Страница:
Домой из крестовой палаты Федот вернулся пасмурный и сказал брату Якову:
– Будет подходящая кость, будет время, ты и вырезай царей, а я тебе не помощник. Меня вон к протопопу на исповедание таскали… В эту зиму, все хорошо да здоровье, послушаюсь отца, в Питер подамся. Одна голова не бедна, а и бедна, так одна…
Отказавшись от работы в архангельской косторезной мастерской, Федот Шубной сживался с мыслью уйти подальше из дому.
В эту весну семейство Шубных постигло неожиданное несчастье: Иван Афанасьевич провалился на Двине под лед, кое-как выкарабкался, но простудился и сильно заболел. Напрасно пил он крещенскую воду, напрасно лазал в печь и парился веником, над которым были нашептаны знахарем тайные слова, – ни то, ни другое не помогало. Болезнь никуда не отпускала из дому старика Шубного. Он стал сохнуть, тяжелей дышать и напоследок еле-еле передвигался по избе. Чувствуя приближение смерти, Иван Афанасьевич, пожелтевший и костлявый, снял с божницы створчатую медную икону и, прослезившись, позвал дрожащим голосом сыновей:
– Яков, Кузьма, идите-ка сюда, я вас благословлю, не долго уж мне жить осталось…
Благословив старших сыновей и пожелав им в достатке и порядке держать семью, скотину и дом благодатный, Изан Афанасьевич велел позвать к себе меньшого. Федот прибежал от соседей и, как был в ушанке и полушубке, предстал перед отцом. Старик оглядел его и сказал тихо:
– Шапку-то хоть сними, шальной…
Федот послушно обнажил голову, со скорбью поглядел на немощного отца, на его костлявые плечи и проговорил потупясь:
– Благослови, отец…
Тяжко вздыхая, старик Шубной трижды как-то неловко поднял медный складень
[17]над русой головой Федота и при общем молчании домочадцев вполголоса произнес слова родительского благословения:
– А тебе я, сынок, желаю и совет свой отцовский даю и благословляю: ступай в Питер, поклонись от меня Михаилу Ломоносову и скажи, что первый учитель его Иван Афанасьев велел ему долго жить… Останься там, учись, слушай умных людей, пользуйся их советами. Смелым будь, правду люби. Я жизнь правдой жил, никого не боялся. И ты так живи. Но смотри, осторожности не забывай, не погуби себя во цвете лет. Остерегайся дураков, если их затронешь, умных – если им вред причинил, и злых – если свел с ними знакомство. Будь здрав и счастлив на долгие годы…
Федот поднял голову, заметил на морщинистых щеках отца крупные слезы и сам не вытерпел – заплакал.
– А неохота умирать-то, ребята… – сказал Иван Афанасьевич дрогнувшим голосом. – Когда живешь – день кажется долог, а умирать собрался, оглянулся – коротка же наша жизнь. Ох, коротка… На-ко, Федот, поставь складень на божницу…
[18]
Умер Иван Афанасьевич поздно вечером. В сумрачной избе, освещенной горящей лучиной, густо надымили ладаном. Собрались куростровские старухи и молились всю ночь. На утро обмыли покойника, обрядили в длинную холщовую рубаху и положили под образа на широкую лавку. Соседи один за другим приходили прощаться, кланялись низко и каждый вспоминал добрым словом умершего:
– Царство ему небесное, самого Михаилу Ломоносова, бывало, грамоте учил, в люди его спроводил…
– Добер старик был, простяга.
[19]Нашему брату нищему во весь каравай милостыню отрезал, царство небесное.
– Трех сынов вырастил, как три подпоры крепкие, такие хозяйство не уронят…
Федот вернулся домой с похорон в тяжком раздумье. Не раздеваясь, он полежал ничком на лавке, встал и, нахлобучив на лоб треух,
[20]вышел на улицу проветриться от запаха ладана и забыться от надоедливых причетов плакальщиц. До потемок он просидел у Редькина.
Мысль об уходе из Денисовки в Питер теперь не давала Федоту покоя. Но как раз весна была в разгаре, а летом и осенью трудно попадать в далекую столицу. Ему пришлось терпеливо ждать до зимы, до первопутка.
Время шло быстро. У Шубных по хозяйству было много дела. За рекой Курополкой густой зеленой травой покрылись обширные заливные луга. На пастбищах отгуливались тучные коровы. Бобыли-пастухи в домотканных рубахах, в засученных штанах, сверкая коленями, бегали за резвыми телятами. Под вечер там и тут слышались переливчатые трели пастушьих берестяных рожков. Сытые коровы-холмогорки и уставшие от беготни телята покорно тянулись к прогонам и, глухо брякая железными колокольчиками, заходили в бревенчатые стойла, где их ждали заботливые обряжухи…
[21]
В эти дни Федот Шубной работал с братьями, пилил и колол дрова, пахал, сеял яровое жито и боронил рыхлые полосы. В короткие весенние ночи он в лодке выезжал на рыбную ловлю и брал на острогу крупных щук, метавших по мелководью икру.
Будни проходили в трудах и заботах. По воскресеньям – ближе к лету – становилось веселей. Смех, прибаутки, хороводы и пляски под весенние напевы слышались с полдня и до полночи. Парни и девушки, нарядно одетые по-летнему, веселились кто как хотел и кто как мог. Пригожие девушки, с позолоченными серьгами в ушах, с разноцветными лентами в длинных косах, бегали за ребятами, ловили их за вышитые подолы длинных рубах и приводили в круг. (Это называлось игрой в мышки, в горелки). В другом месте парни со своими подружками высоко подпрыгивали на досках, положенных поперек кряжей. Качели с пеньковыми бечевами на перекладинах были заняты без перерыва. Качались стоя, сидя, в одиночку и попарно.
Подальше от общего гульбища, в белых коленкоровых платьях с узорной вышивкой, сверкая норвежскими перстеньками, расхаживали славнухи, время которым подходило к замужеству. У них свои были думы и песни свои:
– Будет подходящая кость, будет время, ты и вырезай царей, а я тебе не помощник. Меня вон к протопопу на исповедание таскали… В эту зиму, все хорошо да здоровье, послушаюсь отца, в Питер подамся. Одна голова не бедна, а и бедна, так одна…
Отказавшись от работы в архангельской косторезной мастерской, Федот Шубной сживался с мыслью уйти подальше из дому.
