Страница:
— Кто? — удивляется следак.
— Третий, — ору, — третий! В России-то по двое не пьют.
Он тоже побледнел, сиганул прямо через перила и бегом туда. Залез в кусты и пропал. Может, минуту его не было, может — две. Но мне-то показалось — час...
Вот кусты раздвигаются и выходит следак мой... смеется. А в руке бутылка водки. Целая. Ну тогда же — помните? — как раз Горбачев начал со змием бороться.. Трудящиеся по кустам и шастали... Вот тебе и «случай из практики». Смешно? То-то, что не смешно. А мне каких нервов стоило? Да и следаку тоже.
А бутылку эту мы киномеханику отдали.
БАЙКИ ВОЕННЫХ МУЗЫКАНТОВ
Быль
Байки про «жмуры»
— Третий, — ору, — третий! В России-то по двое не пьют.
Он тоже побледнел, сиганул прямо через перила и бегом туда. Залез в кусты и пропал. Может, минуту его не было, может — две. Но мне-то показалось — час...
Вот кусты раздвигаются и выходит следак мой... смеется. А в руке бутылка водки. Целая. Ну тогда же — помните? — как раз Горбачев начал со змием бороться.. Трудящиеся по кустам и шастали... Вот тебе и «случай из практики». Смешно? То-то, что не смешно. А мне каких нервов стоило? Да и следаку тоже.
А бутылку эту мы киномеханику отдали.
БАЙКИ ВОЕННЫХ МУЗЫКАНТОВ
В Санкт-Петербурге есть известный телевизионный режиссер, более того, он — главный режиссер одной очень крупной и очень известной массмедийной структуры. Не все, однако, знают, что этот монстр был в свое время военным музыкантом... Судя по всему, он и не хочет, чтобы об этом узнали все — из дальнейшего текста читатель легко догадается о причинах. Поэтому наш рассказчик избрал себе псевдоним Борковский...
Итак — слово военному музыканту — не пишем бывшему, потому что мозг попавшего однажды в военный оркестр мутирует необратимо...
Москва, ВДНХ, 1989 г. Всесоюзный конкурс военных оркестров. Перед выстроившимися военными оркестрами выступает дряхлый уже генерал армии Лященко. Желая подбодрить музыкантов, он рассказывает оркестрантам случай из своей военной практики:
«...И вот окопались мы на Синявинских высотах. На нас идут танки, а у нас — ни ружей противотанковых, ни пушек. Вызываю я двух начальников полковых оркестров. Говорю им: давайте, сынки! И вот из окопов поднимаются музыканты и с громовым „Прощанием Славянки" идут прямо на танки! А уж за ними поднимается в атаку пехота...»
В строю слышится легкий гул. Он нарастает, и наконец чей-то звонкий голос выражает общее настроение: «Ах ты сука!» И из задних шеренг доносится издевательский наигрыш: до-ре-ми-до-ре-до... Стоящие на трибуне начальники военно-музыкальной службы усмехаются в усы — эта мелодия означает одно у всех музыкантов страны: да пошел ты..»
Быль
Военные музыканты — люди непростые. С одной стороны — служивые, погоны опять же на плечах, Устав знают и звания имеют. С другой — люди интеллигентные, нотной грамотой владеют, к искусству близкие, и Бетховена от Штрауса отличат в секунду. Не говоря уже о гимне: ночью разбуди — споют с любой ноты.
Что же это за подразделение такое — военный оркестр? В его рядах можно встретить и пацана тринадцатилетнего, и настоящего пенсионера... Играют и симфонии, и пустячки всякие — в зависимости от ситуации... Матерятся и пьют так, что иные флотские завидуют. А в филармонии встретишь — ангел, а не человек, сидит себе, глаза закрыв, головой качает в такт Дебюсси...
У военных музыкантов свой язык — вроде бы и русский, но только свой его и поймет, да и то не каждый. Поэтому и байки у музыкантов особенные — вот вам несколько от одного моего приятеля...
Я в оркестр служить пришел в 16 лет — едва только школу закончил. Сколько помнил себя, музыкой занимался, а в музыкальное училище сразу не брали — надо было годик позаниматься с педагогом, денежку поплатить, примелькаться, так сказать, преподавательскому составу. А куда еще бедному барабанщику податься? В институт какой-нибудь Политехнический — наотрез не хотел, а на улице болтаться, у матери на шее — вообще невозможно. Вот и подсказал один дяденька маме: давай его, мол, в военный оркестр — все при деле будет, учиться там разрешают, да и армию гам же отслужит, не ушлют куда-нибудь к черту на куличики... <Тогда говорили, что было правило такое — прослужишь воспитанником 1,5 года — оставляют служить там же, поэтому вся музыкальная братия старалась за полтора года застолбить за собой местечко в каком-нибудь городском военном оркестре — хоть и служишь, а дома!>
Ну и попал я в оркестр Высшего военно-морского училища радиоэлектроники им. А. С. Попова, в просторечии — «Поповки». Специальность — ударные инструменты, воинское звание — «воспитанник». Это значит, служишь как все, форму носишь, но присягу не принимаешь, пока восемнадцати лет не стукнуло, потому являешься лицом фактически безответным, а юридически совершенно безответственным.
На практике выглядит так: залетает, к примеру, «воспитон» в комендатуру по пьянке. Военного билета у него нет, поэтому вызывают старшину оркестра: забирайте, мол, своего «сына полка». Ну тот его пинками в «команду», там «старослужащие» по морде надают, а потом его дирижер по самые гланды пропесочит, увольнения лишит лет на сорок... После чего китель наденет, пару зерен кофейных разжует и с грустным лицом потащится к дежурному по училищу, где примется ныть и стонать: дитя, мол, неразумное, сирота безвинный — оступился, поганец, вы уж там начальству не докладывайте, а я ужо ему всыплю...
Так что «воспитоны» в основном пользовались этим безбожно и не боялись ни черта.
Когда я впервые попал в «команду», то первой моей проблемой стал самый настоящий языковой барьер. Чувствую, говорят по-русски, а понять не могу — встал в строй — слышу шепот:
— Вчера два сундука в бочонок заползли... Там две кести сидят — одна бэйная такая, а вторая совсем эсная... Ну пофаили, взяли биру, попробовали — сурло какое-то... Побазлали с чувихами — а те говорят, что тут и берло размешивают. Ну, предложили им повышивать по парку, те вроде не против. Пошли в нижний, там Леха одну за бас прихватил, а та ему как даст в рыло с размаху!
