Ломоносов помолчал, ласково и пытливо глядя на земляка своего. И вдруг осенённый новой мыслью, заговорил оживленно:
   – В Академии художеств осенью начнется обучение. Ждут еще профессоров из Парижа, подыскивают доктора, чтобы учил познавать строение тела. Все это скоро будет. Месяца через три-четыре и ты займешь в Академии место. А пока, дорогой земляк, с будущей недели, до открытия Академии, поработай при дворце и сумей извлечь из этого пользу. Известно мне, что во дворец требуются чернорабочие, истопники и прочие для простых дел люди. Через посредство дворцовой конторы могу я тебя на некоторое время туда устроить. Для чего это надобно? – спросил сам себя Ломоносов и пояснил тут же: – Дворец дивен великолепием своим, искусствами знатнейших мастеров живописи, скульптуры и архитектуры. Присмотрись к предметам, дворец украшающим, и тогда тебе станет ясно чего недостает самобытному дарованию художника. Попасть во дворец доступно генералам, сановным лицам, знатным особам. Так вот, пока ты особа не знатная, – весело проговорил Ломоносов, – я устрою тебя во дворец истопником, но не ради того, чтобы печи топить, а ради того, чтобы ум копить. Там такое есть, чего ты и в кунсткамере не встретишь…
   Они еще долго разговаривали о Денисовке и холмогорских новостях, а потом Михайло Васильевич предложил гостю пойти с ним в собственную его, Ломоносова, мозаичную мастерскую, что была построена у Почтамтского моста.
   По случаю воскресенья в мастерской был всего лишь один сторож, который немало удивился появлению хозяина в неурочное время. Сторож низко поклонился Михайлу Васильевичу, посмотрел на Федота, следовавшего за Ломоносовым и, звеня ключами, открыл им двери. В светлом помещении, загроможденном досками и разноцветной каменной и стеклянной россыпью, ничего привлекательного не было. К одной из стен прислонены были полотна живописных эскизов; напротив, в наискось поставленных формах готовые отдельные части будущей мозаичной картины показывали, что в обычное время здесь кто-то кропотливо трудится.
   – Тихо подается, – сказал как бы про себя Ломоносов, заглядывая в деревянные формы. – А я уже заказал отлить для картины медную сковороду весом в восемьдесят пудов….
   – Что это будет, Михайло Васильевич? – спросил Федот, с изумлением глядя по сторонам.
   – Большое дело, земляк. Тут года на три – на четыре работы хватит. Мои люди создают картину на века. Будет изображена Полтавская баталия:
[24]победа русского войска над шведами. Да, дело не легкое, – повторил Ломоносов, – что приобретается легко, то мало и держится, а картина эта, может быть, переживет и внуков наших…



ГЛАВА ШЕСТАЯ


   Продолжалась война с Пруссией, шел рекрутский набор по всей стране, а Федот Шубной служил истопником при дворце, топил камины и печи. На знакомства с лакеями, поварами и прочей прислугой он не напрашивался, был тих и скромен и не любил говорить о себе.
   Работа была нетрудная. Сжечь двенадцать охапок
[25]дров, своевременно закрыть вьюшки и задвижки дымоходов, не надымить и не наделать угару во вред кому-либо из знатных персон – вот и всё, что от него требовалось. Часто дюжий холмогорский парень, сидя перед камином и шевеля кочергой догорающие головни, дивился окружающей его красоте и думал: «А ведь в Денисовке и не знают, что я царицу и ее челядь отопляю, рассказать, так, пожалуй, и не поверят. А какая тут прелесть, батюшки! Сюда бы нашего Васюка Редькина завести, обмер бы: в раю да и только».
   На украшение дворца царица Елизавета затратила много средств, собранных со всей России. Крыша дворца блестела серебром. На позолоту лепных украшений израсходовали шесть пудов и семнадцать фунтов золота. Знаменитый зодчий Растрелли на одноэтажные крылья дворца надстроил еще этаж; дворцовые стены снаружи окрасил в любимый царицей лазоревый цвет. На лазоревом фоне ярко выделялись колонны, пилястры и вьющиеся вокруг окон украшения. Над парадной лестницей возвышался огромный золоченый купол, видимый в солнечные дни из самого Петербурга.
   Здесь было чему подивиться истопнику Федоту Шубному!
