Страница:
– Приголублю обоих, ваше сиятельство, со всей строгостью преподам им науку. Стало быть, от девки Карташевой тоже ваше дитя? – спросил художник барона.
И не рад был, что спросил. Барон, подняв кулак, грозно рявкнул:
– Не твое холопское дело, богомаз! – И сурово добавил: – Делай, как велено!
Никифору Воронихину, своему дворецкому, барон приказал из Нового Усолья переселиться в село Ильинское, где была главная строгановская контора, управлявшая всеми владениями и промыслами Прикамья. И ему же наказал барон взять на постоянное житье под надзор Марфу Чероеву и воспитывать Андрейку.
Пришлось Никифору Воронихину согласиться. И образовалась тогда у строгановского дворецкого одна семья из трех фамилий: сами – Никифор с женой и своими детками – Воронихины; жиличка – Марфа Чероева, а ее сынок – Воронин Андрейко. Однако ни для кого из соседей эта тайна не была тайной. И хотя подросший ребенок по наущению старших называл Никифора тятей, его супругу Пелагею – мамой, а свою родную мать Марфу сначала няней, а потом – теткой, все люди в окрестности – и добрые и злоязычные – знали, что это обман и Андрейка, как только подрастет, поймет, почему он ребятишками окрещен кличкой «бароненок». И Андрейка это понял. Незаконнорожденный, приблудыш, нагулыш – эти и подобные им прозвища с обидой воспринимались его чутким сердцем. С детских лет он становился замкнутым, молчаливым, скрытным, что не мешало быть ему любознательным и способным в учении.
Так рос в семье дворецкого Никифора Воронихина маленький Андрейка. И нельзя сказать, что он был в жестокой нужде. Барон, находясь вдали от прикамских вотчин, не забывал об Андрейке, помнил о его матери Марфе, справлялся, благополучно ли они живут, и не отказывал в помощи.
В МАСТЕРСКОЙ У ГАВРИЛЫ ЮШКОВА
ВОСПИТАНИЕ ПЛЕТЬЮ…
И не рад был, что спросил. Барон, подняв кулак, грозно рявкнул:
– Не твое холопское дело, богомаз! – И сурово добавил: – Делай, как велено!
Никифору Воронихину, своему дворецкому, барон приказал из Нового Усолья переселиться в село Ильинское, где была главная строгановская контора, управлявшая всеми владениями и промыслами Прикамья. И ему же наказал барон взять на постоянное житье под надзор Марфу Чероеву и воспитывать Андрейку.
Пришлось Никифору Воронихину согласиться. И образовалась тогда у строгановского дворецкого одна семья из трех фамилий: сами – Никифор с женой и своими детками – Воронихины; жиличка – Марфа Чероева, а ее сынок – Воронин Андрейко. Однако ни для кого из соседей эта тайна не была тайной. И хотя подросший ребенок по наущению старших называл Никифора тятей, его супругу Пелагею – мамой, а свою родную мать Марфу сначала няней, а потом – теткой, все люди в окрестности – и добрые и злоязычные – знали, что это обман и Андрейка, как только подрастет, поймет, почему он ребятишками окрещен кличкой «бароненок». И Андрейка это понял. Незаконнорожденный, приблудыш, нагулыш – эти и подобные им прозвища с обидой воспринимались его чутким сердцем. С детских лет он становился замкнутым, молчаливым, скрытным, что не мешало быть ему любознательным и способным в учении.
Так рос в семье дворецкого Никифора Воронихина маленький Андрейка. И нельзя сказать, что он был в жестокой нужде. Барон, находясь вдали от прикамских вотчин, не забывал об Андрейке, помнил о его матери Марфе, справлялся, благополучно ли они живут, и не отказывал в помощи.
В МАСТЕРСКОЙ У ГАВРИЛЫ ЮШКОВА
Учение и работа каждый день начинались утренней молитвой взрослых и юных «богомазов». Пелись тропари и кондаки из часослова. Ученикам надоедали повседневные песнопения. Было бы гораздо лучше молитвенное время провести в шалостях и беготне около мастерских и училища или выйти на реку и прокатиться по ней на лодках, а еще лучше закинуть бы на чье-либо счастье бредень и вытащить самим себе на удивление и на добрую уху крупных окуней и лещей. Но строгость в иконописной мастерской была неимоверная. Полное подчинение наставникам считалось основой порядка. За непослушание старшим и иные провинности – леность, порчу красок – не возбранялись рукоприкладство и порка ремнем. За богохульство ученики вообще изгонялись. В этом прегрешении послабление допускалось только опытным мастерам, известным в народе и ценимым Строгановыми. Но таких мастеров было не так уж много. Потому и поручено было Гавриле Юшкову с каждым годом увеличивать число учеников, набирать их по своему усмотрению и со тщанием и строгостью обучать. Гаврила имел не малый опыт в живописи, был даровит и искусен.
Мастерская его размещалась в просторных и светлых бревенчатых палатах. В отличие от других построек в селе Ильинском над резным крыльцом школы возвышался небольшой чешуйчатый из сосновой дранки купол, а на нем – чугунный крест. Изнутри мастерская запиралась на железный засов, чтобы не было во время работы помехи от приходящих. Стояли готовые образа, писанные на липовых, ольховых и дубовых, сколоченных шпунтами и загрунтованных досках. На полу небрежно валялись образа, незаконченные и неудавшиеся; на мольбертах стояли начатые работы с изображением богородиц, нерукотворных спасов, писанных по уставу, двунадесятых праздников, святителей и всевозможных житий, описанных в четьи-минеях.
Ученики после утренней молитвы тихо занимали свои места и до прихода Гаврилы Юшкова приготовляли краски, потребные для дневной работы. В числе красок были бакан веницейский, багрик и белила, голубец и желть, киноварь и лазорь, сурик, мумия и сурьма, ярь, медянка. Одни изготовлялись на простой воде, другие на яичном белке, третьи на чесночном отваре, на масле и на сале, на рыбьей желчи, на медовом растворе и по иным рецептам опытом достигнутым самими строгановскими иконописцами, дошедшим с времен Киевской и Новгородской Руси.
Когда, сотворив крестное знамение, Гаврила становился в угол под образа, все ученики прекращали занятия и, благонравно сложив на коленях руки, ждали изустного наставления учителя.