В эту весну семейство Шубных постигло неожиданное несчастье: Иван Афанасьевич провалился на Двине под лед, кое-как выкарабкался, но простудился и сильно заболел. Напрасно пил он крещенскую воду, напрасно лазал в печь и парился веником, над которым были нашептаны знахарем тайные слова, – ни то, ни другое не помогало. Болезнь никуда не отпускала из дому старика Шубного. Он стал сохнуть, тяжелей дышать и напоследок еле-еле передвигался по избе. Чувствуя приближение смерти, Иван Афанасьевич, пожелтевший и костлявый, снял с божницы створчатую медную икону и, прослезившись, позвал дрожащим голосом сыновей:
– Яков, Кузьма, идите-ка сюда, я вас благословлю, не долго уж мне жить осталось…
Благословив старших сыновей и пожелав им в достатке и порядке держать семью, скотину и дом благодатный, Изан Афанасьевич велел позвать к себе меньшого. Федот прибежал от соседей и, как был в ушанке и полушубке, предстал перед отцом. Старик оглядел его и сказал тихо:
– Шапку-то хоть сними, шальной…
Федот послушно обнажил голову, со скорбью поглядел на немощного отца, на его костлявые плечи и проговорил потупясь:
– Благослови, отец…
Тяжко вздыхая, старик Шубной трижды как-то неловко поднял медный складень
[17]над русой головой Федота и при общем молчании домочадцев вполголоса произнес слова родительского благословения:
– А тебе я, сынок, желаю и совет свой отцовский даю и благословляю: ступай в Питер, поклонись от меня Михаилу Ломоносову и скажи, что первый учитель его Иван Афанасьев велел ему долго жить… Останься там, учись, слушай умных людей, пользуйся их советами. Смелым будь, правду люби. Я жизнь правдой жил, никого не боялся. И ты так живи. Но смотри, осторожности не забывай, не погуби себя во цвете лет. Остерегайся дураков, если их затронешь, умных – если им вред причинил, и злых – если свел с ними знакомство. Будь здрав и счастлив на долгие годы…
Федот поднял голову, заметил на морщинистых щеках отца крупные слезы и сам не вытерпел – заплакал.
– А неохота умирать-то, ребята… – сказал Иван Афанасьевич дрогнувшим голосом. – Когда живешь – день кажется долог, а умирать собрался, оглянулся – коротка же наша жизнь. Ох, коротка… На-ко, Федот, поставь складень на божницу…
[18]
Умер Иван Афанасьевич поздно вечером. В сумрачной избе, освещенной горящей лучиной, густо надымили ладаном. Собрались куростровские старухи и молились всю ночь. На утро обмыли покойника, обрядили в длинную холщовую рубаху и положили под образа на широкую лавку. Соседи один за другим приходили прощаться, кланялись низко и каждый вспоминал добрым словом умершего:
– Царство ему небесное, самого Михаилу Ломоносова, бывало, грамоте учил, в люди его спроводил…
– Добер старик был, простяга.
[19]Нашему брату нищему во весь каравай милостыню отрезал, царство небесное.
– Трех сынов вырастил, как три подпоры крепкие, такие хозяйство не уронят…
Федот вернулся домой с похорон в тяжком раздумье. Не раздеваясь, он полежал ничком на лавке, встал и, нахлобучив на лоб треух,
[20]вышел на улицу проветриться от запаха ладана и забыться от надоедливых причетов плакальщиц. До потемок он просидел у Редькина.
Мысль об уходе из Денисовки в Питер теперь не давала Федоту покоя. Но как раз весна была в разгаре, а летом и осенью трудно попадать в далекую столицу. Ему пришлось терпеливо ждать до зимы, до первопутка.
Время шло быстро. У Шубных по хозяйству было много дела. За рекой Курополкой густой зеленой травой покрылись обширные заливные луга. На пастбищах отгуливались тучные коровы. Бобыли-пастухи в домотканных рубахах, в засученных штанах, сверкая коленями, бегали за резвыми телятами. Под вечер там и тут слышались переливчатые трели пастушьих берестяных рожков. Сытые коровы-холмогорки и уставшие от беготни телята покорно тянулись к прогонам и, глухо брякая железными колокольчиками, заходили в бревенчатые стойла, где их ждали заботливые обряжухи…
[21]
В эти дни Федот Шубной работал с братьями, пилил и колол дрова, пахал, сеял яровое жито и боронил рыхлые полосы. В короткие весенние ночи он в лодке выезжал на рыбную ловлю и брал на острогу крупных щук, метавших по мелководью икру.
Будни проходили в трудах и заботах. По воскресеньям – ближе к лету – становилось веселей. Смех, прибаутки, хороводы и пляски под весенние напевы слышались с полдня и до полночи. Парни и девушки, нарядно одетые по-летнему, веселились кто как хотел и кто как мог. Пригожие девушки, с позолоченными серьгами в ушах, с разноцветными лентами в длинных косах, бегали за ребятами, ловили их за вышитые подолы длинных рубах и приводили в круг. (Это называлось игрой в мышки, в горелки). В другом месте парни со своими подружками высоко подпрыгивали на досках, положенных поперек кряжей. Качели с пеньковыми бечевами на перекладинах были заняты без перерыва. Качались стоя, сидя, в одиночку и попарно.
Подальше от общего гульбища, в белых коленкоровых платьях с узорной вышивкой, сверкая норвежскими перстеньками, расхаживали славнухи, время которым подходило к замужеству. У них свои были думы и песни свои:
Последнее лето провел Федот Шубной в родной Денисовке. Как ни весело было играть и плясать на гульбищах, рассудок подсказывал ему: надо ехать в Петербург, в люди. Там больше свету, больше простору. Только не трусь, и все будет по-твоему. Михайло-то Васильевич вон как шагнул!..
Походите-ко, девушки,
Погуляйте, голубушки.
Пока воля батюшкова,
Нега-то матушкина.
Неравно замуж выйдется,
Неровен черт навяжется,
Либо старый душлив,
Либо младый, не дружлив,
Либо горька пьяница,
Либо дурак-пропоица.
