Тем временем мы перекуривали и ждали взрыва, а Леха тщетно пытался восстановить в памяти ход событий:
   — «Фак-н-ебтыть» помню. Потом... не помню. Вроде дом какой-то... Пили что-то.. Нет, не могу, не помню...
   Вдруг лицо его изменилось, и он осторожно поднял левую руку:
   — Чуваки, точно... Там бомба! Они же, суки, мне часы подменили! «Ченч, говорят, ченч...» Там бомба... — И он обреченно обнажил мощное запястье.
   Мы ахнули. На его руке сверкал настоящий «Ролекс» с золотым браслетом. Именно такой мы полчаса рассматривали в ювелирном магазине — на нем висела бумажка с ценой: «4.000£»...
   Последующие издевательства над Лехой стали основным развлечением обратной дороги. Вымещая свою зависть, мы бесчисленное количество раз спрашивали у Штырева, как бы невзначай:
   — Слушай, Леха, а чего ты на таможне-то скажешь? Тебе же тридцать фунтов выдали, а ты на пять тысяч везешь?
   — Скажу — подарили! — бурчал он в ответ.
   — Ну это еще ладно, — кивали мы. — А вот когда спросят, куда ты свои задекларированные ходики дел... С двадцатью, между прочим, камнями?! К тому же марки «Полет», а?! Вот тут-то и.. Это уже, понимаешь, пахнет!.. Это тебе не шуточки...
 
* * *
 
   Как-то вечером к нам в кубрик пришел летёха, чтобы выдать по три «беломорины» на предстоящие сутки. Это были последствия тотальной продажи командой «Перекопа» всех запасов отечественного табака. Ирландцы, как безумные, скупали «Стрелу», «Приму» и особенно «Беломор». Сигареты «Друг» шли по такой цене, что даже наши «водочные» цены казались пустячком, а пачка «Любительских» просто вызвала давку на причале.
   Разумеется, мы не только продавали, мы менялись на «Мальборо», «Винстон» и прочее невиданное нами доселе курево. Но, во-первых, все хотели довезти его до дому, а во-вторых — никто толком не помнил, куда его запихал.
   Все то же самое творилось и в экипаже. Поэтому командир похода принял волевое решение: матросский «чепок» закрыть, запасы курева поделить и раздать командирам подразделений для последующего распределения.
   Самой ходовой валютой на корабле стал «Беломор». Самыми богатыми людьми — некурящие.
   Понятное дело, что ежевечернего визита нашего начальника все курильщики ждали как появления мессии. В этот вечер начальник сказал:
   — Это последняя порция. До захода на Кронштадтский рейд еще трое суток. Но, скажу по секрету, есть у боцмана кое-какие запасы. Так что если есть с чем расстаться в обмен на курево — вперед. Только не забудьте, что занесено в декларации, а то потом будете на таможне объяснять, что сигареты на часы у боцмана выменяли. — Он хихикнул и подмигнул Лысому.
   — Да, Леха, — неожиданно ляпнул Фалишкин. — Ты про декларацию-то подумай...
   Начальник нахмурился и посмотрел на Штырева. Тот невинно пожал плечами. Летёха потоптался еще немного и вышел. В коридоре ему показалось, что в кубрике после его ухода раздался какой-то смутный шум. Но пора было спать, и он пошел к себе в каюту.
   А шум действительно был. Леха методично колотил Фалишкина. После этого над ним никто не шутил.
 
* * *
 
   Как только корабль вышел в открытое море, весь личный состав был построен на верхней палубе. Увидев строй, начальник похода схватился за сердце. Командир корабля икнул, а глаза старпома стали наливаться каким-то странным лиловым оттенком.
   Назвать то, во что был одет экипаж, — военной формой, не рискнул бы даже Нестор Иванович Махно. Однородность строя не наладило бы даже объявление «формы ноль — трусы, пилотки»: многие продали и пилотки.
   Кто стоял в чем-то среднем между робой и «парадкой», кто вроде бы и по форме, но без тельняшки и почему-то в зимней шапке. Отдельные военнослужащие стыдливо прикрывали срам, ни много ни мало, шинелью — из-под нее предательски торчали контрабандные джинсы.
   И лишь оркестр сверкал на левом фланге — новехонькая парадная форма даже немного мозолила глаза на общем фоне.
   — Во мудаки... — сокрушенно вздохнул боцман. — Это ж сколько денег упустили!..
   Мы были с ним совершенно согласны. Но, к сожалению для нас, концертная парадная форма хранилась у летехи в каюте, и надеть нам ее пришлось один-единственный раз — на концерт в супермаркете. А торговать там советской формой было бы неестественно.
   Хмурое командование так и не смогло ничего выговорить. В смысле, ничего такого, что бы годилось для публикации...
 