   Дворец поражал своим великолепием даже видавших виды заморских гостей. Холмогорскому парню богатейшее убранство дворца сначала казалось не то сновидением, не то волшебной сказкой. Но помня слова Михаила Васильевича, Федот, оправившись от первых ошеломивших его впечатлений, стал рассматривать украшения дворца не из простого любопытства, а как понимающий художник-косторез. Прочно запоминал он затейливые рисунки орнаментов и массивные позолоченные наддверники с изображением птиц и амуров; украдкой разглядывал картины, изображающие царей и цариц рядом с богами. Лионский шелк, узорчатые персидские ковры, расписные пузатые китайские вазы, художественные изделия из фарфора, мрамора, слоновой кости, бронзы и чистого серебра – ничто не ускользало от внимания любопытного истопника.
   Кое-кто из дворцовых лакеев стал подозрительно посматривать на Федота:
   – Слишком парень глазеет. Не испортил бы чего или, не дай бог, не украл бы что приглянется. За такой деревенщиной глаз да глаз нужен.
   Но опасения быстро исчезли. Аккуратный истопник не прикасался к роскошным художественным предметам, он только внимательно приглядывался и запоминал виденное.
   Особенно привлекала его внимание одна из комнат дворца. Янтарную облицовку, заменившую шелковые обои, Петр Первый получил в подарок от прусского короля Фридриха. Петр отблагодарил Фридриха тем, что послал в Пруссию двести сорок восемь гвардейцев, каждый ростом в сажень.
   Об этом обмене знала даже дворцовая прислуга. Знал об этом и Федот Шубной. И как ни любовался он зеркальными пилястрами, эмалевыми, лепными и резными украшениями, искусной рукой нанесенными на драгоценный янтарь, глазам его представлялись матерые русские солдаты, схоронившие по жестокой воле царя свои кости в чужой немецкой земле. «И за что? За эти вот сверкающие янтарной желтизной стены! Радость и утешение царям и их вельможам добываются через горе и несчастья простых тружеников, называемых „подлыми людишками“…»
   «Уж не для того ли меня приспособил сюда к делу Михайло Васильевич, – спрашивал иногда себя Федот, – чтобы вызвать во мне отвращение к господам, утопающим в богатстве? Недаром он мне как бы в шутку изрек незабываемое напутствие: „Не только печи топить, но и ум копить“. Печи топить дело нетрудное, а вот с умом сладить и понять что к чему не так-то легко и просто»…
   За три месяца службы истопником Федот Шубной ни разу не встречался с Ломоносовым. Он не хотел надоедать ему. Но помня доброжелательность земляка, он готовился к встрече с ним. В свободные часы он изготовлял резной барельефный портрет Михайла Ломоносова из слоновой кости. Из всех художественных работ, какие приходилось делать ему на родине и в Петербурге, – эта была самой серьезной, кропотливой и тонкой. Ему хотелось новым подарком удивить, порадовать и еще более расположить к себе Михайла Васильевича.
   В ажурной костяной раме, на плашке молочного цвета, работая малой стамесочкой, резцом и клепиком, Федот старательно изобразил Ломоносова. Великий русский ученый сидел в кресле за круглым столом, с гусиным пером в руке. Рядом глобус. Из-за полуотдернутого занавеса на полках шкафчика видны сосуды. Перо в руке ученого остановилось над географической картой. Ломоносов, приподняв голову, задумчиво устремил свой взгляд вдаль. А за спиной, слева, в открытое оконце врывается ветер и распахивает штору, за окном виден уголок холмогорской Денисовки – родной дом Михаила Васильевича с крылечком и рядом заснеженная ель.
   «Такая вещь должна ему приглянуться, и работенка, кажись, недурна» – думал Федот, любуясь на свое творение.
   Между тем и Ломоносов, верный своему слову, не забывал о талантливом земляке.
   В дворцовую контору за подписью знатного вельможи Ивана Шувалова поступил запрос:
   «…Находится при дворе ее императорского величества истопник Федот Иванов, сын Шубной, который своей работой в резьбе на кости и перламутре дает надежду, что со временем может быть искусным в художестве мастером; того ради Санкт-Петербургскою Академиею художеств заблагорассуждено послать в придворную контору промеморию и требовать, чтоб вышеозначенного истопника Шубного соблаговолено было от двора ее императорского величества уволить и определить в Академию художеств учеником, где он время не напрасно, но с лучшим успехом в своем искусстве проводить может…»
   Канцеляристы объявили это Федоту и крайне удивились, что грамота высокопоставленной особы не привела в восторг скромного и будто равнодушного ко всему истопника. Невдомек было канцеляристам, что радость Федота омрачена была письмом, только что полученным им с оказией от братьев Якова и Кузьмы. Братья ему писали: «…будет он, Федот, в бегах объявлен, если о новом паспорте не подумает. Не лучше ли по добру, по здорову вернуться благовременно восвояси, а то и нам, братьям твоим, от твоей вольности туга будет…»
   Федот ждал подобных вестей, но никак не думал, что они поступят столь скоро. Теперь оставалось ждать казенной бумаги, а там, чего доброго, – или этапом домой или в солдаты.