Я даже вспотел от напряжения. Рядом стоит матрос — альтист Меря. Видит, как я мучаюсь, и говорит:
— После построения хиляем в Ленинскую комнату.
— Зачем? — пугаюсь я. Все-таки «Сто дней до приказа» только что прочитал, «дедушек» боюсь до смерти...
— Не очкуй, — говорит. — Учиться будем.
После построения идем с ним, садимся. Он достает записную книжку и сует мне:
— На, переписывай...
Я смотрю на заляпанную страницу и ахаю: там настоящий словарь.
— Давай-давай, — покровительственно говорит Меря, — ты тут без этого не человек. Перепишешь, выучишь, будешь сдавать.
Я пробегаю глазами несколько первых слов: «Бас — сиська. Берлять — есть, жрать. Бэйная — здоровенная, большая...» — и ошеломленно киваю.
Потом, через несколько месяцев, когда я уже довольно свободно разговаривал на военно-оркестровом сленге, я даже находил удовольствие в этимологии некоторых слов. Ну например, «бэйная» и «эсная» — от разновидностей духовых инструментов: скажем, туба может быть «бэйной» — настраиваемой на си-бемоль (буквенное обозначение си-бемоль — латинское «В»), а может — «эсной», то есть настраиваемой на ми-бемоль (латинское обозначение «Es»). «Бэшка» или «бэйная» туба по размеру больше чем «эска» — отсюда и такие слова в сленге.
А вышеописанный разговор после зубрежки по «разговорнику» доброго Мери, я бы перевел так: «Вчера два сверхсрочника в пивняк заползли... Там две девушки сидят — одна здоровая такая, а вторая совсем мелкая... Ну покурили <Тоже замечательная этимология глагола «Пофаить» неведомыми путями произошло от английского «Fire» — огонь>, взяли пива, попробовали — моча какая-то... Поболтали с девчонками — а те говорят, что тут и еду размешивают. Ну, предложили им погулять по парку, те вроде не против. Пошли в нижний парк, там Леха одну за грудь прихватил <Кстати «прихватить» чаще может патруль. «Прихват», соответственно — попытка подловить на чем-то неуставном, запрещенном>, а та ему как даст в рыло с размаху!..»
Одна из самых больших странностей в поведении военных музыкантов — их, собственно, «военность». Возьмем отношение к форме: что вы скажете, увидев, как интеллигентный человек, студент консерватории старательно наглаживает на форменке «складку борзости» или сгибает «краб» на бескозырке так, что его становится легче рассмотреть в профиль, нежели в фас? Как вы отреагируете на то, что после экзамена, скажем, по дирижированию, эта умница несется в воинское ателье и устраивает там портнихе скандал: мол, клеш слишком маленький, не по выслуге, и теперь его «в команде» засмеют? И как вам понравится, что этот самый юноша, который вот-вот сядет в оркестровую яму Мариинки, покупает за сумасшедшие деньги у какого-то дембеля из кадровой роты бескозырку-таблетку — такую крохотную, что она едва держится на его стриженом затылке...
Это необъяснимо. Как и дедовщина в оркестре. Тем не менее она есть, хоть и не такая, как, скажем, на корабле или в стройбате...
На первую ночевку я явился ни жив ни мертв. Начальник в этот день строго сказал мне, что его следует называть не «Александр Иванович», а «товарищ старший лейтенант». И что хватит мне таскаться на ночь домой, а пора начинать служить. И чтоб в двадцать два тридцать я, как штык, был в команде. И я обреченно кивнул.
«На баночке» (то есть дежурным) в этот вечер стоял Меря. Он лениво посмотрел на меня и сказал:
— Ну что, чувачок, будем глазки строить или спать?
— Спать, — покорно соглашаюсь я.
— Как? — удивляется Меря. — А кто приборочку будет делать генеральную, а?
— Кочумай, Меря! — вступается за меня проходящий мимо Фалишкин. И не успеваю я проникнуться к нему благодарностью, как он добавляет: — Пусть лучше спит. А то сейчас со страху обоссытся!
Видно, на лице у меня написано, что я боюсь. А боюсь я, потому что, повторяю, как раз перед этим прочел «Сто дней до приказа». И испытывать на себе все эти ужасы мне вовсе не хочется.
Стою я, как идиот, посреди кубрика и не знаю, что мне делать — все спокойно ко сну готовятся, топают в гальюн в одних трусах, белье расправляют, а я даже не знаю, где моя койка. На всякий случай стал я раздеваться и складывать одежду в свободный рундук.
Наконец ко мне подходят два угрожающего вида дембеля.
— Что, растерялся? — неожиданно ласково спрашивает Сэм, командир отделения.
— Ага, — чуть ли не всхлипываю я.
— Тогда — на! — цедит Ришат, который в считанные дни должен «дембельнутъся».
В моих руках оказывается ремень с новенькой бляхой.
— Почисти быстренько, сынок, и давай спать ложись, — Сэм зевает и направляется к койке.
— Не буду, — говорю я и удивляюсь собственному кретинизму.
Сэм останавливается.
— Не будешь?! — изумляется Ришат. — Почему?
— Потому что если я сегодня это почищу, то завтра буду чистить гальюн зубной щеткой. А я не хочу, — я чувствую себя очень храбрым, но уже покойником.
— Во мудак! — говорит Сэм, переглянувшись с Ришатом. — У нас ведь и гальюна-то своего нет, кто ж тебя чистить-то его пошлет. Ты где этого набрался?
— Все равно не буду! — Я уже практически ничего не соображаю от страха и несу всякую околесицу: — Я вот что вам скажу: хотите меня бить (они снова переглянулись) — бейте, но учтите: если я до чьего-нибудь горла доберусь — не отпущу.
— Ты это... — Ришат с трудом выдергивает из моих немеющих рук ремень. — Не осли! Бляху почисти и спать ложись, душитель. Кто тебя тут бить станет, кому ты нужен-то на х...й? Хотя, конечно, если не почистишь — будут проблемы.
— Ну! — подтверждает Сэм. — Сам же летёха тебе и впердолит по самые гланды...
— Летёха?.. — теряюсь я (летёхой называли начальника, причем даже потом, когда он дослужился до капитана). — Врешь, он дедовщины не допустит!
— Ну точно мудак! — сплевывает Ришат и, махнув рукой, отправляется спать.