* * *
 
   Как я уже говорил, обратный путь занял втрое больше времени. Соответственно и проход «узкостей» с автоматчиками и особистами удлинился до невозможности.
   На входе в Балтику я и мои сопризывники торжественно отметили «Приказ». Его зачитал нам радист, и, хотя мы знали его дословно — текст этого документа не менялся веками, — мы жадно ловили каждый слог...
   Но все — как плохое, так и хорошее, когда-нибудь кончается. Кончился и наш дальний поход. Нам выдали по грамоте с веселыми стишками, удостоверяющими, что мы сходили, и сходили далеко.
   В Кронштадте нас ждали жены и подруги. Мы были уверены, что они, восхищенные нашим мужеством и широтой морской души, подарят нам вскоре такие наслаждения и почести, что даже все привезенное нами импортное барахло не станет адекватным ответом на эти подарки.
   Поэтому мы очень хотели что-то преподнести нашим дамам. И сделали это единственным доступным способом, как только впереди показались хмурые волнорезы Кронштадтской бухты — мы заиграли. Играли мы фантастический вальс, который когда-то написал один из военных дирижеров нашего округа — подполковник Барсегян. Вальс несся над Финским заливом, как волшебная телеграмма: «Приближаемся родному берегу зпт мечтаем радушной встрече зпт соскучились зпт раз-два-три зпт раз-два-три зпт раз-два-три...»

Байки про гастроли

   В памятном девяносто первом году (причем именно в августе) один из дирижеров базы — кап-лей Карабасов умудрился добиться приглашения на фестиваль военной музыки во Францию.
   Выбрав из всех военно-морских оркестров лучших музыкантов, он прикомандировал их к себе и, присвоив получившемуся коллективу звучный титул «Адмиралтейский оркестр Санкт-Петербурга», начал изнурительные репетиции.
   Карабасова в батальоне ласково называли Лешей и относились к нему тепло — он ярко выделялся из всех дирижеров своей необычной внешностью и в самые тяжелые минуты всегда развлекал личный состав. Вернее, личный состав без устали развлекался, глядя на него.
   Во-первых, Леша обожал Штрауса. Обожал он его до такой степени, что еще на «факультете» <Военно-дирижерский факультет Московской консерватории — единственное учебное заведение России, выпускающее военных дирижеров> отрастил себе огромные усы, которые заботливо завивал кончиками кверху. На его румяном лице эти усы выглядели очень забавно, но по ним можно было определить все перепады настроения бравого дирижера — музыканты из его оркестра всегда сперва смотрели на них, а потом уже в глаза своему начальнику. Нужно ли говорить, что его музыкальные программы изобиловали польками, вальсами и увертюрами Штрауса, в исполнении которых карабасовскому оркестру не было равных.
   Во-вторых, Леша был помешан на всяческих военных прибамбасах — он единственный добился присвоения ему «морского» звания — капитан-лейтенант, а не просто капитан. В связи с чем был просто увешан различными знаками отличия и галунами. Он обожал все военные церемониалы и умудрялся обеспечивать абсолютное большинство официальных приемов и встреч, из-за чего безостановочно портил отношения с коллегами — соискателями. Он так следил за соблюдением устава и формы одежды, что его старшина даже не успевал пить, заботясь о внешнем виде личного состава..
   При всем этом он оставался сугубо гражданским человеком. В его оркестре все «срочники» и «воспитоны» обращались к нему по имени-отчеству и ночевали дома. То, как он ходил строевым шагом, доводило до истерики всех, кто хотя бы приблизительно знал, как это делается, а уж как он отдавал честь — веселило даже детей. Причем делал он это с самым серьезным видом, поэтому любящие подчиненные не расстраивали его попусту и не обращали на это внимания.
   Скромно замечу, что я тоже попал в число приглашенных в «Адмиралтейский оркестр». В связи с чем готовился вместе со всеми поехать в далекую Францию и поразить тамошнюю публику настоящим русским искусством.
   Репетиции были кровавыми — первую половину дня мы сидели «в классе» и до седьмого пота оттачивали концертную программу. После обеда нас выводили во двор, и мы, как проклятые, заучивали «плац-концерт» — так называемое дефиле*. 1 сентября 1991 года мы должны были вылететь в Париж.
 
