Лена вскочила, отступив от Михаила. Сквозь слезы она видела, как отец, будто не помня себя, толкнул Михаила в грудь и схватился руками за свою голову. Михаил ударился затылком о печку. Приподнялся на локтях, выпрямился.
   - Всю-то жизнь я хотел и не мог понять вас. Убегал от вас. Мать руки ремнем мне скручивала. А ведь и они там умели... - Михаил сбросил с себя рубаху, обнажил исполосованную рубцами спину с клеймом на боку.
   - Этого я не покажу нашим дознатчикам, - сказал Михаил, - а то ведь у них логика странная: мол, не всех пленных дотошно допрашивали немцы, мол, коли расписали тебя - значит, выматывали кое-что.
   - Миша, Миша... плохо, да? - стонала Лена.
   - Хорошо! Я даже стихи заучил там:
   Без родного неба
   Весь иссох.
   Мне сейчас бы хлеба
   Хоть кусок.
   Сытым понимать ли
   Суть вещей?!
   Где вы, наши матери
   С миской щей?
   Ну, а в своей тюрьме буду учить наизусть целые поэмы!
   Михаил поклонился родным и вышел. Лена метнулась за ним, но голос отца остановил ее:
   - Не ходить! Сам должен все пережить.
   - Да, у него такая хворь, которую даже самые близкие не вылечат, согласился с ним Юрий.
   Самым мучительным и раздражающим для родных было то, что Михаил не просил их о помощи.
   Такого гордого отрешения от жизни никто из родных не ожидал от мягкого человека.
   - Это он нарочно не винится, чтобы упрекнуть нас, - сказал отец с закипающим гневом. - А если так, туда ему дорога! Знать я его не знаю, звонаря зловредного!
   - Странно, он, кажется, ничего не замечает, глядит куда-то в себя. Он не заметил, что с тобой, Юра, произошло, даже не спросил, как это случилось, - сказала Лена.
   - А по-моему, моя-то повязка особенно и растравила его.
   Александр затянул пояс, застегнулся.
   - Я в детский сад за Костей и Юлькой... А все-таки спасать его надо.
   IX
   Одна ночь в вагоне навсегда осталась в памяти Михаила: два раза он просыпался, снова ложился на верхнюю полку, и прерванное сновидение продолжалось с неумолимой ясностью и последовательностью... Он вернулся домой и в то же время видит танки в засаде и дом не родителей, а какой-то цех с одной кирпичной стеной, вместо другой - цветы до самого неба. И он видит в цветах огромную икону, а когда подходит близко, икона оказывается портретом его жены. Поперек - хвалебные слова, что родила дочь. Жена с дочерью на руках стоит в дверях лавки, и он почти не узнает ее - так непоправимо изменилась она. Весь ужас изменения в том, что лицо осталось прежним, а в глазах вместо былой мысли и чувств что-то тупое, она как бы порабощена животной чувственностью. И будто бы это сделал с ней мясник с волосатыми руками, разбудив в ней низменное, и оно подавило в ней человека. И только в маленькой дочери сохранилось что-то от прежней Веры, от ее милой рассудительности и смышлености. Михаил плакал по угасшему в жене человеку, безысходно страдая, как страдают только во сне.
   Его разбудили. Он закурил. Горела свеча, возвращавшиеся военнопленные играли в самодельные карты.
   - ...Сидит у нее один, чубчик на сторону. Жена как обваренная. Сапер ей: "Не убирай со стола, я добавлю закусь и спирток есть. Сейчас побреюсь". Потом тому чубчику: "Давай и тебя заодно побрею". Посадил на табуретку, намылил, запрокинул голову, занес бритву. Раз провел по щеке, попробовал ладонью. "Ничего, - говорит, - гладкий". А у того язык отнялся, пот заливает глаза. Не стал сапер пить с ними. Ушел. Баба на крыльце догнала, в ногах валялась, пыль мела головой с его сапог.
   - Простил?
   - Неизвестно. Может, он, сапер-то тот, на мине подорвался, развязал бабе руки, а может, домой пришел с вывернутой душой.