Андрейка сидел впереди других учеников, скромный и смирный, никому не мешал и его никто не тревожил. В памяти его запечатлевались слова старого иконописца:
– Дети мои! Нам не сродни холуйские кощунники-богомазы. В Холуях иконы пишут, как блины пекут, и продают их на ярмарках с возов вместе с веретенами, прядками и ложками гуртом и в розницу, как щепной мелкий товаришко. Иконы же письма нашего, строгановской, издавна славной школы – отличные от всех. Им пристало быть украшением любого храма московского, любой лавры…
Так говорил живописец Юшков – вдохновенно, нередко повторяясь. Ученики и даже мастера слушали его с вниманием.
Гаврила поднимал голову, отчего длинные, слегка блестящие от гарного масла русые волосы закидывались на спину и на широкие плечи, закрывая собачий воротник легкой дубленой шубейки, и продолжал беседу:
– Пройдут и сотни лет, от холуйских образков и следа не останется, доски пойдут на растопку, либо горшки закрывать, а наши иконы, с умом и толком писанные, чем дольше жить будут, тем дороже будут цениться. А краски на грунте так утвердятся и окаменеют, что топор и рубанок зазубрятся, а не осилят окаменелости наших красок. И каждый, увидев нашу работу, отличит ее.
– Гляньте, – говорил Юшков, показывая на иконы, еще пахнувшие красками. – Вот Григорий Богослов, Иван Златоуст, вот единородный сын божий, бессребреники Кузьма и Демьян. Все они разными нашими мастерами писаны, а есть общее в них – строгановская иконного письма школа. Гляньте, дети мои, на фигуры святых, и вы увидите зоркими очами своими, что лики пишутся зело светлыми добротными красками. Ризы на божьих угодниках и прочих изображениях тонко и изящно писаны и подернуты золотцем, растворенным и подогретым на скипидаре с вином вперемешку… И еще ведать о том вы должны, за святыми фигурьями пишутся палаты – это признаки любви угодников к зодчеству. Те палаты пишутся по выдумке затейливой, как допреж учили и образцы оставили иконники Рима и Флоренции и других испокон знатных мест… Но учители – учителями из древностных времен и разных держав, одначе мы и сами не бедны своими указами и наставлениями, изложенными во многих рукописных сборниках и в «Стоглаве» соборное нерушимое утверждение нашедших. Дети мои, ведать вы должны, как подобает писать святых, в каких мерах. Всякий святой пишется в рост девяти глав. До пупа в три главы, локоть на уровне пупа пишется, от пупа до колен три главы мера, ширина плеч – две главы, а брюха – полторы главы. А уши на лике ставить правильно будет, ежели против брови и до половины ноздри. А глаза посередке уха писать живые, якобы они зрят на молящихся…
Преподав, что должен делать иконник до наложения красок, Гаврила поучал, каким составом красок должно свет писать, какими красками писать верхние ризы и исподние у Христа, у богородицы, у господа Саваофа, как пишется лик и делается подрумякка щек, губ и чела.
Все эти поучения Андрейка и его товарищи должны были твердо держать в памяти, помнить и не забывать, ибо записи не велись, тетрадей не было. И они помнили. Особенно любо ученикам было слушать сведения о знаменитых русских конниках, о киево-печерском иноке Алимпие, коему сами ангелы помогали добротно делать лики святых, а те изображения, подаренные Владимиром Мономахом Москве, и досель невредимы в Московском Кремле… Похвально говорил Юшков об Андрее Рублеве и Симоне Ушакове, о вологодских иконописцах, двух Дионисиях, и о многих других, перечень которых с пояснениями их деяний занимал не мало времени. А чтобы упрочить любовь учеников к иконописи и уважение их к самим себе, Гаврила Юшков доставал с полки печатный, времен Грозного «Стоглав», уже немало потертый, пожелтевший, хранимый в досках, обшитых кожей, и, вынув тесемку на нужной странице, внятно читал, держа указательный перст выше своей головы, как бы указывая на премудрость, сошедшую с самих небес. Он читал, дополняя своими словами, текст древней книги, говорящей о смирении, кротости, о трезвости и прочих бесчисленных благонравиях, приличествующих иконникам, творящим чистыми руками и светлым разумом благое, богоугодное дело.
– Аще кто будет от самих тех мастеров-живописцев или от их учеников учнут жити не по правильному завещанию, во пьянстве, в нечистоте и во всяком бесчинстве, святителям таковых в запрещении полагати, и от дела иконного отлучать и касатися того не велети, боящеся словеси отреченного:
– «Проклят творяй дело божие с небрежением»… – читал Юшков, а потом, вспомнив особенно любимое им наставление, говорил: – Дети мои, в назидание вам, живописцам-иконникам, чтобы праведны были яко честные монахи, а не подобно ярыжкам сольвычегодским, охочим до вина и жен-греховодниц, прости их господи. Слушайте кое слово сказано в приложении к «Стоглаву», а пункт тому пятнадцатый: «Не прельщайтеся ни блудницы, ни прелюбодеи, ни мужеложники, ни скотоложники, ни рукоблудники, ни лихоимцы, ни чародеи, ни пьяницы, ни татие (воры) вси бо таковые царствия небесного не наследят…» А в пункте двадцать восьмом есть речено, чтоб по повелению Грозного царя: «епископам смотреть за иконниками, беречь их от всякой пагубы накрепко и почитать наипаче простых человек!» Разумейте, дети мои: речение сие не касательно холуйских и иных живописи осквернителей-торгашей и мздоимцев! – И эти последние слова Гаврилы Юшкова звучали страстно и назидательно.
Потом ученики садились за свои подготовленные для писания доски. Работали при полном молчании. Одни на свежих, выклеенных досках робко рисовали контуры с образцов старых икон, другие пробовали писать иконы на память. Кто-нибудь более расторопный золотил венцы; кто-нибудь шепотом просил рядом сидящего товарища подправить цветочки и травку под ногами Иоанна Крестителя. И товарищ, растопырив пальцы левой руки, – ногти ему заменяли палитру, – брал тонкой кисточкой с ногтей краску по своему хитроумному смотрению и выручал товарища из беды.
Андрейка сидел за широкой дощатой створкой складной, двусторонней иконы и, ни на кого не обращая внимания, нахмуренный, трудился над украшением ризы Николы Мирликийского, покрывал ее белилами, на белилах вычерчивал продолговатые крестики, чередующиеся со звездочками. Складки у него не получались в точности, он их обводил условно черными линиями из жидкой туши, наполнявшей черепок от разбитой глиняной корчаги.
