Залп «Авроры» никогда не смолкнет,
   Вдаль простерта Ленина рука!
   Полк поет красиво, в три голоса, растроганные партийные вожди (изрядно накачанные коньячком в специальном кафе под трибуной) пытаются подпевать:
   — Бьет набат, бьет набат Интернационала,
   Знамя Октября в руках бойца-а-а!
   Есть у революции нача-а-ало!
   Нет у революции конца!
   Трибуна рукоплещет и скандирует «Браво!» уходящему к Певческому мосту оркестровому полку. И только Павлов притворно хмурится: он-то слышит, какие слова поют его подчиненные, отойдя от трибуны на безопасное расстояние, а потом и сам, лихо сплюнув, затягивает:
   — Как нас эта площадь зае...ла!
   Как давно пора попить винца?!!

Байки про дальний поход

   До перестройки возможность побывать за границей была у очень ограниченного количества военных оркестров. Ну, естественно, валютные ансамбли песни и пляски ездили. Те, кто дислоцировался в ГДР, Польше, Венгрии, на Кубе или Монголии — тоже, понятное дело. Штабные оркестры округов иногда выезжали на фестивали. Но вот чтобы простой оркестр, да еще и в страну развитого капитализма — фигушки! Хотя нет, у морских оркестров такая возможность время от времени появлялась.
   Каждое военно-морское училище рано или поздно отправляло своих курсантов на практику в дальние походы. Программа этих походов зависела от многого. И иногда планировались заходы в иностранные порты. Вот тут-то и требовалось наличие оркестра, ибо без официальной торжественной части обойтись было невозможно.
   За такие походы начальники оркестров бились не на шутку. Ради них они вписывали в состав оркестра всевозможных нужных людей, как из базы флота, так и из своего военно-музыкального начальства. Интрига и подкуп президентов, наговоры и сауны с особистами — в ход шло все. Но я расскажу вам историю, как наш скромный оркестр безо всяких проблем, интриг и борьбы взял да и уплыл в Ирландию.
 
* * *
 
   Шел конец августа Наш дирижер был в отпуске, впрочем, как и большинство «сундуков». За старшего оставили старшину-флейтиста Пашку Лобанова — рыжего смешливого «сундука». Мы вовсю шлялись в самоходы, ездили в Питер, гуляли с местными девицами и чувствовали себя прекрасно. Службы было мало — у курсантов каникулы, на жмуров неурожай, короче, все тихо-спокойно.
   И вот как-то играю я «переход на обед», стучу себе что-то среднее между джазовыми экзерцисами Джо Морелло и строчкой из Устава, озаглавленной «Строевой марш», как вдруг ко мне быстрым шагом направляется дежурный по училищу, кап-два Мясников.
   Ничего приятного я от этого не ждал. Во-первых, как и большинство офицеров, Мясников страдал манией величия. Он был абсолютно уверен в собственном музыкальном таланте. Поэтому пел под наш аккомпанемент на всех вечерах и смотрах художественной самодеятельности. То есть думал, что пел.
   Во-вторых, он ненавидел всех, кто сомневался в его талантах, то есть всех без исключения музыкантов и тех людей, кто по случайности, в отличие от него, имел музыкальный слух.
   И, в-третьих, именно я как-то раз в электричке, по дороге в увольнение, на весь вагон передразнивал этого самого Мясникова: у кап-два был презабавнейший дефект речи. Он произносил «г» вместо «р» Не знаю, почему меня это так смешило, но когда он командовал каким-нибудь разводом караула или делал доклад перед строем, меня просто шатало — я ронял барабанные палочки и нагибался, чтобы никто не видел, как я хохочу.
   — Гавняйсь! — кричал он тонким голосом. — Смигна! Гавнение на сегедину!
   Именно это я и изображал перед благодарными слушателями в поезде, а он, оказывается, сидел напротив «по гражданке»* и тихо страдал. Когда мы вышли на Балтийском вокзале, он так же тихо передал меня патрулю, утверждая, что я нанес ему оскорбление действием. Начальник потом очень смеялся, объявляя мне пять нарядов вне очереди.
 
   * В гражданской одежде.
 