Сэм тоже уходит, а я остаюсь один посреди чужого и страшного кубрика. Когда все наконец укладываются, я выбираю себе свободную койку и, быстро расправив влажное белье, бегу к стеллажу с музыкальными инструментами. Там, дрожа от предчувствия беды, я выбираю себе самую тяжелую дюралевую подставку от большой тарелки, которая в сложенном состоянии похожа на дубинку, и юркаю с ней в обнимку под одеяло.
Сжимая подставку, я жду злющих дембелей, которые вот-вот придут меня бить. Я уверен, что не засну всю ночь, и тут же отрубаюсь.
Просыпаюсь я оттого, что понимаю: надо мной склонилась чья-то стриженая башка. Сразу все вспомнив, я вцепляюсь в шею нависшему надо мной и изо всех сил принимаюсь ее сжимать.
Раздается свистящий хрип:
— Ты что?! Отпусти, сука!!!
Но я со страху все сильнее сжимаю пальцы. Хрип переходит в визг, потом в кашель, и, наконец, я получаю страшный удар в глаз. Руки мои непроизвольно разжимаются, и я куда-то проваливаюсь. Последнее, что я слышу, — мой внутренний голос, который издевательски интересуется:
— Что же ты, лопух, про подставку-то забыл? Эх...
Прихожу в себя очень быстро — Фалишкин поливает меня из чайника, громко смеясь. В кубрике горит свет, на койке напротив — всхлипывающий Меря держится за шею. Вокруг него стоят все остальные и покатываются со смеху.
— Ты что, ебанулся?! — орет Меря. — Ты чего на людей-то бросаешься?
— Скажи спасибо, что он тебя этой хуевиной не ебнул! — гоготал Фаля, показывая на подставку.
Я ничего не понимаю, и у меня очень саднит глаз... Все до конца выясняется только на следующий день. На утреннем осмотре Меря рассказывает начальнику страшную историю о том, как ночью он услышал мои крики. Выяснив, что я кричу во сне, он решил разбудить меня, чтобы я, в свою очередь, не перебудил всю команду. Но оказалось, что я не только не спал, но и поджидал его с целью нападения... В результате он был вынужден применить силу, что его и спасло от неминуемой смерти. Понизив голос, Меря советует начальнику как можно скорее избавиться от «этого психа», поскольку теперь за порядок в оркестре лично он не даст и ломаного гроша.
Начальник безмерно удивлен. Поэтому он задает очень важный вопрос:
— Ну а почему у него бляха не почищена?
— Так товарищ старший лейтенант! — выходит из строя Сэм. — Я ему вчера пятнадцать раз сказал, чтобы почистил, а он — не буду! Вот и Ришат подтвердит...
Взгляд начальника становится зловещим. Он смотрит на меня, как на диверсанта, обманным путем проникшего в секретное хранилище. «Так вот вы какой, воспитанник Барковский», — казалось, говорят его серые бдительные глаза.
— Так это была моя бляха? — упавшим голосом спрашиваю я.
— А чья, шизила?! — возмущенно кричит Ришат и выразительно смотрит на начальника.
Мне становится намного легче. Несмотря на то что начальник приказывает мне отдраить Ленинскую комнату.
А вечером я — само дружелюбие. Сэм заглядывает в каптерку и, одобрительно посмотрев, как я надраиваю свою бляху пастой ГОИ, кидает мне еще два ремня с плоскими «дембельскими» бляхами:
— Хорошо у тебя получается... Наши тоже почисть!
Есть, конечно, люди, которые воспринимают службу всего лишь как неизбежное зло. Которое рано или поздно кончится, как зубная боль. Им приходится сложней всего — ведь они искренне не понимают, зачем им вся эта военная премудрость, если они — Музыканты. Поэтому среди них — либо «Швейки», либо откровенные «тормоза».
В нашем оркестре таким Швейком был трубач Саша Соколовник. Саня был очень хорошим трубачом, солистом. И в армию он попал только потому, что на беду свою был здоров. К тому же он учился в консерватории, а это учебное заведение военной кафедрой не обладало. Сашина мама нашла нашего начальника совершенно случайно, познакомилась с ним в совершенно неофициальной обстановке и потому считала его чем-то вроде приятеля. Мучая его звонками и просьбами «поберечь Санечку», она в конце концов довела начальника до совершенного бешенства, и он стал прятаться от нее, как черт от ладана.
Однажды Саня в три часа ночи появился перед рубкой дежурного по училищу в столбе лунного света. Он был в домашних шлепанцах, парадной форме и теплом махровом шарфике. Сипло спросив у онемевшего от такой наглости капитана первого ранга: «Простите, вы не подскажете, где тут выход? А то я заболел и мне срочно надо домой!», Саня ужасно недоумевал, почему злой кап-раз бросился звонить начальнику домой и требовать его немедленного прибытия в училище, да и вообще вел себя грубо и устроил целый скандал...
В другой раз Саня забрался в самый дальний угол нашего здания, чтобы как следует «подуть длинные ноты». В результате оркестр убыл без него в Москву на Всесоюзный конкурс, а его в течение двух суток искала комендатура. И нашла дома. Куда он отправился, поняв, что его забыли.
Он попадался всем патрулям, категорически забывал отдавать честь старшим по званию, зато отдавал ее всем встречным милиционерам и железнодорожникам, надевал под шинель яркие шарфики и засыпал на любом дежурстве. Зато он был классным трубачом и солировал на всех концертах.
К оркестрам везде относятся по-разному. Большая часть офицеров недолюбливает музыкантов — они никак не могут представить себе, что перед ними — военные. Поэтому «дрючить оркестрантов» — любимая забава множества молодых офицеров. Со временем они все равно понимают, что военные музыканты — необходимое зло, их уже не переделаешь и легче просто не обращать на них внимания.
Гораздо труднее было общаться со старшими офицерами, которые были уверены, что понимают в музыке не хуже нашего, особенно в музыке военной, особенно потому, что они старше по званию.
Никогда не забуду свой первый «переход на обед», который я должен был обеспечивать в одиночку — оркестр был на какой-то игре.
Я ужасно волновался, что не смогу держать темп, поэтому специально подготовился: повесил на ремень барабана электронные часы, которые мигали как раз в нужном темпе — 120 шагов в минуту, как и написано в Уставе.
Уставившись на часы, я так и отбарабанил весь переход, не заметив, что надо мной уже давно нависает полковник Амирханян — начальник строевого отдела. Дождавшись, пока я закончу, он рявкнул мне прямо в ухо:
— Ты что, сынок, Устав не читал?!
— Почему? — опешил я.
— А потому что слишком быстро играешь!!!