   - Верность - вопрос не теоретический, а практический: нашел человека - твое счастье, не нашел - нет счастья. Никакими рассуждениями не поможешь. Вот однажды...
   Михаил уснул, не дослушав рассказа о чьей-то жене. И опять продолжался прежний сон: старался увести Веру, а она оглядывалась на мясника, который был где-то рядом, но которого Михаил не видел, а только чувствовал спиной его опасную близость. То вспыхивал у Веры былой разум, и она шла с Михаилом, то опять тупела, плакала и кричала, что без мясника ей не жить.
   Два раза просыпался Михаил, потом снова тонул в тревожном сне. В третий раз он не лег, боясь увидеть продолжение сна.
   "Почему соглашался, чтобы мясник жил с ней?" - снова и снова думал он, идя к Вере, покоренный устрашающей правдой сна, более тревожной, чем правда яви.
   Старуха, согнутая пополам, с цигаркой в беззубом рту, топила маленькую железную печку маленькими, по мерке нарезанными чурочками. В этих чурочках, в этом заплатанном тазу с гревшейся водой была вся Вера с ее аккуратностью и экономией. Веры не было дома. "Пошла обменивать водочный талон продовольственной карточки на мыло, - сказала старуха сирота. - Знакомый сулил мыло принести, да задержался что-то. Хозяйка скорее обедать не будет, а мыло купит. Чистая! Сама моется и дочь моет до скрипа тела. И старуху приневоливает до телесного скрипения мыться".
   - А ты кто же ей будешь?
   - Давний друг-недруг Веры Заплесковой, - нелюдимо ответил Михаил.
   - А я думала, не мужик ли ее. Пропал безвестно мужик. Тяжеленько одной бабе. Ни вдова, ни мужняя жена. Сколько их нынче таких горемык!
   Он глядел на девочку, розовую после сна, - такая же, как у Веры, ямочка на подбородке, темные глаза с покатой к вискам косиной. Разрез глаз его. И убоялся привыкнуть к ней.
   Голос Веры за дверью, тихий, с затаенностью, внезапно обессилил Михаила. Держась за притолоку, вышел на свежак и тут, на крылечке, увидал ее. Испуг, смущение, радость - очень робкая - мгновенно выразились на лице ее.
   - Мишук...
   Этим тихим и нежным окликом как-то сразу и навсегда привязала его к себе. Устоявшуюся тоску по мужу, ласку к нему услышал Михаил в этом странно теперь для него непривычном - Мишук.
   Вера медленно розовела, застенчиво улыбаясь. Эта улыбка губ и глаз появилась раньше, чем она сообразила, что делать ей, как вести себя с ним.
   - Это ты? - говорил ее язык, по глазам же видно было: не удивилась ему, ждала его особым своим виноватым и тревожным ожиданием. Глухо зарыдала, лишь когда он, не доверив своему сердцу, холодно обнял ее, говоря, что вот он и пришел, неожидаемый. И он лгал, будто пришел лишь за тем, чтобы дочь повидать: ничего не знал о ее рождении. Даже родные, ошеломленные его внезапным незаконным появлением, забыли порадовать тем, что есть у него Танька. Может, обороняли раны его, а может, ползшая по пятам за ним беда целиком завладела их вниманием.
   Вера всполошенно металась по комнате, выбегала в сени, грела воду, жарила рыбу, украдкой зверовато поглядывала на Михаила горевшими огромными глазами.
   Она сняла с Михаила сапоги, куртку, помогла ему мыть голову. Медленно ворочались в его волосах ее крупные пальцы. Последний раз слила горячую воду на его голову, вытерла полотенцем, побрызгала одеколоном и стала причесывать, ни на минуту не оставляя его одного. Когда Михаил переоделся в ее халат и сел к столу, Вера опустилась перед ним на колени и, заглядывая в глаза, заговорила горячим шепотом:
   - Разве я могу променять тебя на кого-нибудь? Мы, солдатки, не защищены от сплетен...
   - Ну, ну, успокойся, милка. - Михаил взъерошил ее волосы. - Ишь, какая чубатая! Садись, выпьем.