   И вот теперь он подходил ко мне, близоруко щурясь. Я на всякий случай вытянулся, не переставая отбивать марш (теперь уже строго по Уставу).
   — Вольно... — прокричал он, морщась от грохота. — Где начальник огкестга?
   — В отпуске, товарищ капитан второго ранга! — проорал я.
   — А стагшина?
   — Там же, товарищ капитан второго ранга!
   — Кто стагший? — ему приходилось вопить мне прямо в ухо.
   Я хотел было назвать Пашку, но вовремя вспомнил, что Лобанов под утро приволокся к нам в дупелину пьяный, и теперь отсыпается в каптерке.
   — Старший матрос Барковский! — прокричал я.
   — А где он?
   — Обеспечивает переход на обед, товарищ капитан второго ранга!
   Мясников внимательно оглядел плац и посмотрел на меня, как на идиота:
   — И где же?!
   Я в этот момент оборвал свое талантливое соло, поскольку последний курсант благополучно заполз на камбуз. Поэтому кап-два провопил свой последний вопрос в полной тишине. Стоящие на другом конце плаца офицеры удивленно на него посмотрели.
   — Кто? — тихо переспросил я.
   — Ну этот ваш... стагший матгос?! — явно закипая от моей тупости, прошипел кап-два.
   Я скосил глаза на свои погоны и скромно улыбнулся:
   — Здесь. Это я.
   Мясников смерил меня злобным взглядом:
   — Немедленно газыщите вашего командига! Послезавтга огкестг уходит в дальний поход в Игландию.
   — Кто уходит? — невинно переспросил я.
   Кап-два был готов убить меня, но взял себя в руки и процедил, явно подбирая слова без буквы «р»:
   — Ваш коллектив.
   — Прошу прощения, товарищ капитан второго ранга, я не понял — «в дальний поход» куда?
   — В Игландию, чегт бы тебя побгал!!! Немедленно доложи начальству, идиот!!! — трясясь, заорал Мясников.
   Я решил перестать валять ваньку, тем более что эта новость меня просто ошеломила, и немедленно чесанул в команду. Через пять минут оркестр стоял на ушах. Как так? Мы — и сразу в Ирландию?! А это вообще где? И где найти нашего летеху? А как всех собрать? А что делать вообще, и с бухим Лобановым в частности? Я бросился звонить нашему старшине, который совершенно точно был в городе, несмотря на отпуск.
   На мой захлебывающийся доклад Лысый ответил кратко:
   — Не ори, жопа! Через час буду.
   И правда, через час он был в команде. А поздним вечером появился и начальник, несмотря на то что он совершенно точно отдыхал в это время в Пятигорске. А на следующее утро, попирая все географические правила и объективные трудности с билетами, притащились все остальные. А потом даже Лобанов пришел в себя — так заманчива была перспектива.
   Весь день мы заполняли анкеты и дрожали от страха. Выяснилось, что вместо нас должен был поехать совсем другой коллектив, несмотря на то что это была штурманская практика курсантов именно нашего училища. Но что-то там не срослось, и в спешном порядке пришлось собирать в дальнюю дорогу нас. К вечеру меня вызвали в Особый отдел.
   — Ну что?.. — ласково и неопределенно спросил меня румяный майор.
   — А что? — переспросил я, готовясь к самому худшему.
   — Да вот, сижу, анкету твою читаю, — поделился со мной особист.
   — Ошибки грамматические? Или нецензурщина? — нахально осведомился я.
   Майор удивленно на меня посмотрел и загадочно улыбнулся:
   — Острим... Вот ты тут пишешь, что еврей...
   — Виноват, — пожал плечами я.
   — А что брат у тебя двоюродный в Штатах — не пишешь! — Он победно посмотрел на меня и встал.
   — Расстреливать будете? — спросил я, понимая, что ни в какую Ирландию уже не поеду.
   Майор удивился еще больше и подошел ко мне.
   — Расстреливать?.. — задумчиво произнес он, будто бы взвешивая заманчивое предложение. — Да нет, на х... ты мне сдался. Чего про брата-то не написал?
   — А что писать? Я и адреса его не знаю. К тому же там было написано — близкие родственники, а он же двоюродный... И откуда вы вообще?..
   — А вот! — довольно протянул майор. И сказал абсолютно серьезно: — Учти, я тоже в поход иду. И ты у меня будешь под личным присмотром. Так что, если чего...
   — Понимаю, — сказал я, хотя не понимал ни хрена. И на всякий случай добавил: — Я постараюсь.
   — Давай! — Майор погрозил мне пальцем и показал на дверь.
   Я так и не понял, зачем он меня вызывал. И почему Леньке Шульману, который не указал в анкете сводного по отцу брата, который уже лет десять жил в Израиле, запретили выезд. Видимо, майор счел, что сводный брат гораздо роднее двоюродного. Или вычислил, что от Ирландии до Израиля вплавь гораздо ближе, чем до Массачусетса, в котором поселился мой двоюродный брат Женька.
   Вместо Шульмана срочно пришлось приглашать проверенного товарища из другого оркестра. Им оказался бывалый сверхсрочник Александр Васильевич Пугачев, которого весь морской батальон любовно звал дядей Сашей. Дядя Саша уже ходил в дальний поход — в Италию, поэтому все оставшееся время ему пришлось проводить брифинг на тему «Что туда брать и что нас ждет?».
   Самым важным сообщением дяди Саши было следующее: военным музыкантам бояться морской болезни глупо — у духовиков прекрасно развит вестибулярный аппарат. Барабанщики помрачнели — их вестибулярный аппарат был явно не на высоте. Всю последнюю ночь перед погрузкой на корабль мне снилось, как я позорно и безостановочно блюю посреди мирового океана...
   Кстати, к нам присоединился не только дядя Саша — необходимость не ударить в грязь лицом на империалистических подмостках заставила нашего начальника прикомандировать к оркестру еще несколько ценных кадров. Среди которых был и Палыч.
   На следующий день мы, под наше же громовое «Прощание Славянки», вышли из Кронштадта в открытое море на учебном корабле «Перекоп» — огромной старой посудине.
 