— Я, товарищ полковник, играю как раз по Уставу! — обиделся я. — Вот видите часы?..
— Чего?! — взвился Амирханян. — Да я двадцать лет в армии! И ты мне будешь говорить, что я не знаю, что такое сто двадцать шагов в минуту?!
— А я десять лет музыкой занимаюсь... — пролепетал я. — Вот же часы...
— Засунь себе в жопу свои часы!!! — заорал полковник и поволок меня в отдел.
Оттуда меня забрал начальник. Утирая пот после выволочки, которую ему устроил нач-строй, он сказал мне золотые слова:
— Он прав!
— Да как же, Александр Иванович?! Я же по часам... сто двадцать!..
— Ты в армии, Паша. И поэтому он прав, потому что он полковник. А ты — говно. И я пока что тоже...
А этот полковник, как потом оказалось, очень на самом деле оркестры любил. Когда он служил командиром полка морской пехоты на Дальнем Востоке, его музыканты были привилегированной кастой — все они имели квартиры и хорошие ставки. Главной их службой было вот что: по первому приказанию они мгновенно выстраивались на плацу в парадной форме и ждали. В центр плаца выносили резное кресло и столик. На столике стояла бутылка армянского коньяку и блюдце с тонко нарезанным лимоном. Амирханян садился в кресло и, попивая коньячок, часами наслаждался армянскими маршами в исполнении его любимцев. Вот такая любовь.
Прослужил я в оркестре 5 лет без малого. Многое, конечно, за это время случалось, и баек я слышал немерено. А некоторые могу и про себя рассказать.
Что же это за подразделение такое — военный оркестр? В его рядах можно встретить и пацана тринадцатилетнего, и настоящего пенсионера... Играют и симфонии, и пустячки всякие — в зависимости от ситуации... Матерятся и пьют так, что иные флотские завидуют. А в филармонии встретишь — ангел, а не человек, сидит себе, глаза закрыв, головой качает в такт Дебюсси...
У военных музыкантов свой язык — вроде бы и русский, но только свой его и поймет, да и то не каждый. Поэтому и байки у музыкантов особенные — вот вам несколько от одного моего приятеля...
* * *
Я в оркестр служить пришел в 16 лет — едва только школу закончил. Сколько помнил себя, музыкой занимался, а в музыкальное училище сразу не брали — надо было годик позаниматься с педагогом, денежку поплатить, примелькаться, так сказать, преподавательскому составу. А куда еще бедному барабанщику податься? В институт какой-нибудь Политехнический — наотрез не хотел, а на улице болтаться, у матери на шее — вообще невозможно. Вот и подсказал один дяденька маме: давай его, мол, в военный оркестр — все при деле будет, учиться там разрешают, да и армию гам же отслужит, не ушлют куда-нибудь к черту на куличики... <Тогда говорили, что было правило такое — прослужишь воспитанником 1,5 года — оставляют служить там же, поэтому вся музыкальная братия старалась за полтора года застолбить за собой местечко в каком-нибудь городском военном оркестре — хоть и служишь, а дома!>
Ну и попал я в оркестр Высшего военно-морского училища радиоэлектроники им. А. С. Попова, в просторечии — «Поповки». Специальность — ударные инструменты, воинское звание — «воспитанник». Это значит, служишь как все, форму носишь, но присягу не принимаешь, пока восемнадцати лет не стукнуло, потому являешься лицом фактически безответным, а юридически совершенно безответственным.
На практике выглядит так: залетает, к примеру, «воспитон» в комендатуру по пьянке. Военного билета у него нет, поэтому вызывают старшину оркестра: забирайте, мол, своего «сына полка». Ну тот его пинками в «команду», там «старослужащие» по морде надают, а потом его дирижер по самые гланды пропесочит, увольнения лишит лет на сорок... После чего китель наденет, пару зерен кофейных разжует и с грустным лицом потащится к дежурному по училищу, где примется ныть и стонать: дитя, мол, неразумное, сирота безвинный — оступился, поганец, вы уж там начальству не докладывайте, а я ужо ему всыплю...
Так что «воспитоны» в основном пользовались этим безбожно и не боялись ни черта.
Когда я впервые попал в «команду», то первой моей проблемой стал самый настоящий языковой барьер. Чувствую, говорят по-русски, а понять не могу — встал в строй — слышу шепот:
— Вчера два сундука в бочонок заползли... Там две кести сидят — одна бэйная такая, а вторая совсем эсная... Ну пофаили, взяли биру, попробовали — сурло какое-то... Побазлали с чувихами — а те говорят, что тут и берло размешивают. Ну, предложили им повышивать по парку, те вроде не против. Пошли в нижний, там Леха одну за бас прихватил, а та ему как даст в рыло с размаху!
Я даже вспотел от напряжения. Рядом стоит матрос — альтист Меря. Видит, как я мучаюсь, и говорит:
— После построения хиляем в Ленинскую комнату.
— Зачем? — пугаюсь я. Все-таки «Сто дней до приказа» только что прочитал, «дедушек» боюсь до смерти...
— Не очкуй, — говорит. — Учиться будем.
После построения идем с ним, садимся. Он достает записную книжку и сует мне:
— На, переписывай...
Я смотрю на заляпанную страницу и ахаю: там настоящий словарь.
— Давай-давай, — покровительственно говорит Меря, — ты тут без этого не человек. Перепишешь, выучишь, будешь сдавать.
Я пробегаю глазами несколько первых слов: «Бас — сиська. Берлять — есть, жрать. Бэйная — здоровенная, большая...» — и ошеломленно киваю.
Потом, через несколько месяцев, когда я уже довольно свободно разговаривал на военно-оркестровом сленге, я даже находил удовольствие в этимологии некоторых слов. Ну например, «бэйная» и «эсная» — от разновидностей духовых инструментов: скажем, туба может быть «бэйной» — настраиваемой на си-бемоль (буквенное обозначение си-бемоль — латинское «В»), а может — «эсной», то есть настраиваемой на ми-бемоль (латинское обозначение «Es»). «Бэшка» или «бэйная» туба по размеру больше чем «эска» — отсюда и такие слова в сленге.
