Страница:
«Разрешите мне рекомендовать вашему сиятельству г-на Шубина. Наклонности, талант и вкус его заставили всех членов надеяться, что он может усовершенствоваться в чужих краях. Они не решились бы однако отправить его в путешествие, если бы его поведение и его хороший нрав, испытанные в течение долгого времени, не были его гарантией».
Князь прочитал все письма и, бережно сложив их в сафьяновую папку, сказал:
– Всё, друзья мои, будет устроено, О времени, проведенном в Париже, вы не пожалеете.
Потом разговорились об искусстве. Голицын в начале разговора предупредил пенсионеров, что он хотя и не кончал Императорской художественной академии в Петербурге и не имеет золотой медали, тем не менее в искусстве достаточно разумеет, иначе не имел бы от царицы доверия приобретать здесь художественные ценности.
– Вы не поймите, дорогие друзья, так, – сказал князь, – что искусство должно изображать только прекрасные предметы или показывать сиятельных особ, с их «сиятельной» стороны. Ничуть не бывало! Живопись и скульптура обязаны быть выразительны и самой правде подобны. К примеру скажу: вот, гляньте сюда! – Голицын распахнул штору и показал на стоявшие под окном его кабинета два дерева. – Смотрите, одно из деревьев ветвисто, стройно и красиво, а другое – поодаль от него – старое, кривое и, кажется, пора ему под топор и в печку. Но художник, изображая мужицкую хижину, прав будет взять за натуру дерево кривое, а не стройное, ибо у ворот хижины сходственнее стоять дереву, перенесшему бури и невзгоды, и тем самым подчеркнуть бедность и выносливость людей, живущих в той хижине… Отнюдь не хочу я сказать вам, что надо избегать копирования антиков или рисовать и лепить натурщиков. Всему этому вас учили в Петербургской академии, с подобной наукой вы встретитесь и в Париже и в Риме. Но вам надо достигнуть познания жизни и умения показать ее. А для этого не следует уподобляться слепым котятам. Художник должен уметь сам видеть и сам понимать, не ограничивая себя наставлениями одного учителя, хотя бы у того было и семь пядей во лбу… А вы как смотрите на это? – спросил Голицын и, взглянув по очереди на пенсионеров, словно ожидая от них поддержки своим речам, закурил трубку с длинным мундштуком, украшенную шелковым шнуром и кистями.
Гринев толкнул локтем Шубина, покосился на него и проговорил не особенно смело:
– В нашей Академии вот Шубин Федот Иванович в спорах придерживался похожих мнений…
– Приятно слышать, – заметил князь. – Значит, новые люди несут новые веяния. Сама жизнь и мнения ученых философов идут навстречу друг другу. Весьма знаменательно! Вот пообживетесь в Париже, и я вас познакомлю с моим добрым знакомым Дени Дидро. Вам будет полезно встретиться с ним. Этот человек обладает всеобъемлющими познаниями. Сама государыня Екатерина находит удовольствие в переписке с ним…
О многом еще рассуждал Голицын с пенсионерами и произвел на них приятное впечатление, как знаток и любитель искусства.
Расставаясь с ними на несколько дней, он обещал устроить их на обучение к профессорам Французской королевской академии; обещал дать провожатых для осмотра Парижа и выдал на расходы по двести ливров каждому.
– Прошу вас, – прощаясь, сказал он пенсионерам, – каждое воскресенье бывать у меня. У нас здесь небольшая русская колония – человек сорок.
На этом и расстались пенсионеры с Голицыным. Возвращались они довольные, оживленно разговаривая о доброте посла.
Многие взгляды Голицына на искусство были близки к взглядам Дени Дидро, но пенсионеры еще не успели познакомиться с книгами знаменитого просветителя-энциклопедиста и не могли судить о степени этой близости.
На следующей неделе Шубин и его товарищи в сопровождении русского корабельного мастера Портнова, давно проживавшего в Париже, осматривали достопримечательности французской столицы. При содействии Голицына они получили пропуск во все музеи и даже в королевские палаты.
Князь прочитал все письма и, бережно сложив их в сафьяновую папку, сказал:
– Всё, друзья мои, будет устроено, О времени, проведенном в Париже, вы не пожалеете.
Потом разговорились об искусстве. Голицын в начале разговора предупредил пенсионеров, что он хотя и не кончал Императорской художественной академии в Петербурге и не имеет золотой медали, тем не менее в искусстве достаточно разумеет, иначе не имел бы от царицы доверия приобретать здесь художественные ценности.
– Вы не поймите, дорогие друзья, так, – сказал князь, – что искусство должно изображать только прекрасные предметы или показывать сиятельных особ, с их «сиятельной» стороны. Ничуть не бывало! Живопись и скульптура обязаны быть выразительны и самой правде подобны. К примеру скажу: вот, гляньте сюда! – Голицын распахнул штору и показал на стоявшие под окном его кабинета два дерева. – Смотрите, одно из деревьев ветвисто, стройно и красиво, а другое – поодаль от него – старое, кривое и, кажется, пора ему под топор и в печку. Но художник, изображая мужицкую хижину, прав будет взять за натуру дерево кривое, а не стройное, ибо у ворот хижины сходственнее стоять дереву, перенесшему бури и невзгоды, и тем самым подчеркнуть бедность и выносливость людей, живущих в той хижине… Отнюдь не хочу я сказать вам, что надо избегать копирования антиков или рисовать и лепить натурщиков. Всему этому вас учили в Петербургской академии, с подобной наукой вы встретитесь и в Париже и в Риме. Но вам надо достигнуть познания жизни и умения показать ее. А для этого не следует уподобляться слепым котятам. Художник должен уметь сам видеть и сам понимать, не ограничивая себя наставлениями одного учителя, хотя бы у того было и семь пядей во лбу… А вы как смотрите на это? – спросил Голицын и, взглянув по очереди на пенсионеров, словно ожидая от них поддержки своим речам, закурил трубку с длинным мундштуком, украшенную шелковым шнуром и кистями.
Гринев толкнул локтем Шубина, покосился на него и проговорил не особенно смело:
– В нашей Академии вот Шубин Федот Иванович в спорах придерживался похожих мнений…
– Приятно слышать, – заметил князь. – Значит, новые люди несут новые веяния. Сама жизнь и мнения ученых философов идут навстречу друг другу. Весьма знаменательно! Вот пообживетесь в Париже, и я вас познакомлю с моим добрым знакомым Дени Дидро. Вам будет полезно встретиться с ним. Этот человек обладает всеобъемлющими познаниями. Сама государыня Екатерина находит удовольствие в переписке с ним…
О многом еще рассуждал Голицын с пенсионерами и произвел на них приятное впечатление, как знаток и любитель искусства.