   - Мил, я тебя никуда не отпущу. Закроемся на крючок и будем вдвоем.
   Вера была красива как бы сознающей себя красотой, понявшей, что красота и молодость есть счастье; она цвела женственной силой первого материнства, созревшая без него, Михаила. Украдкой посматривал он на ее плечи, высокую грудь, до тоски сознавая свое бессилие исправить дурное и жестокое в их прежних отношениях. И еще он боялся, как бы не взяли его тут, при ней. Было бы невыносимой пошлостью еще раз уронить себя в ее глазах, на этот раз, кажется, безвозвратно.
   Закурил, глядя себе под ноги.
   - Для тебя все тяжкое позади, для меня только начинается. - Он не хотел упрекнуть ее, позавидовать ей, а получилось так, что упрекал и завидовал.
   Неловко Вера погладила его по голове, лишь больше усилив натянутость. Мешал новый, горький и безрадостный опыт, легший за плечами того и другого. По-старому нельзя: он не тот и она не та.
   Михаил сел перед кроваткой, в которой играла Танька, разговаривая со своим вытертым плюшевым мишкой.
   - Ну как дочь? - несколько с вызовом спросила Вера.
   - Она будет лучше нас... А может, нет?
   Купали Таньку вдвоем. Приятно было Михаилу видеть, как девочка всем своим розовым тельцем радовалась теплой воде, как радуются животные, не понимая, а лишь чувствуя. Вот так бы самому пожить хоть несколько минут! А когда одели ее в красное платье, она, сидя на коленях матери, смотрела на Михаила ясными глазами. Глаза эти видели его душу по-особенному: не оценивали, не познавали, хороша ли, плоха ли душа эта, они просто и непостижимо для взрослых глубоко созерцали его Душу.
   По лицу Веры Михаил видел, что она хочет и боится спросить его, на кого похожа дочь. Он завил на макушке Таньки вихор влажных волос:
   - Ишь ты, папкина дочь. Не будь только в меня сердцем - нахлебаешься кислых щей.
   Обнял Веру, она прижалась тяжелыми грудями.
   - Ее кормлю два с лишним года. Молока-то не дают, - расстегнула кофточку, показывая молодой светло-коричневый сосок, как только что проглянувший гриб масленок. - Таня, хочешь?
   Михаил рассказал, что сбежал из лагерей сортировки бывших военнопленных.
   - Но ведь ты не виноват, мил, не виноват. Братья, отец не заступятся? Это ведь ужасно... Да ну тебя, пугаешь ты меня нарочно, ведь всегда был чудаком. Не обижайся, Михаил Денисыч, чудак ты. И я тебя люблю, рябой ты мой, красивый.
   Она уложила Таньку, постелила на узкой кровати на двоих.
   - Давай я пожалею тебя, милый ты мой, несчастный, - почти весело сказала она, все еще не веря, что ее солдату грозит опасность.
   Она мяла его руку в своих горячих и по-детски сухих руках.
   - Я буду любить тебя, мил... Ведь прежде не любила, не обижайся. Да и никого я не любила.
   В розовом полусумраке затененной косынкой настольной лампы он видел ее чернобровое лицо, склонившееся над ним: все-таки она ребенок. Притянул к себе. Она глядела на него жаркими глазами, не ведая стыда.
   - В тебе я не ошиблась. Мы будем жить дружно. Ты обязательно будешь учиться? А? Надо учиться, ведь ты способный парень, да? Когда познакомились, я долго никак не могла не замечать, что лицо твое рябое. Девки глупы, мужья им представляются прямо-таки плакатными красавцами... А потом в одиночестве я поняла, что рябое лицо - самое красивое... Твои письма я берегу, они смешные и хорошие. Особенно с финского. А мои к тебе... стыдно за них. Холодов прав был, уж очень я нетерпима ко всему, что противоречит моим взглядам.
   Она вытянулась поверх простыни, положив ладони у ложбинки живота. Упруго поднимали рубаху груди кормящей женщины.
   - Картошки посадила... Скоро молодой накопаем...
   - Ну что ты, Вера, говоришь. Ведь меня не будет тут.
