синевы.
– Восем-н-над-цатый, не то семнадцатый был год… – запинаясь, проговорил он.
– По мобилизации или добровольно?
– Виноват, добровольно…
– Что вас заставило?
– Брат покойного моего отца, мой дядя, в ту пору штабной офицер, уговорил…
– Так. Где находится ваш дядя?
– Одно письмо было из Бразилии. Два – из Аргентины. Эмигрант…
– Так, так, далеконько махнул ваш дядюшка. Где вступали в партию?
– Здесь, на втором курсе…
– У меня вопрос секретарю парторганизации: скажите, знала ли парторганизация института, что в ряды партии она принимала бывшего добровольца белой армии?
– Нет, – растерянно ответил секретарь. – Этот вопрос не всплывал. Да и вообще впервые сегодня слышу об этом. Для меня это – гром и молния!..
– А чего бы вы хотели от Громона? Вот вам и гром, и молния!.. Ужели вы, разбирая громовскую кляузу, не почувствовали в ней громоотвод от его личности, желание приобрести некий авторитет на игре в бдительность?..
Секретарь молча пожал плечами.
Громову партбилета не вернули. Не вернули партбилета и Леньке Иванову. Хотя в комиссии на него не было никаких отрицательных материалов, он, слушая и видя, как Громова вывели на чистую воду, струхнул и, полагая, что о нём тоже всё известно, решил саморазоблачиться. С этого и начал, расхрабрившись, словно с обрыва сиганул в холодную пучину:
Однажды в разговоре с группой студентов Судаков резко поспорил. В ту пору материально жилось трудновато. В практике советской торговли существовали на одни и те же продовольственные товары различные цены: коммерческие, твердые, рыночно-спекулятивные, и вдобавок к этому были ещё «торгсины» – для тех, кто имел серебро и золото. Всё это студенту-коммунисту Судакову казалось крайне непонятным.
– Я считаю, – заявил он, – ненормальным расхождение цен на одни и те же продукты в одних и тех же условиях и местностях, не иначе, как результатом нарушения экономического развития, когда частное вступает в противоречие с общим, а экономика из базиса становится надстройкой над политическим базисом. Но это явление преходящее, временное…
Казалось бы, что ничего страшного он не наговорил. Но два студента-однокашника Ленька Иванов и Петька Громов взяли на заметку «нездоровые настроения» Судакова и сговорились состряпать на него заявление, свидетельствующее о политической зрелости, о бдительности и непримиримости заявителей и о несовместимости взглядов Судакова с его пребыванием в партии и в стенах института.
Заявление, составленное в резких тонах, с преувеличением, раздутием и искажением фактов, было подано в парторганизацию. На партсобрании при разборе этого вопроса напомнили, что Судаков весной этого года уже обсуждался за притупление бдительности в Вологде. Проголосовали – исключить Судакова из членов партии и из института.
Председательствовал на собрании один из заявителей – Громов. Одержав «победу» над Судаковым, «бдительный» заявитель тут же потребовал:
– Гражданин Судаков, сдайте президиуму ваш партбилет и покиньте собрание….
Как ни взволнован был Судаков, как ни горячился, выступая сбивчиво и резко, он всё же нашёл в себе силы сдержанно улыбнуться и сказать:
– Не Громов партбилет мне вручал, и не ему его у меня отбирать… Даже большинством голосов вы его у меня не отнимете. Есть высшие партийные инстанции. Окончательно вопросы о партийности членов – быть или не быть – решает партийная контрольная комиссия. Да, да, товарищ Громов, можете криво не усмехаться.
Собрание проголосовало вторично. Решение изменили: «Передать все материалы на товарища Судакова по данному делу в партийную комиссию».
Некоторые говорили, что Судаков «вылетит» из партии и не удержится в институте, а потому перестали его замечать. В общежитии с ним эти «некоторые» не разговаривали; при встречах в коридорах института отворачивались в сторону.