А вышеописанный разговор после зубрежки по «разговорнику» доброго Мери, я бы перевел так: «Вчера два сверхсрочника в пивняк заползли... Там две девушки сидят — одна здоровая такая, а вторая совсем мелкая... Ну покурили <Тоже замечательная этимология глагола «Пофаить» неведомыми путями произошло от английского «Fire» — огонь>, взяли пива, попробовали — моча какая-то... Поболтали с девчонками — а те говорят, что тут и еду размешивают. Ну, предложили им погулять по парку, те вроде не против. Пошли в нижний парк, там Леха одну за грудь прихватил <Кстати «прихватить» чаще может патруль. «Прихват», соответственно — попытка подловить на чем-то неуставном, запрещенном>, а та ему как даст в рыло с размаху!..»
* * *
Одна из самых больших странностей в поведении военных музыкантов — их, собственно, «военность». Возьмем отношение к форме: что вы скажете, увидев, как интеллигентный человек, студент консерватории старательно наглаживает на форменке «складку борзости» или сгибает «краб» на бескозырке так, что его становится легче рассмотреть в профиль, нежели в фас? Как вы отреагируете на то, что после экзамена, скажем, по дирижированию, эта умница несется в воинское ателье и устраивает там портнихе скандал: мол, клеш слишком маленький, не по выслуге, и теперь его «в команде» засмеют? И как вам понравится, что этот самый юноша, который вот-вот сядет в оркестровую яму Мариинки, покупает за сумасшедшие деньги у какого-то дембеля из кадровой роты бескозырку-таблетку — такую крохотную, что она едва держится на его стриженом затылке...
Это необъяснимо. Как и дедовщина в оркестре. Тем не менее она есть, хоть и не такая, как, скажем, на корабле или в стройбате...
На первую ночевку я явился ни жив ни мертв. Начальник в этот день строго сказал мне, что его следует называть не «Александр Иванович», а «товарищ старший лейтенант». И что хватит мне таскаться на ночь домой, а пора начинать служить. И чтоб в двадцать два тридцать я, как штык, был в команде. И я обреченно кивнул.
«На баночке» (то есть дежурным) в этот вечер стоял Меря. Он лениво посмотрел на меня и сказал:
— Ну что, чувачок, будем глазки строить или спать?
— Спать, — покорно соглашаюсь я.
— Как? — удивляется Меря. — А кто приборочку будет делать генеральную, а?
— Кочумай, Меря! — вступается за меня проходящий мимо Фалишкин. И не успеваю я проникнуться к нему благодарностью, как он добавляет: — Пусть лучше спит. А то сейчас со страху обоссытся!
Видно, на лице у меня написано, что я боюсь. А боюсь я, потому что, повторяю, как раз перед этим прочел «Сто дней до приказа». И испытывать на себе все эти ужасы мне вовсе не хочется.
Стою я, как идиот, посреди кубрика и не знаю, что мне делать — все спокойно ко сну готовятся, топают в гальюн в одних трусах, белье расправляют, а я даже не знаю, где моя койка. На всякий случай стал я раздеваться и складывать одежду в свободный рундук.
Наконец ко мне подходят два угрожающего вида дембеля.
— Что, растерялся? — неожиданно ласково спрашивает Сэм, командир отделения.
— Ага, — чуть ли не всхлипываю я.
— Тогда — на! — цедит Ришат, который в считанные дни должен «дембельнутъся».
В моих руках оказывается ремень с новенькой бляхой.
— Почисти быстренько, сынок, и давай спать ложись, — Сэм зевает и направляется к койке.
— Не буду, — говорю я и удивляюсь собственному кретинизму.
Сэм останавливается.
— Не будешь?! — изумляется Ришат. — Почему?
— Потому что если я сегодня это почищу, то завтра буду чистить гальюн зубной щеткой. А я не хочу, — я чувствую себя очень храбрым, но уже покойником.
— Во мудак! — говорит Сэм, переглянувшись с Ришатом. — У нас ведь и гальюна-то своего нет, кто ж тебя чистить-то его пошлет. Ты где этого набрался?
— Все равно не буду! — Я уже практически ничего не соображаю от страха и несу всякую околесицу: — Я вот что вам скажу: хотите меня бить (они снова переглянулись) — бейте, но учтите: если я до чьего-нибудь горла доберусь — не отпущу.
— Ты это... — Ришат с трудом выдергивает из моих немеющих рук ремень. — Не осли! Бляху почисти и спать ложись, душитель. Кто тебя тут бить станет, кому ты нужен-то на х...й? Хотя, конечно, если не почистишь — будут проблемы.
— Ну! — подтверждает Сэм. — Сам же летёха тебе и впердолит по самые гланды...
— Летёха?.. — теряюсь я (летёхой называли начальника, причем даже потом, когда он дослужился до капитана). — Врешь, он дедовщины не допустит!
— Ну точно мудак! — сплевывает Ришат и, махнув рукой, отправляется спать.
Сэм тоже уходит, а я остаюсь один посреди чужого и страшного кубрика. Когда все наконец укладываются, я выбираю себе свободную койку и, быстро расправив влажное белье, бегу к стеллажу с музыкальными инструментами. Там, дрожа от предчувствия беды, я выбираю себе самую тяжелую дюралевую подставку от большой тарелки, которая в сложенном состоянии похожа на дубинку, и юркаю с ней в обнимку под одеяло.
Сжимая подставку, я жду злющих дембелей, которые вот-вот придут меня бить. Я уверен, что не засну всю ночь, и тут же отрубаюсь.
Просыпаюсь я оттого, что понимаю: надо мной склонилась чья-то стриженая башка. Сразу все вспомнив, я вцепляюсь в шею нависшему надо мной и изо всех сил принимаюсь ее сжимать.
Раздается свистящий хрип:
— Ты что?! Отпусти, сука!!!
Но я со страху все сильнее сжимаю пальцы. Хрип переходит в визг, потом в кашель, и, наконец, я получаю страшный удар в глаз. Руки мои непроизвольно разжимаются, и я куда-то проваливаюсь. Последнее, что я слышу, — мой внутренний голос, который издевательски интересуется:
— Что же ты, лопух, про подставку-то забыл? Эх...
Прихожу в себя очень быстро — Фалишкин поливает меня из чайника, громко смеясь. В кубрике горит свет, на койке напротив — всхлипывающий Меря держится за шею. Вокруг него стоят все остальные и покатываются со смеху.
— Ты что, ебанулся?! — орет Меря. — Ты чего на людей-то бросаешься?
— Скажи спасибо, что он тебя этой хуевиной не ебнул! — гоготал Фаля, показывая на подставку.