Не сидел без работы и сам Гаврила Юшков. Заняв выгодное место в мастерской, откуда все ученики ему были видны, он тщательно подновлял какую-либо старинную, не имеющую цены икону письма великоустюжских мастеров. По временам, примечая того или другого ученика в положении затруднительном, оставлял свою работу, шел к нему и поучал:
– Ты, милок, не ту красочку подсовываешь. Тут надобен шафран на щучьей желчи, постарайся, сотри и пиши заново…
– А у тебя что, голубчик? Ох, дитятко, не уразумел ты, какую краску с какой надо спускать совместно и какая из этого получается третья. Запамятовал? Сурик смешать с желтой – получится золотая почти; вохра да киноварь дают бакан; из синей и белил получится голубая… Уж сколько раз я твердил, надо помнить. На-ко, да не забывай! – И при этих словах Гаврила, без всякой злобы закрутив пальцами волосы ученика, дергал с небольшой силой, но искры из глаз у того сыпались и подсказ учителя в памяти держался крепко.
Мастерская его размещалась в просторных и светлых бревенчатых палатах. В отличие от других построек в селе Ильинском над резным крыльцом школы возвышался небольшой чешуйчатый из сосновой дранки купол, а на нем – чугунный крест. Изнутри мастерская запиралась на железный засов, чтобы не было во время работы помехи от приходящих. Стояли готовые образа, писанные на липовых, ольховых и дубовых, сколоченных шпунтами и загрунтованных досках. На полу небрежно валялись образа, незаконченные и неудавшиеся; на мольбертах стояли начатые работы с изображением богородиц, нерукотворных спасов, писанных по уставу, двунадесятых праздников, святителей и всевозможных житий, описанных в четьи-минеях.
Ученики после утренней молитвы тихо занимали свои места и до прихода Гаврилы Юшкова приготовляли краски, потребные для дневной работы. В числе красок были бакан веницейский, багрик и белила, голубец и желть, киноварь и лазорь, сурик, мумия и сурьма, ярь, медянка. Одни изготовлялись на простой воде, другие на яичном белке, третьи на чесночном отваре, на масле и на сале, на рыбьей желчи, на медовом растворе и по иным рецептам опытом достигнутым самими строгановскими иконописцами, дошедшим с времен Киевской и Новгородской Руси.
Когда, сотворив крестное знамение, Гаврила становился в угол под образа, все ученики прекращали занятия и, благонравно сложив на коленях руки, ждали изустного наставления учителя.
Андрейка сидел впереди других учеников, скромный и смирный, никому не мешал и его никто не тревожил. В памяти его запечатлевались слова старого иконописца:
– Дети мои! Нам не сродни холуйские кощунники-богомазы. В Холуях иконы пишут, как блины пекут, и продают их на ярмарках с возов вместе с веретенами, прядками и ложками гуртом и в розницу, как щепной мелкий товаришко. Иконы же письма нашего, строгановской, издавна славной школы – отличные от всех. Им пристало быть украшением любого храма московского, любой лавры…
Так говорил живописец Юшков – вдохновенно, нередко повторяясь. Ученики и даже мастера слушали его с вниманием.
Гаврила поднимал голову, отчего длинные, слегка блестящие от гарного масла русые волосы закидывались на спину и на широкие плечи, закрывая собачий воротник легкой дубленой шубейки, и продолжал беседу:
– Пройдут и сотни лет, от холуйских образков и следа не останется, доски пойдут на растопку, либо горшки закрывать, а наши иконы, с умом и толком писанные, чем дольше жить будут, тем дороже будут цениться. А краски на грунте так утвердятся и окаменеют, что топор и рубанок зазубрятся, а не осилят окаменелости наших красок. И каждый, увидев нашу работу, отличит ее.
– Гляньте, – говорил Юшков, показывая на иконы, еще пахнувшие красками. – Вот Григорий Богослов, Иван Златоуст, вот единородный сын божий, бессребреники Кузьма и Демьян. Все они разными нашими мастерами писаны, а есть общее в них – строгановская иконного письма школа. Гляньте, дети мои, на фигуры святых, и вы увидите зоркими очами своими, что лики пишутся зело светлыми добротными красками. Ризы на божьих угодниках и прочих изображениях тонко и изящно писаны и подернуты золотцем, растворенным и подогретым на скипидаре с вином вперемешку… И еще ведать о том вы должны, за святыми фигурьями пишутся палаты – это признаки любви угодников к зодчеству. Те палаты пишутся по выдумке затейливой, как допреж учили и образцы оставили иконники Рима и Флоренции и других испокон знатных мест… Но учители – учителями из древностных времен и разных держав, одначе мы и сами не бедны своими указами и наставлениями, изложенными во многих рукописных сборниках и в «Стоглаве» соборное нерушимое утверждение нашедших. Дети мои, ведать вы должны, как подобает писать святых, в каких мерах. Всякий святой пишется в рост девяти глав. До пупа в три главы, локоть на уровне пупа пишется, от пупа до колен три главы мера, ширина плеч – две главы, а брюха – полторы главы. А уши на лике ставить правильно будет, ежели против брови и до половины ноздри. А глаза посередке уха писать живые, якобы они зрят на молящихся…
Преподав, что должен делать иконник до наложения красок, Гаврила поучал, каким составом красок должно свет писать, какими красками писать верхние ризы и исподние у Христа, у богородицы, у господа Саваофа, как пишется лик и делается подрумякка щек, губ и чела.
Все эти поучения Андрейка и его товарищи должны были твердо держать в памяти, помнить и не забывать, ибо записи не велись, тетрадей не было. И они помнили. Особенно любо ученикам было слушать сведения о знаменитых русских конниках, о киево-печерском иноке Алимпие, коему сами ангелы помогали добротно делать лики святых, а те изображения, подаренные Владимиром Мономахом Москве, и досель невредимы в Московском Кремле… Похвально говорил Юшков об Андрее Рублеве и Симоне Ушакове, о вологодских иконописцах, двух Дионисиях, и о многих других, перечень которых с пояснениями их деяний занимал не мало времени. А чтобы упрочить любовь учеников к иконописи и уважение их к самим себе, Гаврила Юшков доставал с полки печатный, времен Грозного «Стоглав», уже немало потертый, пожелтевший, хранимый в досках, обшитых кожей, и, вынув тесемку на нужной странице, внятно читал, держа указательный перст выше своей головы, как бы указывая на премудрость, сошедшую с самих небес. Он читал, дополняя своими словами, текст древней книги, говорящей о смирении, кротости, о трезвости и прочих бесчисленных благонравиях, приличествующих иконникам, творящим чистыми руками и светлым разумом благое, богоугодное дело.