   Она села.
   - Так ты это всерьез? Не чудишь? А как же я жить буду? За что же? Ни отца, ни матери, а теперь мужа не будет!
   Горька была эта наивная жалоба.
   На рассвете, когда Вера спала, Михаил ушел, навсегда запомнив молочный запах белого тела. Оставил на память зажигалку - это были все его пожитки.
   X
   Вернувшись из Праги, майор Рэм Солнцев поселился у своей постаревшей мачехи Лели. Вместе поплакали о Юле.
   Мачеха ухаживала за Рэмом, как за родным сыном.
   - Жаль, вино вышло, - посетовала она. - Разве попросить у соседа.
   - У Иванова, что ли? - Синие глаза Рэма отливали мартовским ледком. Да лучше верблюжью мочу, чем его водку...
   Товарищи по заводу звали Солнцева в гости, девчонки кокетничали с ним напропалую. У Рэма разбегались глаза, но он, не отдавая ни одной предпочтения, пока что навещал семьи своих товарищей.
   Завернув два бутерброда в газету, Рэм отправился к Ясаковым. Низкие нависали тучи, черной стеной вставала тьма, отрезав Волгу. Накрапывал дождь. По темному городу наугад вышел к мосту через Алмазную, едва нашел на пригорке ясаковскую мазанку, застрявшую среди строящихся жилых домов. Затаился за углом. Мимо, шаркая подошвами по кремнистой тропе, проплыла огромная фигура человека, будто воз с сеном. Рэм догадался: Макар Ясаков отправился в ночную смену на металлургический завод.
   Еще пышней расцвела и похорошела Марфа. Волосы высокой шишкой на макушке увеличивали рост. В коричневом платье бунтовало сильное тело. Свекровь, мать Вени, Матрена бесцеремонно разглядывала Рэма подслеповатыми глазами.
   - Что ты, бабуся Мотря, обнюхиваешь меня? Порохом пахну? Я ист Рэмка Солнцев, твоего родного дитяти Вениамина друг закадычный. Даже Марфу в свое время уступил ему. Помнишь, Марфа, как я форсил перед тобой: грудь горячим утюгом опалил крест-накрест.
   - Обозналась, думала, сынок сватьев Крупновых. Да мал и худ ты. Сыны у них ранены. Юрий глаз потерял, а Алексаху в живот треснули.
   - Бывает и хуже. Пониже бьют. О Михаиле я уж наслышан.
   Рэм, не видавший Веню с 1941 года, рассказывал о его давних подвигах. Простодушная Матрена горестно утирала глаза, Марфа улыбалась, покачивая головой.
   - В рукопашной фриц зубы вышиб Вениамину. Понимаете, прикладом стервец как двинет в самые ворота. Больше месяца Веня шипел по-змеиному, пока не вставил стальные. Эх, до зубов ли там?! Ночью оба с Санькой рыли себе могилу в немецком плену, Веня вспоминал жену, мать... Ну, он ведь оторви да брось! Перебил охрану, волок на себе Саньку, герой, одним словом. Бабье заглядывается, аж косоглазием захворали. Сам видел. Пошутил: наше дело солдатское - трепись, пока язык не отымется.
   Матрена велела снохе:
   - Угощай, чего задумалась. Собери в горенке. Я за огурчиками в погреб слажу. А ты, парень-ухарь, всю правду открой ей, Марфуте-то, открой. Что-то долго не летит домой наш сокол.
   Когда Матрена вернулась из погреба, Марфа, уронив голову на стол, плакала, а Рэм стоял перед зеркалом, докуривая сигарету, пепел осыпался на его твердые красные губы.
   - С Венькой беда, а? - строго спросила Матрена.
   - Все у Вени в порядке, тетка Матрена.
   - Чего же ты ревешь, дурочка? Угощай друга своего хозяина. А ты, Рэм, ночуй у нас. Дождь-то страсть как полощет.
   Матрена костяшками пальцев толкнула Рэма к столу, напустилась на сноху:
   - Бесстыдница, разве мыслимо слабость казать при людях! С гостем веселая будь. Успеешь наплакаться, когда уйдет.