   * Оркестровое шоу — играя на ходу, оркестр перестраивается в различные фигуры, сходится, расходится, пританцовывает и поет. Короче говоря — что-то похожее на балет, аккомпанирующий сам себе.
 
   Естественно, что девятнадцатого августа 1991 года мы расстроились! Поездка грубо обламывалась, все наши труды казались напрасными — мы проклинали эту проклятую страну вообще и этот вонючий ГКЧП в частности... Но, как и предсказывал невозмутимый Леша, все обошлось, поэтому мы горячо приветствовали Ельцина и победу демократии, в знак чего срочно сшили триколор и разучили новый гимн.*
 
   * Теперь уже снова «старый».
 
   Тут надо бы, справедливости ради, заметить, что не одни мы так радовались свержению ГКЧП. В это самое время несколько наших сослуживцев находились в открытом море — в дальнем походе. Там им пришлось пережить еще более неприятные минуты: командир похода, старый адмирал взял и сдуру выслал в адрес ГКЧП приветственную телеграмму. Подпоив корабельного радиста, наши «сундуки» проникли ночью в рубку и уговорили его дать им послушать «Голос Америки». Бодрый диктор сообщал, что, дескать, «к Кронштадту приближается мятежный корабль „Смольный”, сверху донизу начиненный оружием и готовый к бою».
   Поскольку докричаться до диктора и сообщить ему, что «мятежный корабль» по своей боеспособности заметно уступает рыбачьему баркасу и, мягко говоря, не собирается ни с кем воевать, — не было никакой возможности, то «сундуки», холодея, дослушали «Голос»... Выяснив, что «демократический Кронштадт готовится к обороне», они собрались было тихо утопиться, но благоразумно решили подождать до утра. И правильно сделали, так как утром к их борту тихо причалил небольшой катер, с которого тихо сошли на борт очень тихие люди и так же тихо увезли с собой старого осла в адмиральском кителе и пижамных штанах.
   Но вернемся к нашему вояжу. Как и было запланировано, первого сентября мы отвалили во Францию.
 
* * *
 
   Совершенно обессиленные после моральных и физических тягот прохождения таможни, в самолете мы наконец расслабились. Да и было отчего: уж к этой-то поездке мы подготовились куда как лучше, чем ко всем предыдущим. Благодаря все тому же многоопытному дяде Саше Фугачеву.
   Когда возник вопрос, что же везти во Францию — он все так же авторитетно посоветовал нам накупить в «Мелодии» пластинок с русской классикой — французы, мол, с руками оторвут, там это так дорого! Благо в этом магазине было полно вышеуказанной классики, да еще с надписями на французском языке, да еще и по грошовой цене; нами был совершен настоящий набег на его полки, в результате чего мы и чувствовали себя абсолютно спокойными и уверенными в завтрашнем дне. Правда, чуть портила настроение хрупкость нашего багажа, но предстоящие барыши вытесняли это беспокойство.
   Развалившись в удобном кресле рядом со мной, многопудовый старшина оркестра Першинин позволил себе миролюбиво похохмить, что, мол, и в их славный коллектив наконец-то проникли представители подозрительных национальных меньшинств. И что теперь на его хрупкие плечи ложится еще одна ответственность — оберегать личный состав от тлетворного влияния сионизма...
   В ответ я так же миролюбиво рассказал анекдот: шли по пустыне мужчина и женщина. Мужчина нашел яблоко и отдал его умирающей от жажды спутнице. В разных странах задают вопрос: какой национальности они были? Англичанин: не знаю, какой национальности была женщина, но мужчина был англичанином, поскольку только настоящий джентльмен может отдать в пустыне яблоко... Француз: не знаю, какой национальности был мужчина, но женщина была француженка: только настоящая француженка способна так очаровать мужчину, чтобы тот в пустыне отдал ей яблоко... Русский: не знаю, кто была баба, но мужик был точно еврей. Потому что только еврей может найти в пустыне яблоко!
   Коллектив дружно посмеялся, еще не представляя, насколько пророческой окажется эта история и как болезненно он будет вспоминать это «яблоко в пустыне»...
 