Расставаясь с ними на несколько дней, он обещал устроить их на обучение к профессорам Французской королевской академии; обещал дать провожатых для осмотра Парижа и выдал на расходы по двести ливров каждому.
– Прошу вас, – прощаясь, сказал он пенсионерам, – каждое воскресенье бывать у меня. У нас здесь небольшая русская колония – человек сорок.
На этом и расстались пенсионеры с Голицыным. Возвращались они довольные, оживленно разговаривая о доброте посла.
Многие взгляды Голицына на искусство были близки к взглядам Дени Дидро, но пенсионеры еще не успели познакомиться с книгами знаменитого просветителя-энциклопедиста и не могли судить о степени этой близости.
На следующей неделе Шубин и его товарищи в сопровождении русского корабельного мастера Портнова, давно проживавшего в Париже, осматривали достопримечательности французской столицы. При содействии Голицына они получили пропуск во все музеи и даже в королевские палаты.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
В очередное воскресенье пенсионеры пришли к князю. Голицын принял их просто и обходительно.
– А теперь я вас, друзья мои, могу порадовать, – весело сказал князь. – Пока вы знакомились с достопримечательностями Парижа, я подыскал вам профессоров. Профессоры знатные. Иванов будет учиться у архитектора профессора Дюмонта и через него бывать у главного королевского архитектора Габриэля в Версале. Живописца Гринева я наметил к художнику Грёзу. Паче чаяния, если Грёз не найдет времени для обучения Гринева, мы имеем в виду живописца Вьена. Что касается Федота Шубина, то я, поговорив с господином Дидро и взвесив свое и его мнения, нашел самым подходящим учителем весьма известного в Париже скульптора Пигаля. Но опасаюсь, как бы между учеником и учителем не произошли крупные раздоры.
– Не беспокойтесь за меня, ваше сиятельство, – успокоил князя Шубин. – У меня характер твердый, но уживчивый. Был бы хороший, полезный учитель, а остальное все сладится. Постараюсь благоприятное принимать и запоминать с удовольствием, а все худое не воспринимать. Уживемся, ваше сиятельство…
– Я тоже полагаю так, – заметил Голицын и, прищурив глаза, добродушно погрозил Шубину пальцем. – Однако я знаю холмогорскую «уживчивость»! Ваш покойный благодетель Михайло Васильевич Ломоносов, будучи подчинен в Академии Шумахеру и ему подобным, не ломал перед ними шляпы, а угощал их самой отборной бранью, какую в молодости он разве употреблял по адресу беломорских моржей… Вы, надеюсь, будете вежливы в обращении с учителями. А главное – преуспевайте! Наука для нас, россиян, превыше всего. Считайте тот день и тот час потерянным, в который вы ничему не научились или не сделали полезного дела. Берите пример с Ломоносова.
После продолжительной беседы Голицын написал письмо и, запечатав пакет фамильной печатью, вручил его Шубину для передачи скульптору Пигалю.
На другой день, проснувшись раньше обыкновенного, пенсионеры, наскоро позавтракали и отправились к своим учителям…
Жан Батист Пигаль в том году справлял свой пятидесятилетний юбилей. Выглядел Пигаль моложе своих лет. Он был строен и весьма красив. Морщины, избороздившие высокий лоб художника, скорее говорили не о наступающей старости, а о напряжённой внутренней жизни скульптора, утвердившего за собой славу одного из лучших мастеров Франции. Шубин вручил ему письмо от Голицына и, низко поклонившись, заранее подготовленной фразой на французском языке сообщил, кто он такой и зачем прибыл.
Быстро пробежав глазами записку, Пигаль, не вдаваясь в лишние разговоры, сразу распорядился:
– Раздевайтесь, берите халат и приступайте к делу, Глину умеете готовить?
– Умею, – ответил Шубин и, не показав виду, что удивляется такой деловитости француза, скинул камзол и, надевая халат, почтительно проговорил: – Господин Пигаль, я хотел бы от вас, как своего учителя, знать все способы и манеры вашего мастерства; входя сюда, в мастерскую, я внушил себе мысль о том, что я ровно ничего не знаю. Прошу вас учить меня требовательно и строго.
Пигаль хмуро и внимательно посмотрел на своего ученика. Уловив в его добродушном лице выражение, подкупающее своей прямотой, он понял его настойчивое желание учиться, и сказал:
– Я вижу, вы хотите по-настоящему учиться. Хорошо, я рад вам помочь.
И Пигаль рассказал, как нужно замачивать в ящике глину, чтобы она была не сыра, не суха, а послушна мастеру, чтобы цвет ее был не серо-зеленый, а бело-серый, серебристый. Он объяснил, что глина должна быть чистой, без посторонних примесей и, так как она дешева, то ее всегда должно быть больше потребности в три раза.
Шубин внимательно выслушал учителя и приготовил глину, как полагалось по его рецепту.
– А теперь скажите, каким должен быть, по-вашему, каркас? – спросил Пигаль и предупредил: – Вам в моей мастерской предстоит первой работой лепить Милона Кротонского с оригинала Фальконе…
– Я разумею так, – скромно отвечал Шубин: – каркас независимо от модели – будь то Милон Кротонский или ваш Меркурий, должен соответствовать величине и тяжести фигуры: не гнуться, не шататься и во время работы никакой своей частью не выпирать. Плохо приготовленный каркас – враг скульптора…
Пигаль не дал ему закончить мысль.
– Если вы так понимаете, начинайте делать. Я вам указывать не буду.
Обдумав и усвоив задание учителя, Шубин приступил к работе.
Так начались учебные будни.
Во время работы соблюдалась полнейшая тишина, и никто из посторонних не решался входить в мастерскую скульптора. Пигаль работал сам и успевал бросать острые, проницательные взгляды на то, что делал его ученик. И ему казалось, что русский пенсионер послан в Париж не зря.
После работы, в поздние сумерки, собирались вместе все три русских пенсионера. Поговорив о прошедшем дне, они уходили в ближайший парк или в общественную читальню и с увлечением читали книги французских писателей и мирно беседовали об искусстве.