Я ничего не понимаю, и у меня очень саднит глаз... Все до конца выясняется только на следующий день. На утреннем осмотре Меря рассказывает начальнику страшную историю о том, как ночью он услышал мои крики. Выяснив, что я кричу во сне, он решил разбудить меня, чтобы я, в свою очередь, не перебудил всю команду. Но оказалось, что я не только не спал, но и поджидал его с целью нападения... В результате он был вынужден применить силу, что его и спасло от неминуемой смерти. Понизив голос, Меря советует начальнику как можно скорее избавиться от «этого психа», поскольку теперь за порядок в оркестре лично он не даст и ломаного гроша.
Начальник безмерно удивлен. Поэтому он задает очень важный вопрос:
— Ну а почему у него бляха не почищена?
— Так товарищ старший лейтенант! — выходит из строя Сэм. — Я ему вчера пятнадцать раз сказал, чтобы почистил, а он — не буду! Вот и Ришат подтвердит...
Взгляд начальника становится зловещим. Он смотрит на меня, как на диверсанта, обманным путем проникшего в секретное хранилище. «Так вот вы какой, воспитанник Барковский», — казалось, говорят его серые бдительные глаза.
— Так это была моя бляха? — упавшим голосом спрашиваю я.
— А чья, шизила?! — возмущенно кричит Ришат и выразительно смотрит на начальника.
Мне становится намного легче. Несмотря на то что начальник приказывает мне отдраить Ленинскую комнату.
А вечером я — само дружелюбие. Сэм заглядывает в каптерку и, одобрительно посмотрев, как я надраиваю свою бляху пастой ГОИ, кидает мне еще два ремня с плоскими «дембельскими» бляхами:
— Хорошо у тебя получается... Наши тоже почисть!
* * *
Есть, конечно, люди, которые воспринимают службу всего лишь как неизбежное зло. Которое рано или поздно кончится, как зубная боль. Им приходится сложней всего — ведь они искренне не понимают, зачем им вся эта военная премудрость, если они — Музыканты. Поэтому среди них — либо «Швейки», либо откровенные «тормоза».
В нашем оркестре таким Швейком был трубач Саша Соколовник. Саня был очень хорошим трубачом, солистом. И в армию он попал только потому, что на беду свою был здоров. К тому же он учился в консерватории, а это учебное заведение военной кафедрой не обладало. Сашина мама нашла нашего начальника совершенно случайно, познакомилась с ним в совершенно неофициальной обстановке и потому считала его чем-то вроде приятеля. Мучая его звонками и просьбами «поберечь Санечку», она в конце концов довела начальника до совершенного бешенства, и он стал прятаться от нее, как черт от ладана.
Однажды Саня в три часа ночи появился перед рубкой дежурного по училищу в столбе лунного света. Он был в домашних шлепанцах, парадной форме и теплом махровом шарфике. Сипло спросив у онемевшего от такой наглости капитана первого ранга: «Простите, вы не подскажете, где тут выход? А то я заболел и мне срочно надо домой!», Саня ужасно недоумевал, почему злой кап-раз бросился звонить начальнику домой и требовать его немедленного прибытия в училище, да и вообще вел себя грубо и устроил целый скандал...
В другой раз Саня забрался в самый дальний угол нашего здания, чтобы как следует «подуть длинные ноты». В результате оркестр убыл без него в Москву на Всесоюзный конкурс, а его в течение двух суток искала комендатура. И нашла дома. Куда он отправился, поняв, что его забыли.
Он попадался всем патрулям, категорически забывал отдавать честь старшим по званию, зато отдавал ее всем встречным милиционерам и железнодорожникам, надевал под шинель яркие шарфики и засыпал на любом дежурстве. Зато он был классным трубачом и солировал на всех концертах.
* * *
К оркестрам везде относятся по-разному. Большая часть офицеров недолюбливает музыкантов — они никак не могут представить себе, что перед ними — военные. Поэтому «дрючить оркестрантов» — любимая забава множества молодых офицеров. Со временем они все равно понимают, что военные музыканты — необходимое зло, их уже не переделаешь и легче просто не обращать на них внимания.
Гораздо труднее было общаться со старшими офицерами, которые были уверены, что понимают в музыке не хуже нашего, особенно в музыке военной, особенно потому, что они старше по званию.
Никогда не забуду свой первый «переход на обед», который я должен был обеспечивать в одиночку — оркестр был на какой-то игре.
Я ужасно волновался, что не смогу держать темп, поэтому специально подготовился: повесил на ремень барабана электронные часы, которые мигали как раз в нужном темпе — 120 шагов в минуту, как и написано в Уставе.
Уставившись на часы, я так и отбарабанил весь переход, не заметив, что надо мной уже давно нависает полковник Амирханян — начальник строевого отдела. Дождавшись, пока я закончу, он рявкнул мне прямо в ухо:
— Ты что, сынок, Устав не читал?!
— Почему? — опешил я.
— А потому что слишком быстро играешь!!!
— Я, товарищ полковник, играю как раз по Уставу! — обиделся я. — Вот видите часы?..
— Чего?! — взвился Амирханян. — Да я двадцать лет в армии! И ты мне будешь говорить, что я не знаю, что такое сто двадцать шагов в минуту?!
— А я десять лет музыкой занимаюсь... — пролепетал я. — Вот же часы...
— Засунь себе в жопу свои часы!!! — заорал полковник и поволок меня в отдел.
Оттуда меня забрал начальник. Утирая пот после выволочки, которую ему устроил нач-строй, он сказал мне золотые слова:
— Он прав!
— Да как же, Александр Иванович?! Я же по часам... сто двадцать!..
— Ты в армии, Паша. И поэтому он прав, потому что он полковник. А ты — говно. И я пока что тоже...
А этот полковник, как потом оказалось, очень на самом деле оркестры любил. Когда он служил командиром полка морской пехоты на Дальнем Востоке, его музыканты были привилегированной кастой — все они имели квартиры и хорошие ставки. Главной их службой было вот что: по первому приказанию они мгновенно выстраивались на плацу в парадной форме и ждали. В центр плаца выносили резное кресло и столик. На столике стояла бутылка армянского коньяку и блюдце с тонко нарезанным лимоном. Амирханян садился в кресло и, попивая коньячок, часами наслаждался армянскими маршами в исполнении его любимцев. Вот такая любовь.
* * *
Прослужил я в оркестре 5 лет без малого. Многое, конечно, за это время случалось, и баек я слышал немерено. А некоторые могу и про себя рассказать.
