Фридрих выпрямился перед своим отцом-фельдмаршалом, высокий, с хейтелевской осанкой, только в глазах за эти тревожные дни обжилось что-то мистическое, обреченное.
   Брюки с красными лампасами - форма офицеров генштаба - помяты. Это маленькое упущение в туалете молодого офицера из разведывательного отдела насторожило Вильгельма. Отцовский и генеральский долг повелевал ему укрепить духовные силы сына и солдата. Фельдмаршал решил снисходительной иронией унять внутреннюю дрожь штабных работников, тем более что глаза офицеров обратились к нему с тревогой и надеждой.
   - Да у вас тут не оперативный отдел, а... - он медленно пожевал крепкими губами, - пчелиный улей.
   Фельдмаршал промахнулся, не задел самолюбия штабных работников, и даже Фред, гордый, честолюбивый, не оскорбился.
   - Улей, - подтвердил он и уточнил: - Растревоженный русским медведем.
   Грустное, сломленное что-то выражал сейчас удивленный профиль Фридриха. Гуго и отец сидели у стола справа и слева от Фридриха и следили за его большой красивой рукой, которая цветными карандашами отмечала на карте линию фронта. Делал он это с изяществом художника. Линия менялась поминутно, с каждым новым донесением по телефону или связными появлялись новые, удлинялись старые красно-жирные стрелы, вонзаясь в тело 6-й армии, кровеня поля, круче загибались подковы, обозначавшие многочисленные удары, обходные маневры и прорывы русских.
   - Они так быстро наступают? - спросил дядя Гуго.
   - Кружатся, как коршуны, над... над кровоточащей раной прорыва. Проникают в тылы...
   - Ты, Фред, с художественным воображением. Это у тебя от матери. Надо проще и строже. Русские огрызаются перед смертью, - сказал фельдмаршал. Он похлопал сына перчаткой по плечу, ушел в бункер к командующему армией.
   Дядя Гуго открыл термос, висевший у него через плечо, поставил на стол две металлические рюмочки, наполнил французским коньяком.
   - Сегодня день поминовения погибших, - сказал Фридрих со светлой грустью.
   - А я и забыл, - не сразу отозвался Гуго. - Но, черт возьми, откуда они взяли танки? - с высокомерным презрением к русским и к своим, вводившим его в заблуждение, сказал дядя Гуго. - Когда я ехал сюда, меня заверяли, что противник исчерпал все свои резервы и возможности. Говорили умные люди. Фельдмаршал Манштейн.
   Фридрих вежливо сказал дяде, что он, майор, не может выносить оценку словам и поступкам генералов.
   - Обстановка на фронте изменилась под влиянием совершенно новых факторов: русские начали использовать крупные танковые соединения для достижения оперативных целей. Вначале у меня это вызвало живой интерес, а затем - гнетущую тревогу.
   - Говори, мой мальчик, я тебе верю. Я не разделяю твоего увлечения Библией и этим, как там его?
   - Марк Аврелий.
   Дядя подержал в руке изящный томик в кожаном переплете, изданный в 1675 году, в эпоху Людовика XIV, принадлежавший когда-то французскому генералу времен Великой революции. Была на нем дарственная надпись королеве Швеции Христине. Взял Фридрих книгу по праву победителя в одном из замков Бретани. Оправдывали этот поступок его поиски особого смысла в самосозерцаниях мудрого стоика на римском императорском троне.
   - Я знаю, что ты не солжешь, - сказал дядя Фридриху.
   Фридрих рассказывал, водя карандашом по карте, что еще сегодня утром он был в сонном Калаче в армейском тылу и вдруг внезапно русские танки с горящими фарами подошли к Дону, передавили охрану, захватили и разминировали мост. Потоки бегущих частей с севера и запада захлестывают штабы. Испуганные, жалкие, сопатые, вшивые, страдающие дизентерией. Паника гнусная, подлая, страшная. А русские в белых полушубках, в валенках. Физиономии сытые, красные. Русские танки, кавалеристы врываются в наши боевые порядки, как страшные всадники Апокалипсиса...
   - Мы не знали и не знаем эту страну, этот народ. Теперь я думаю, дядя, лучше было бы не трогать ее. Загадочный народ. Вы жили среди них, скажите, что такое русский?
   - Авось да небось. Мы, немцы, дали в свое время этому народу-гиганту, народу-ребенку управляющих, государственных чиновников, научили элементарному порядку...
   Когда-то Хейтели построили в городе не только заводы, но и все коммунальное хозяйство: трамвай, водопровод, канализацию, электростанцию, мельницы. Через сорок лет компания передала бы все хозяйство управе. Ленин помешал колонизовать Россию.
   - Русские умеют работать, я это всегда говорил. Они переживают медовый месяц индустриализации. Запах машинного масла прекраснее духов возлюбленной. Машина - бог, металл - душа! Пафос и романтика. Не сломим их сейчас, завтра они мир за грудки возьмут!.. - закончил Гуго по-русски, завернув крепкое ругательство.
   Старик чуть было не сказал: ехал сюда, по-наивному надеясь повстречать на своем заводе того молодца, которому однажды дал пощечину за листовку, а он взял его за манишку, вынес из цеха на шихтовый двор и положил на шлак... Шлак был теплый... Молодость! Чего не отдашь, только бы хоть на мгновение вернуть ее, даже такой вот живой и обидной деталью.
   - Ну, если даже допустить, что отойдем до Днепра, все равно мы в выигрыше. Начнем переговоры, - сказал Гуго.
   - Они поверят после обмана? Будут драться на истребление.
   - В мире нет цивилизованного народа, который не обманывал бы других и сам не был бы обманут. Это называется дипломатией. Примитивная, наивная честность делает невозможной жизнь даже в семье, чего же говорить об отношениях между народами?
   Гуго прямо "по-русски" сказал племяннику, что он не разделяет взгляда, будто Германия - единственное оправдание и смысл существования человечества на земле и ее расцвету должны быть подчинены дыхание, поступки, жизнь и смерть каждого живого существа. Бог, создавая человека, знал о его властолюбии и самомнении, потому-то творец ни один народ не наделил разносторонними и всеобъемлющими дарованиями. Одни - мастера, другие - художники. Расцвет одних был вчера, других - сегодня, третьих будет завтра. Всемирный Дух, развиваясь, выступает новым своим качеством в творческой деятельности то одного, то другого народа. Эпохи искусств, философии, утопических мечтаний о всеобщем равенстве и братстве - лишь пройденный этап в спиралеобразном развитии Духа. Наступает великая спираль господства ученого и воина, то есть немецкого человека главным образом.
   Вернулся фельдмаршал Вильгельм Хейтель, минуту молчал, орлиным профилем повернувшись к брату.
   - Обстановка прояснилась, - сказал фельдмаршал, вставил монокль под крутую бровь, взял у сына карандаш, соединил красные стрелы на карте. - Мы в котле... - Сел, положил ногу на ногу, закурил. Сухо перечислил попавшие в окружение части: двадцать две первоклассные дивизии 6-й полевой армии и части 4-й танковой армии.
   - Это не все! - обнадеживающе воскликнул он, будто готовясь наступать, перечислял: дивизии ПВО, несколько крупных авиационных соединений, артиллерийские подразделения резерва главного командования, дивизионы самоходок, минометные полки, стройбаты и даже организации Тодта, части полевой жандармерии и службы безопасности. Румыны, итальянцы, хорваты.
   - Третья румынская армия пала, разгромлен восемнадцатый танковый корпус. Русские наступают на запад от котла, создавая внешний фронт.
   - Опасно? - почти беспечно спросил Гуго, потому что ничего тревожного не чувствовал в тоне брата.
   Фридриха удивило то, как отец изобразил неуместную на его суровом лице притворную растерянность, поднимая могучие рычаги своих рук:
   - Капут! - И натянуто засмеялся, сверкая моноклем.
   Прощаясь, дядя Гуго тактично повторил Фридриху свое предложение при первой же возможности оставить службу в армии, перейти на работу в концерн. Без наследников какой же смысл в деятельности Хейтеля.
   Фридрих покачал головой: он любит солдатскую службу, только жаль, что втаптываются в грязь армейские принципы.
   XIII
   Темная рождественская ночь наступила рано, не по среднеевропейскому, а по русскому времени. Умирать придется тоже по-русскому времени. Вместе с отцом Фридрих встречал рождество в штабном бункере на аэродроме при свете мягко пламеневших свечей, при обманчиво серебрившихся вокруг пожелтевшей сосенки гирляндах из фольги от сигаретных коробок. Мылом и потом пахла варившаяся на спиртовке конина - к празднику дополнительно выдали, к тому же Фридрих днем отогнал воронов с лошадиного трупа, ножом нарезал с мерзлой лодыжки еще с килограмм. К празднику фюрер пожаловал отцу дубовые листья к рыцарскому кресту.
   Сипло, застуженными голосами, спели с отцом с детства привычные рождественские песни, и стало тоскливо... А на родине в эти часы служат рождественскую мессу, священник в алтаре меж дрожащих пламенем свечей на елках обращается к прихожанам, к матери Фреда, к жене его, Рут, со словами проноведи любви и мира. И Фридрих видит себя в кирхе рядом с матерью, слышит праздничную литургию, торжественный звон колоколов.
   Фридрих достал из чемодана походный мольберт, поставил меж свечей. Рождественская мадонна Сталинграда рождалась под его карандашом, молодая, прекрасная сестра милосердия несла в своем сердце весь ужас страдания людей на этой обесчещенной земле.
   Вместе с хлопьями снега сыпались с ночного неба листовки, а невидимый У-2, "швейная машина", постукивал в темноте.
   Составленное на отличном немецком языке предложение русских капитулировать было для Фридриха Хейтеля необычным и в то же время в тайне души ожидаемым событием. Он улыбнулся тому, как спокойно и самоуверенно русские гарантировали пленным право вернуться после войны в Германию или в другую страну, куда захотят. "Надеются победить Германию? Будут мстить, уничтожать в первую очередь офицеров. Сибирь - самое легкое. Господи, эта бесчеловечная война породила ужасную ненависть".
   Душа его оказалась беззащитной перед самым острым жалом русского ультиматума: в случае отказа сухопутные и воздушные силы Красной Армии вынуждены будут начать операции по уничтожению окруженных в котле. Вся ответственность ляжет на генерал-полковника Паулюса. Ответ ожидали до десяти часов 9 января 1943 года.
   С обостренной впечатлительностью Фридрих наблюдал за генералами, обсуждавшими ультиматум.
   Высокая, сухощавая фигура Паулюса присутулилась с какой-то невыразимой драматической значимостью, сосредоточенное, замкнутое лицо с крутым лбом ученого, как думал Фридрих Хейтель, тревожно и страдальчески омрачено тяжелой ответственностью.
   Фридрих знал мнение отца о Паулюсе, питомце Секта: вдумчив, подготовлен, способный тактик, умеет планировать крупные операции, но нет твердости, решимости, умения и желания рисковать. Мир службиста ограничен рамками полученных свыше приказов. До января 1942 года этот штабной генерал не командовал ни корпусом, ни дивизией, ни даже полком, а потом был назначен командующим армией.
   Фридрих думал, что Паулюс, как все замкнутые люди, страдал больше других, не поверяя свои мысли даже бумаге, не ведя дневника, как это делали почти все офицеры и солдаты немецкой армии. Редко писал даже своей жене, еще не старой, веселой румынской аристократке. Никому не рассказывал о своих встречах с людьми, о своей жизни и служебной карьере.
   "Я сознаю все эти ни с чем не сравнимые муки моих солдат и офицеров, и это сознание давит на мои решения, - думал Паулюс, слушая споры генералов. - В конфликте между долгом повиновения приказу (о нем мне то и дело напоминают, подчеркивая, что важен каждый лишний час) и долгом человечности по отношению к моим солдатам я отдаю приоритет долгу повиновения. - Он налил себе кофе, отпил глоток. - Неповиновение есть политический акт против фюрера. А я никогда не помыслю о поражении Германии с целью свержения Гитлера".
   Паулюс встал, вскинул коршунячью голову, и подчеркнуто повторил слова фюрера:
   - Я, в сознаний своей ответственности перед богом и историей, заявляю: не уйдем никогда из Сталинграда! - И, подавляя искушение, отрезал путь к переговорам: - Я отклоняю предложение Советов. Я приказываю открывать огонь по парламентерам без предупреждения.
   - Ну что ж, возможно, наше самоубийство позволит стабилизовать фронт, - сказал генерал Зейдлиц, командующий танковым корпусом. В первые дни окружения генерал этот предлагал прорываться, не испрашивая разрешения у фюрера. Он даже покидал в костер свои личные вещи, чтобы быть налегке.
   "Говорят, что история никогда не признавала за полководцем право приносить в жертву жизнь своих солдат после того, как они лишились способности сражаться", - подумал Фридрих Хейтель.
   Русский летчик, который разбрасывал со своего самолета У-2 листовки с текстом предложения о капитуляции, был сбит и пленен. Невысокий, румяный сержант охот по и с улыбкой отвечал на вопросы Фридриха. Он не только не боялся, но даже как бы вроде жалел или снисходил до понимания их положения. Оно не казалось ему безвыходным.
   - Сдавайтесь, зачем зря подыхать?
   Лейтенант Гекман ударил его по лицу.
   Летчик устоял на ногах. Побледнел, раздувая ноздри.
   - Поостерегайтесь давать волю лапам. Вы у нас вот где! - И он сжал кулак.
   - Это ложь! Фюрер окружит клещами всех русских, - закричал Гекман. Он снял с пленного унты, теплую куртку. Пленного вывели за окопы в нижнем белье. Он все еще остерегал немцев от опрометчивого шага, как будто не о своей уж жизни думал, а о том, как бы зазря не погубили они себя. Солдатам сказали, что так будут поступать со всеми парламентерами.
   Когда грохнули выстрелы, солдаты колыхнулись в строю и тут же застыли с безразличием ожидающих смерти. Кажется, они знали, что русские могли добить их в любой момент и что сделают это, когда сочтут нужным.
   XIV
   Фридрих Хейтель видел, как над аэродромом два истребителя сражались насмерть с пронзающей душу грацией и изяществом. "Смерть может быть красива, - думал он, наблюдая за поединком "небесных фехтовальщиков", испытывая спортивный азарт, бездумное желание развлечься и скрытый, постоянно сверлящий в последнее время душу ужас. - Да, смерть может быть красива, когда погибают не эти вот обмороженные, сломленные страданием, жалкие теперь пехотинцы, а молодые летчики. Синхронно сработавшиеся каждым биением сердца, молниеносным зигзагом мысли с послушными машинами, в короткие минуты уплотнившие в себе жизнь, бьются они насмерть под эту адскую и все же прекрасную музыку - рев и гул моторов, глухие раскаты зениток, еле слышный внизу треск пулеметов, охрипших от ярости".
   На аэродроме взорвался транспортный самолет с горючим, только что прилетевший из Плоешти. Оглушительным грохотом вплелась смерть его пилотов в смерть тех двух в небесах: охваченные ярким пламенем, они оба падали из голубой бездны. Неустойчивыми памятниками поднялись два столба дыма, траурно-густых, краткотечных, как и жизнь этих молодых летчиков-истребителей. Сгустились усеявшие землю обломки крылатого металла.
   Самолета, высланного фюрером за отцом, все еще не было.
   Прилетели два Ю-52 с четырьмя тоннами груза. У всех офицеров плотоядно загорелись глаза в ожидании хлеба и колбасы. Выгрузили из самолетов мотки колючей проволоки, старые газеты, солдатские памятки, кровельный толь.
   Самолет с продовольствием, подраненный зенитным огнем, приземлился на "ничейной" земле - между немецкими и русскими позициями. Фридрих видел в бинокль, как русские в белых шубах выносили из самолета ящики.
   Послышалось какое-то дикое завывание, рыдание, крики. От голода и бессильной злости выли немецкие солдаты и офицеры.
   Едва внесли тяжелораненых офицеров в опроставшиеся Ю-52, как солдаты на костылях, расталкивая охрану, сшибая друг друга в снег, кинулись к самолетам. Крики, проклятия, стоны измученных, озверевших подавляли душу Фридриха. Ему стыдно было перед отцом, фельдмаршалом райха, и за отца, рыцарски честного, преданного долгу, отечеству и своим солдатам.
   Офицеры полевой жандармерии вытащили из самолета лейтенанта с засохшим окровавленным бинтом на шее. Они сорвали бинт, и под ним оказалась говяжьи-красная рана - с такими ранами не отправляли даже в полевой лазарет, а он домой норовил улететь. Отлет задержался на пять минут, пока заседал военно-полевой суд тут же за стеной из снега. С лейтенанта сняли шинель, эрзац-валенки, поставили за взлетной дорожкой. Он был так измотан, что едва стоял, повернувшись затылком с кровавой раной к холодному солнцу. По глазам его, смотревшим куда-то мимо людей, Фридрих заключил, что человек этот с какой-то отбитой памятью, забыл, кто он и зачем живет и живет ли он. Резкая команда, и глаза его вдруг жутковато-жизнелюбиво вспыхнули, он прикрыл ладонью рану на шее, но тут же отдернул руку и поднес к глазам. Жить хотелось лейтенанту, жить тут, на этой земле, пусть убивают тут сто раз в день.
   На снегу, подтянув к животу ноги с обмороженными черными пальцами, он казался маленьким, хилым. Поземка засыпала его перекошенный рот, мокрые красные ноздри.
   Только взревели самолеты моторами, раненые и обмороженные, замотанные в тряпье, бросились к ним, они садились на плоскости. Их сбрасывали в снег, под ноги, били пинками. Двоих не успели стащить, и они остались на крыльях взлетевшего самолета. Сначала сорвалась сумка, потом обмороженный, обгоняя сумку, упад на землю. Другой упал при развороте. Сверху из-за облаков рьяно метнулись русские истребители...
   "Если я не скажу отцу сейчас, он никогда не узнает, что я думаю. Но отцы должны знать..." - думал Фридрих.
   - Отец, меня мучит вопрос: для каких нравственных целей используют нас?
   Отец не в состоянии был вести с сыном эти непривычно тяжелые разговоры. От крайней усталости (он почти не спал) раздваивались мысли и чувства: видел себя со стороны жалким стариком с лицом аскета, с головой абстрактного мыслителя.
   "Велизарий выигрывал обороной... Мольтке вынуждал противника к атаке..." - все чаще вспоминал фельдмаршал полководцев, не приносивших ему сейчас успокоения. Они давно умерли, оставив огрубленные мысли о живой и сложной в свое время жизни. И не чувствовали ужаса его положения.
   "День-два - и русские будут тут". Он жил для армии, а коли гибнет армия, его жизнь смысла не имеет. Но он обманывал себя. В нем подспудно, вопреки этим мыслям о смерти, жили другие чувства и желания, и самым сильным была животная, мудрая сама собой жажда жизни. Мысли и честолюбивые чувства говорили, что лучше смерть, чем плен. А мудрость жизни смывала эти соображения, как вешние потоки зимнюю копоть с земли: план не вечен, ты человек, как все люди, у тебя дети, жена, и для них ты нужен живой, а не память о тебе. Ты нужен еще и Германии.
   Покоряясь жажде жизни, фельдмаршал рассчитывал на великодушие тех, кого он считал всегда и с отупевшим упрямством не перестал считать даже сейчас существами низшего порядка. Все, что говорили другие и сам он говорил солдатам о жестокости и зверстве этой русско-татарской страны, о том, что разноязычные славяно-азиатские племена ворвутся в Германию убивать детей и стариков, насиловать женщин, жечь музеи и библиотеки, все это казалось ему теперь не вполне точным. А если это и правда о русских, она не должна касаться его судьбы. Если его прежде коробили шутки, будто все они, потомственные военные, аристократы духа, послушны ефрейтору из Богемии, то теперь он охотно соглашался с тем, что за все перед людьми, историей и богом отвечает этот ефрейтор. И Вильгельм Хейтель представил самого себя просто солдатом, послушным приказу, таким же службистом, как Паулюс. В этом рассудочном человеке проснулась и пропитала все его существо неразборчивая жажда жизни. Пусть Сибирь! Только жить!
   Сел к столику, нагнул голову, большим и указательным пальцем правой руки погладил свои отяжелевшие веки... Бледно-голубое трепетание водяных вееров на газонах в своей усадьбе, жеребец, сверкающий зубами, соленый ветерок с Балтики вспомнились ему. За спиной тяжелый храп: это начальник штаба спал до одури. "Чтобы привыкнуть к смерти", - подумал Хейтель.
   ...Сибирь? Но как только он воображал свою жизнь в снегах Сибири, в нем закипало негодование на русских. "Сломаем им хребет железным кулаком, вечно будут умываться кровью, не подымутся с четверенек!" Но тут он одергивал себя: это мелкая злость, а не мысли полководца.
   Получив приказ Гитлера вылететь из котла, Вильгельм Хейтель в первую минуту подумал, что фюрер выражает ему недоверие, и он решил застрелиться или раскусить ампулу с синильной кислотой. Он только не знал, тут ли убить себя, в дороге или на родине. Тут убить - значило унизить немецкую армию перед русскими. Да и как это отразится на Фреде? Мой мальчик, если бы ранило его... И он отверг этот вариант. Смерть дома могла быть истолкована как боязнь перед ответственностью. И это было отвергнуто. Оставался третий вариант - дорога: может быть, расстреляют истребители или собьют зенитки, как вон тех... Русские захлопнули небо.
   Начальник аэродрома сказал, что через полчаса прибудет бронированный бомбардировщик в сопровождении трех истребителей.
   Сын глянул на часы, продолжал своим ровным печальным голосом: враждебный человеческому духу, гуманизму и христианству культ силы, сверхчеловека и фюрера оторвал немецкий народ от мира истины, добра и справедливости. Расшатана здоровая основа духовной и культурной жизни немецкого народа. Для диктатуры фашизма личность - непозволительная роскошь природы. Мы низвели людей до степени однообразия и посредственности, безумия, всеобщего психоза и одичания.
   Фридрих снял обручальное кольцо, попросил отца передать Рут.
   - Не придавай этому какого-то особого значения. Я жив еще.
   Он проводил отца таким взглядом, которого, как несчастья, не хотелось старику видеть на прощание.
   XV
   Трассирующие снаряды и пули огненными прутьями текуче вычерчивали по границам котла огромную круглую клетку, напоминавшую Фридриху не то тюрьму, не то зверинец. Казалось ему: все, что кидали когда-то в русских, возвращалось с утроенной силой и ожесточенностью.
   На рассвете штурмовая авиация разметала все аэродромные сооружения. Фридрих увидел, как из бурана и вихревых взрывов снарядов и мин повалили толпы разгромленных дивизий - жалкие, измотанные боями, морозами, голодом, дизентерией и вспыхнувшим тифом. В потоке, катившемся к развалинам города, растворились воинские соединения, мелькали знаки различных дивизий. Фридрих увидал на борту опрокинутой машины знак везучей дивизии "Нижняя Саксония" - четырехлепестковый клевер.
   Фридрих Хейтель ехал в коляске мотоцикла с фельдфебелем полевой жандармерии и, натянув на голову пилотку с пришитыми на скорую руку наушниками, косился на заиндевелую бляху на груди фельдфебеля. Глаза выедала жгуче-холодная слеза. Вдоль дороги сидели, лежали изувеченные и тифозные среди павших лошадей, исковерканных, обгорелых и горящих машин, орудий, ящиков, брошенных противогазов.
   Крупный костлявый солдат-артиллерист стоял на четвереньках, плакал, умолял взять его или дать отраву. Отчаявшись, он упал, но вдруг рывком сел, опираясь о снег пальцами белее снега, ругаясь безобразно и страшно.
   В поселке у лазарета чуть не влетели в выгребные ямы, доверху заполненные ампутированными конечностями.
   Генерал, вонявший винным перегаром, с зеленой соплей на щетке седых усов, приказал уже не своим, а солдатам других соединений закрепляться и отстреливаться, очевидно, все еще воображая, что он управляет войсками.
   Фридрих вылез из коляски и втиснулся в переполненный офицерами штабной автобус.
   - Танки! - закричал кто-то.
   И сразу подхватили дико ревущие голоса:
   - Танки!!!
   Даже в штабной толстостенный автобус с портретом фюрера на лобовой стене пронзительно проник все нарастающий грозный грохот и металлический лязг.
   Серовато-белые танки Т-34 с открытыми люками, не стреляя, подходили к оцепеневшей от ужаса колонне на степной дороге. На переднем танке сидел в белом полушубке солдат. Махая руками, с широким гостеприимством и вразумительностью он показывал на север, где виднелась ветрянка, велел идти туда и просил расступиться, чтобы танки могли, не задевая обоза, пройти.
   Что-то в лице солдата дрогнуло, и он упал под танк - выстрел, срезавший его, не был слышен. Фельдфебель полевой жандармерии соскочил с мотоцикла, бросил в танк бутылку с горючей смесью.
   Люки захлопнулись, танки, гремя цепями, откатились назад. Из всех пушек и пулеметов хлестнул огонь. Автоматчики стреляли лежа.
   Фридрих бежал вместе со всеми по полю, прятался в будыльях подсолнуха на короткое время, пока танки прокладывали себе путь в глубь котла.
   Фридрих добрался до штаба армии в центре города. А утром вместе с полевыми жандармами ходил по городу собирать героев: писарей, радистов, больных и обмороженных солдат и младших офицеров. По развалинам, среди нагроможденных штабелями трупов, шатались в поисках еды и теплого угла одиночные солдаты. В зловонной тесноте подвалов, канализационных труб только меловая черта отделяла тифозных от раненых. На белой черте этой копошились вши. Прятавшихся среди больных били прикладами, тыкали автоматами в бока, гнали наверх. Синие, со слезившимися глазами, мокроносые, они съедали жидкий суп, приготовленный специально в этот день десятилетия третьего райха, выползали из блиндажей под прямые удары бивших с близкой дистанции русских танков.
   Не испытывая сострадания к солдатам, Фридрих думал лишь о том, что сопротивление в таких условиях - не проявление солдатского духа и чести, а безумие руководителей.