Через месяц Шубин, проверенный учителем, уже состоял в натурном классе Королевской академии. В это время он считал себя счастливее всех на свете. Да и как не быть счастливым? Всего каких-нибудь восемь лет отделяли его от Денисовки, а он уже кончил курс Петербургской академии художеств и учится в Королевской академии в Париже!
Он нередко добрым словом вспоминал Ломоносова. Перед сном, лежа в кровати, он также часто вспоминал свое пребывание истопником в роскошном дворце царицы, и ему казалось, что это была интересная, но неправдоподобная сказка. А уснув, видел продолжение сказки… Королевская академия, красивый полуоткрытый зал, освещенный громадной люстрой (в куростровской церкви такая даже не поместится). Он сидит за станком позади живописцев и чувствует, как запускает руку в ящик, достает мягкую, влажную глину и лепит копию со статуи Аполлона Бельведерского. И вдруг статуя, с которой он копирует, срывается с пьедестала, направляется через весь зал прямо к нему… И оказывается, что статуя – не изделие античного мастера, а подвыпивший сосед из Денисовки Васюк Редькин. Он подходит к нему, трясет за плечи и говорит этак просто, по-соседски: «Ну-ка, Федот, смывай с рук французскую глину да собирайся в Денисовку. Довольно нам за тебя подати платить». А товарищи оборачиваются, кричат Шубину: «Ого! куда залетела ворона, ого-го!»
Федот пробуждается, трет выступившие росинки пота на лице и в ночной тьме крестится.
– Слава богу, сон… – Он стаскивает одеяло со спящего рядом с ним на одной кровати Гринева и, довольный, снова засыпает…
В ту осень из Петербургской академии художеств совсем неожиданно прибыла еще группа пенсионеров и среди них – Гордеев. Их приезд обрадовал Шубина и его товарищей. Учебные будни в кругу однокашников становились как-то веселей, а тихое, неповоротливое время в труде и учебе двигалось заметно быстрее.
В свободные дни петербургские пенсионеры аккуратно посещали собрания и диспуты, происходившие между французскими светилами, которые их привлекали не меньше, чем занятия в Академии. Они не раз слушали горячие споры Дидро с Буше и Кошеном по поводу художественных выставок в парижских салонах. Слушали, взвешивали их рассуждения и приходили к одному выводу, что им, русским пенсионерам, надо упорно учиться, прислушиваться, присматриваться и выбирать для себя полезное.
– А теперь я вас, друзья мои, могу порадовать, – весело сказал князь. – Пока вы знакомились с достопримечательностями Парижа, я подыскал вам профессоров. Профессоры знатные. Иванов будет учиться у архитектора профессора Дюмонта и через него бывать у главного королевского архитектора Габриэля в Версале. Живописца Гринева я наметил к художнику Грёзу. Паче чаяния, если Грёз не найдет времени для обучения Гринева, мы имеем в виду живописца Вьена. Что касается Федота Шубина, то я, поговорив с господином Дидро и взвесив свое и его мнения, нашел самым подходящим учителем весьма известного в Париже скульптора Пигаля. Но опасаюсь, как бы между учеником и учителем не произошли крупные раздоры.
– Не беспокойтесь за меня, ваше сиятельство, – успокоил князя Шубин. – У меня характер твердый, но уживчивый. Был бы хороший, полезный учитель, а остальное все сладится. Постараюсь благоприятное принимать и запоминать с удовольствием, а все худое не воспринимать. Уживемся, ваше сиятельство…
– Я тоже полагаю так, – заметил Голицын и, прищурив глаза, добродушно погрозил Шубину пальцем. – Однако я знаю холмогорскую «уживчивость»! Ваш покойный благодетель Михайло Васильевич Ломоносов, будучи подчинен в Академии Шумахеру и ему подобным, не ломал перед ними шляпы, а угощал их самой отборной бранью, какую в молодости он разве употреблял по адресу беломорских моржей… Вы, надеюсь, будете вежливы в обращении с учителями. А главное – преуспевайте! Наука для нас, россиян, превыше всего. Считайте тот день и тот час потерянным, в который вы ничему не научились или не сделали полезного дела. Берите пример с Ломоносова.
После продолжительной беседы Голицын написал письмо и, запечатав пакет фамильной печатью, вручил его Шубину для передачи скульптору Пигалю.
На другой день, проснувшись раньше обыкновенного, пенсионеры, наскоро позавтракали и отправились к своим учителям…
Жан Батист Пигаль в том году справлял свой пятидесятилетний юбилей. Выглядел Пигаль моложе своих лет. Он был строен и весьма красив. Морщины, избороздившие высокий лоб художника, скорее говорили не о наступающей старости, а о напряжённой внутренней жизни скульптора, утвердившего за собой славу одного из лучших мастеров Франции. Шубин вручил ему письмо от Голицына и, низко поклонившись, заранее подготовленной фразой на французском языке сообщил, кто он такой и зачем прибыл.
Быстро пробежав глазами записку, Пигаль, не вдаваясь в лишние разговоры, сразу распорядился:
– Раздевайтесь, берите халат и приступайте к делу, Глину умеете готовить?
– Умею, – ответил Шубин и, не показав виду, что удивляется такой деловитости француза, скинул камзол и, надевая халат, почтительно проговорил: – Господин Пигаль, я хотел бы от вас, как своего учителя, знать все способы и манеры вашего мастерства; входя сюда, в мастерскую, я внушил себе мысль о том, что я ровно ничего не знаю. Прошу вас учить меня требовательно и строго.
Пигаль хмуро и внимательно посмотрел на своего ученика. Уловив в его добродушном лице выражение, подкупающее своей прямотой, он понял его настойчивое желание учиться, и сказал:
– Я вижу, вы хотите по-настоящему учиться. Хорошо, я рад вам помочь.
И Пигаль рассказал, как нужно замачивать в ящике глину, чтобы она была не сыра, не суха, а послушна мастеру, чтобы цвет ее был не серо-зеленый, а бело-серый, серебристый. Он объяснил, что глина должна быть чистой, без посторонних примесей и, так как она дешева, то ее всегда должно быть больше потребности в три раза.
Шубин внимательно выслушал учителя и приготовил глину, как полагалось по его рецепту.