Во кабак идет – шатается,
Из кабака идет – валяется.
Он со мной, молодой,
Супор речь говорит;
Разувать-раздевать велит,
Часты пуговки расстегивати,
Кушачок распоясывати.
Не того поля я ягода была,
Не того отца я дочерью слыла,
Чтобы мне да разувать мужика,
У него-то ноги грязные,
У меня-то ручки белые;
Ручки белы замараются,
Златы перстни разломаются…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Сборы в дальнюю дорогу были не велики. Он взял с собою мешок ржаных сухарей, узелок костяных плашек и полдюжины моржовых клыков. Весь незатейливый косторезный инструмент – рашпилек, втиральник, пилку, сверло, стамесочку и еще кое-какие мелочи он разместил в боковых карманах. За голенища бродовых сапог спрятал самодельный нож и деревянную ложку с толстым черенком. Паспорт сроком по 1761 год бережно завернул в тряпицу и зашил в полу кафтана. Сложив мешок с дорожной снедью на воз соседа-попутчика, простившись с родней и соседями, Федот Шубной тронулся за обозом поморов в Петербург.
Зимняя дорога из Холмогор на Петербург проходила через густые леса и выжженные подсеки Каргопольской округи, сворачивала мимо Белого озера на Вытегру, Ладогу и дальше прямиком вела в столицу. При хорошей погоде, без, оттепелей и метелей, поездка от Холмогор до Петербурга занимала целых три недели. По пятьдесят верст в день вышагивал Федот за возами. Там, где дорога спускалась под гору, добродушный возница позволял ему вскакивать на запятки и ехать стоя. Но был и такой уговор: воз в гору – Федот и возница вместе должны помочь лошади. Тогда, встав по сторонам и ухватившись за оглобли, они оба, присвистывая и покрикивая на лошадь, помогали ей подняться на угорье.
Обоз в пятьдесят подвод тянулся по дороге неразрывной цепью. Останавливались возчики на ночлег в редких попутных деревнях. На постоялых дворах покупали сено, овес и подкармливали лошадей. Сами же мочили в студеной воде соленую треску и ели ее с подорожными сухарями. Спать ложились – одни на полати, другие вповалку на разбросанной на полу соломе. С морозу и после долгой дороги Федот спал на ночлегах столь крепким сном, что его не только можно было догола раздеть, но и самого вынести из избы, а он и не шелохнулся бы. Кражи и грабежи в дороге случались редко. Если раз в году где-либо по пути и обнаружится пришлый со стороны охочий до чужого добра бродяга, то о нем от Петербурга до Холмогор быстро проносилась дурная слава и описание всех его примет, и вор попадал на расправу и клеймение.
В пути Федот узнал от встречных, что где-то есть страна Пруссия, куда вступили русские войска и бьют армию короля Фридриха. Следом за этими разговорами дошли слухи о повсеместном наборе рекрутов. Услышав о наборе, Федот призадумался. Годы подходили как раз такие, что скоро могли дать ему в руки кремневое ружье, за спину ранец с полной выкладкой и послать воевать.
Возница приметил раздумье, омрачившее лицо Федота и, снимая с усов ледяные сосульки, спросил шутливо:
– Что же ты, Федотушко, не весел, что головушку повесил? Не по деревне ли заскучал?
Федот, тряхнув поникшей головой, ответил:
– Думаю о своем житье-бытье. Хорошим резчиком в Питере хотел прослыть, знатным персонам заказы вырезать, а тут, на-ко, война…
– Н-да-а, – протянул случайный попутчик, – солдатская служба хороша, только охотников до нее мало. Долга служба царская – ни конца ей, ни краю. А у тебя золотые руки, потому об этой службе тебе и помышлять обидно.
Подумав, возница успокаивающе сказал:
– Не горюй, парень, ты молоденек, да умен, к делу сумеешь пристроиться. Ну, а если и случится повоевать с немчурой – тоже не худо. Наши их вон как лупят! Любо-дорого!
– Задиристых бить и надо, – согласился Федот, – пусть знают, что русских задевать – даром не пройдет. Ладно, послужу и я, коль придется, ведь не урод, не калека и силенкой бог не обидел. Ружье из рук не вывалится… На моржа и тюленя охотился, почему бы этими же руками пруссаков не побить?..
Чем ближе к Петербургу, тем больше попадалось встречных подвод. Степенные поморы не лезли ни с кем в перебранку, но и с дороги не сворачивали. Чуть показывался встречный обоз, возвращавшийся из столицы, они брали под уздцы своих лошадей и вели их посредине дороги, внушительно поблескивая торчавшими из-за кушаков топорами. Побаиваясь за целость сыромятных гужей и черемуховых заверток, встречные обозники уступчиво сворачивали – они знали, что в ссору с бывалыми и вольными поморами лучше не вступать.
Среди северян поморы отличались суровым характером. Холмогорских жителей всюду называли «заугольниками». Когда к ним в Холмогоры приезжал Петр Первый, они, потомки вольных новгородцев, прятались за углами изб, опасаясь, как бы царь не вздумал выкинуть над ними злую шутку в отместку за непокорность их предков московским царям. Петр посмеялся над их страхами и дал им прозвище «заугольники». С тех пор прошло много лет, а прозвище за ними так и осталось. Если и можно было с кем поставить холмогорских «заугольников» рядом, то это опять-таки с упрямыми новгородцами…
Дни становились длинней, деревни, села, усадьбы встречались по пути все чаще и чаще. Иногда в обгон по рыхлому снегу проносилась запряженная цугом шестерка лошадей в блестящей сбруе. Форейторы со свистом махали бичами и грубо кричали на проезжих:
– Берегись, задавим!..
– Опять какого-то дьявола провезли, – грубо замечали поморы вслед барской повозке…
На двадцатые сутки обоз вступил в петербургские окрестности. По обоим берегам замерзшей Невы стояли низенькие бараки с деревянными дымоходами на крышах. В бараках крохотные оконца и обитые тряпьем двери. Около дверей на снегу повсюду кучи отбросов. Здесь, в пригороде, обитали тысячи работных людей, строивших великолепные дворцы, в которые они имели доступ пока лишь строили их.