   Уволившись из дворца по требованию Академии художеств, он отправился поблагодарить Ломоносова за его заботу и посоветоваться с ним.

 
   … Стояла сухая осень 1761 года. В дворцовых парках желтели длинные аллеи берез, за ними горели яркооранжевым цветом чужеземные деревья. Дальше стоял нетронутый осенним холодком зеленый дубняк. Ровными рядами обрамляли обширный парк серебристые тополи.
   Выйдя из царскосельской слободы, Федот долго любовался видом дворцовых окрестностей. Но вот он подумал о тех тружениках, которые создали такую красоту, вспомнил, что под страхом ссылки в Сибирь они не имеют права даже близко подходить к ограде парка, и сердце его сжалось от горечи и негодования.
   Он отвернулся от дворца и посмотрел в другую сторону. Там, за Царским селом, Федот увидел два бесконечно длинных посада хижин, землянок и палаток, населенных тысячами работных людей. Среди них – галичане и владимирские живописцы, расписывавшие стены и потолки в дворцовых залах; тут же, в тесноте и бедности, находили себе ночной приют олонецкие мраморщики и гранильщики. Вологодские землекопы размещались в подземных лачугах по соседству с растущим кладбищем, где каждый день хоронили десятки умерших от цинги. Здесь, в поселке строителей, на каждом шагу – нужда, болезни и голод, а там – за дворцовой оградой – даже над дохлыми щенятами ставили мраморные с позолотой памятники…
   Старосты, подрядчики и целовальники жили на особицу, на окраине Царского села. Они распоряжались работными людьми, как скотом. Из крепостных деревень разных округов Российской державы пригоняли сюда гуртом безответных тружеников строить и украшать покои для царицы и ее фаворитов…
[26]
   В грустном раздумье шагал Федот по тропинке возле прямоезжей мощеной дороги, ведущей к Петербургу. К сумеркам, усталый и полуголодный, он добрался, наконец, до столицы.

 
   Ломоносов гостеприимно встретил земляка. Неожиданный прекрасный подарок Федота Шубного привел академика в восхищение. Михайло Васильевич взял из его рук резной портрет, строго и внимательно оглядел со всех сторон, затем бережно поставил на стол и молча восторженно схватил Шубного за плечи, стал трясти его и целовать в обветренные щеки… Успокоившись, он вытер красным платком влажные глаза и снова стал рассматривать портрет.
   – Спасибо, молодой друг, спасибо! Вот удружил! И домик-то наш, и елочка – все на месте! А ведь главное, ни словом не обмолвился, взял да молчком и сделал. Вот это, действительно мудро! Так и впредь поступай – не хвастай заранее, что намерен сделать, ибо не достигши хвалиться нечем, а достигши – не за чем. Другим же хвалить, как мне к примеру, невозбранно… Да ты почему такой запечаленный? Какая тоска грызет сердце твое?
   И, узнав о письме от братьев Шубных из Денисовки, Ломоносов, небрежно махнув рукой, стал его успокаивать:
   – Не стоит голову клонить, – сказал он, – поморам не к лицу сгибаться от дум. На пути твоем много будет препятствий – пугаться их не следует. У тебя хорошая защита – талант. Это первое. А второе – попечитель Академии Иван Иванович Шувалов – человек с головой. Я ему о тебе скажу, чтобы в обиде ты не был. Мне в твои годы куда трудней было: за поповича себя выдавал, гроши на прокорм уроками выколачивал. А насмешек-то сколько претерпел! Боже ты мой! Помню, в Москве среди учеников выше меня ростом никого не было. Так обо мне говорили: «Смотрите, какой болван, а латыни учится!» Хотел было попом стать и ехать на приход, то-то бы глупость великую сотворил! Да, я познал, наконец, счастье в науках, но ведь я знал и горе. Нужда не могла меня согнуть. Злые люди, бездарные лиходеи и невежды да немцы проклятые и посейчас мне пакостят. В тягость, говорят, нам Ломоносов. Однако, зная свою справедливость и пользу, принесенную мною Российскому государству, я не согнусь перед дураками и мерзавцами!