– А теперь скажите, каким должен быть, по-вашему, каркас? – спросил Пигаль и предупредил: – Вам в моей мастерской предстоит первой работой лепить Милона Кротонского с оригинала Фальконе…
– Я разумею так, – скромно отвечал Шубин: – каркас независимо от модели – будь то Милон Кротонский или ваш Меркурий, должен соответствовать величине и тяжести фигуры: не гнуться, не шататься и во время работы никакой своей частью не выпирать. Плохо приготовленный каркас – враг скульптора…
Пигаль не дал ему закончить мысль.
– Если вы так понимаете, начинайте делать. Я вам указывать не буду.
Обдумав и усвоив задание учителя, Шубин приступил к работе.
Так начались учебные будни.
Во время работы соблюдалась полнейшая тишина, и никто из посторонних не решался входить в мастерскую скульптора. Пигаль работал сам и успевал бросать острые, проницательные взгляды на то, что делал его ученик. И ему казалось, что русский пенсионер послан в Париж не зря.
После работы, в поздние сумерки, собирались вместе все три русских пенсионера. Поговорив о прошедшем дне, они уходили в ближайший парк или в общественную читальню и с увлечением читали книги французских писателей и мирно беседовали об искусстве.
Через месяц Шубин, проверенный учителем, уже состоял в натурном классе Королевской академии. В это время он считал себя счастливее всех на свете. Да и как не быть счастливым? Всего каких-нибудь восемь лет отделяли его от Денисовки, а он уже кончил курс Петербургской академии художеств и учится в Королевской академии в Париже!
Он нередко добрым словом вспоминал Ломоносова. Перед сном, лежа в кровати, он также часто вспоминал свое пребывание истопником в роскошном дворце царицы, и ему казалось, что это была интересная, но неправдоподобная сказка. А уснув, видел продолжение сказки… Королевская академия, красивый полуоткрытый зал, освещенный громадной люстрой (в куростровской церкви такая даже не поместится). Он сидит за станком позади живописцев и чувствует, как запускает руку в ящик, достает мягкую, влажную глину и лепит копию со статуи Аполлона Бельведерского. И вдруг статуя, с которой он копирует, срывается с пьедестала, направляется через весь зал прямо к нему… И оказывается, что статуя – не изделие античного мастера, а подвыпивший сосед из Денисовки Васюк Редькин. Он подходит к нему, трясет за плечи и говорит этак просто, по-соседски: «Ну-ка, Федот, смывай с рук французскую глину да собирайся в Денисовку. Довольно нам за тебя подати платить». А товарищи оборачиваются, кричат Шубину: «Ого! куда залетела ворона, ого-го!»
Федот пробуждается, трет выступившие росинки пота на лице и в ночной тьме крестится.
– Слава богу, сон… – Он стаскивает одеяло со спящего рядом с ним на одной кровати Гринева и, довольный, снова засыпает…
В ту осень из Петербургской академии художеств совсем неожиданно прибыла еще группа пенсионеров и среди них – Гордеев. Их приезд обрадовал Шубина и его товарищей. Учебные будни в кругу однокашников становились как-то веселей, а тихое, неповоротливое время в труде и учебе двигалось заметно быстрее.
В свободные дни петербургские пенсионеры аккуратно посещали собрания и диспуты, происходившие между французскими светилами, которые их привлекали не меньше, чем занятия в Академии. Они не раз слушали горячие споры Дидро с Буше и Кошеном по поводу художественных выставок в парижских салонах. Слушали, взвешивали их рассуждения и приходили к одному выводу, что им, русским пенсионерам, надо упорно учиться, прислушиваться, присматриваться и выбирать для себя полезное.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Однажды в субботу, возвратясь из Академии раньше обычного, Шубин вместе с архитектором Ивановым отправились в литейную мастерскую посмотреть, как французы отливают из меди фигуры к статуе Людовика XV.
Шубина это крайне интересовало; ему хотелось научиться отливать формы; в России он отливки не видал, хотя и были в ту пору и даже раньше самобытные литейщики-медяники, отливавшие медные иконы-складни, колокола и пушки. Шубин внимательно смотрел, как производится в парижской литейной литье фигур, а Иванов ходил по литейному цеху, изучая строение самой плавильни, измерял ее и мысленно создавал проект такого заведения для Петербургской академии художеств.
К ним скоро прибежал Гринев и сообщил:
– Друзья, на завтра все русские пенсионеры, обучающиеся искусствам, приглашены к Голицыну. Будет сам Дидро в гостях у князя!
– Это не худо, – спокойно заметил Шубин, наблюдая, как расплавленный металл, рассыпаясь искрами, стекает по желобу в приготовленную форму.
– Я думаю, по такому случаю сегодня обязательно надо нам в баню сходить, – предложил Иванов, что-то записывая и вычерчивая у себя в тетради.
На следующий день, вечером, у князя Голицына в деловой и торжественной обстановке собрались Шубин, Гринев, Гордеев, два Ивановых – оба из класса архитектуры, живописец Семен Щедрин и гравер Иван Мерцалов. Одежда на пенсионерах была праздничная, подогнанная по плечу – камзолы зеленого сукна с крупными светлыми пуговицами и широкими отворотами на узких рукавах, штаны до колен. Праздничный наряд каждого дополняли длинные чулки с подвязками и узконосые башмаки с начищенными металлическими пряжками.
За исключением Шубина, все пенсионеры пришли при шпагах. Молодые и жизнерадостные лица были, как того требовала французская мода, напудрены, а брови подкрашены.
Гораздо проще, несмотря на праздничный день, одет был Дидро. На нем не было парика. Редкие седые волосы лежали беспорядочно. Пронизывающие глаза сверкали живым огнем. Он добродушно и радостно приветствовал молодых русских художников и каждому крепко пожал руку.
«Подлинно человек, и какая живость! – подумал Шубин, глядя на Дидро. – А ведь будто сейчас сошел с полотна Фрагонара». Портрет фрагонаровский Шубину не раз случалось видеть в одном из парижских салонов, и каждый раз Федот долго простаивал перед ним, всматриваясь и запоминая черты Дидро.
Голицын усадил гостей за длинный стол, обильно загроможденный фруктами в серебряных вазах и винами в хрустальных графинах.