Федот всматривался в лица прохожих и ни в ком не приметил ни искры радости, ни довольства. Люди шли усталые, словно прижатые к земле. Вот возвращается с работы в кропаном зипуне с лопатой на плече землекоп. Рядом с ним еле бредет его сынишка – мальчик лет двенадцати. Он уже помощник отцу и кормилец полуголодной семьи, оставленной где-либо около Грязовца или Белозерска. И тот и другой идут покачиваясь, в полудремотном, усталом забытье. И, видимо, единственное их желание – поскорей добраться до своего логова и уснуть. Вот, переваливаясь с боку на бок, идут артельщики вологжане, одни несут пилы, топоры, пешни, заступы; другие, кряхтя, тащат на себе охапки дров и щепы, чтобы ночью кое-как согреться в холодном жилье у печки-времянки.
– Куда мы едем? Где остановимся? – спросил Федот возницу, озираясь на низкие бараки и приплюснутые, занесенные снегом землянки.
– Мы подъезжаем к Набережной улице, потом свернем по льду через Неву на Васильевский остров и прикочуем в рыбные ряды, там всегда наши останавливаются…
– А где этот хваленый Невский прошпект?
– Вот туда, налево, верстах в двух отсель, – отвечал бывалый помор Федоту.
Впереди обоза послышался хриплый и грубый окрик:
– Стойте! Куда вас черт несет!
Из полосатой будки вышел навстречу головному вознице рослый будочник и алебардой
[22]загородил дорогу. После грошовой подачки он подобрел и объяснил, что по Набережной дальше ехать нельзя – там строятся новые дома, проезд завален бревнами и кирпичом, а потому надо свернуть влево, на Литейный, переехать поперек Невский, обогнуть Адмиралтейство, а там покажут прямой путь к рыбным рядам.
– Да, смотрите, по Невскому вдоль не ударьтесь. Подлым людям с возами настрого запрещено ездить прошпектом, – предупредил строгий блюститель уличного порядка.
Обоз, скрипя полозьями, двинулся объездом по указанному будочником пути.
На улицах около дворянских особняков и купеческих торговых заведений бородатые служилые люди зажигали фонари. Ямщики и кучера покрикивали на прохожих, развозя на гладких рысаках расфранченных господ.
Чем дальше ехали поморы, тем величественнее казался Петербург. Дома в два-три этажа, каменные, с большими окнами, стояли сплошной стеной.
В уюте и тепле протекала чья-то чужая, заманчивая жизнь.
Зимняя дорога из Холмогор на Петербург проходила через густые леса и выжженные подсеки Каргопольской округи, сворачивала мимо Белого озера на Вытегру, Ладогу и дальше прямиком вела в столицу. При хорошей погоде, без, оттепелей и метелей, поездка от Холмогор до Петербурга занимала целых три недели. По пятьдесят верст в день вышагивал Федот за возами. Там, где дорога спускалась под гору, добродушный возница позволял ему вскакивать на запятки и ехать стоя. Но был и такой уговор: воз в гору – Федот и возница вместе должны помочь лошади. Тогда, встав по сторонам и ухватившись за оглобли, они оба, присвистывая и покрикивая на лошадь, помогали ей подняться на угорье.
Обоз в пятьдесят подвод тянулся по дороге неразрывной цепью. Останавливались возчики на ночлег в редких попутных деревнях. На постоялых дворах покупали сено, овес и подкармливали лошадей. Сами же мочили в студеной воде соленую треску и ели ее с подорожными сухарями. Спать ложились – одни на полати, другие вповалку на разбросанной на полу соломе. С морозу и после долгой дороги Федот спал на ночлегах столь крепким сном, что его не только можно было догола раздеть, но и самого вынести из избы, а он и не шелохнулся бы. Кражи и грабежи в дороге случались редко. Если раз в году где-либо по пути и обнаружится пришлый со стороны охочий до чужого добра бродяга, то о нем от Петербурга до Холмогор быстро проносилась дурная слава и описание всех его примет, и вор попадал на расправу и клеймение.
В пути Федот узнал от встречных, что где-то есть страна Пруссия, куда вступили русские войска и бьют армию короля Фридриха. Следом за этими разговорами дошли слухи о повсеместном наборе рекрутов. Услышав о наборе, Федот призадумался. Годы подходили как раз такие, что скоро могли дать ему в руки кремневое ружье, за спину ранец с полной выкладкой и послать воевать.
Возница приметил раздумье, омрачившее лицо Федота и, снимая с усов ледяные сосульки, спросил шутливо:
– Что же ты, Федотушко, не весел, что головушку повесил? Не по деревне ли заскучал?
Федот, тряхнув поникшей головой, ответил:
– Думаю о своем житье-бытье. Хорошим резчиком в Питере хотел прослыть, знатным персонам заказы вырезать, а тут, на-ко, война…
– Н-да-а, – протянул случайный попутчик, – солдатская служба хороша, только охотников до нее мало. Долга служба царская – ни конца ей, ни краю. А у тебя золотые руки, потому об этой службе тебе и помышлять обидно.
Подумав, возница успокаивающе сказал:
– Не горюй, парень, ты молоденек, да умен, к делу сумеешь пристроиться. Ну, а если и случится повоевать с немчурой – тоже не худо. Наши их вон как лупят! Любо-дорого!
– Задиристых бить и надо, – согласился Федот, – пусть знают, что русских задевать – даром не пройдет. Ладно, послужу и я, коль придется, ведь не урод, не калека и силенкой бог не обидел. Ружье из рук не вывалится… На моржа и тюленя охотился, почему бы этими же руками пруссаков не побить?..
Чем ближе к Петербургу, тем больше попадалось встречных подвод. Степенные поморы не лезли ни с кем в перебранку, но и с дороги не сворачивали. Чуть показывался встречный обоз, возвращавшийся из столицы, они брали под уздцы своих лошадей и вели их посредине дороги, внушительно поблескивая торчавшими из-за кушаков топорами. Побаиваясь за целость сыромятных гужей и черемуховых заверток, встречные обозники уступчиво сворачивали – они знали, что в ссору с бывалыми и вольными поморами лучше не вступать.