   Слова Ломоносова оживили Федота. Он облегченно вздохнул и сказал:
   – Одного боюсь, изловят меня, как беглого, и поминай как звали.
   – В Академии не тронут, – заверил Михайло Васильевич. – Бояться тебе нечего. И, как знать, пока от Денисовки до сената идут розыски, ты успеешь состариться (не дай бог, умереть), таковы расторопные слуги в наших российских канцеляриях. Чем выше, тем труднее суть дела постигнуть. Понадеемся на лучшее: доколе ищут беглого черносошного пахаря и помора Федота Шубного, он, Федот Шубной, с успехом пройдет нелегкий путь от истопника до академика. Учись, друг мой. Богатые учатся тому, как богатство употреблять для себя с пользою, а такие, как ты, должны постигать науки, чтобы народу быть полезными…
   Ломоносов подошел к шкафу, переполненному книгами, достал одну из них, в кожаном переплете, и, перелистнув несколько страниц, прочел длинную фразу по-гречески и затем сказал Федоту:
   – Вот древние мудрецы что говорили: благомыслящий бедный человек, старайся дойти до высших чинов, дабы братьям твоим добро делать, а злодеям мешать делать зло… – Он закрыл книгу и, поставив ее на свое место, добавил: – Запомнить надлежит такое и приводить в действие…



ГЛАВА СЕДЬМАЯ


   Академия художеств временно помещалась в деревянных домах, арендованных у частных владельцев. Дома снаружи были отштукатурены и выбелены. Внешне они ничем не отличались от каменных, занимали целый квартал и выходили фасадами на Неву. Напротив, через Неву, раскинулось Адмиралтейство. За Мало-Невским рукавом выпирали из Невы тяжелые серые стены Петропавловской крепости. Золоченый шпиль соборной колокольни высился над городом, рассекая мрачный, осенний небосвод.
   Город рос с невиданной быстротой. Вырастали кварталы и целые улицы сплошь каменных дворянских особняков, казенных зданий и купеческих домов. Насаждались сады, парки, бульвары. Возводились плавучие мосты и бревенчатым свайником укреплялись берега Невы, Невки, Мойки и Фонтанки.
   Архитектор Кокоринов поспешно готовил чертежи нового здания Академии художеств. Но время не ждало – нужны были чеканщики, резчики, лакировщики, литейщики, живописцы-художники, скульпторы и архитекторы. Поэтому, не дожидаясь, когда возведется на Васильевском острове здание Академии, еще год тому назад начали в арендованных домах обучение искусствам лиц, подающих надежды. Три «знатнейших художества» значились в программе Академии: живопись, скульптура и архитектура.
   В ненастный ноябрьский понедельник к указанному сроку пришел Федот Шубной в Академию. Его фамилия не то ошибочно, не то нарочито, по соизволению куратора Академии или самого Михаила Ломоносова, была изменена. С сего дня он стал – Шубиным. Ему, как и всем ученикам первогодкам, выдали форменную одежду – два платья, праздничное и будничное, фунт пудры на полгода, коробку помады с кистью для прихорашивания лица и шелковую трехаршинную ленту в косу.
   На другой день после молебна все прошлогодние ученики и новички, одетые в академическую форму, выстроенные по ранжиру в две шеренги, стояли вдоль набережной и слушали слово попечителя Академии Ивана Ивановича Шувалова. Из его речи ученикам стало понятно, что Академия должна и будет готовить художников на благо государыни и России, дабы в истории искусства не осрамиться перед другими державами. И еще Шувалов говорил о добродетели учащихся: надобно бога бояться, государыню почитать; талант – дело само собой подразумеваемое. Но художник – лицо особенное, одержимое в мыслях и чувствах верой в свои силы.
   – Те из вас, кои удостоятся высоких наград в Академии, – говорил Шувалов, – окончив оную, будут посланы в Париж и Рим обогащать свой опыт и знания на великую пользу. Желание быть знатным, желание отличиться достигается благоразумным деянием. Запомните, что изящные художества кто постигнет в совершенстве, тот будет иметь доступ к самой государыне…
   Он говорил долго.