Байки про «жмуры»
«Тяжела и неказиста жизнь военного артиста», — любил говаривать наш старшина по прозвищу Гнус. Гнусом его прозвали лет за триста до моего прихода в оркестр — то, что вылетало из его уст или раструба его трубы, — было одинаково гнусаво. «Дю-дю-дю...» — скворчал он на утреннем осмотре. «Зю-зю-зю...» — зудел он, исполняя партию третьей трубы. И где бы это ни происходило — все одинаково морщились. Но мужик он был с юмором, и вообще-то все его любили. А когда он умер, на Старо-Петергофском кладбище собрался самый большой похоронный оркестр <Сам Гнус, а вообще-то Олег Иванович называл траурные оркестры не иначе как «Жмур-трест». Впрочем, так их называли все старые музыканты. Наш следующий старшина — Олег Николаевич по прозвищу Лысый — звал похоронные коллективы более изощренно «Жопкин хор» > — человек двести, не меньше. И, глотая слезы, играли изумительно, слаженно — самые красивые печальные мелодии...
Но это, честно сказать, был очень редкий случай. Потому что обеспечение похорон, а иначе «жмуров» — одна из самых рядовых и рутинных обязанностей военных оркестров. А любая рутина чувства в конце концов убивает. Если ты на этих «жмурах» раза два в неделю «лабаешь», то и «слезиться» рано или поздно перестанешь, и вообще к человеческому горю привыкнешь.
Я на первый «жмур» попал сразу же, чуть ли не в первый день службы. Хоронили тогда какого-то молодого капитан-лейтенанта, погиб он в автокатастрофе, жена молоденькая осталась с грудным ребенком на руках... Страшно, в общем. Все рыдают, цветов море. Чувствую — слеза наворачивается. И с изумлением слышу, как в оркестре кто-то анекдоты травит, кто-то хихикает, а кто-то чавкает захваченным с камбуза перед выездом бутербродом. Пододвигаюсь к своему «наставнику» Сереге Фалишкину, который разворачивает на большом барабане два громадных куска хлеба с солью:
— Серега, как ты можешь?..
Фаля пихает в рот хлеб и с трудом выговаривает:
— А... Привыкнешь.
Ко мне подходит старшина и говорит:
— Ну что, сынок. Правила знаешь?
— Какие?.. — робею я.
Гнус недоуменно смотрит на Фалю. Тот виновато жует, пожимая плечами. Гнус сдвигает брови:
— Ты сегодня дневальный по оркестру, мудила?
— Я...
— Ну и иди... — Он кивает на гроб.
— Куда?
— К е... матери! Вот куда! — брызжет слюной старшина. — Раз дневальный, значит— целуешь покойника от оркестра.
Я холодею. Смотрю на Фалю, на ребят, пытаюсь понять — не шутка ли. Все абсолютно серьезны, некоторые смотрят сочувственно. Ноги становятся ватными.
— Не... Не пойду, — выдавливаю я из себя.
— Чего?! — Гнус, кажется, меня сейчас разорвет. — Ах ты сука! Позорить нас собрался перед командованием?
Я смотрю на читающего речь перед гробом начальника факультета. Мне кажется, что он строго нахмурился в мою сторону. На слабеющих ногах я делаю несколько шагов в сторону покойника. Меря сочувственно шепчет:
— Да не ссы, чмокнешь разок в бумажку...
Я, схватившись от ужаса за свой барабан, на негнущихся ногах иду к гробу. На меня с недоумением смотрят родственники погибшего. За моей спиной кто-то, не выдержав, прыскает. Я уже понимаю, что это розыгрыш, и собираюсь развернуться, но встречаюсь глазами с заплаканной молоденькой вдовой. Она прижимает к себе грудную девочку и вся сжимается при моем приближении. Я краснею как рак и неожиданно выдавливаю:
— Примите, пожалуйста, соболезнования от оркестра. И... держитесь.
Она кивает, и я топаю в строй. Меря, оскалившись, хлопает меня по плечу. Все удовлетворенно хихикают, а Фаля шепчет:
— А Маркуша, осел, пошел и взасос прям жмурика! Что было...
Тут старшина вскидывает руки и шипит:
— Ну вы, жопы! Третий номер из-за такта...
Все траурные марши расписаны в отдельную нотную книжечку под номерами. Самый знаменитый — Шопена, значился девятым. С ним была связана одна история.
Надо сказать, что численность «жмур-трестов» ни в каких уставах не определена. Поэтому обычно на похороны выезжает дружный коллектив воспитонов и тех, кто не успел отмазаться. Иногда траурные марши исполняются самым причудливым составом, например: труба, валторна, туба и тарелки. Это если четверо поехали. А может, и так: туба, две трубы, тромбон, малый барабан и кларнет. А может, и... Впрочем, может быть как угодно — сам я однажды с Фалишкиным выезжал на жмура вдвоем: с тарелками и малым барабаном. Надо было видеть наши скорбные рожи, когда я бил дробь, а Фаля время от времени трагически хлобыстал тарелками...
Так вот однажды поехали мы на «жмур» аж вдесятером. Старшим был старшина Жевченко, по прозвищу Лысый. Он был интеллигентом, потому как когда-то заканчивал музыкальное училище, играл первого кларнета и носил очки. Взял он сослепу в библиотеке не тот чемоданчик с нотами, и, в результате, оказались мы на кладбище с нотами развлекательного концертного репертуара. И это бы еще было ничего, если бы в нашем «жопкином хоре» были бы старослужащие кроме меня, Фали и тубиста Кириллова. Те бы и наизусть слабали. А тогда, как на грех, поехали одни салабоны — без году неделя в оркестре. Ни одного траурного марша они наизусть не знали.
Встали мы напротив гроба, панихида началась. Кап-три из роты почетного караула на нас таращится — чего, мол, застыли? А Лысый, красный как рак, не знает, чего делать. Фаля ему шепчет:
— Олег Николаич, давайте хоть гимн сыграем'
Лысый отмахивается, лоб хмурит. Потом светлеет и хрипит:
— Открывайте, жопы, девятый номер! Ну, все открывают.
А там — черным по белому: «Танго „Кумпарсита”». Лысый шипит:
— Темп — сорок, смотри на меня!
И начинаем мы тянуть танго «Кумпарсита» в темпе, раз в семьдесят ниже положенного. Слышим: и вправду печально получается, чем не траурный марш. Только вот какой-то явный диссонанс в басах... Оказывается, Кириллов наш по рефлексу сработал: похороны, кладбище, сказано — девятый номер... Ну и ревет он наизусть марш Шопена, поперек всяческим законам гармонии... Родственники покойного (все сплошь не ниже капитанов второго ранга) явно начинают волноваться. Лысый белеет. Два воспитона-трубача пугаются и пытаются подобрать Шопена на слух, остальные тянут «Кумпарситу», как кота за яйца... Фалишкин самозабвенно лупит в тарелки вообще мимо какого-нибудь ритма. Караул почетный просто расползается на глазах от еле сдерживаемого хохота. Душераздирающе, в общем, получилось. Еле ноги унесли.