   Но Марфа все так же держала голову на своих полных руках. Матрена выпила с Рэмом, ушла в светелку к внуку Ванюшке.
   Марфа встала, выпрямилась, застелила гостю на самодельном толстоногом диване.
   - Спи смирно.
   Убрала закуску и водку со стола, вышла.
   По окнам, по крыше стегал дождь. Проснулся Рэм поздно, плохо понимая, где он. На пороге, заслонив широкой спиной весь просвет от косяка, курил Макар Сидорович.
   - Проснулся, воин? Айда похмелишься, порасскажешь мне о моем Вениамине Макарыче. Извиняй баб, не могли тебя принять как надо. Да что с них взять, матушка моя вся в саже?! Эй, Матрена, развернись на сто восемьдесят градусов, давай нам рыбки. Марфута, слетай за пивом.
   Макар откинулся на стуле, выпятив живот и широкую грудь. Смотрел на гостя с любовью.
   Рэм допил водку, доел заливную рыбу, простился с хозяевами. На крылечке Макар сунул в карман танкиста пачку махорки.
   - Снимай погоны, заступай на завод. Увидишь, чего теперь делаем.
   Вечером Рэм Солнцев говорил с Юрием. Настольная лампа неясно освещала их лица, блестевшую орденами плотную грудь Рэма. Легкий ветерок колыхал занавеску на окне, вплетая парной запах волжской отмели в терпкий дым Рэмовой самокрутки. Лена молча сидела в стороне на деревянном диванчике, подобрав под себя упругие ноги в новых носках. В сумрачном свете блестели ее глаза под светлым облаком волос.
   - Юрий Денисович, скольких я недосчитался, вернувшись сюда, - глухо сказал Рэм, клоня свою голову с медно-тяжелым блеском. - Смерть придурок: косит направо и налево. Иногда блюдет ненужных. Я бы не заплакал, если бы вместо Юли и Женьки не повстречался с такими, вроде Иванова.
   - Сейчас нужен каждый. Не до перелицовки и перешивки, дорогой Рэм. Заново жить надо.
   Лене было весело, что Солнцев, говоря с Юрием, все время чувствует ее, поворачивается к ней островатой, осмугленной скулой.
   - Ведь за что я люблю Михаила? Не терпел он гладких, а за товарища жизнь свою не жалел. Верил и верю ему. Я постою за него, - с глухим ожесточением закончил Рэм.
   Лене невольно вспомнился почти столетней давности эпизод в берлинском ресторане: за столом сидел молодой человек. Вдруг он увидел, как два прусских офицера грубо подшучивали над незнакомой ему одинокой дамой. Молодой человек, резко встав, дал им пощечины. "Я Фридрих Энгельс, готов с вами драться на чем угодно: на пистолетах, на шпагах!" О предстоящей дуэли узнал из газеты Маркс и советовал своему другу удовлетвориться извинением плохо воспитанных людей. "Дорогой Фред, ведь ты же соавтор Коммунистического манифеста". - "Дорогой Мавр, - ответил ему Фред, - я прежде всего мужчина, а потом уж автор".
   Лена чаяла встретить человека благородного, как Фред, о рыцарском поступке которого рассказывала ей мать незадолго до своей кончины. Последний месяц мать все чаще вспоминала о днях своей молодости, о красоте и мужестве молодого Дениса.
   - Хороший и с головой ты парень, Рэм. И ордена тебе к лицу, - вдруг воскресшим из раннего девичества веселым движением Лена встряхнула головой слева направо.
   Рэм расширил глаза, смотрел на нее растерянно.
   - Да, орденов много. Одного только не дали: "Мать-героиня", - совсем с мальчишеской дерзостью ответил он.
   Юрий быстро соединил их взгляды в своем, улыбнулся:
   - Ну, молодежь, я пошел.
   Солнцев будто испугался, оставшись наедине с Леной. Щеки его побледнели, он с несвойственной ему нерешительностью встал, потом сел, затравленно оглядываясь на дверь, за которой слышались голоса Юрия и Оксаны.