– Я пригласил вас, друзья, побеседовать с господином Дидро, – сказал князь, усаживаясь в кресло, стоявшее в конце стола. – Прошу, не стесняясь, говорить с нашим гостем и выспрашивать его о чем вам заблагорассудится. Чувствуйте себя здесь как дома…
– Едва ли они могут себя так чувствовать в этой стесняющей их форме Королевской академии. – Дидро весело засмеялся, потом продолжал: – Дорогие русские друзья, вы приехали к нам во Францию, как в сказочную страну за счастьем, за наукой. Может статься, вы и найдете то, что ищете, но не забывайте, что в нашей цивилизованной стране на каждом шагу вас подстерегает пошлость и разврат… даже в методах самого воспитания. Низкопоклонство, реверансы, условное изящество – всё это не то, что нужно человеку, жаждущему быть свободным…
Так, с простого замечания об одежде знаменитый философ начал беседу об искусстве. Русские пенсионеры, не мало слышавшие Дидро на публичных диспутах, были несказанно рады послушать его в непринужденной товарищеской беседе. Здесь Дидро не походил на оратора. Говорил он медленно, полагая, что французский язык слушатели, за исключением Голицына, знают еще не в совершенстве. И говорил о том, о чем не раз уже высказывался на диспутах в салонах и в других местах, где ему приходилось сталкиваться со своими идейными противниками.
– Вас интересует, дорогие друзья, искусство. Хорошо, но знаете ли вы, что прежде всего искусство должно быть жизненно. Многие картины наших французских художников весьма бледны и по замыслу и по идее. Художники, лишенные воображения и вдохновения, не постигнут ни одной великой и сильной идеи. К чему тогда браться за кисть и портить краски? Ради личной корысти? Ради денег? Нет, художник, думающий о деньгах, теряет чувство прекрасного. А что значит прекрасное? Я имею в виду слова поэта Буало, который справедливо заметил: «Не существует такого ужасного чудовища, которое, будучи воспроизведенным в искусстве, не было бы приятно для глаз»… Учитесь изображать на полотне и в скульптуре невзгоды и нужды, не забывая, что и тут следует сохранять изящество, а изящество происходит от чувства прекрасного.
– Как приобрести это чувство, господин Дидро? – не вытерпел и спросил Шубин. – И в Петербургской академии и здесь постоянно перед нами вынужденная надоедливая поза натурщика и не всегда в ней видны черты прекрасного.
Дидро быстро и пытливо посмотрел на Федота, одобрительно кивнул головой на его замечание и сказал:
– Я вас вполне понимаю и, разделяя вашу точку зрения, нахожу, что всякая поза фальшива, действие же прекрасно и правдиво. Но вы, друзья мои, чаще ходите на улицы наблюдать жизнь, заглядывайте в кабаки, в мастерские, в церкви, на рынки – всюду, где жизнь многокрасочно протекает, наблюдайте и отображайте её на славу!
Шубин, увлекшись беседой, забыв о том, что находится в обществе знаменитых особ, расстегнул все пуговицы студенческого камзола и сидел, как зачарованный, смотря ясными, почти немигающими глазами на Дидро. Шубину вспомнился отзыв Ломоносова о французском языке, способном живостью своей увлекать слушателей. Язык Дидро оправдал похвалу Ломоносова.
Стояла полнейшая тишина.
– Создавая портреты, умейте правдиво изображать чувства, а это самое трудное, – продолжал Дидро. – Вообразите перед собой все черты прекрасного лица и приподнимите только один из уголков рта – выражение станет насмешливым… Верните рот в прежнее положение и поднимите брови – вы увидите выражение гордеца. Приподнимите оба уголка рта одновременно и широко откройте глаза – перед вами будет циник… И мало ли еще найдется всевозможных способов выразить характер человека через его физиономию…
Голицын придвинул вазу с фруктами к Дидро и, желая придать беседе еще более дружеский характер, сказал шутливо:
– Господин Дидро, вы обладаете вкусом ко всем видам искусства, а имеете ли вы вкус к этим испанским апельсинам?
– Да, о вкусах… – как бы спохватясь, проговорил Дидро и, взяв апельсин и отставив вазу на середину стола, заговорил о вкусах. – Вкусы, конечно, бывают разные и зависят от положения в обществе, от уровня знаний и даже от возраста. Но плохо, когда вкусы зависят от настроений и меняются ежечасно. Не правда ли – художник без твердого и определенного вкуса – жалкий, ограниченный человек? Однако, имея свой вкус, не мешает беседовать с знатоками и прислушиваться к людскому голосу. Но советуйтесь только с честными и истинными ценителями вашего творчества. Они всегда ваши доброжелатели…
В разговоре Дидро был неутомим. В плавном спокойствии его речи не чувствовалось принуждения принимать сказанное им за непреложное. Но никому из русских пенсионеров и в голову не приходило не соглашаться с ним.
Пользуясь минутной паузой в беседе, Голицын намекнул философу, что русским ученикам Королевской академии интересно было бы знать его мнение об их учителях.
– Мнений своих я не скрываю, – сказал Дидро. – Я люблю, например, Кошена, но я еще больше люблю правду. Одобряю его исторические гравюры, но не могу привыкнуть к недостаткам его громоздких композиций.
– Скажите о Буше, о Буше скажите! – вырвался чей-то нетерпеливый голос.
– Я не знаю, что вам сказать об этом человеке. Я не поклонник Буше, хотя он и получил звание первого живописца короля. Подумайте сами, что может Буше набросать на полотно? То, что у него в воображении? А что может иметь в воображении человек, который проводит жизнь с проститутками? Этот человек совершенно не знает, что такое изящество и правда. Понятия о нежности, честности, невинности и простоте ему чужды. Если он рассчитывает на короля и восемнадцатилетних бездельников, то пусть продолжает писать для них голых француженок. Но скажу по совести: сколько бы его картины ни торчали в салоне, они будут порядочной публикой отвергнуты и забыты…
Дидро обвел глазами русских собеседников, словно бы ища у них поддержки в оценке Буше и, видя, что все они насторожились, улыбаясь, спросил:
– Вероятно, вас интересуют и французские мастера скульптуры? Из них я предпочитаю во всей Франции двух знаменитых художников – Фальконе и Пигаля. Фальконе уехал к вам в Россию по заказу императрицы создавать монументальный образ Петра Великого. У Фальконе много вкуса, ума, деликатности, приятности и изящества… Мой добрый друг Пигаль, которого в Риме за исключительное упорство в работе, за трудолюбие прозвали «ослом скульптуры», научился создавать произведения сильные и правдивые, но ему далеко до Фальконе! Это два великих во Франции человека. Взглянув на их произведения и через пятнадцать или двадцать веков, люди скажут, что французы в XVIII веке не были детьми, по крайней мере, в скульптуре!