– Аще кто будет от самих тех мастеров-живописцев или от их учеников учнут жити не по правильному завещанию, во пьянстве, в нечистоте и во всяком бесчинстве, святителям таковых в запрещении полагати, и от дела иконного отлучать и касатися того не велети, боящеся словеси отреченного:
– «Проклят творяй дело божие с небрежением»… – читал Юшков, а потом, вспомнив особенно любимое им наставление, говорил: – Дети мои, в назидание вам, живописцам-иконникам, чтобы праведны были яко честные монахи, а не подобно ярыжкам сольвычегодским, охочим до вина и жен-греховодниц, прости их господи. Слушайте кое слово сказано в приложении к «Стоглаву», а пункт тому пятнадцатый: «Не прельщайтеся ни блудницы, ни прелюбодеи, ни мужеложники, ни скотоложники, ни рукоблудники, ни лихоимцы, ни чародеи, ни пьяницы, ни татие (воры) вси бо таковые царствия небесного не наследят…» А в пункте двадцать восьмом есть речено, чтоб по повелению Грозного царя: «епископам смотреть за иконниками, беречь их от всякой пагубы накрепко и почитать наипаче простых человек!» Разумейте, дети мои: речение сие не касательно холуйских и иных живописи осквернителей-торгашей и мздоимцев! – И эти последние слова Гаврилы Юшкова звучали страстно и назидательно.
Потом ученики садились за свои подготовленные для писания доски. Работали при полном молчании. Одни на свежих, выклеенных досках робко рисовали контуры с образцов старых икон, другие пробовали писать иконы на память. Кто-нибудь более расторопный золотил венцы; кто-нибудь шепотом просил рядом сидящего товарища подправить цветочки и травку под ногами Иоанна Крестителя. И товарищ, растопырив пальцы левой руки, – ногти ему заменяли палитру, – брал тонкой кисточкой с ногтей краску по своему хитроумному смотрению и выручал товарища из беды.
Андрейка сидел за широкой дощатой створкой складной, двусторонней иконы и, ни на кого не обращая внимания, нахмуренный, трудился над украшением ризы Николы Мирликийского, покрывал ее белилами, на белилах вычерчивал продолговатые крестики, чередующиеся со звездочками. Складки у него не получались в точности, он их обводил условно черными линиями из жидкой туши, наполнявшей черепок от разбитой глиняной корчаги.
Не сидел без работы и сам Гаврила Юшков. Заняв выгодное место в мастерской, откуда все ученики ему были видны, он тщательно подновлял какую-либо старинную, не имеющую цены икону письма великоустюжских мастеров. По временам, примечая того или другого ученика в положении затруднительном, оставлял свою работу, шел к нему и поучал:
– Ты, милок, не ту красочку подсовываешь. Тут надобен шафран на щучьей желчи, постарайся, сотри и пиши заново…
– А у тебя что, голубчик? Ох, дитятко, не уразумел ты, какую краску с какой надо спускать совместно и какая из этого получается третья. Запамятовал? Сурик смешать с желтой – получится золотая почти; вохра да киноварь дают бакан; из синей и белил получится голубая… Уж сколько раз я твердил, надо помнить. На-ко, да не забывай! – И при этих словах Гаврила, без всякой злобы закрутив пальцами волосы ученика, дергал с небольшой силой, но искры из глаз у того сыпались и подсказ учителя в памяти держался крепко.
ВОСПИТАНИЕ ПЛЕТЬЮ…
В те отдаленные времена по всей России-матушке порки-экзекуции были обычным явлением. Так полагалось и так почиталось, что «за битого двух небитых дают». Выпороть лозой или розгами, в переводе на вежливый общепринятый язык, означало: «угостить березовой кашей» или «березовой лапшой с ременным маслом» – это в том случае, если розга на пояснице наказуемого чередовалась с кнутом. В исключительных случаях прибегал к такому средству воспитания характера своих учеников и Гаврила Юшков – человек весьма строгих правил. Но только в исключительных случаях шалостей или непослушания, а наипаче всего за богохульство.
За все время пребывания в самобытной иконописной школе Андрейко Воронихин подвергся не столь тяжкому, сколь постыдному наказанию только однажды. Было это в теплый августовский день после молебна Фролу и Лавру. В Ильинской церкви состоялось освящение многих икон, законченных письмом в мастерской Гаврилы Юшкова. Престарелый беззубый поп во время молебствия путал и перевирал слова священного писания, ученики-иконописцы, невзирая на торжественность момента, смеялись в церкви и шепотом передразнивали попа, повторяя за ним шепелявую бессмыслицу. Гаврила, стоявший в храме впереди всех своих питомцев, оборачивался и приметил не раз веселую и язвительную усмешку на лице Андрейки. Стерпел старик в церкви, не дернул за волосы богохульника, только подумал: «Черти тешат малого по глупости его. Придется проучить маленечко. Как бы не забыть только!..»
И не забыл Гаврила. С малым опозданием, но вспомнил. А прежде всего на радостях, что иконы были приняты, одобрены, оценены по их достоинству и освящены, Гаврила зашел в кабак, выкушал штоф водки, закусив лишь единой луковицей. Навеселе пришел в мастерскую и тут он – любитель поговорить, пофилософствовать, начал поучать и допрашивать ребят:
– Эй вы, олухи царя небесного! Баловни и непослушники, знаете ли зачем в церковь ходить надобно? Что это вам, карусель, тиятра? Что за смешки там устроили? Отвечай, Андрейка!
– Да как, Гаврила, нам было не смеяться? Мы это не над божеством, а над попом малость усмехнулись. Уж больно он беззубый, худо слова выговаривает. Поди-ко и богу в уши такие слова не пойдут?
– Как так?! – начал кипятиться Гаврила.
– Да ужель ты сам не слышал, – поддерживаемый одобрительными взглядами других учеников, продолжал Андрейка, – вместо «во имя отца и сына» у нашего шепелявого попа выходит – «вымя овса и сена», вместо «верую во единого» он говорит да еще с нажимом «вырою до единого», а вместо «Господи помилуй» – «вошь поди милую». Как тут не смеяться?.. А потом, скажи, Гаврила, есть ли в раю сапожная мастерская?
– Я тебя не понимаю. Чего ты мелешь языком, птенец-сосунец?
– Да опять же пришла там в церкви мысль такая: смотрю, на поповой внучке башмачки сафьяновые с пуговками и голубыми кисточками, точь-в-точь как у ангела Гавриила, что тобою писан на иконе «Благовещения» И весь-то молебен водосвятный я стоял и думал об этих башмаках. То ли сапожнику захотелось угодить поповой внучке, то ли тебе при писании думалось, что и в раю умеют искусно шить обутку?..