   Быть может, и еще продолжалась бы речь Шувалова, но хлынул холодный осенний дождь и заставил красноречивого оратора поспешить. Он торопливо сказал еще несколько добрых слов о профессорах Академии, об архитекторе Деламоте, скульпторе Николя Жилле и других, после чего представил ученикам директора Академии Кокоринова и потребовал от всех учащихся беспрекословного подчинения учителям. Затем ученики были отпущены. Попечитель Академии, о котором Федот мельком уже слышал от Ломоносова, многим ученикам показался человеком невысокомерным и заинтересованным делами и благополучием доверенного ему императрицей заведения.
   – А попечитель-то у нас, кажись, не самодур, с правильной душой человек, хотя он и высокого звания, – осторожно высказался Шубин в беседе с одним товарищем.
   – Не торопись хвалить, чтобы не стыдно было хаять. Все они мягко стелют, да жестко спать. Я здесь пребываю второй год в учениках, а хвалить его воздержусь, потому как и вижу-то его всего лишь первый раз. От своего отца слыхивал: хвалить надо сено в стогу, а барина в гробу…
   Говоривший, ученик по классу скульптуры Федор Гордеев, был года на четыре моложе Федота. Он посмотрел на новичка Шубина немного свысока и, продолжая возражать ему, добавил:
   – Вот как доучишься до розог, тогда и попечителю споешь другую славу.
   – А разве здесь порют? – удивился Федот.
   – А ты что думал? Не всех, конечно. Но коли провинишься, не обессудь – всыплют, да еще как!
   – Но ведь это Академия, а не крепостной двор!
   – Розги, батенька, одинаковы, что на конюшне, что в Академии, – вразумительно пояснил Гордеев. – Мой отец их в молодые годы испробовал у помещика, а я здесь.
   – Кто же твой отец? – поинтересовался Федот, проникаясь уважением к товарищу и желая поближе с ним познакомиться.
   – Бывший крепостной, теперь скотник дворцовый и страшный пьяница, но зато не дурак, ибо дети дураков в нашей Академии – редкость.
   Сказав это, Гордеев не стал больше разговаривать и убежал куда-то, оставив Шубина в грустном раздумье. Сказанное Гордеевым о применении телесного наказания в Академии рассеяло в нем те добрые чувства, которые было возникли после речи Шувалова. Потом, вспомнив отзыв Ломоносова о Шувалове и то, что он сам попал в Академию по его милости, подумал: «Все-таки не из лихих он, поелику Михайло Васильевич с ним знается».
   Общежитие учеников находилось вблизи от учебных помещений Академии. Вечером, после незатейливого ужина, Федоту показали деревянную койку с соломенным матрацем, подушкой и одеялом грубого солдатского сукна. Раздевшись, он лег в холодную постель и, взволнованный, долго не мог заснуть. В одной половине общежития раздавалось громкое храпенье, в другой – слышались споры о том, что важнее в Академии: талант или добродетель? Спорившие разделились поровну. Молодой и задиристый Гордеев, сторонник «талантов», сказал в шутку:
   – Давайте разрешим спор так: спросим нашего новичка Шубина, благо он еще не спит, к которой стороне он присоединится…
   Федот приподнялся на постели и горячо заговорил:
   – Не всегда бывает тот прав, на чьей стороне больше спорщиков; прав тот, кто понимает настоящую правду. Ежели вы не имеете призвания к искусствам, то с вашей добродетелью место не здесь, а в монастыре.
   Гордеев подскочил на месте и захлопал в ладоши.
   – Ого! Из новичка, братцы, толк выйдет!
   Один из «добродетельных» спорщиков, желая одернуть Шубина, подошел к его кровати и показал на небрежно разбросанную одежду:
   – Хоть ты и «талант», а все-таки амуницию научись перед сном прибирать. Взгляни, как у людей она сложена!
   Федот не стал возражать. Он молча поднялся с постели и начал бережно складывать на табуретку казенную одежду. На низ он положил свернутый зеленый кафтан обшлагами наружу, на кафтан – замшевые штаны и верхнюю рубашку без манжет. Башмаки с пряжками и чулки сунул под кровать. Оставалось прибрать длинную тесемку, назначенную для подвязывания косы. Федот никак не мог догадаться, как и куда ее следует положить. Выручил Гордеев: он смотал тесемку вокруг двух пальцев трубочкой и спрятал к нему под подушку.