* * *
 
   Аэропорт «Шарль де Голль» нам не дали даже рассмотреть — пухлый розовощекий импресарио буквально сгреб нас с эскалатора и запихал в могучий автобус, который тут же развил невероятную скорость в северном направлении. Поэтому первым французским впечатлением стал... скромный туалет на автозаправке.
   Тут самое место упомянуть еще одного героя наших приключений — Сережу Чугункова. Чуча был тихим воспитоном из тех, кто навсегда посвятил себя искусству. В связи с чем абсолютно не вписывался ни в один пункт Устава и трогательно мучил начальство.
   Именно такие часами занимаются на инструменте, именно они сутками пропадают в музыкальных училищах и консерваториях, они же являются гордостью и красой всей военно-оркестровой службы (в музыкальной ее части), в связи с чем им и прощается полный дебилизм по части военной. Называли их «профессурой» и старались держать подальше от строевых отделов.
   Чуча был ярким представителем «профессуры». Он занимался не просто часами, он занимался сутками. Проблемой было то, что он, к несчастью, был ударником. И не признавал суррогатов*, то есть занимался только на оригинальных инструментах: барабане, ксилофоне и тарелках. А ведь человек, часами отрабатывающий дробь на «крещендо — диминуэндо»**, способен довести до рукоприкладства даже самого бывалого дежурного по оркестру.
 
   * Дело в том, что для ударных инструментов (в большинстве — довольно громких) предусмотрены специальные учебные варианты — например, кусок толстой резины, наклеенный на фанерную дощечку. «Резинка» прекрасно имитировала отскок палочек от пластика барабана, при этом оставалась беззвучной, и т. д.
   ** С тихого до громкого, и обратно.
 
   Другая неприятность заключалась в его потрясающе наивном характере, который совершенно не совпадал с довольно угрюмой внешностью. При всей своей молчаливости и неуклюжести Чучу иногда прорывало — и тогда творились страшные вещи. Но он блестяще играл на ксилофоне, и в нашей программе значился номер для соло ксилофона с оркестром. Чучу необходимо было терпеть.
   Так вот, когда нас выпустили наконец из автобуса немного размяться и «оправиться», мы, ясное дело, сразу направились в магазинчик — нам необходимо было почувствовать себя за границей. Мы долго толкались у прилавков, вызывая у персонала веселый интерес, как вдруг открылась дверь туалета, и из нее на цыпочках вышел Палыч. Давясь от смеха, он бесшумно поманил нас пальцем. Заглянув в дверь, мы увидели незабываемую картину: Чуча, «откинув капот» и держась, пардон, за свое мужское достоинство, проделывал какие-то непонятные трюки. Он то подскакивал к писсуару вплотную, то, выждав несколько секунд, наоборот, отскакивал от него. Причем при каждом отскоке он замысловато менял траекторию, выписывая совершенно невероятные кренделя ногами.
   Увидев нас, он радостно заулыбался и закричал:
   — Чуваки, смотрите какая клевота! Вода сама спускается! Хрен обманешь!
   И это была чистая правда: вода действительно спускалась при каждом Чучином отскоке — в стену был вмонтирован фотоэлемент.
   — А зачем же ты с голыми яйцами-то скачешь? — поинтересовался Першинин. — Думаешь, писсуар на их колебания настроен?
   Сережа опустил глаза и задумался. Немного помедлив и задумчиво поглядев на свое хозяйство, он просветлел и сказал:
   — А, это я забыл... Увидел такое вот... И забыл.
   — Мудак... — пожал плечами старшина и, сплюнув на ослепительно чистый кафель, вышел из туалета.
   А Чуча проторчал в этом гальюне до самого отъезда, провожая всех к писсуару и обратно. А потом, в автобусе, он еще долго улыбался и качал головой, как Юрий Деточкин в милицейском «уазике»...
   Через некоторое время нас доставили наконец в славный город Лилль, где и начались наши основные приключения.
 