– А ты, дурак и богохульник, если такое думаешь, да еще с храме божьем! Не учен ты ни разу, как подобает, вот и думаешь всякую ересь! Ну-ко, подай мне с полки неразлучного «спутника» всякой науки и благодеяний, я тебя проучу малость, – сказал Гаврила строго и довольно решительным тоном.
Ослушаться было нельзя Андрейке. Хуже было бы не послушать: быть бы тогда нещадно битому. Встал Андрейка с табуретки, отодвинул доску, на которой были карандашом намечены контуры богоматери, и, не торопясь, снял с полки ременницу с коротким кнутовищем, ее-то и называли и почитали в мастерской за «спутницу» науки и благодеяний.
– А теперь ложись и приемли! – приказал Гаврила, беря из рук Андрейки испытанную плеть, – и поразмысли, за что тебе положено отведать ременницы?.. И не смей на меня губы надувать, не смей сердиться… Подрастешь, вспомнишь, спасибо скажешь…
Товарищи Андрейкины отвернулись сразу, как только Гаврила, размахнувшись плетью, сказал:
– Во имя святой троицы – раз, два, три… – и раз за разом трижды свистнула в воздухе плеть и ударилась, извиваясь по пояснице Андрейки. – Мало? Вот тебе четыре, во имя всех евангелистов! И еще мало, вот тебе, считай до семи в честь всего ангельского синклита!.. – Добравшись так и до двенадцати апостолов, Гаврила со тщанием отметил Андрейке всего двенадцать ударов ременной плетью и, задыхаясь от волнения, предупредил: – Впредь за подобные провинности я тебе и сорок мучеников припомню. Встань и отряхнись, и ведай, смышленый отрок, что кнут, что лоза – сие божия гроза. Юным это вразумление, а нам, старикам, подкрепление. Иначе и быть не можно. И меня били-колотили, да не поломали лозой кости и не допускали до злости, а этим праведным путем вели к познанию добра, а ко злу создавали отвращение. А теперь все вы, огольцы и непослушники, не думайте, что я с полуштофа пьян. Мне и штоф нипочем, уму-разуму не повредит. Все помню, все знаю и вас поучить желаю, да не жмитесь – не плетью, а добрым поучить словом! Ну, становись вокруг!.. И слушай!..
И все ученики Гаврилы Юшкова обступили его, притихли. Было чутко слышно, как в щелях шуршали тараканы да за распахнутыми окнами шелестели листья старой березы. Андрейко встал позади всех. Не проронив во время экзекуции ни слова, ни стона, теперь он, сквозь стиснутые зубы, отдуваясь, тяжело вздыхал и, понурив голову, думал: «Ладно, Гаврила, бог с тобой, ты во хмелю, но знай, что этак ты меня высек первый и последний раз! Уйду, уйду. А куда? Пока тепло, по лесу погуляю. Осень наступит – уйду к плотникам в Кудымкар. Ищи-свищи!..»
Так думал Андрейка, но не решился сказать, да и незачем было заранее перед Гаврилой раскрывать свои затаенные думы. А между тем Гаврила, опершись локтями на крашеную столешницу, прищурив полупьяные глаза, что-то припоминал и, путаясь в своих мыслях, бормотал невнятно:
– Знайте, дети, вы перенимайте от старших мудрость, перенимайте. Будете стариками и ваш черед детей учить наступит. Вот так же, как я Андрейку или кого другого из вас, потом и вы не возбраните себе поучать. Жизнь того потребует. А теперь вникайте, во что, скажу вам… – Гаврила важно отвалился всем корпусом к спинке стула, приосанился и заговорил: – Знать вам смолоду надлежит, из чего в мире добро состоит, из чего зло складывается! Вот скажу: люди создают вещи, хлеб сеют, собирают, богатство умножают. А все это тля! Да-с. Тля!.. Богачество создает гордость людскую, гордость преумножает неудовольствие и свары, и нападки. И опять идет по кругу – богатство образует нищету в большом числе народа, нищета ведет к смирению, смирение к спасению. Сиречь – добру. И зло наверху остается до своего падения. Правду я говорю?.. Ну что молчите? Ответствуй ты тогда, свежехлестанный Андрейка!..
Гаврила обвел глазами столпившихся около него учеников, ребята обернулись посмотреть на Андрейку, а того и след простыл. Будто сквозь пол провалился, втихаря исчез парень.
– Куды его унесло? Не хочет слушать речь мою, рано разумен стал? Доведется, кажись, ему по свежим рубцам и сорок мучеников напомнить. Станет тогда знать… Плевать нам на него… Продолжаем… О чем я вам сказал?..
– Ты сказал: «плевать нам на него», – напомнил Гавриле кто-то из ребят.
– Не баламуть, не то. Я говорил о добре и зле… Вот о чем. Слушать надо! В ноздрях ковырять потом станете!.. Ванька! Достань-ко с полицы картинку «Случаев описание и действ сказание». Эту самую… Я вам пояснение дам. Глядите: изображен богатый человече. Перед ним груда злата, а позади смерть со стрелою в костлявой руце, ниже под ногами – земля. Что сие значит, ведайте: не надейся, человек, на злато, что лежит пред тобою, оно не спасет. Не уйдешь, не убежишь от того, кто стоит за тобою, смерть то есть, ибо все люди, кроме пророка Ильи, смертны, тот живым на небо взят вместе с колесницею и тремя лошадьми… И еще тут изображена земля, не минуешь того, что под тобою. Все там будем лежать до второго пришествия. А тут еще в окружности вписаны и монахами краской размалеваны все напасти человеческие: давайте-ка разберемся!.. – Гаврила рыгнул винным перегаром, протер глаза носовым платком и, уставившись на затасканный и отчасти выцветший священный лубок, продолжал: – А напасти таковы встречаться будут на вашем пути, знайте и избегайте их. От разбойников – убийство, от богатых – насильство, от воров-татей – покража, от ябедников – продажа, от соседа – ненависть, от сродника – зависть, от лукавых и мелких людишек – лесть и желание живьем тебя съесть!.. Нелегко жизнь прожити, дабы царствие небесное получити… А где же все-таки Андрейка?.. Ты чего же это, Карташев, ухмыляешься? Поди, найди и приведи Андрейку. Вот еще! Куражиться? Не позволю!..
Недолго пошумел Гаврила и, уткнувшись головой на столешницу, застланную лубочной картиной, к радости учеников своих сладко задремал.
Нет, не мог Карташев в тот день найти в Ильинском своего однокашника Андрейку. Так и пришел ни с чем в мастерскую, озадачив Гаврилу:
– Андрейки не нашел нигде!
– Как нигде? А дома у Марфы Чероевой не был?
– Был. И там нет.