Среди северян поморы отличались суровым характером. Холмогорских жителей всюду называли «заугольниками». Когда к ним в Холмогоры приезжал Петр Первый, они, потомки вольных новгородцев, прятались за углами изб, опасаясь, как бы царь не вздумал выкинуть над ними злую шутку в отместку за непокорность их предков московским царям. Петр посмеялся над их страхами и дал им прозвище «заугольники». С тех пор прошло много лет, а прозвище за ними так и осталось. Если и можно было с кем поставить холмогорских «заугольников» рядом, то это опять-таки с упрямыми новгородцами…
Дни становились длинней, деревни, села, усадьбы встречались по пути все чаще и чаще. Иногда в обгон по рыхлому снегу проносилась запряженная цугом шестерка лошадей в блестящей сбруе. Форейторы со свистом махали бичами и грубо кричали на проезжих:
– Берегись, задавим!..
– Опять какого-то дьявола провезли, – грубо замечали поморы вслед барской повозке…
На двадцатые сутки обоз вступил в петербургские окрестности. По обоим берегам замерзшей Невы стояли низенькие бараки с деревянными дымоходами на крышах. В бараках крохотные оконца и обитые тряпьем двери. Около дверей на снегу повсюду кучи отбросов. Здесь, в пригороде, обитали тысячи работных людей, строивших великолепные дворцы, в которые они имели доступ пока лишь строили их.
Федот всматривался в лица прохожих и ни в ком не приметил ни искры радости, ни довольства. Люди шли усталые, словно прижатые к земле. Вот возвращается с работы в кропаном зипуне с лопатой на плече землекоп. Рядом с ним еле бредет его сынишка – мальчик лет двенадцати. Он уже помощник отцу и кормилец полуголодной семьи, оставленной где-либо около Грязовца или Белозерска. И тот и другой идут покачиваясь, в полудремотном, усталом забытье. И, видимо, единственное их желание – поскорей добраться до своего логова и уснуть. Вот, переваливаясь с боку на бок, идут артельщики вологжане, одни несут пилы, топоры, пешни, заступы; другие, кряхтя, тащат на себе охапки дров и щепы, чтобы ночью кое-как согреться в холодном жилье у печки-времянки.
– Куда мы едем? Где остановимся? – спросил Федот возницу, озираясь на низкие бараки и приплюснутые, занесенные снегом землянки.
– Мы подъезжаем к Набережной улице, потом свернем по льду через Неву на Васильевский остров и прикочуем в рыбные ряды, там всегда наши останавливаются…
– А где этот хваленый Невский прошпект?
– Вот туда, налево, верстах в двух отсель, – отвечал бывалый помор Федоту.
Впереди обоза послышался хриплый и грубый окрик:
– Стойте! Куда вас черт несет!
Из полосатой будки вышел навстречу головному вознице рослый будочник и алебардой
[22]загородил дорогу. После грошовой подачки он подобрел и объяснил, что по Набережной дальше ехать нельзя – там строятся новые дома, проезд завален бревнами и кирпичом, а потому надо свернуть влево, на Литейный, переехать поперек Невский, обогнуть Адмиралтейство, а там покажут прямой путь к рыбным рядам.
– Да, смотрите, по Невскому вдоль не ударьтесь. Подлым людям с возами настрого запрещено ездить прошпектом, – предупредил строгий блюститель уличного порядка.
Обоз, скрипя полозьями, двинулся объездом по указанному будочником пути.
На улицах около дворянских особняков и купеческих торговых заведений бородатые служилые люди зажигали фонари. Ямщики и кучера покрикивали на прохожих, развозя на гладких рысаках расфранченных господ.
Чем дальше ехали поморы, тем величественнее казался Петербург. Дома в два-три этажа, каменные, с большими окнами, стояли сплошной стеной.
В уюте и тепле протекала чья-то чужая, заманчивая жизнь.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Федот поселился на Васильевском острове, неподалеку от рыбного рынка, в тесной клетушке у солдатки-вдовы. На табуретке около тощей деревянной кровати он приспособился со своим ремеслом. С утра до поздней ночи пилил, вырезал из кости табакерки, иконки, уховертки и крестики. По пятницам он уходил на базар продавать свои изделия. Продажа не отнимала много времени. Не скупясь и не торгуясь, богатые бары брали нарасхват товар у неизвестного скромного костореза. Иногда покупатели спрашивали:
– Это твоя работа, любезный, или ты перекупаешь?
– Моя собственная.
– Гм… недурно… Ну, а набалдашник к трости ты можешь, к примеру, сделать?
– Могу сделать с собачьей головой, могу любого вида выточить, какой прикажете.
– А ларец для драгоценностей?
– И ларец могу.
– Можешь? Ну, так вот, молодец, вырежь-ка мне ларец, да такой, какого ни у кого нет. Понял? Какого никогда и никому ты не делывал…
И Федот уходил опять на неделю в свою конуру и трудился, изобретая новые рисунки для замысловатых изделий. Жизнь понемногу устраивалась. Заработок оказался достаточным. И Федот Шубной решил, прежде чем идти к земляку своему Ломоносову, стать «питеряком». Он купил себе новый кафтан, поддевку, приобрел крепкие, пахнущие ворванью сапоги, а хозяйка сшила и вышила ему косоворотку.
Однажды в воскресный день, после обедни, Федот направился к Ломоносову. Робко подошел он к небольшому каменному дому, где квартировал Михайло Васильевич, поднялся по чугунной лестнице на второй этаж, осторожно дернул дверную ручку, потом постучал чуть-чуть слышно. В полумраке он не разглядел, кто открыл ему дверь. Обтерев ноги о половик, Федот вошел в помещение и не успел осмотреться, как из комнаты показался гладко выбритый, улыбающийся человек. «Наверно он» – подумал Шубной и, чувствуя, как бьется у него сердце, спросил:
– Могу ли я видеть Михаила Васильевича?