   Лена подошла к Рэму, с приветливой пристальностью продолжительно посмотрела в его лицо своими серыми с голубинкой глазами.
   - Не губи меня, товарищ Крупнова. - И хоть в хрипловатом голосе слышались нотки лихого заводского парня, Лена чувствовала все его смущение, и оно было ей приятно.
   - Правда, Лена, не губи, моя жизнь еще нужна Родине, - попробовал пошутить Рэм, но получилось у него это серьезно и печально.
   - А если и мне? - сказала Лена, не думая. Она отдавала себя радостному и удивительному открытию: без всяких усилий, просто тем, что живешь, можно доставлять человеку счастье. Лена села на диван. Рэм подошел к ней.
   - Лена, давай вместе воспитывать маленькую Юльку. Ты ей тетка, я дядя.
   - Юра не отдаст, - тихо сказала Лена.
   - Да как же не отдаст, ведь мы с тобой будем муж и жена.
   - Ты, Рэм, чуточку разбойник, но наш, рабочий парень.
   - А то чей же? Санька женится, и я имею право. Юрий взял у меня сестру. Обещал тебя отдать взамен.
   Провожая Рэма, Лена пожала облитую сухим теплом его руку.
   XI
   Иванову казалось, что Юрий должен был отмежеваться от своего брата Михаила, но Юрий защищал брата, возомнив, что призван открыть глаза людям на ошибки, якобы допускаемые по отношению к бывшим военнопленным. Иванов холодел от ужаса при этом кощунстве, терял самообладание. И хотелось и робелось свалить этого рыжего парня: есть что-то страшное и притягательное в том, как падают большие деревья, ломая подлесок.
   "Губит себя бесповоротно, разваливается, как взорванный в воздухе самолет", - думал Иванов.
   - Ты будто ослеп: как можешь ручаться за Мишку? Заскоки, вывихи. Он где-то сбился с ноги. Время высокого давления, Юрий Денисович. Потом сгладится острота, тихими слезами примирения с жестокой необходимостью оплачем близких по крови, вредивших нам по неразумению, может быть. Ни я, ни ты не виноваты.
   - Ласково ломаешь кости, Анатолий Иванов.
   Иванову было жутковато смотреть в его единственный ярко-голубой с черным смоляным зрачком глаз. Сам он не знал, жалел ли его былую бравую красоту, травил ли сердце загустевшей давней ревностью, но только невыносимо тяжко становилось Иванову в такие минуты. И тогда своя жизнь, нерасторжимо связанная с судьбой этого человека, представлялась ему насильственно перекошенной, подогнанной по какой-то жесткой мерке. Он плакал неслышно, как бы в самого себя. Но это было так редко, что почти забывалось. "Бедняга, хорошо, что не оба глаза потерял". При всей строгости к себе Иванов был доволен собой, потому что жалость к Юрию как человеку не гасила все возрастающей настороженности к нему как секретарю горкома. "Будь он у мартена, героем бы считался. Я бы очень любил его. А тут, на этом посту?" - Иванов нравственно сутулился от внезапно открытых им несовершенств секретаря горкома.
   Пока Юрий лежал в госпитале, Иванов установил нормальные порядки в горкоме, некой таинственностью окутывая личную жизнь секретарей. Иванов и с директорами, парторгами встречался, только вызывая их на бюро, чтобы пореже мелькать самому перед руководителями.
   Из госпиталя Юрий вернулся с черной повязкой на месте левого глаза. Усмешкой обрезал он Иванова на первом же слове соболезнования.
   Таинственность власти, которая доставила Иванову гордую радость, исчезала при Юрии Крупнове. Юрий разослал работников по восстанавливаемым заводам, по баракам, в которых жили понаехавшие со всей земли русской добровольцы-строители - подростки, девушки, инвалиды войны и старики. Сам пропадал среди них не без тщеславного умысла пристыдить его, Иванова: "Сидишь в кабинете!" Не по душе была Анатолию обнаженность в разговорах Юрия с этими горемыками: мол, глядите, какой я прямой, не обещаю легкую жизнь вскорости. Ютился зачем-то со старым отцом и сиротами в подвале, строптиво отказавшись переехать в новый особняк на Волге, построенный на законных основаниях для секретарей горкома и председателя горсовета. Иванову пришлось распаковать чемоданы, остаться в старой квартирке: особняк Юрий отдал под больницу.