– Хм… Экая глупость! Не в реку же сунулся?! – Гаврила, протрезвившись, встревожился. – Парень-то добер, смышленый. Не содеял ли чего над собой? Надо искать. Ступай, снова ищи. Вот тебе алтын на орехи.
Вечером не вытерпел сам Гаврила, пошел ильинскимя улками и переулками к Марфе Чероевой. Пришел, та сидит за прялкой, сердитая, но не печальная. Встретила Гаврилу упреком:
– Ты с чего это, Гаврила, сегодня Андрейку домой на отгул отпустил? А он, дуралей, не глядя на ночь, собрался в лес, взял кузовок, краюху хлеба, нож поточил, огниво прихватил с собой, будто за рыжиками и ягодой собрался. И такой неговорной, что те обиженный. Не натворил ли он чего?
– Натворил!
– Я так и догадалась. Чего же? Добро какое испортил?
– Хуже. Над попом насмехался, над моим писанием тоже. Ну, я и постращал его самую малость кнутиком, разков дюжину.
– Вот и зря! Я, родная мать, стречка ему ни разу не сделала. Он и без того покорлив, и старателен, и понятлив.
– Да, уж это верно. Понятливей других, – согласился Гаврила. – Так я его бережно: на портках и рубахе ни кровинки не выступило.
– Еще бы в кровь!? – вскричала Марфа и, швырнув прялку на полати, завопила: —Да я тогда тебе всю бороду выщипала бы!.. Ты думаешь, он безотецкий, так у него и отца нет?.. На-ко, выкуси!..
Гаврила не стал пререкаться с Марфой, ушел. На другой и на третий и на четвертый день Андрейка не возвращался.
Мать забеспокоилась:
– Заплутался парень в лесу. Да на зверя нарвется – и поминай как звали!.. Ох, Гаврила, Гаврила… Богомаз несчастный, будь ты проклят со своей строгостью!..
На пятый день от кого-то узнал Юшков, в каком направлении, в какое дальнее урочище ушел Андрейка, и решил со всей своей иконописной школой-мастерской идти в лес облавой искать пропавшего Андрейку.
Целый августовский день бродили ребята по лесу. И были, невзирая на усталость, довольны вынужденной прогулкой. Ягод попутно насобирали, видели много рыжих белок, прыгающих по веткам. Даже на свежий след медвежий напали; кричали, ухали, свистели, но никто не откликнулся.
– Худо дело, ребята, – сокрушенно сказал Гаврила, собрав учеников около себя. – Куда его леший унес, не угадать. Придется заночевать в лесу у демидовских смолокуров на подсеке, а завтра другим путем в Ильинское пойдем, через пожни, где стога наметаны, авось не найдем ли его в заброшенных шалашах?..
Ребятам не все ли равно куда идти… Некоторые представляли себе, что Андрейка в лесу, конечно, жив-здоров, и не без приключений он скрывается в этих дебрях. Ягоды есть, орехи кедровые есть, вот еще бы ему ружье с пороховницей да топоришко, ну, тогда бы живи – не тужи. Живут же беглые мужики-лесовики, звероловы и дегтекуры!..
В сумерки вышли к избушкам, где жили прокопченные и пропахшие дымом старики-смолокуры и обжигавшие березовый уголь демидовские работные люди. Не удивились лесные отшельники появлению Гаврилы с ватагой.
Пятые сутки Андрейка Воронихин проживал здесь и хотел надолго остаться помощником у смолокуров.
Десятник сразу догадался:
– Ого, Гаврюха Юшков нагрянул, никак беглеца ищет?.. Пойдет ли парень с вами – не знаю. Очень уж у нас ему привольно: сосновое пенье-коренье таскает. Кормим свежинкой-медвежатиной. Онамедни двух медведков на рогатину приняли. И вас угостим.
– Где же парень? Где он? – заторопил десятника Юшков.
– А ты не спеши, не ускачешь. Парень с устатку спит и будить его не дам. До утра и вам идти некуда, заночевайте. Утро вечера мудренее. Пойдет ли отсюда парень? Любо ему тут у нас. Лук стрельчатый сделал, стрел вересовых острых настрогал. И за эти дни тридцать белок между делом убил. Глянь, вон шкурки сохнут. На три шапки товару хватит…
– Да, завидная тут у вас жизнь, – согласился Гаврила, – только не для Андрейки. Ребята! Ищите, где он тут…
Всклокоченный, чумазый, предстал Андрейка перед Гаврилой.
– Бить будешь? – первое, что спросил Андрейка, потупив глаза на носки сочно смазанных пахучим дегтем сапог.
– Не собираюсь. Давай-ко, парень, поворачивай к дому да за дело берись. Эх ты, смолокур! Мать по тебе с ума сходит. Не гоже так. Разве так нас стегали – да не бегали…
Ребята обступили Андрейку и убедительнее Гаврилиных слов были их уговоры. Переспали ночь на подсеке, где от неугасаемого огня курился дымок, расстилаясь по лесной низине, и янтарным дегтем наполнялись огромные посудины, радуя добытчиков, молчаливых и суровых лесовиков…
После шестидневного прогула Андрейка в иконописной у Гаврилы как-то нехотя, пересиливая себя, снова взялся за малевание святых ликов.
За все время пребывания в самобытной иконописной школе Андрейко Воронихин подвергся не столь тяжкому, сколь постыдному наказанию только однажды. Было это в теплый августовский день после молебна Фролу и Лавру. В Ильинской церкви состоялось освящение многих икон, законченных письмом в мастерской Гаврилы Юшкова. Престарелый беззубый поп во время молебствия путал и перевирал слова священного писания, ученики-иконописцы, невзирая на торжественность момента, смеялись в церкви и шепотом передразнивали попа, повторяя за ним шепелявую бессмыслицу. Гаврила, стоявший в храме впереди всех своих питомцев, оборачивался и приметил не раз веселую и язвительную усмешку на лице Андрейки. Стерпел старик в церкви, не дернул за волосы богохульника, только подумал: «Черти тешат малого по глупости его. Придется проучить маленечко. Как бы не забыть только!..»
И не забыл Гаврила. С малым опозданием, но вспомнил. А прежде всего на радостях, что иконы были приняты, одобрены, оценены по их достоинству и освящены, Гаврила зашел в кабак, выкушал штоф водки, закусив лишь единой луковицей. Навеселе пришел в мастерскую и тут он – любитель поговорить, пофилософствовать, начал поучать и допрашивать ребят:
– Эй вы, олухи царя небесного! Баловни и непослушники, знаете ли зачем в церковь ходить надобно? Что это вам, карусель, тиятра? Что за смешки там устроили? Отвечай, Андрейка!