* * *
 
   Балтика встретила нас ласковым солнышком и ощутимой качкой. Волны казались более чем внушительными, но никого не тошнило, и вообще все было прекрасно. Курсанты ходили по палубе вразвалку, сплевывали за борт и солидно обменивались впечатлениями:
   — Баллов пять, не меньше...
   — А то, мля!
   Все они заметно волновались перед отходом. Каждому хотелось выдержать неведомые трудности достойно, поэтому этот первый «шторм» изрядно поднял им настроение. Которое им тут же подпортил веселый голос старпома, весело сообщившего по громкой связи:
   — Проходим там-то и там-то. Волнение моря — полтора балла.
   Все уныло посмотрели на огромные, как тогда казалось, волны и подумали: что же будет хотя бы при четырех?.. Впрочем, очень скоро все узнали — что.
   Это редкая возможность представилась западнее острова Готланд, когда Балтийское море решило дать все необходимые разъяснения с помощью шторма в пять баллов. Личный состав блевал.
   Всеобщий рвотный рефлекс свалил все курсантское поголовье, причем те, которые наиболее небрежно сплевывали за борт накануне, были наказаны самым жестоким образом. Их ярко-зеленые физиономии уныло выглядывали из каждого гальюна.
   Экипаж корабля, матерясь, смывал из брандспойтов отвратительную жижу с палубы, а старпом с неизменным весельем командовал по громкой.
   — За борт не травить, караси! Потом не отмоемся!!! Трави на палубу, салаги!
   Дрожа от унижения, будущие морские офицеры еле дотаскивались до гальюнов — им уже объяснили, что «травить на палубу» — величайший позор.
   А что же музыканты? — спросите вы. А вот что. Первым свалился бывалый дядя Саша. За ним полегли все тубисты, чей вестибулярный аппарат теоретически должен был выдерживать космические перегрузки. А дальше оркестр валило «по группам»: поочередно вышли из строя тромбоны и баритоны. За ними к гальюнам уныло потянулись валторны и альты. Трубы и «дерево» сдались практически сразу же, не добравшись даже до гальюнов. Начальник трое суток вообще не покидал каюты. И только свежих, румяных барабанщиков можно было регулярно видеть на камбузе.
   У нас морская болезнь проявилась совершенно непостижимым образом — ударников мучил невообразимый жор. То ли отсутствие за столом остальных, то ли высокая моральная подготовка дала о себе знать, но только наш смехотворный вестибулярный аппарат вел себя абсолютно нелогично — мы чувствовали себя замечательно. Набрав полные миски всякой жратвы, мы заваливались в кубрик и объедались перед зеленеющими товарищами до полного одурения. Стоны сослуживцев не трогали нас, мы безжалостно предлагали им полтарелки борща и заливались счастливым смехом, наблюдая, как они спрыгивали с коек, стараясь добежать до ближайшего гальюна.
   Этот кошмар продолжался до самого выхода в Северное море. Ослабевшие «морские волки» получили в нем короткую передышку. В Па-де-Кале все наконец окончательно пришли в себя, Ла-Манш был спокоен как агнец, а Бискайский залив вообще проигнорировал все сплетни о нем, встретив ласковым штилем. Мы даже рискнули порепетировать свое дефиле на вертолетной площадке восьмой палубы. Пролетавший в этот момент над нами натовский «Орион» удивленно покачал крыльями, в фюзеляже открылась дверь, и из нее высунулся офицер в синем комбинезоне. Он что-то восхищенно проорал и покрутил пальцем у виска. Коллектив дружно ответил ему на чистейшем английском языке: «Fuck you!» Этому приветствию нас накануне заботливо научил старпом, у которого музыканты числились в любимцах.
 