Но это, честно сказать, был очень редкий случай. Потому что обеспечение похорон, а иначе «жмуров» — одна из самых рядовых и рутинных обязанностей военных оркестров. А любая рутина чувства в конце концов убивает. Если ты на этих «жмурах» раза два в неделю «лабаешь», то и «слезиться» рано или поздно перестанешь, и вообще к человеческому горю привыкнешь.
Я на первый «жмур» попал сразу же, чуть ли не в первый день службы. Хоронили тогда какого-то молодого капитан-лейтенанта, погиб он в автокатастрофе, жена молоденькая осталась с грудным ребенком на руках... Страшно, в общем. Все рыдают, цветов море. Чувствую — слеза наворачивается. И с изумлением слышу, как в оркестре кто-то анекдоты травит, кто-то хихикает, а кто-то чавкает захваченным с камбуза перед выездом бутербродом. Пододвигаюсь к своему «наставнику» Сереге Фалишкину, который разворачивает на большом барабане два громадных куска хлеба с солью:
— Серега, как ты можешь?..
Фаля пихает в рот хлеб и с трудом выговаривает:
— А... Привыкнешь.
Ко мне подходит старшина и говорит:
— Ну что, сынок. Правила знаешь?
— Какие?.. — робею я.
Гнус недоуменно смотрит на Фалю. Тот виновато жует, пожимая плечами. Гнус сдвигает брови:
— Ты сегодня дневальный по оркестру, мудила?
— Я...
— Ну и иди... — Он кивает на гроб.
— Куда?
— К е... матери! Вот куда! — брызжет слюной старшина. — Раз дневальный, значит— целуешь покойника от оркестра.
Я холодею. Смотрю на Фалю, на ребят, пытаюсь понять — не шутка ли. Все абсолютно серьезны, некоторые смотрят сочувственно. Ноги становятся ватными.
— Не... Не пойду, — выдавливаю я из себя.
— Чего?! — Гнус, кажется, меня сейчас разорвет. — Ах ты сука! Позорить нас собрался перед командованием?
Я смотрю на читающего речь перед гробом начальника факультета. Мне кажется, что он строго нахмурился в мою сторону. На слабеющих ногах я делаю несколько шагов в сторону покойника. Меря сочувственно шепчет:
— Да не ссы, чмокнешь разок в бумажку...
Я, схватившись от ужаса за свой барабан, на негнущихся ногах иду к гробу. На меня с недоумением смотрят родственники погибшего. За моей спиной кто-то, не выдержав, прыскает. Я уже понимаю, что это розыгрыш, и собираюсь развернуться, но встречаюсь глазами с заплаканной молоденькой вдовой. Она прижимает к себе грудную девочку и вся сжимается при моем приближении. Я краснею как рак и неожиданно выдавливаю:
— Примите, пожалуйста, соболезнования от оркестра. И... держитесь.
Она кивает, и я топаю в строй. Меря, оскалившись, хлопает меня по плечу. Все удовлетворенно хихикают, а Фаля шепчет:
— А Маркуша, осел, пошел и взасос прям жмурика! Что было...
Тут старшина вскидывает руки и шипит:
— Ну вы, жопы! Третий номер из-за такта...
Все траурные марши расписаны в отдельную нотную книжечку под номерами. Самый знаменитый — Шопена, значился девятым. С ним была связана одна история.
* * *
Надо сказать, что численность «жмур-трестов» ни в каких уставах не определена. Поэтому обычно на похороны выезжает дружный коллектив воспитонов и тех, кто не успел отмазаться. Иногда траурные марши исполняются самым причудливым составом, например: труба, валторна, туба и тарелки. Это если четверо поехали. А может, и так: туба, две трубы, тромбон, малый барабан и кларнет. А может, и... Впрочем, может быть как угодно — сам я однажды с Фалишкиным выезжал на жмура вдвоем: с тарелками и малым барабаном. Надо было видеть наши скорбные рожи, когда я бил дробь, а Фаля время от времени трагически хлобыстал тарелками...
Так вот однажды поехали мы на «жмур» аж вдесятером. Старшим был старшина Жевченко, по прозвищу Лысый. Он был интеллигентом, потому как когда-то заканчивал музыкальное училище, играл первого кларнета и носил очки. Взял он сослепу в библиотеке не тот чемоданчик с нотами, и, в результате, оказались мы на кладбище с нотами развлекательного концертного репертуара. И это бы еще было ничего, если бы в нашем «жопкином хоре» были бы старослужащие кроме меня, Фали и тубиста Кириллова. Те бы и наизусть слабали. А тогда, как на грех, поехали одни салабоны — без году неделя в оркестре. Ни одного траурного марша они наизусть не знали.
Встали мы напротив гроба, панихида началась. Кап-три из роты почетного караула на нас таращится — чего, мол, застыли? А Лысый, красный как рак, не знает, чего делать. Фаля ему шепчет:
— Олег Николаич, давайте хоть гимн сыграем'
Лысый отмахивается, лоб хмурит. Потом светлеет и хрипит:
— Открывайте, жопы, девятый номер! Ну, все открывают.
А там — черным по белому: «Танго „Кумпарсита”». Лысый шипит:
— Темп — сорок, смотри на меня!
И начинаем мы тянуть танго «Кумпарсита» в темпе, раз в семьдесят ниже положенного. Слышим: и вправду печально получается, чем не траурный марш. Только вот какой-то явный диссонанс в басах... Оказывается, Кириллов наш по рефлексу сработал: похороны, кладбище, сказано — девятый номер... Ну и ревет он наизусть марш Шопена, поперек всяческим законам гармонии... Родственники покойного (все сплошь не ниже капитанов второго ранга) явно начинают волноваться. Лысый белеет. Два воспитона-трубача пугаются и пытаются подобрать Шопена на слух, остальные тянут «Кумпарситу», как кота за яйца... Фалишкин самозабвенно лупит в тарелки вообще мимо какого-нибудь ритма. Караул почетный просто расползается на глазах от еле сдерживаемого хохота. Душераздирающе, в общем, получилось. Еле ноги унесли.