– Да как, Гаврила, нам было не смеяться? Мы это не над божеством, а над попом малость усмехнулись. Уж больно он беззубый, худо слова выговаривает. Поди-ко и богу в уши такие слова не пойдут?
– Как так?! – начал кипятиться Гаврила.
– Да ужель ты сам не слышал, – поддерживаемый одобрительными взглядами других учеников, продолжал Андрейка, – вместо «во имя отца и сына» у нашего шепелявого попа выходит – «вымя овса и сена», вместо «верую во единого» он говорит да еще с нажимом «вырою до единого», а вместо «Господи помилуй» – «вошь поди милую». Как тут не смеяться?.. А потом, скажи, Гаврила, есть ли в раю сапожная мастерская?
– Я тебя не понимаю. Чего ты мелешь языком, птенец-сосунец?
– Да опять же пришла там в церкви мысль такая: смотрю, на поповой внучке башмачки сафьяновые с пуговками и голубыми кисточками, точь-в-точь как у ангела Гавриила, что тобою писан на иконе «Благовещения» И весь-то молебен водосвятный я стоял и думал об этих башмаках. То ли сапожнику захотелось угодить поповой внучке, то ли тебе при писании думалось, что и в раю умеют искусно шить обутку?..
– А ты, дурак и богохульник, если такое думаешь, да еще с храме божьем! Не учен ты ни разу, как подобает, вот и думаешь всякую ересь! Ну-ко, подай мне с полки неразлучного «спутника» всякой науки и благодеяний, я тебя проучу малость, – сказал Гаврила строго и довольно решительным тоном.
Ослушаться было нельзя Андрейке. Хуже было бы не послушать: быть бы тогда нещадно битому. Встал Андрейка с табуретки, отодвинул доску, на которой были карандашом намечены контуры богоматери, и, не торопясь, снял с полки ременницу с коротким кнутовищем, ее-то и называли и почитали в мастерской за «спутницу» науки и благодеяний.
– А теперь ложись и приемли! – приказал Гаврила, беря из рук Андрейки испытанную плеть, – и поразмысли, за что тебе положено отведать ременницы?.. И не смей на меня губы надувать, не смей сердиться… Подрастешь, вспомнишь, спасибо скажешь…
Товарищи Андрейкины отвернулись сразу, как только Гаврила, размахнувшись плетью, сказал:
– Во имя святой троицы – раз, два, три… – и раз за разом трижды свистнула в воздухе плеть и ударилась, извиваясь по пояснице Андрейки. – Мало? Вот тебе четыре, во имя всех евангелистов! И еще мало, вот тебе, считай до семи в честь всего ангельского синклита!.. – Добравшись так и до двенадцати апостолов, Гаврила со тщанием отметил Андрейке всего двенадцать ударов ременной плетью и, задыхаясь от волнения, предупредил: – Впредь за подобные провинности я тебе и сорок мучеников припомню. Встань и отряхнись, и ведай, смышленый отрок, что кнут, что лоза – сие божия гроза. Юным это вразумление, а нам, старикам, подкрепление. Иначе и быть не можно. И меня били-колотили, да не поломали лозой кости и не допускали до злости, а этим праведным путем вели к познанию добра, а ко злу создавали отвращение. А теперь все вы, огольцы и непослушники, не думайте, что я с полуштофа пьян. Мне и штоф нипочем, уму-разуму не повредит. Все помню, все знаю и вас поучить желаю, да не жмитесь – не плетью, а добрым поучить словом! Ну, становись вокруг!.. И слушай!..
И все ученики Гаврилы Юшкова обступили его, притихли. Было чутко слышно, как в щелях шуршали тараканы да за распахнутыми окнами шелестели листья старой березы. Андрейко встал позади всех. Не проронив во время экзекуции ни слова, ни стона, теперь он, сквозь стиснутые зубы, отдуваясь, тяжело вздыхал и, понурив голову, думал: «Ладно, Гаврила, бог с тобой, ты во хмелю, но знай, что этак ты меня высек первый и последний раз! Уйду, уйду. А куда? Пока тепло, по лесу погуляю. Осень наступит – уйду к плотникам в Кудымкар. Ищи-свищи!..»
Так думал Андрейка, но не решился сказать, да и незачем было заранее перед Гаврилой раскрывать свои затаенные думы. А между тем Гаврила, опершись локтями на крашеную столешницу, прищурив полупьяные глаза, что-то припоминал и, путаясь в своих мыслях, бормотал невнятно:
– Знайте, дети, вы перенимайте от старших мудрость, перенимайте. Будете стариками и ваш черед детей учить наступит. Вот так же, как я Андрейку или кого другого из вас, потом и вы не возбраните себе поучать. Жизнь того потребует. А теперь вникайте, во что, скажу вам… – Гаврила важно отвалился всем корпусом к спинке стула, приосанился и заговорил: – Знать вам смолоду надлежит, из чего в мире добро состоит, из чего зло складывается! Вот скажу: люди создают вещи, хлеб сеют, собирают, богатство умножают. А все это тля! Да-с. Тля!.. Богачество создает гордость людскую, гордость преумножает неудовольствие и свары, и нападки. И опять идет по кругу – богатство образует нищету в большом числе народа, нищета ведет к смирению, смирение к спасению. Сиречь – добру. И зло наверху остается до своего падения. Правду я говорю?.. Ну что молчите? Ответствуй ты тогда, свежехлестанный Андрейка!..
Гаврила обвел глазами столпившихся около него учеников, ребята обернулись посмотреть на Андрейку, а того и след простыл. Будто сквозь пол провалился, втихаря исчез парень.
– Куды его унесло? Не хочет слушать речь мою, рано разумен стал? Доведется, кажись, ему по свежим рубцам и сорок мучеников напомнить. Станет тогда знать… Плевать нам на него… Продолжаем… О чем я вам сказал?..
– Ты сказал: «плевать нам на него», – напомнил Гавриле кто-то из ребят.