* * *
 
   Нас разместили в крохотном отельчике, основной особенностью которого были хозяева-арабы. Старший брат исполнял обязанности портье, а его несколько сестер служили коридорными. С нашим приездом у них, думаю, открылись глаза на многие вещи...
   Начнем с того, что в отеле были, лишь одноместные номера, которые если и были рассчитаны на двоих, то исключительно на супругов. То есть тех, кто спит в одной постели и укрывается одним одеялом. Надо ли говорить, что наш румяный импресарио из соображений экономии поселил нас именно по двое, именно в эти самые номера...
   Огорчало и то, что всех селили по группам: ударник к ударнику, тубист к тубисту, флейтист к кларнетисту. Поэтому надо мной висела опасность поселиться с Чучей. Но, слава Богу, пронесло: мудрый Леша выбил для Чучи отдельный номер, и после короткой жеребьевки в соседи мне достался Толик Брошин — отчаянно рыжий барабанщик, как и я приглашенный из другого оркестра.
   Большая часть личного состава была жената и имела вполне определенные навыки сна в двуспальной кровати. Но не с волосатым же прапорщиком из твоего оркестра...
   Вечерами, перед отходом ко сну, из наших номеров несся странный, зловещий полушепот:
   — Вова, я последний раз прошу тебя, убери руку!..
   — Никуда я не лезу! Жопу отодвинь!
   — ...Твою мать, что ж ты все одеяло-то захапал?!
   — Отодвинься!.. Уйди от меня, извращенец!..
   Когда первым утром в номера вошли девушки в традиционной восточной одежде с кофе и булочками — взглядам их предстало такое, что у них задрожала паранджа. Я, например, проснулся, поглаживая рыжую Толикову башку, которую тот уютно устроил у меня на груда... Скорость вылета горничной намного превышала звук ее собственного визга.
   Начиная со следующего утра в номер никто не входил — прислуга оставляла завтрак в коридоре у дверей номера и стучала, пока кто-нибудь не отзывался:
   — Мерси, встаем... мерси, твою душу мать!..
   В дальнейшем отношения с горничными у нас так и не склеились — да и понятно: кому приятно подкатить к номеру тележку, доверху наполненную туалетной бумагой, шампунями и мылом, а после уборки номера обнаружить, что тележка абсолютно пуста...
 
* * *
 
   Кормили нас восхитительно — импресарио удалось отыскать ресторан, где шеф-поваром служил какой-то армянин, лет двадцать назад эмигрировавший из Союза. Перед первым же обедом он торжественно вышел на середину ресторана и дал витиеватую клятву: мол, он никогда себе не простит, если его соотечественники будут что-то кушать дважды, — он клянется ни разу не повториться и оставить в наших сердцах и желудках долгую память о французском гостеприимстве...
   Он был верен этой клятве до конца, и действительно, вспоминая тот небольшой ресторанчик, мы до сих пор пускаем слезу... Или слюну. В общем, помним.
   С первым обедом появилась первая культурологическая проблема. И дело было не в том, что нам предстояло разобраться в обилии приборов, веером разложенных у наших тарелок. Проблема, как и «veritas» заключалась «in vino».
   Во-первых, его, то есть вина, было очень много. Столики были на троих, и на каждом стояло по литровой бутылке красного «Бордо». Во-вторых, как только бутылка пустела — ее тут же меняли на полную, причем абсолютно бесплатно и безмолвно. В-третьих, бутылки, стоящие на столе, были открытыми (вино, видите ли, должно было «подышать»!), поэтому нести их с собой было не очень удобно.
   Но, в конце концов, мы ведь приехали из России... Все неожиданно вспомнили, что давно и самоотверженно собирают винные пробки, поэтому «не могли бы вы принести несколько старых пробок — мы увезем их с собой, о спасибо, вы так любезны...» А также: «простите, вы не будете возражать, если мы возьмем с собой несколько пустых бутылок — нам не во что ставить цветы в номерах...»
   А дальше — дело техники: пустую бутылку на стол, полную закрываем пробкой и пихаем в карман. В результате — вина у нас в номерах больше, чем воды, и мы абсолютно счастливы.
   Вторая проблема заключалась в том, что на первый обед нам подали цыплят. Причем мы не сразу поняли, что эти жирненькие кругленькие птички, зажаренные целиком, и те усопшие костлявые воробьи, которых мы едали на родине, — с точки зрения орнитологии абсолютно идентичны. Мы, грешным делом, подумали, что нам подали какую-то дичь. Но заботливая переводчица нас переубедила.
   Чучу от вида такого великолепия посетило его своеобразное чувство юмора, и он саркастически пошутил:
   — А чего так мало?
   К переводчице тут же подскочил метрдотель и шепотом осведомился, что прокричал этот месье? Та добросовестно перевела. И когда Чуча уже нацелился вилкой на жирную цыплячью грудку, его тарелка молниеносно исчезла прямо из-под его носа. Он так и остался сидеть с занесенной в воздухе вилкой, ошеломленно слушая, как тарахтит официант. Переводчица спокойно сказала, что через минуту все будет нормально. Мы почувствовали, что будет весело.
   И действительно, через минуту официант торжественно выволок из кухни огромное блюдо с чем-то, что показалось нам свежезажаренным страусом. Кряхтя, официант взгромоздил все это на стол перед Чучей, который, в свою очередь, тихо застонал. Мы заржали.
   — Жри, раз мало... — хихикая, проговорил Першинин.
   — Да, — совершенно серьезно подтвердил Карабасов. — Пока не съешь, из-за стола не выйдешь. Нечего русский флот позорить.
   — Чуваки-и!.. — умоляюще зашептал Чуча. — Помогите!
   Но мы лишь жестоко посмеивались. Да и при всем желании ничем помочь не могли — ведь и наши порции были столь огромны, что мы чувствовали себя туго нафаршированными помидорами. А впереди нас еще ждал десерт. Да и вина было еще много.
   В результате мы выползли из ресторана абсолютно недееспособными. Чуча был совершенно синим и мог только икать. Тем временем неумолимо надвигалась репетиция.
 