В этой обстановке Судаков пришел к мысли о том, что какое решение вынесет комиссия, то он и примет, как должное, но что в институте не останется, уедет куда-либо в отдаленный район.
Вспомнил он в эти дни своих старых череповецких друзей. Кое-кто из них уже успел окончить вузы, и молодые специалисты разъехались в разные концы страны. Он знал адреса многих товарищей и мог бы запросить их, где и на какие работы требуются люди. Но до разбора дела в парткомиссии не стал писать никому, кроме Вали Передниковой, окончившей кораблестроительный институт в Ленинграде.
Валя осталась на работе в конструкторском бюро при институте. Туда и отправил Судаков письмо, откровенное, душевное о всех своих переживаниях. Не были обойдены молчанием в письме и недруги-клеветники, желающие показной бдительностью поднять свой престиж в стенах института.
«Теперь, Валя, переживаю я душевную травму, – писал Судаков. – Хоть ни в чём себя виноватым не считаю, но какой-то повод для клеветы, видно, я сгоряча дал. Вся надежда на торжество справедливости…»
Завершалось письмо стихотворными строчками о чувствах автора их к Вале.
Письмо не нашло Валю и вернулось обратно в институт. Но оно не долго пролежало в клетке ящика на букву «С» в вестибюле, попав на глаза Громову. Тот прибрал письмо, прочитал и, приложив к нему анонимную записку, направил в парткомиссию «в дополнение к имеющемуся на Судакова И. К. материалу».
И вот теперь в раздумье строгом
Кляну себя я иногда
Мы говорили о немногом,
О чувствах наших – никогда!
Как жаль, что жизнь нас разлучила
Куда, куда девалась ты?
Нет, не забыл тебя я, милой,
Моих тревог, моей мечты!..
В комиссии малоизменённый Громовым почерк сопоставили с почерком его заявления.
– Тут что-то не чисто, – сказал председатель, предварительно разбираясь в материалах. – У меня вызывают подозрение сами заявители: что-то они проявляют усердие не по разуму. Надо запросить все данные на этих двух членов партии – Громова и Иванова…
При обсуждении Судакова на парткомиссии председательствовал военный товарищ, с тремя ромбами в петлицах. Членами комиссии были одна пожилая большевичка с подпольным стажем и рабочий с Красной Пресни – участник революции 1905 года.
Судакова вызвали на трибуну. Не без тревожного волнения он, как полагается, подал партбилет председателю и, коротко рассказав о себе, умолк в ожидании вопросов.
Ему показалось странным и непонятным, что только один вопрос и задал председатель комиссии.
– Товарищ Судаков, как вы думаете использовать свои способности строителя по окончании института?
– Разумеется, куда пошлют при распределении, туда безоговорочно я и поеду, – бодро ответил он. – Но у меня возникло намерение уйти из института и уехать работать. А вуз окончить заочно. Семьей я не обременен и думаю, что могу, работая, учиться и, учась, работать…
– Что ж, это дело ваше. Может быть, и похвально, – сказал председатель. – Но если это вызвано только нездоровой обстановкой, создавшейся вокруг вас, то этого делать не следует. Другое дело, если вы твёрдо убеждены в полезности увязать теорию с практикой в повседневной жизни. Тут вам тоже никто препятствий чинить не может… Кто желает, товарищи, высказаться?
Громов, сидевший в первом ряду, поднял руку.
– Пожалуйста. Ваша фамилия?
– Громов.
– Ваше заявление по делу Судакова?
– Да, наше с товарищем Ивановым…
– Что новое можете оказать? Или то, что уже известно нам из вашей грамоты?
– Я хотел развить и подтвердить наши доводы.
– Не надо. Скажите, Громов, частное письмо товарища Судакова в адрес девушки вы препроводили в комиссию?