– Не баламуть, не то. Я говорил о добре и зле… Вот о чем. Слушать надо! В ноздрях ковырять потом станете!.. Ванька! Достань-ко с полицы картинку «Случаев описание и действ сказание». Эту самую… Я вам пояснение дам. Глядите: изображен богатый человече. Перед ним груда злата, а позади смерть со стрелою в костлявой руце, ниже под ногами – земля. Что сие значит, ведайте: не надейся, человек, на злато, что лежит пред тобою, оно не спасет. Не уйдешь, не убежишь от того, кто стоит за тобою, смерть то есть, ибо все люди, кроме пророка Ильи, смертны, тот живым на небо взят вместе с колесницею и тремя лошадьми… И еще тут изображена земля, не минуешь того, что под тобою. Все там будем лежать до второго пришествия. А тут еще в окружности вписаны и монахами краской размалеваны все напасти человеческие: давайте-ка разберемся!.. – Гаврила рыгнул винным перегаром, протер глаза носовым платком и, уставившись на затасканный и отчасти выцветший священный лубок, продолжал: – А напасти таковы встречаться будут на вашем пути, знайте и избегайте их. От разбойников – убийство, от богатых – насильство, от воров-татей – покража, от ябедников – продажа, от соседа – ненависть, от сродника – зависть, от лукавых и мелких людишек – лесть и желание живьем тебя съесть!.. Нелегко жизнь прожити, дабы царствие небесное получити… А где же все-таки Андрейка?.. Ты чего же это, Карташев, ухмыляешься? Поди, найди и приведи Андрейку. Вот еще! Куражиться? Не позволю!..
Недолго пошумел Гаврила и, уткнувшись головой на столешницу, застланную лубочной картиной, к радости учеников своих сладко задремал.
Нет, не мог Карташев в тот день найти в Ильинском своего однокашника Андрейку. Так и пришел ни с чем в мастерскую, озадачив Гаврилу:
– Андрейки не нашел нигде!
– Как нигде? А дома у Марфы Чероевой не был?
– Был. И там нет.
– Хм… Экая глупость! Не в реку же сунулся?! – Гаврила, протрезвившись, встревожился. – Парень-то добер, смышленый. Не содеял ли чего над собой? Надо искать. Ступай, снова ищи. Вот тебе алтын на орехи.
Вечером не вытерпел сам Гаврила, пошел ильинскимя улками и переулками к Марфе Чероевой. Пришел, та сидит за прялкой, сердитая, но не печальная. Встретила Гаврилу упреком:
– Ты с чего это, Гаврила, сегодня Андрейку домой на отгул отпустил? А он, дуралей, не глядя на ночь, собрался в лес, взял кузовок, краюху хлеба, нож поточил, огниво прихватил с собой, будто за рыжиками и ягодой собрался. И такой неговорной, что те обиженный. Не натворил ли он чего?
– Натворил!
– Я так и догадалась. Чего же? Добро какое испортил?
– Хуже. Над попом насмехался, над моим писанием тоже. Ну, я и постращал его самую малость кнутиком, разков дюжину.
– Вот и зря! Я, родная мать, стречка ему ни разу не сделала. Он и без того покорлив, и старателен, и понятлив.
– Да, уж это верно. Понятливей других, – согласился Гаврила. – Так я его бережно: на портках и рубахе ни кровинки не выступило.
– Еще бы в кровь!? – вскричала Марфа и, швырнув прялку на полати, завопила: —Да я тогда тебе всю бороду выщипала бы!.. Ты думаешь, он безотецкий, так у него и отца нет?.. На-ко, выкуси!..
Гаврила не стал пререкаться с Марфой, ушел. На другой и на третий и на четвертый день Андрейка не возвращался.
Мать забеспокоилась:
– Заплутался парень в лесу. Да на зверя нарвется – и поминай как звали!.. Ох, Гаврила, Гаврила… Богомаз несчастный, будь ты проклят со своей строгостью!..
На пятый день от кого-то узнал Юшков, в каком направлении, в какое дальнее урочище ушел Андрейка, и решил со всей своей иконописной школой-мастерской идти в лес облавой искать пропавшего Андрейку.
Целый августовский день бродили ребята по лесу. И были, невзирая на усталость, довольны вынужденной прогулкой. Ягод попутно насобирали, видели много рыжих белок, прыгающих по веткам. Даже на свежий след медвежий напали; кричали, ухали, свистели, но никто не откликнулся.
– Худо дело, ребята, – сокрушенно сказал Гаврила, собрав учеников около себя. – Куда его леший унес, не угадать. Придется заночевать в лесу у демидовских смолокуров на подсеке, а завтра другим путем в Ильинское пойдем, через пожни, где стога наметаны, авось не найдем ли его в заброшенных шалашах?..
Ребятам не все ли равно куда идти… Некоторые представляли себе, что Андрейка в лесу, конечно, жив-здоров, и не без приключений он скрывается в этих дебрях. Ягоды есть, орехи кедровые есть, вот еще бы ему ружье с пороховницей да топоришко, ну, тогда бы живи – не тужи. Живут же беглые мужики-лесовики, звероловы и дегтекуры!..
В сумерки вышли к избушкам, где жили прокопченные и пропахшие дымом старики-смолокуры и обжигавшие березовый уголь демидовские работные люди. Не удивились лесные отшельники появлению Гаврилы с ватагой.
Пятые сутки Андрейка Воронихин проживал здесь и хотел надолго остаться помощником у смолокуров.
Десятник сразу догадался:
– Ого, Гаврюха Юшков нагрянул, никак беглеца ищет?.. Пойдет ли парень с вами – не знаю. Очень уж у нас ему привольно: сосновое пенье-коренье таскает. Кормим свежинкой-медвежатиной. Онамедни двух медведков на рогатину приняли. И вас угостим.
– Где же парень? Где он? – заторопил десятника Юшков.
– А ты не спеши, не ускачешь. Парень с устатку спит и будить его не дам. До утра и вам идти некуда, заночевайте. Утро вечера мудренее. Пойдет ли отсюда парень? Любо ему тут у нас. Лук стрельчатый сделал, стрел вересовых острых настрогал. И за эти дни тридцать белок между делом убил. Глянь, вон шкурки сохнут. На три шапки товару хватит…
– Да, завидная тут у вас жизнь, – согласился Гаврила, – только не для Андрейки. Ребята! Ищите, где он тут…
Всклокоченный, чумазый, предстал Андрейка перед Гаврилой.
– Бить будешь? – первое, что спросил Андрейка, потупив глаза на носки сочно смазанных пахучим дегтем сапог.
– Не собираюсь. Давай-ко, парень, поворачивай к дому да за дело берись. Эх ты, смолокур! Мать по тебе с ума сходит. Не гоже так. Разве так нас стегали – да не бегали…
Ребята обступили Андрейку и убедительнее Гаврилиных слов были их уговоры. Переспали ночь на подсеке, где от неугасаемого огня курился дымок, расстилаясь по лесной низине, и янтарным дегтем наполнялись огромные посудины, радуя добытчиков, молчаливых и суровых лесовиков…
После шестидневного прогула Андрейка в иконописной у Гаврилы как-то нехотя, пересиливая себя, снова взялся за малевание святых ликов.