– Добро пожаловать, это я и есть! – Узковатые глаза Ломоносова блеснули приветливым огоньком. – Проходи, молодой человек, хоть я и не знаю тебя, но обличие что-то очень знакомое, наше, холмогорское. Садись, рассказывай, кто ты, чей да откуда и чем я могу услужить…
Федот на минуту оторопел. Он представлял себе знаменитого земляка совсем иным. Ломоносов выглядел очень простым, доступным и ласковым. Не было на нем ни шитого золотом красного камзола, про который он много раз слышал в Денисовке от Васюка Редькина, ни припудренных буклей. Лобастая голова Ломоносова была гладко выбрита. Лицо припухлое, нежное, не как у простолюдина. Когда Ломоносов улыбался и разговаривал журчащим голосом, подбородок его слегка вздрагивал. Одет он был запросто, по-домашнему: на нем была рубаха с расстегнутым воротом, короткие черные бархатные штаны, белые чулки и кожаные туфли, украшенные металлическими застежками.
Не выпуская из рук шапки, не решаясь сесть в кресло, Федот проговорил застенчиво:
– Я зашел к вашей милости… Я Федот Шубной, Ивана Афанасьева Шубного сын. Меня-то вы не знаете, без вас родился, а отца должны знать. Он приказал долго жить…
Тут Ломоносов широко распростер руки, крепко обнял Федота и трижды поцеловал его.
– Ивана Афанасьевича… и, говоришь, скончался старик? Давно ли?
– Второй год пошел.
– Жаль, добрый мужик был. Я ему первой грамотностью своей обязан. Да что говорить, память о твоем отце Иване Афанасьевиче, о нашей Денисовке мне весьма дорога! Часто вспоминаю места наши. В Академии книгу нынче печатал «Краткой российской летописец», в назидание его высочеству великому князю Павлу Петровичу посвятил. И в той книге доказательство дано мною, что чудское население, бытовавшее издревле на нашем Севере, не чуждо славянскому племени и участие имеет в составлении российского народа… Писал сие и думал о Холмогорах, об истории нашего края… Любо мне, когда земляки навещают. Вот на прошлой неделе с Вавчуги от корабельщика Баженина были два мастера – преотменные ребята! Семгу такую в подарок доставили – длиной в полтора аршина, жирную… Ну, раздевайся, гостенек, да смелей себя чувствуй… – Михайло Васильевич приоткрыл дверь на кухню и крикнул горничной девушке: – Маша, приготовь-ка нам кофей по-питерски, с закуской!
Ломоносов обернулся к Федоту:
– А может и водочки выпьем?
Федот смутился.
– Нет, Михайло Васильевич, не обессудьте; здесь я еще не привык, а дома отец отговаривал, молоденек был, ну, я и не набивался на хмельное.
– И не привыкай. Ну, хорошо, хорошо… Маша! Только кофей.
Раздеваясь, Федот достал из кармана завернутый в тряпку самодельный костяной нож для разрезания книг.
– Вот, Михайло Васильевич, от чистого сердца примите подарочек, сам собственноручно сделал.
Дрожащими руками Федот стал неловко развертывать тряпицу и нечаянно обронил на пол принесенный подарок. Рукоятка ножа, украшенная тонкой ажурной резьбой, отлетела от полированного костяного лезвия. Федот на минуту растерялся; он не успел наклониться и поднять с полу обломки ножа – Ломоносов опередил его и, внимательно осмотрев сломанный подарок, искренне восхитился:
– Отменная работа! Сам придумал или с чьего изделия скопировал?
– Собственной выдумки, Михайло Васильевич.
– Тем паче
[23]превосходно! – похвалил Ломоносов, продолжая любоваться на барельеф, вырезанный на рукоятке ножа, изображающий поморскую лайку, оскалившую крохотные зубки на рысь, укрывшуюся в ветвях пихты.
– Не возгордись, что хвалю, – снова заговорил Михайло Васильевич. – Сделано талантливо. У тебя прекрасно получается барельефный рисунок. На этом деле надо тебе и набивать руку. Давно ли в Петербурге и надолго ли?
– Приехал я сюда прошедшей зимой, а надолго ли – сказать не могу. По мне хоть навсегда.
– Назад в деревню не тянет?
– Не тянет, Михайло Васильевич.
– Надо учиться, Федот, надо учиться! Скажу, между прочим, не в обиду другим округам, наш север славится добрыми, смышлеными людьми. Баженинские ребята сказывали, что у них на верфи самородок объявился – корабельных дел мастер Степан Кочнев. Славные корабли строит, аглицкие и других земель мореходы диву даются. Слыхал такого? А слыхал еще новшество: устюжские, сольвычегодские да вологодские мужички-следопыты Америки достигли! От яренского посадского Степана Глотова мне в руки донесение попало: план Северной Америки на карту буду наносить по его, Степана Глотова, описанию. По сему же поводу стихи сочинил к печатанью:
От похвал Ломоносова Федот еще более смутился и, поставив на середину стола опорожненную чашку, с волнением заговорил:
– За этим я, Михайло Васильевич, и в Петербург ушел из дому. В люди выйти меня и отец благословил. Учиться? Но где, у кого? Пособите, укажите, и я готов отказать себе в куске хлеба, но знания для пользы дела получить. Одно плохо, – грустно заключил Федот, – срок паспорту подходит.
Ломоносов пристально посмотрел на добродушное, но опечаленное лицо Федота, поднялся с места и прошелся из угла в угол. Затем он поправил какие-то стеклянные приборы, загромождавшие широкий подоконник, и снова обратил внимание на рукоятку ножа.
– Ты, Федот, с понятием подарок сделал, – улыбнулся Михайло Васильевич. – Не что-нибудь, не посох, не кубок, не порошницу, а нож преподнес! Есть у нас на севере примета такая: когда берут в подарок нож, то обязательно чем-то должны платить за это, иначе не к добру тот подарок.
– А я и не ведал про то, – виновато сознался Шубной.