При этих словах Дидро заметил, как озарилось улыбкой лицо Шубина, которому было приятно слышать столь похвальный отзыв о своем учителе. Уважение, которое он питал к Пигалю и его творчеству, возросло теперь еще больше.
Между тем Дидро продолжал называть имена французских художников – Вьена, Лагрене, Грёза, Лепренса, Фрагонара и других, метко и остро характеризуя каждого.
Беседа затянулась до полуночи. Никто не чувствовал утомления. Каждый готов был сидеть, слушать и разговаривать хоть до рассвета. Наконец, улучив удобную минуту, Голицын поднялся с места и обратился к присутствующим:
– Друзья, это у нас первая встреча с господином Дидро и, надеюсь, не последняя. Не будем сегодня больше утомлять глубокоуважаемого учителя. На этом, я полагаю, кончим…
Все не спеша направились к выходу. У парадного подъезда, при свете уличных фонарей, ученики посадили Дидро в карету и, поблагодарив его и Голицына, довольные беседой разошлись по своим пристанищам.
Шубина это крайне интересовало; ему хотелось научиться отливать формы; в России он отливки не видал, хотя и были в ту пору и даже раньше самобытные литейщики-медяники, отливавшие медные иконы-складни, колокола и пушки. Шубин внимательно смотрел, как производится в парижской литейной литье фигур, а Иванов ходил по литейному цеху, изучая строение самой плавильни, измерял ее и мысленно создавал проект такого заведения для Петербургской академии художеств.
К ним скоро прибежал Гринев и сообщил:
– Друзья, на завтра все русские пенсионеры, обучающиеся искусствам, приглашены к Голицыну. Будет сам Дидро в гостях у князя!
– Это не худо, – спокойно заметил Шубин, наблюдая, как расплавленный металл, рассыпаясь искрами, стекает по желобу в приготовленную форму.
– Я думаю, по такому случаю сегодня обязательно надо нам в баню сходить, – предложил Иванов, что-то записывая и вычерчивая у себя в тетради.
На следующий день, вечером, у князя Голицына в деловой и торжественной обстановке собрались Шубин, Гринев, Гордеев, два Ивановых – оба из класса архитектуры, живописец Семен Щедрин и гравер Иван Мерцалов. Одежда на пенсионерах была праздничная, подогнанная по плечу – камзолы зеленого сукна с крупными светлыми пуговицами и широкими отворотами на узких рукавах, штаны до колен. Праздничный наряд каждого дополняли длинные чулки с подвязками и узконосые башмаки с начищенными металлическими пряжками.
За исключением Шубина, все пенсионеры пришли при шпагах. Молодые и жизнерадостные лица были, как того требовала французская мода, напудрены, а брови подкрашены.
Гораздо проще, несмотря на праздничный день, одет был Дидро. На нем не было парика. Редкие седые волосы лежали беспорядочно. Пронизывающие глаза сверкали живым огнем. Он добродушно и радостно приветствовал молодых русских художников и каждому крепко пожал руку.
«Подлинно человек, и какая живость! – подумал Шубин, глядя на Дидро. – А ведь будто сейчас сошел с полотна Фрагонара». Портрет фрагонаровский Шубину не раз случалось видеть в одном из парижских салонов, и каждый раз Федот долго простаивал перед ним, всматриваясь и запоминая черты Дидро.
Голицын усадил гостей за длинный стол, обильно загроможденный фруктами в серебряных вазах и винами в хрустальных графинах.
– Я пригласил вас, друзья, побеседовать с господином Дидро, – сказал князь, усаживаясь в кресло, стоявшее в конце стола. – Прошу, не стесняясь, говорить с нашим гостем и выспрашивать его о чем вам заблагорассудится. Чувствуйте себя здесь как дома…
– Едва ли они могут себя так чувствовать в этой стесняющей их форме Королевской академии. – Дидро весело засмеялся, потом продолжал: – Дорогие русские друзья, вы приехали к нам во Францию, как в сказочную страну за счастьем, за наукой. Может статься, вы и найдете то, что ищете, но не забывайте, что в нашей цивилизованной стране на каждом шагу вас подстерегает пошлость и разврат… даже в методах самого воспитания. Низкопоклонство, реверансы, условное изящество – всё это не то, что нужно человеку, жаждущему быть свободным…
Так, с простого замечания об одежде знаменитый философ начал беседу об искусстве. Русские пенсионеры, не мало слышавшие Дидро на публичных диспутах, были несказанно рады послушать его в непринужденной товарищеской беседе. Здесь Дидро не походил на оратора. Говорил он медленно, полагая, что французский язык слушатели, за исключением Голицына, знают еще не в совершенстве. И говорил о том, о чем не раз уже высказывался на диспутах в салонах и в других местах, где ему приходилось сталкиваться со своими идейными противниками.
– Вас интересует, дорогие друзья, искусство. Хорошо, но знаете ли вы, что прежде всего искусство должно быть жизненно. Многие картины наших французских художников весьма бледны и по замыслу и по идее. Художники, лишенные воображения и вдохновения, не постигнут ни одной великой и сильной идеи. К чему тогда браться за кисть и портить краски? Ради личной корысти? Ради денег? Нет, художник, думающий о деньгах, теряет чувство прекрасного. А что значит прекрасное? Я имею в виду слова поэта Буало, который справедливо заметил: «Не существует такого ужасного чудовища, которое, будучи воспроизведенным в искусстве, не было бы приятно для глаз»… Учитесь изображать на полотне и в скульптуре невзгоды и нужды, не забывая, что и тут следует сохранять изящество, а изящество происходит от чувства прекрасного.
– Как приобрести это чувство, господин Дидро? – не вытерпел и спросил Шубин. – И в Петербургской академии и здесь постоянно перед нами вынужденная надоедливая поза натурщика и не всегда в ней видны черты прекрасного.
Дидро быстро и пытливо посмотрел на Федота, одобрительно кивнул головой на его замечание и сказал:
– Я вас вполне понимаю и, разделяя вашу точку зрения, нахожу, что всякая поза фальшива, действие же прекрасно и правдиво. Но вы, друзья мои, чаще ходите на улицы наблюдать жизнь, заглядывайте в кабаки, в мастерские, в церкви, на рынки – всюду, где жизнь многокрасочно протекает, наблюдайте и отображайте её на славу!
Шубин, увлекшись беседой, забыв о том, что находится в обществе знаменитых особ, расстегнул все пуговицы студенческого камзола и сидел, как зачарованный, смотря ясными, почти немигающими глазами на Дидро. Шубину вспомнился отзыв Ломоносова о французском языке, способном живостью своей увлекать слушателей. Язык Дидро оправдал похвалу Ломоносова.
Стояла полнейшая тишина.
– Создавая портреты, умейте правдиво изображать чувства, а это самое трудное, – продолжал Дидро. – Вообразите перед собой все черты прекрасного лица и приподнимите только один из уголков рта – выражение станет насмешливым… Верните рот в прежнее положение и поднимите брови – вы увидите выражение гордеца. Приподнимите оба уголка рта одновременно и широко откройте глаза – перед вами будет циник… И мало ли еще найдется всевозможных способов выразить характер человека через его физиономию…
Голицын придвинул вазу с фруктами к Дидро и, желая придать беседе еще более дружеский характер, сказал шутливо:
– Господин Дидро, вы обладаете вкусом ко всем видам искусства, а имеете ли вы вкус к этим испанским апельсинам?
– Да, о вкусах… – как бы спохватясь, проговорил Дидро и, взяв апельсин и отставив вазу на середину стола, заговорил о вкусах. – Вкусы, конечно, бывают разные и зависят от положения в обществе, от уровня знаний и даже от возраста. Но плохо, когда вкусы зависят от настроений и меняются ежечасно. Не правда ли – художник без твердого и определенного вкуса – жалкий, ограниченный человек? Однако, имея свой вкус, не мешает беседовать с знатоками и прислушиваться к людскому голосу. Но советуйтесь только с честными и истинными ценителями вашего творчества. Они всегда ваши доброжелатели…
В разговоре Дидро был неутомим. В плавном спокойствии его речи не чувствовалось принуждения принимать сказанное им за непреложное. Но никому из русских пенсионеров и в голову не приходило не соглашаться с ним.
Пользуясь минутной паузой в беседе, Голицын намекнул философу, что русским ученикам Королевской академии интересно было бы знать его мнение об их учителях.
– Мнений своих я не скрываю, – сказал Дидро. – Я люблю, например, Кошена, но я еще больше люблю правду. Одобряю его исторические гравюры, но не могу привыкнуть к недостаткам его громоздких композиций.
– Скажите о Буше, о Буше скажите! – вырвался чей-то нетерпеливый голос.
– Я не знаю, что вам сказать об этом человеке. Я не поклонник Буше, хотя он и получил звание первого живописца короля. Подумайте сами, что может Буше набросать на полотно? То, что у него в воображении? А что может иметь в воображении человек, который проводит жизнь с проститутками? Этот человек совершенно не знает, что такое изящество и правда. Понятия о нежности, честности, невинности и простоте ему чужды. Если он рассчитывает на короля и восемнадцатилетних бездельников, то пусть продолжает писать для них голых француженок. Но скажу по совести: сколько бы его картины ни торчали в салоне, они будут порядочной публикой отвергнуты и забыты…
Дидро обвел глазами русских собеседников, словно бы ища у них поддержки в оценке Буше и, видя, что все они насторожились, улыбаясь, спросил:
– Вероятно, вас интересуют и французские мастера скульптуры? Из них я предпочитаю во всей Франции двух знаменитых художников – Фальконе и Пигаля. Фальконе уехал к вам в Россию по заказу императрицы создавать монументальный образ Петра Великого. У Фальконе много вкуса, ума, деликатности, приятности и изящества… Мой добрый друг Пигаль, которого в Риме за исключительное упорство в работе, за трудолюбие прозвали «ослом скульптуры», научился создавать произведения сильные и правдивые, но ему далеко до Фальконе! Это два великих во Франции человека. Взглянув на их произведения и через пятнадцать или двадцать веков, люди скажут, что французы в XVIII веке не были детьми, по крайней мере, в скульптуре!
При этих словах Дидро заметил, как озарилось улыбкой лицо Шубина, которому было приятно слышать столь похвальный отзыв о своем учителе. Уважение, которое он питал к Пигалю и его творчеству, возросло теперь еще больше.
Между тем Дидро продолжал называть имена французских художников – Вьена, Лагрене, Грёза, Лепренса, Фрагонара и других, метко и остро характеризуя каждого.
Беседа затянулась до полуночи. Никто не чувствовал утомления. Каждый готов был сидеть, слушать и разговаривать хоть до рассвета. Наконец, улучив удобную минуту, Голицын поднялся с места и обратился к присутствующим:
– Друзья, это у нас первая встреча с господином Дидро и, надеюсь, не последняя. Не будем сегодня больше утомлять глубокоуважаемого учителя. На этом, я полагаю, кончим…
Все не спеша направились к выходу. У парадного подъезда, при свете уличных фонарей, ученики посадили Дидро в карету и, поблагодарив его и Голицына, довольные беседой разошлись по своим пристанищам.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Среди учеников-пенсионеров Петербургской академии художеств, учившихся в Париже, Федот Шубин считался наиболее способным в писании деловых писем. Он обладал мягким и приятным слогом, к тому же владел почерком четким и изящным. Поэтому когда надобно было писать в Петербург о своем пребывании в Париже и о том, как у них подвигается учение, товарищи обращались к Федоту:
– Давай-ка, помор, накатай в Академию грамотку секретарю Салтыкову, чтоб помнили о нас…
И Шубин брался за гусиное перо, перебирал в памяти все известные ему достопримечательности, где он бывал за это время с товарищами, и, обмакнув перо в скляницу, писал:
«…в Версалии имели честь быть у Габриэля, первого королевского архитектора, и ему рекомендованы, он же благосклонно принявши, приказал провождать нас во все места для показания…»
«…адресованы были к инспекторам шпалерной мануфактуры, чтобы они показанием, как работают гобелены, нас удовольствовали…»
«…Господин Буше тоже позволил ходить к себе по рекомендации его сиятельства князя Голицына…»
«…Конференц-секретарь господин Кошен также про нас имеет отверстые двери… И от господина Дидерота соблаговоление имеем ходить к нему. И от него пользуемся благоразумными наставлениями…»
Из Петербургской академии художеств предписывали Шубину и товарищам экономить выданные на обучение деньги и не задерживаться в Париже, а скорей ехать в Рим.
Шубин подружился с Пигалем, нередко встречался с Дидро и рассчитывал, что по меньшей мере еще год следует пробыть ему в Париже. Встревоженный предписанием Академии он пришел за советом к Дидро.
– Как быть? Петербургская академия торопит нас ехать в Рим, а мы еще не исчерпали многих полезных наук от парижских учителей.
Отзывчивый философ написал письмо в Петербург, в Академию. Он просил продлить срок учения русским пенсионерам в Париже, доказывая, что «чем сильнее будут они к моменту прибытия в Италию, тем легче будет им использовать это второе путешествие».
Через два месяца из Петербурга последовал ответ. От имени собрания академиков предлагалось пенсионерам немедленно поехать на год в Италию. А о Федоте Шубине была приписка: «Что же касается скульптора Шубина, который находится в Париже у г-на Пигаля, то ему Собрание позволило остаться еще на некоторое время возле этого великого человека, имея возможность извлечь таким путем сейчас гораздо большую пользу, нежели в Италии».
Такое сообщение из Петербурга было мало утешительно для Шубина – оно угрожало отменой поездки в Рим.
Между тем время шло, и товарищи, приехав в Италию, посылали Шубину письмо за письмом. Они убеждали его торопиться и уверяли, что до самой смерти он будет жалеть, если не увидит трудов римских ваятелей и живописцев.
Одному, без товарищей, Шубину стало невыносимо скучно в Париже. Его тянуло в Рим. Расстроенный, он не мог продолжать работу над скульптурой «Прикованный невольник». Пигаль заметил переживания своего ученика и освободил его временно от работы, предупредив, чтобы он, пока не будет расположен к делу, не приходил в мастерскую.
Шубин обиделся и возразил:
– За время, которое нахожусь в Париже, я сделал очень мало. Мне надо подгонять себя.
Пигаль повторил свое предложение:
– Я достаточно знаю вас. Ступайте отдохните, а потом не принуждая себя, приходите, дело от вас не уйдет.
Отдохнув несколько дней, Шубин снова принялся за труд. Мысль о Риме по-прежнему не покидала его ни на минуту. После занятий он приходил домой, в пустую и неуютную комнату, и, перелистывая альбом с зарисовками своих работ, выполненных в Париже, тревожно думал о том, сможет ли он теперь добиться от Академии позволения примкнуть к своим товарищам, находящимся в Риме. А если добьется и приедет туда продолжать учение, то как на него посмотрят в Риме? Ведь там привыкли к античному искусству, там господствуют идеи Винкельмана – проповедника подражания античности в искусстве, а здесь, во Франции, ему кажется близким в творчестве Пигаля все то новое, что идет от самой жизни. Здесь наставления Дидро так убеждают его в справедливости его собственных мыслей о том, что искусство должно отображать жизненную правду.
– Давай-ка, помор, накатай в Академию грамотку секретарю Салтыкову, чтоб помнили о нас…
И Шубин брался за гусиное перо, перебирал в памяти все известные ему достопримечательности, где он бывал за это время с товарищами, и, обмакнув перо в скляницу, писал:
«…в Версалии имели честь быть у Габриэля, первого королевского архитектора, и ему рекомендованы, он же благосклонно принявши, приказал провождать нас во все места для показания…»
«…адресованы были к инспекторам шпалерной мануфактуры, чтобы они показанием, как работают гобелены, нас удовольствовали…»
«…Господин Буше тоже позволил ходить к себе по рекомендации его сиятельства князя Голицына…»
«…Конференц-секретарь господин Кошен также про нас имеет отверстые двери… И от господина Дидерота соблаговоление имеем ходить к нему. И от него пользуемся благоразумными наставлениями…»
Из Петербургской академии художеств предписывали Шубину и товарищам экономить выданные на обучение деньги и не задерживаться в Париже, а скорей ехать в Рим.
Шубин подружился с Пигалем, нередко встречался с Дидро и рассчитывал, что по меньшей мере еще год следует пробыть ему в Париже. Встревоженный предписанием Академии он пришел за советом к Дидро.
– Как быть? Петербургская академия торопит нас ехать в Рим, а мы еще не исчерпали многих полезных наук от парижских учителей.
Отзывчивый философ написал письмо в Петербург, в Академию. Он просил продлить срок учения русским пенсионерам в Париже, доказывая, что «чем сильнее будут они к моменту прибытия в Италию, тем легче будет им использовать это второе путешествие».
Через два месяца из Петербурга последовал ответ. От имени собрания академиков предлагалось пенсионерам немедленно поехать на год в Италию. А о Федоте Шубине была приписка: «Что же касается скульптора Шубина, который находится в Париже у г-на Пигаля, то ему Собрание позволило остаться еще на некоторое время возле этого великого человека, имея возможность извлечь таким путем сейчас гораздо большую пользу, нежели в Италии».
Такое сообщение из Петербурга было мало утешительно для Шубина – оно угрожало отменой поездки в Рим.
Между тем время шло, и товарищи, приехав в Италию, посылали Шубину письмо за письмом. Они убеждали его торопиться и уверяли, что до самой смерти он будет жалеть, если не увидит трудов римских ваятелей и живописцев.
Одному, без товарищей, Шубину стало невыносимо скучно в Париже. Его тянуло в Рим. Расстроенный, он не мог продолжать работу над скульптурой «Прикованный невольник». Пигаль заметил переживания своего ученика и освободил его временно от работы, предупредив, чтобы он, пока не будет расположен к делу, не приходил в мастерскую.
Шубин обиделся и возразил:
– За время, которое нахожусь в Париже, я сделал очень мало. Мне надо подгонять себя.
Пигаль повторил свое предложение:
– Я достаточно знаю вас. Ступайте отдохните, а потом не принуждая себя, приходите, дело от вас не уйдет.
Отдохнув несколько дней, Шубин снова принялся за труд. Мысль о Риме по-прежнему не покидала его ни на минуту. После занятий он приходил домой, в пустую и неуютную комнату, и, перелистывая альбом с зарисовками своих работ, выполненных в Париже, тревожно думал о том, сможет ли он теперь добиться от Академии позволения примкнуть к своим товарищам, находящимся в Риме. А если добьется и приедет туда продолжать учение, то как на него посмотрят в Риме? Ведь там привыкли к античному искусству, там господствуют идеи Винкельмана – проповедника подражания античности в искусстве, а здесь, во Франции, ему кажется близким в творчестве Пигаля все то новое, что идет от самой жизни. Здесь наставления Дидро так убеждают его в справедливости его собственных мыслей о том, что искусство должно отображать жизненную правду.