* * *
 
   Кое-как собрав всю амуницию, мы погрузились в автобус и отправились репетировать. Леша озабоченно спрашивал у импресарио, сможем ли мы без проблем отыскать себе какой-нибудь небольшой свободный «пятачок», чтобы спокойно пройти наше «дефиле».
   — Ни х... себе пятачок! — только и выговорил Палыч, когда мы выползли из автобуса.
   Перед нами простирался огромный футбольный стадион «Stadium Nord», выглядевший как самое пустое место на земле.
   — Подойдет? — осведомился импресарио.
   Недавно переставший икать Чуча открыл было рот, но Палыч мгновенно затолкал в него огромное яблоко. Чуча снова принялся синеть, а Палыч стал объяснять, что почувствовал, как в Чучином мозгу созрела еще одна шутка, вроде: «не, мы тут не поместимся». Он сказал, что нас тут же бы вывезли в чистое поле и мы бы, заблудившись, умерли от голода. Першинин предположил, что мы какое-то время питались бы Чучей. Дядя Саша возмутился и заметил, что питаться барабанщиками, да еще такими тупыми, «ни х...я не комильфо!», говоря по-французски. Толик обиделся и заявил, что за иного тупого барабанщика дают пять умных валторнистов, и вообще...
   Но в этот момент Карабасов издал трубный крик: «Строиться!», и мы пошли топтать изумрудный газон лучшего стадиона Лилля.
   Одним из сложнейших номеров нашего плац-концерта было исполнение в середине программы песни на французском языке.
   Для того чтобы ее выучить, еще в Питере Леша раздал нам листочки с текстом, записанным в русской транскрипции. Он уверял, что это очень известная французская народная песня и что зритель будет просто пищать от восторга. Перед самым отъездом к нам пришла строгая тетя с филфака и долго учила с нами французское произношение. Овладеть грассированием и прононсом было несложно. Сложно было понять, о чем поется в песне, — мы хотели придать нашему исполнению как можно больше драматургии. Но перевести песню на русский не могла даже тетя — она утверждала, что это что-то вроде детской считалочки: у некоей Руселль три дома, у каждого дома три крыши, под каждой крышей чего-то тоже три и так далее, то есть нечего и заморачиваться — нужно просто петь.
   Это поняли все, кроме Чучи. Поэтому при исполнении песни, не забывая хлобыстать тарелками, он играл целый спектакль — закатывал глаза, мотал головой, улыбался и, наоборот, морщился — в тех местах, где, по его мнению, требовался особый драматизм. При этом он орал громче всех, и после двух-трех дублей Леша стал хвататься за сердце. Он, конечно, мог бы приказать Чуче не петь. Но тогда в самый ответственный момент расстроенный Чуча мог бы сломать всю сложную геометрию наших рядов и уйти, например, поплакать в сторонку в разгар выступления. Занять его игрой на инструменте — тоже не выход: в отличие от духовиков, «тарелочник» может и петь, и играть одновременно. И тогда Леша придумал блестящий ход — он поручил Чуче шумовые эффекты. Изъяв у флейтиста Мамедова палехскую свистульку, обреченную на продажу после использования в концертной программе (шум птичек в польке «В Павловском лесу» Штрауса), он передал ее Чуче.