– За добро и я добром плачу, – опять усмехнулся и ласково молвил Ломоносов. – Скажу по правде – и паспорт просроченный тебе не будет помехой. Вот эта рукоятка потянет тебя за собой. Я покажу ее Ивану Ивановичу Шувалову, заложу слово и быть тебе тогда учеником Академии трех знатнейших художеств. А благородная поморская упрямка поможет тебе вырасти в доброго мастера по классу скульптуры. Скульптуре в нашей стране и в наше время будет принадлежать первое место из всех художеств, ибо резьба по дереву, резьба по кости достигли у нас пределов высокого искусства и станут источником скорого и успешного возрождения скульптуры в России. Я говорю – возрождения – потому, что в древние времена на Руси была скульптура, быть может, раньше чем где-либо. Вспомни Киевскую Русь с ее языческими кумирами. Перун, Дажьбог, Стрибог – они были сделаны из дерева, серебра и меди русскими мастерами, первыми ваятелями, имена которых нам неизвестны. Да что Киев? На месте нашей холмогорской Денисовки, как гласит предание, на холме в ельнике, там, где теперь церковь Димитрия, стоял идол по имени Юмала. Видимо, сей кумир настолько был привлекателен, что разбойные норманны напали на капище и, перебив стражу, похитили Юмалу со всеми драгоценностями. На юге Руси до сей поры сохранились каменные поклонные кресты и каменные бабы-статуи одиннадцатого века и более ранние. А не случалось ли тебе бывать в селе Кривом нашей Холмогорской округи? Там в церкви есть деревянная скульптура Георгия, поражающего копьем дракона – вещь изумительная по выдумке и исполнению мастера. А когда я шел за обозом в Москву, то попутно был в шенкурском селении Топсе. Там неведомо с каких времен находится резная из дерева Голгофа, из пяти крупных фигур состоящая. Да мало ли на севере подобных скульптурных изображений в скитах и монастырях поморья? Не мрамор, не гранит, а древо, покорно поддающееся топору и ножу, – вот материал, коим довольствовались в досельные времена наши северные ваятели-самородки…
– Много такого и я видел своими глазами, – сказал Федот – и нечто подобное мог бы и сам сделать.
– Верю, охотно верю, – отозвался Ломоносов, – а поучившись, сделаешь еще лучше. Не учась, говорит пословица, и попом не станешь…
– Это твоя работа, любезный, или ты перекупаешь?
– Моя собственная.
– Гм… недурно… Ну, а набалдашник к трости ты можешь, к примеру, сделать?
– Могу сделать с собачьей головой, могу любого вида выточить, какой прикажете.
– А ларец для драгоценностей?
– И ларец могу.
– Можешь? Ну, так вот, молодец, вырежь-ка мне ларец, да такой, какого ни у кого нет. Понял? Какого никогда и никому ты не делывал…
И Федот уходил опять на неделю в свою конуру и трудился, изобретая новые рисунки для замысловатых изделий. Жизнь понемногу устраивалась. Заработок оказался достаточным. И Федот Шубной решил, прежде чем идти к земляку своему Ломоносову, стать «питеряком». Он купил себе новый кафтан, поддевку, приобрел крепкие, пахнущие ворванью сапоги, а хозяйка сшила и вышила ему косоворотку.
Однажды в воскресный день, после обедни, Федот направился к Ломоносову. Робко подошел он к небольшому каменному дому, где квартировал Михайло Васильевич, поднялся по чугунной лестнице на второй этаж, осторожно дернул дверную ручку, потом постучал чуть-чуть слышно. В полумраке он не разглядел, кто открыл ему дверь. Обтерев ноги о половик, Федот вошел в помещение и не успел осмотреться, как из комнаты показался гладко выбритый, улыбающийся человек. «Наверно он» – подумал Шубной и, чувствуя, как бьется у него сердце, спросил:
– Могу ли я видеть Михаила Васильевича?
– Добро пожаловать, это я и есть! – Узковатые глаза Ломоносова блеснули приветливым огоньком. – Проходи, молодой человек, хоть я и не знаю тебя, но обличие что-то очень знакомое, наше, холмогорское. Садись, рассказывай, кто ты, чей да откуда и чем я могу услужить…
Федот на минуту оторопел. Он представлял себе знаменитого земляка совсем иным. Ломоносов выглядел очень простым, доступным и ласковым. Не было на нем ни шитого золотом красного камзола, про который он много раз слышал в Денисовке от Васюка Редькина, ни припудренных буклей. Лобастая голова Ломоносова была гладко выбрита. Лицо припухлое, нежное, не как у простолюдина. Когда Ломоносов улыбался и разговаривал журчащим голосом, подбородок его слегка вздрагивал. Одет он был запросто, по-домашнему: на нем была рубаха с расстегнутым воротом, короткие черные бархатные штаны, белые чулки и кожаные туфли, украшенные металлическими застежками.
Не выпуская из рук шапки, не решаясь сесть в кресло, Федот проговорил застенчиво:
– Я зашел к вашей милости… Я Федот Шубной, Ивана Афанасьева Шубного сын. Меня-то вы не знаете, без вас родился, а отца должны знать. Он приказал долго жить…
Тут Ломоносов широко распростер руки, крепко обнял Федота и трижды поцеловал его.
– Ивана Афанасьевича… и, говоришь, скончался старик? Давно ли?
– Второй год пошел.
– Жаль, добрый мужик был. Я ему первой грамотностью своей обязан. Да что говорить, память о твоем отце Иване Афанасьевиче, о нашей Денисовке мне весьма дорога! Часто вспоминаю места наши. В Академии книгу нынче печатал «Краткой российской летописец», в назидание его высочеству великому князю Павлу Петровичу посвятил. И в той книге доказательство дано мною, что чудское население, бытовавшее издревле на нашем Севере, не чуждо славянскому племени и участие имеет в составлении российского народа… Писал сие и думал о Холмогорах, об истории нашего края… Любо мне, когда земляки навещают. Вот на прошлой неделе с Вавчуги от корабельщика Баженина были два мастера – преотменные ребята! Семгу такую в подарок доставили – длиной в полтора аршина, жирную… Ну, раздевайся, гостенек, да смелей себя чувствуй… – Михайло Васильевич приоткрыл дверь на кухню и крикнул горничной девушке: – Маша, приготовь-ка нам кофей по-питерски, с закуской!
Ломоносов обернулся к Федоту:
– А может и водочки выпьем?
Федот смутился.
– Нет, Михайло Васильевич, не обессудьте; здесь я еще не привык, а дома отец отговаривал, молоденек был, ну, я и не набивался на хмельное.
– И не привыкай. Ну, хорошо, хорошо… Маша! Только кофей.