   Когда же в декабре 1943 года Сталин не принял городское руководство на вокзале, Иванов почувствовал себя раздавленным непомерным несчастьем. Никакие лекарства не помогали от головной боли и бессонницы.
   "Неудовольствие или печаль помешали ему поговорить с нами? Если неудовольствие, то к кому оно могло относиться: только к Юрию Крупнову или в целом к горкому партии? Может, эти героические развалины потрясли его сердце? Ведь вся полнота радости и вся глубина печали народа заключены в его душе! Над гением скрещиваются разряды исторических гроз".
   Однажды, проснувшись ночью, Иванов спохватился, что он видел слезу, скатившуюся по смуглой щеке великого человека и замерзшую на кончике его уса. Это несколько запоздалое открытие распахнуло двери в тайну создаваемой им поэмы о титаническом единоборстве двух миров на Волге. Битва с моторизованными бандами, хлынувшими из индустриальных джунглей Европы. Поэма рассыпалась, теперь же все ее звенья цементировались этой слезой.
   Заключительная глава поэмы мощной октавой вырастала из исторического эпизода: вождь человечества стоит у развалин. Он кладет руку на плечо автора: "Правильную книгу написали, товарищ Иванов. Я бы вам посоветовал..." - Сладко замирает сердце Анатолия.
   "Да, рано или поздно Юрий все равно сойдет со сцены. В его натуре честь, прямота человека военных лет. Город-герой представлять надо, а у Юрия, кроме заводского демократизма, ничего нет. Да он, идиот, совсем не понимает своего положения, - думал Иванов. - Другой бы на его месте, имея такого брата, как Михаил, давно бы сгорел от стыда, просился перевестись в незнакомый город. А этот? Не знал, что Крупновы так беспомощны. Мишка приковылял домой, Савву до войны сняли - прибежал на родной завод. Юрий тоже, видно, хочет гибнуть на глазах бывших друзей".
   - Анатолий Иванович, а не находишь ли ты, что тебе полезно было бы поработать в гуще людей? - неожиданно сказал однажды Юрий, когда они остались вдвоем. - На заводе, например. Я посодействую.
   - А почему? - Иванов, сунув руки в карманы бриджей, покачивался с пяток на носки, обвивая дымом усы.
   - Да не растешь ты в аппарате горкома. Стал плохо понимать людей и люди тебя.
   Юрию загородил дорогу маленький, в меру располневший человек в кителе и мягких сапогах. Из-под черного крыла чуба горели вдруг обмелевшие от злости глаза.
   - Мы еще посмотрим, кому целесообразнее идти в гущу народа. - Иванов кинул наотмашь папиросу, забегал по кабинету, резко и часто бросая фразу за фразой, обвиняя Юрия в промахах и ошибках. Долго он собирал их и берег, не высказывая, в памяти.
   Юрий молчал. Он чувствовал силу своего молчания.
   XII
   За день до ухода Дениса на пенсию рухнула старая труба. Во время сокрушительных бомбежек и артиллерийских ударов многие новые трубы были покалечены, снесены начисто, а эта, горемыка, еще до войны изжившая себя, выстояла, лишь накренившись в старушечьем молитвенном и в то же время будто строптивом поклоне. Падая, она развалилась на несколько кусков, голова ее укатилась на дно оврага. Холодной сажей пахло от обломков, и трудно было представить себе, что когда-то тут горделиво целилась в синеву неба стройная труба, пуская дымок, как пушка после выстрела.
   Беспощаднее прежнего обрабатывала Дениса старость с тех пор, как ушел Михаил, о котором пока ничего не было известно. О несчастье этом он не мог не думать постоянно, истощая свои душевные силы. Всюду, где можно было побывать, он побывал с очевидной бесполезностью, и теперь оставалось только ждать. По молчаливому согласию в семье больше не говорили о Михаиле.