Громов покраснел, замялся. Помолчал и с большим трудом ответил:
– Да, оно проливает свет, даёт некоторое понятие о лице затронутого лица…
– Не совсем ясно… Вы хотите сказать, что у человека бывает два лица. Не так ли? Однако, нам кажется, у товарища Судакова одно лицо, и притом без искажений. Подождите пока, вам будет дана возможность поговорить с этой трибуны. Садитесь. Кто ещё желает высказаться?
Лёнька Иванов не осмелился и руки поднять.
Несколько слов сказал секретарь парторганизации, сухой, высокого роста старшекурсник. Медленно подбирая слова и прислушиваясь к своему хриплому голосу, он как-то на ходу перестроился и сказал не то, что хотел сказать.
– Товарищ Судаков пришел в институт переростком, не со школьной скамьи и не из техникума, а поработав и став членом партии. С него и спрашивать должны больше. Учится он, судя по зачетке, отлично. Практику провёл хорошо. Много читает. Я лично сам проверял, – он за два истекших месяца прочёл из библиотеки двадцать девять книг. Из них восемнадцать не имеющих отношения к нашей учебе, в том числе два тома сочинений Плеханова. А Плеханов, как мы знаем, ошибался. И возможно, чтение посторонней литературы возымело действие на сознательность товарища Судакова, и в результате возникло дело по заявлению, которое находится в комиссии. А так он вообще человек ни в чём другом плохом, кроме сказанного в заявлении, замечен не был. В прошлом был какой-то грешок по службе, но взыскание не накладывалось… У меня всё…
– Вопросов у членов комиссии нет? Нет. Товарищ Судаков, возьмите ваш партбилет и чувствуйте себя спокойно, – сказал председатель.
Судаков, не чуя под собой ног, приблизился к столу и, взяв билет, благодарно кивнул комиссии и прошел в зал. Вздох облегчения послышался в зале.
«Не все мои недруги», – подумал Судаков, садясь на свободное место и пряча партбилет в потайной карман.
– Товарищ Громов! – вызвал председательствующий. – Теперь прошу вас на трибуну. Дайте ваш партбилет…
В зале насторожились: не случайно Громова вызвали – тут что-то есть…
Громов заметно волновался. Дрожащей рукой положил партбилет на стол. Перед председателем комиссии лежала небольшая, в четверть листа, архивная справка.
– Ваш год рождения?
– 1902-й.
– Сколько лет вам было, когда поступили на службу в войска Врангеля?
По залу прошёл шумным ветерком шёпот удивления. Громов от такого вопроса побледнел до синевы.
– Восем-н-над-цатый, не то семнадцатый был год… – запинаясь, проговорил он.
– По мобилизации или добровольно?
– Виноват, добровольно…
– Что вас заставило?
– Брат покойного моего отца, мой дядя, в ту пору штабной офицер, уговорил…
– Так. Где находится ваш дядя?
– Одно письмо было из Бразилии. Два – из Аргентины. Эмигрант…
– Так, так, далеконько махнул ваш дядюшка. Где вступали в партию?
– Здесь, на втором курсе…
– У меня вопрос секретарю парторганизации: скажите, знала ли парторганизация института, что в ряды партии она принимала бывшего добровольца белой армии?
– Нет, – растерянно ответил секретарь. – Этот вопрос не всплывал. Да и вообще впервые сегодня слышу об этом. Для меня это – гром и молния!..
– А чего бы вы хотели от Громона? Вот вам и гром, и молния!.. Ужели вы, разбирая громовскую кляузу, не почувствовали в ней громоотвод от его личности, желание приобрести некий авторитет на игре в бдительность?..
Секретарь молча пожал плечами.
Громову партбилета не вернули. Не вернули партбилета и Леньке Иванову. Хотя в комиссии на него не было никаких отрицательных материалов, он, слушая и видя, как Громова вывели на чистую воду, струхнул и, полагая, что о нём тоже всё известно, решил саморазоблачиться. С этого и начал, расхрабрившись, словно с обрыва сиганул в холодную пучину: