На Волгу Денис уходил спозаранку, когда только начинала линять на заводях густая шерсть утренних туманов, а на медлительных баржах горланили петухи домовитых речников.
   "Может, к ним поступить? Подштанники так же вот буду сушить на веревках", - думал он.
   Много приносил рыбы, сам солил, вешал на бечевках. Нежный, грустноватый запах сада густо сдабривался духом вяленой рыбы.
   - Астраханский промысел, черт возьми! - пожаловался Денис как-то Юрию, чиня в холодочке рыбацкие штаны. - Отсырел я на рыбалке. Эту проклятую рыбу даже во сне вижу. Вчера такая чертовщина приснилась, будто в омуте плаваю среди сомов вот с такими башками и у самого вместо рук плавники. Теперь бы погреться у мартена.
   Юрий с грустью смотрел, как отец, щурясь, безуспешно пытается вдеть нитку в ушко иголки.
   - Знаешь, Юрас, дальнозоркость у меня становится прямо-таки орлиной, - с усмешкой над собой продолжал отец. - Вижу металлические сплетения башни радиостанции вдали, на горе. Пароход только выгребает из-за острова, а я опознаю его класс, название читаю. Спроси хоть у Константина Константиновича, не даст старику сбрехать.
   Сидевший у ног Костя, привалившись головой к острым коленкам деда, лукаво заметил:
   - По гудкам узнаешь, дедуня. Слух у тебя музыкальный.
   - Слух слухом, а глаз все-таки сильный надо иметь.
   - И свободное время, - добавил Юрий.
   - У меня этого добра хоть отбавляй. Не задавило бы!
   Временами необычные мысли рождались в голове Дениса: прожив жизнь, многие его сверстники умерли, погибли, а он здоров. Может быть, никогда не умрет. Привыкли к смерти, смирились с ней, вот и помирают. А что, если выжечь ее даже из дум? Так вот незаметно перевалить ту грань, где обрывается жизнь человека, запамятовать, что есть на свете какая-то смерть, и глядишь, будешь жить-поживать. Разве мешаешь кому?
   Денис вырезал из журнала презабавную статейку о старике, которому исполнилось полтораста годов, и он в садах проворит, даже жену согревает. Может быть, и он, Денис Крупнов, не менее того старика живучий? Разве садовод прокалился у мартеновских печей, дрался так крепко за правильную жизнь, как дрался Денис? Он, поди, не знает, как железо пахнет, когда оно кандалами на руках висит. Кому суждено, тот умирает, наверное, не переча так смерти. Вот и Любава... Теперь вспоминалась она самой зрелой женской поры, когда радовала любовь ее, радовали дети.
   Чем ниже к земле гнула Дениса старость, тем непокорнее становился он, непримиримо настраивался против обычного и привычного - смерти. Сшил новые ботинки, достал из сундука подаренный Матвеем костюм тонкой шерсти, шляпу, укоротил усы, подстриг седые кудри так, что завитки форсисто подчеркивали хоть и в морщинах, но все еще прямую и осанистую шею. Носил Михайловы часы - прощальный подарок, правда, браслет не годился на широкую, в костяных мозолях руку, и старик закрепил их ремнем с медными застежками. Стал он пропадать целыми днями, не занимаясь внуками. Холостяк, да и только! Юрий и Лена терялись в догадках, где бывает франтоватый отец. Юрий выследил отца: ходит на квартиру Веры, рассказывает о своих былых подвигах. Сноха записывает, хвалит старика. Взноровил книгу выпустить.
   Юрий не придал бы значения этому, если бы Вера не обмолвилась, что книжка пишется с одобрения Иванова, при его негласном участии. Поговорив с Верой весело-шутейно, Юрий вернулся домой. Отец точил ножи в холодочке за домом, гоняя ногой круглый камень. Голубоватые искры гасли в его усах, с кончика тонкого, гордого носа капал пот.
   - Бросил бы, товарищ Крупнов, заниматься нерабочим ремеслом. Печатной славы захотел?
   Денис перестал крутить камень, выпрямился.
   - Что же делать, товарищ?
   - Сад зарастает.
   Денис с улыбкой посмотрел на сына, дивясь тому, что умный человек не понимает простых истин: ему приятно рассказывать о себе молодой, красивой женщине, тем более снохе, покорившей его своим мужественным решением дождаться Михаила во что бы то ни стало.
   - Славу чужую мне не надо, Юра, а свою зачем впотьмах держать? Напишем книжку, будет чем помянуть Крупновых. С прадеда начну. И о детях скажу.
   - Удивительно слышать это от тебя, отец.
   - Удивляются дураки да молодые девки. О себе, что ли, одном я рассказываю? Старых революционеров вспоминаю. Когда закончим, увидишь, какое это оправдание Мише, непонятливый ты парень. А садом займусь. Тут мое упущение.
   Однако работа в саду, наполняя мускулы усталостью, не сводила мысли Дениса с тревожной тропы: какие еще жертвы потребует жизнь от Крупновых?
   Эти размышления перекрещивались в душе с думами о том, кто он и почему должен следовать за другими во всем, даже в дурной привычке умирать. И стал Денис по-детски задумываться над тем, мимо чего проходил прежде: над облаками, над зорями. И полными таинства казались ему теперь пение птиц, утренние и особенно вечерние зори, меняющиеся в расцветке облака. Тянуло его к детям, интересы которых были ему близки, тянуло к молодым женщинам, чем-то родственным детям: силой душевной - богатыри, умом - дети. Все прозрачнее становились в воспоминаниях его детские годы. В книге ему никто не мешал - ни умершие, ни живые. Тут виденный за многие лета мир заново воссоздавался им, очищенный от раздражающей преходящей случайности, от назойливости современников. И все дальше уходил он в себя и людей, какими были они в жизни, и все теснее становилась его связь с собой и с людьми, какими они выходили из его сердца. И тут открывалась бесконечная жизнь, над которой никто не властен. В этой жизни была жива молодая Любава, а сыновья со своей оправданной судьбой были счастливыми с красивыми женами. Старый, построенный до нашествия дом полнился в голубых потемках веселыми голосами детей, внуков, братьев.
   Денис все чаще задумывался, глядя вечерами на заводские сполохи. И казалось ему, что видит он день нынешний глазами детей и внуков. "Для нас это - живая боль, кровь и слезы. Для них это не важно, важно другое: родилось новое общество с той неотвратимостью, с какой должно рождаться все живое. И как всякое более высокое в сравнении с предыдущим обществом, оно снисходительно, со спокойствием постигшего истину будет судить о наших подвигах и глупостях".
   XIII
   И хоть месяц прошел с того времени, как заявился из армии Веня Ясаков, угождая тщеславию Агафона Холодова, лейтенантских погон не снимал, грудь не облегчил от медалей и орденов, ходил по гостям, потешая рассказами соседей.
   - Сват Юрий Денисович, сходим к голубому ларьку на пиво, - с новыми повадками повелевать уламывал Юрия настойчиво, пошевеливая широкими плечами. - Аль забыл, как вместе с тобой в газету писали?
   И хоть у Юрия времени было в обрез, он уважил Ясакова, намекнув насмешливо: не пора ли ему облачиться в робу, взять по старой, довоенной привычке мастерок в руки.
   - Не видишь, Веня, кругом леса строительные!
   - С тобой-то надо мне посидеть, опытом военным поделиться.
   Пивной ларек стоял в сквере на берегу. Много тут было веселых и горемык, выбитых войной из жизни, инвалидов, фронтовиков и фронтовичек.
   Жара, как ртутью, залила Волгу. Зной давил разрытую строителями улицу. Из разверстой змеиной пасти водосточной трубы тянуло горячим смрадом ржавого железа. Пахло известкой, кирпичом.
   Удалились на траву в тень вяза, сама буфетчица, Венькина жена Марфа, принесла им со льда жбанок пива. А когда ушла, качая широкими бедрами, к недовольно зашумевшим питухам, Веня доверительно сказал Юрию, что побил немного жену, так, чтобы совесть была чиста. Вот она теперь и егозит перед ним. Располнела Марфа, даже живот обозначился.
   - Это на нервной почве живот растет... - сказал Веня.
   Повесили на сучки Веня китель, Юрий пиджак. Веня облупил воблу.
   - Все стеснялся спросить. А? - кивнул на повязку на левом глазу Юрия.
   - Глаз? Да тут в цехе дрались. Врукопашную, - скупо ответил Юрий.
   - Да, на войне выгодно было чуть пониже уровня земли. Выше - нет!
   - На войне? А в мире?
   - Везде вершинки срезаются.
   Веня лягнул подошедшего теленка.
   - Вот, сват Юрий, боюсь я телят до смерти. "Тигров", "пантер" лупил в хвост и в гриву почем зря, а телят боюсь.
   - Брось свистеть-то!
   - Подохнуть мне! - Веня с опаской оглянулся на ларек, в открытой двери которого поршнем двигалась могучая рука Марфы, качающей пиво. - В Польше взял на мушку хорошенькую паненку. Сбоку глянешь - точная рожица на ихних деньгах. Ну вот, зашли мы с юной в избушку садовую. Лежим, радуемся. Чую, кто-то сзади подергивает меня за подол гимнастерки, потом потянул за штаны. Оглянулся - теленок. Чуть не сжевал меня. Честное слово. А ты призываешь не бояться телят. Телята - звери страшные, не гляди, что глаза у них смирные, как у юродивого Фешки. Или у пленного румына.
   Брехня Вениамина на время отвлекла Юрия от тяжелых забот.
   - А вот в Голландии даже старухи на коньках вкалывают. Иная бабуся так подорвет, за юбкой снежная пыль трубой. За хлебом, на свиданку - на коньках. Говорят, даже грудные катаются, но я не верю - вражеская пропаганда.
   Хлынул дождь. Водосточная труба захлебывалась. Хлестала из нее мутная брага с птичьими перьями.
   Прячась от дождя под навесом буфета, Веня говорил с редчайшим таинством:
   - Сват Юра, до чего же было трогательное прощание наших солдат с населением Кореи. Обнимались, пили сакэ. Корабль уже дал третий гудок, густой, как голос нашего командарма генерала Чоборцова. А я и мои дружки никак не можем завершить прощание с корейцами. Матросы втащат нас на корабль, а мы снова к своим друзьям и подругам! Тогда спустили моряки на стенку стрелу с сеткой, покидали нас с десяток в сетку: майна! Перенесли на корабль, а стащить с сетки не могут - уж очень понравилось нам. Моряки ударили из брандспойта! Смыло нас, как раков. Ползаем по палубе. Вот это дружба, Юрий Денисович!
   Юрий одобрял рассказ снисходительной улыбкой. Дождь смочил голову, лоб, черную кожаную повязку на левом глазу.
   Марфа вспомнила, как в тридцать девятом Юрий велел замазать его портрет в парке. Директор замазал, а глаза так и дерзили из-под краски. Поглядела сейчас Марфа на Юрия сбоку и долго после этого ополаскивала лицо холодной водой, черпая ее прямо из таза, где таял лед.
   У ларька и нашел Юрия Александр.
   - Юрас, ты пойдешь поглядеть, как задышала твоя старушка печь? спросил Александр.
   - Обязательно. С Веней пойдем, - сказал Юрий.
   На шихтовом дворе ждали очереди на переплавку разбитые танки, пушки, минометы. Автогены голубым кинжальным пламенем рассекали их на куски.
   В гардеробной сыновья встретили Дениса. Сняв свой форсистый костюм, он из старого стертого баула, с которым много лет ходил на работу, доставал робу.
   - Отрыбачился, - сказал он. - Так и министру Савве написал. Захочется ему вяленой воблы - пусть сам приезжает и ловит.
   Вся израненная, в заплатах и швах, старая мартеновская печь гудела сильно и домовито в рабочем напряжении. И когда пришла пора спускать сталь, Денис вместе с Юрием пробил пикой летку. Пламя высветлило изрешеченную осколками крышу, исклеванные пулями стены. Но Денису казалось, что не стервенела тут, в цехах, рукопашная, когда в кромешной темноте били друг друга чем попало, душили, резали, а была эта живущая печь, пламя стекающей в ковш стали, были его веселая молодость, его любовь, дети, товарищи.
   А когда вышли после смены наружу, небо грозно бушевало, кидало ядра грома на землю. Тяжелый ливневый дождь пенил ручьи даже на песке. Потом радуга соединила два берега, столь несхожих между собой, - гористый правый и степной левый. Был вечер будто летний и будто осенний. Вишарник засветился теплой красно-желтой листвой по склону.
   И хоть много потеряно в жизни навсегда, все же эта ласковая, мудрая осень глядела на Юрия спокойно синими, с дружеской чистой прохладой глазами. Исподволь нарастало ощущение полноты и правоты жизни, и он чувствовал себя тем, кем был: молодым, сильным, с установившимся отношением к жизни.
   Родная матушка Волга, в какой урочный миг твоего вечного движения (твой миг - мой век) склониться в сыновнем поклоне на берегу, усыпанном галькой, как ладонь лесоруба мозолями, молча подумать с тобой о длинном и емком пути твоем, вобравшем тропинки каждого из нас?
   Ты хранишь историческую память народов! На тебе, крепкой оси России, часто взвешивались судьбы страны. Сколько завоевателей приходило к твоим берегам, бросая грозу и пламя, норовя прикрутить к своему седлу весь мир!
   Железным кулаком грозился фюрер переломить хребет русскому народу, чтобы вечно ползал он у ног поработителя, не смея поднять лица к солнцу. На Волге, у стен Сталинграда, тяжелыми жерновами перемололи немецкую 6-ю армию.
   Отсюда шли освобождать Европу, неся под гимнастерками запахи волжской волны и травы родных полей, твои сыновья, народ корневой, весело-крутой, двужильный, с круглым добрым говорком. Обветренные лица развеснушены хлебной золотой пылью.
   Тайна ясновидения не в их ли мужестве, не в мастерстве ли тех, кто стальными рельсами, кирпичом зарубцевал раны родной земли, кто железобетонной твердью семи плотин перекрыл Волгу от истоков до устья, создав моря с припаянным к зыбкой шири небосводом.
   Быть бы Волгой! А она, как поют волжане, "то темна, то снежницы апрельской светлей. Никогда не бывает пустой и бесцветной. И беда в ней, и счастье - как глаза у людей. Будешь Волгой - суда на себе понесешь. Уставать - так уж всей глубиною, и уж если минуту на отдых урвешь, ни одной не плеснешься волною".