Раздеваясь, Федот достал из кармана завернутый в тряпку самодельный костяной нож для разрезания книг.
– Вот, Михайло Васильевич, от чистого сердца примите подарочек, сам собственноручно сделал.
Дрожащими руками Федот стал неловко развертывать тряпицу и нечаянно обронил на пол принесенный подарок. Рукоятка ножа, украшенная тонкой ажурной резьбой, отлетела от полированного костяного лезвия. Федот на минуту растерялся; он не успел наклониться и поднять с полу обломки ножа – Ломоносов опередил его и, внимательно осмотрев сломанный подарок, искренне восхитился:
– Отменная работа! Сам придумал или с чьего изделия скопировал?
– Собственной выдумки, Михайло Васильевич.
– Тем паче
[23]превосходно! – похвалил Ломоносов, продолжая любоваться на барельеф, вырезанный на рукоятке ножа, изображающий поморскую лайку, оскалившую крохотные зубки на рысь, укрывшуюся в ветвях пихты.
– Не возгордись, что хвалю, – снова заговорил Михайло Васильевич. – Сделано талантливо. У тебя прекрасно получается барельефный рисунок. На этом деле надо тебе и набивать руку. Давно ли в Петербурге и надолго ли?
– Приехал я сюда прошедшей зимой, а надолго ли – сказать не могу. По мне хоть навсегда.
– Назад в деревню не тянет?
– Не тянет, Михайло Васильевич.
– Надо учиться, Федот, надо учиться! Скажу, между прочим, не в обиду другим округам, наш север славится добрыми, смышлеными людьми. Баженинские ребята сказывали, что у них на верфи самородок объявился – корабельных дел мастер Степан Кочнев. Славные корабли строит, аглицкие и других земель мореходы диву даются. Слыхал такого? А слыхал еще новшество: устюжские, сольвычегодские да вологодские мужички-следопыты Америки достигли! От яренского посадского Степана Глотова мне в руки донесение попало: план Северной Америки на карту буду наносить по его, Степана Глотова, описанию. По сему же поводу стихи сочинил к печатанью:
И рад я, что косторезное искусство в холмогорских деревнях продолжает здравствовать. Слыхал я от стариков, что при царе Алексее Михайловиче от нас из Денисовки в Москву людей снаряжали делать украшения для кремлевской оружейной палаты. Стало быть, умелые люди в Денисовке и по всему Куростровью давно ведутся. Приятно сердцу, что вот и ты, Федот, сын моего покойного благодетеля, в рукоделии преотличен. Учиться надобно, учиться! По себе я вправе судить: кто желает быть знатным, тот должен благоразумным деянием на пользу отечеству отличиться.
Колумбы росские, презрев угрюмый рок,
Меж льдами новый путь отворят на восток,
И наша досягнет в Америку держава…
От похвал Ломоносова Федот еще более смутился и, поставив на середину стола опорожненную чашку, с волнением заговорил:
– За этим я, Михайло Васильевич, и в Петербург ушел из дому. В люди выйти меня и отец благословил. Учиться? Но где, у кого? Пособите, укажите, и я готов отказать себе в куске хлеба, но знания для пользы дела получить. Одно плохо, – грустно заключил Федот, – срок паспорту подходит.
Ломоносов пристально посмотрел на добродушное, но опечаленное лицо Федота, поднялся с места и прошелся из угла в угол. Затем он поправил какие-то стеклянные приборы, загромождавшие широкий подоконник, и снова обратил внимание на рукоятку ножа.
– Ты, Федот, с понятием подарок сделал, – улыбнулся Михайло Васильевич. – Не что-нибудь, не посох, не кубок, не порошницу, а нож преподнес! Есть у нас на севере примета такая: когда берут в подарок нож, то обязательно чем-то должны платить за это, иначе не к добру тот подарок.
– А я и не ведал про то, – виновато сознался Шубной.
– За добро и я добром плачу, – опять усмехнулся и ласково молвил Ломоносов. – Скажу по правде – и паспорт просроченный тебе не будет помехой. Вот эта рукоятка потянет тебя за собой. Я покажу ее Ивану Ивановичу Шувалову, заложу слово и быть тебе тогда учеником Академии трех знатнейших художеств. А благородная поморская упрямка поможет тебе вырасти в доброго мастера по классу скульптуры. Скульптуре в нашей стране и в наше время будет принадлежать первое место из всех художеств, ибо резьба по дереву, резьба по кости достигли у нас пределов высокого искусства и станут источником скорого и успешного возрождения скульптуры в России. Я говорю – возрождения – потому, что в древние времена на Руси была скульптура, быть может, раньше чем где-либо. Вспомни Киевскую Русь с ее языческими кумирами. Перун, Дажьбог, Стрибог – они были сделаны из дерева, серебра и меди русскими мастерами, первыми ваятелями, имена которых нам неизвестны. Да что Киев? На месте нашей холмогорской Денисовки, как гласит предание, на холме в ельнике, там, где теперь церковь Димитрия, стоял идол по имени Юмала. Видимо, сей кумир настолько был привлекателен, что разбойные норманны напали на капище и, перебив стражу, похитили Юмалу со всеми драгоценностями. На юге Руси до сей поры сохранились каменные поклонные кресты и каменные бабы-статуи одиннадцатого века и более ранние. А не случалось ли тебе бывать в селе Кривом нашей Холмогорской округи? Там в церкви есть деревянная скульптура Георгия, поражающего копьем дракона – вещь изумительная по выдумке и исполнению мастера. А когда я шел за обозом в Москву, то попутно был в шенкурском селении Топсе. Там неведомо с каких времен находится резная из дерева Голгофа, из пяти крупных фигур состоящая. Да мало ли на севере подобных скульптурных изображений в скитах и монастырях поморья? Не мрамор, не гранит, а древо, покорно поддающееся топору и ножу, – вот материал, коим довольствовались в досельные времена наши северные ваятели-самородки…
– Много такого и я видел своими глазами, – сказал Федот – и нечто подобное мог бы и сам сделать.
– Верю, охотно верю, – отозвался Ломоносов, – а поучившись, сделаешь еще лучше. Не учась, говорит пословица, и попом не станешь…