   В Академии существовало строгое правило: никто из учеников не мог видеться с родными и близко общаться с посторонними людьми. От будущих художников и скульпторов требовалось беспрекословное служение запросам двора и вельмож. Вот почему ученики Академии по внутреннему правилу воспитывались в отчуждении от горестных людских будней…
   Классом скульптуры ведал французский скульптор профессор Николя Жилле. Он был в отношениях с учениками сух. В молодости учился Жилле в Парижской академии, а затем много лет – в Италии у выдающихся мастеров.
   С первых же дней учения между Шубиным и Гордеевым возникли дружеские отношения.
   Сын дворцового скотника, Гордеев, юркий, но не весьма прилежный ученик, менее старательный, нежели Шубин, скоро понял, что ему по пути с холмогорским косторезом больше, чем с кем-либо другим. В Шубине он приметил творческие способности, честное отношение к товарищам, умение понимать и ценить дружбу.
   Несмотря на запреты Академии, приятели в свободное воскресное время тайком отлучались в город. Они уходили на Рыбный рынок, где не так давно Шубин сбывал свои изделия, и там присматривались ко всему, что только могло их заинтересовать. Иногда, осмелев, уходили и дальше, до Гостиного двора. Обойдя Зеркальный ряд и Перинную линию, они заходили в единственную в ту пору в Петербурге книжную лавку и здесь то перелистывали популярный, с предсказаниями, календарь Брюса, то с увлечением рассматривали лубочные картинки с видами монастырей и первопрестольной Москвы, то портреты знатных персон.
   Наглядевшись вдосталь, они уходили, провожаемые неодобрительными взглядами книгопродавца.
   – А знаешь что, Федор, – сказал Шубин Гордееву, возвращаясь с одной из таких прогулок, – учусь я с охотой, но всегда боюсь, выдержу ли до конца? Строгость у нас прямо монастырская, будто мы не от мира сего: никуда не ходи, знакомств на стороне не заводи… Да что это такое? Не люди мы, что ли?
   – Тебе с холмогорской закваской это, вижу, нелегко дается, – усмехнулся в ответ Федоту Гордеев. – А ты знай терпи. Старики говорят: терпение и труд все перетрут. – Гордеев невесело добавил: – Как бы только прежде нас самих в Академии в порошок не стерли…
   – Вот этого-то и я боюсь, – признался Шубин, перелезая через высокий забор во двор Академии.
   – А чего тебе бояться? – спросил Гордеев, очутившись вслед за Шубиным на дворе среди поленниц.
   – У меня, брат, характер такой, если свистнет надо мной розга, – в Академии и духу моего не будет. У нас там, в холмогорской округе, народ на государевой земле за подать трудится, к розгам мы не привыкли, и с торгов, как телят, людей у нас не продают. Опять же скажу, не по моему вкусу уроки многие в Академии… Лепи то, чего в жизни не бывало. Тут я, кажется, с учителями не полажу…
   Вскоре выяснилось, что о розгах Шубин беспокоился напрасно. Прилежание в учении и способности ограждали его от телесных наказаний.
   Шубин всегда пробуждался раньше всех в общежитии и, зажегши сальную свечку, читал ничего не пропуская из того, что требовалось знать ученикам Академии. Днем все его время занимали лекции, живопись, лепка.
   В класс скульптуры сквозь промерзшие решетчатые окна сумрачно просачивался свет. Запах дыма от печки смешивался с запахом сырой глины. Ученики молча копировали африканскую царицу Дидону, сидящую на костре. Модель Дидоны вылепил сам Жилле и хотел, чтобы ученики ему подражали. Он ходил вокруг своих питомцев и внимательно следил за их работой. Дидона многим не удавалась. Ученики, чувствуя близость строгого учителя, волновались и оттого работа у них не клеилась – капризная Дидона не поддавалась точному воспроизведению.
   Когда Жилле подошел к Шубину и пристально посмотрел на его работу, он заметил, что Федот лепит царицу как-то неохотно и хладнокровно. Между тем, статуэтка в его руках оживала.
   Профессор сдержанно похвалил Шубина.
   В перерыве между уроками Федот подошел к Жилле, окруженному учениками, и обратился к нему:
   – Господин профессор, прошу прощения, но я весьма равнодушен к царице Дидоне. Позвольте мне к предстоящей ученической выставке сделать что-либо не из древней мифологии, а по своей собственной выдумке.