* * *
 
   Стремительный бросок в заграничные воды был продиктован простой целью — как только мы пересекали морскую границу, всему личному составу начислялось довольствие в твердой, свободно конвертируемой валюте. Забегая вперед, скажу, что на обратном пути расстояние, покрытое нами в начале похода за двое суток, мы проходили полторы недели. Самым малым ходом.
   Поскольку все мы не имели ничего общего с настоящими моряками кроме формы, все нам было в диковинку. Светящееся по ночам море, суровая красота штормового неба, малопонятный язык кадровых моряков — все это вызывало в нас чувство слепого щенячьего восторга. Мы всасывали в себя каждую мелочь, чтобы не забыть там, на берегу, и гордиться тем, к чему удалось приобщиться.
   Хотя немало было и такого, что не вызывало ничего, кроме унижения и обиды. Например, при прохождении проливов, или, как их называли, «узкостей», весь личный состав, свободный от вахты, сгоняли на верхнюю палубу. На баке и юте вставали по двое автоматчиков во главе с офицером-особистом. Они не спускали глаз с ежащейся на сентябрьском ветру толпы курсантов и матросов, готовые открыть огонь по любому сумасшедшему, рискнувшему прыгнуть в ледяную воду. Так в общей сложности наш корабль прошел десятки миль.
   Те же чувства вызывала страшная, безжалостная «дедовщина», царившая в матросских кубриках. Более жалких и забитых парней, чем «первогодки» на этом корабле, мы никогда не встречали. Их задрючивали до абсолютно скотского состояния, причем при полном попустительстве офицеров — так всем было спокойнее.
 
* * *
 
   Потихоньку мы добрались до Гибралтара. Там нам посчастливилось испытать одно из самых счастливых потрясений в жизни — мы проходили пролив в сопровождении стаи касаток.
   Было это так. Близость к экватору заставила командование сжалиться и объявить по громкой связи: «Личному составу, форма одежды — ноль! Трусы — пилотка!» Надо было видеть разнообразие трусов, украшающих крепкие чресла нашего дружного коллектива. Палыч, например, щеголял в розовых семейных трусах, украшенных кокетливыми ромашками. Спортивные тромбонисты сверкали щегольскими плавками, Лысый стыдливо выползал на палубу в белых индийских трусиках с прорезью, барабанщики и трубачи прикрывали срам разноцветными «боксерками», и лишь явные «салабоны» стеснительно оглаживали на костлявых ягодицах раздуваемые ветром сатиновые уставные «семейники»
   Начальник был верен себе и выходил «в люди» исключительно в брюках и форменной рубашке с коротким рукавом. И только домашние шлепанцы, надетые на босу ногу, да круги под мышками предательски свидетельствовали о том, что нашему бравому командиру тоже жарко.
   После полудня вся команда предавалась сиесте — находиться на раскаленной палубе было решительно невозможно. И вот однажды, когда мы подходили к Гибралтару, в кубрике раздался тихий но внятный голос Палыча:
   — Е... твою душу мать... Это еще что?!
   Несколько человек, расписывающих «пулю» на подвесном столе (в том числе и я), подались к иллюминатору. Первым заорал Фаля. Прямо перед нашими носами вровень с кораблем двигался неправдоподобно огромный и абсолютно человеческий глаз.
   В этот же момент по громкой связи раздался невозмутимый голос старпома:
   — По правому борту — касатки! Салагам — любоваться!
   Мы рванули наверх. То, что мы увидели по правому борту, невозможно описать. Штук восемь морских гигантов легко обгоняли корабль. Исполинские хвосты мерно вспенивали изумрудную воду, скользкие черные тела, размером со среднюю железнодорожную цистерну, совсем по-дельфиньи врезались в волны. И самое незабываемое — их громадные влажные глаза, казалось, насмешливо следили за нами — смешными червячками, вообразившими себя хозяевами океана... Мы просто выли от восторга.
   Когда касатки ушли вперед, нас снова сгрудили на верхней палубе для прохождения «узкости». Мы во все глаза смотрели по сторонам — картина была впечатляющей. Вид грозных стен Гибралтарской крепости с одной стороны и белоснежных марокканских поселений — с другой создавали ощущение полной нереальности. Вода, казалось, была прозрачной на несколько километров вглубь, по ней скользили лунообразные остроносые лодки марокканских рыбаков с парусами всех цветов радуги...
   — По правому борту — встать к борту!!! — раздалась команда старпома.
   Встречным курсом шла аккуратная испанская шхуна с зачехленными пушками. По трапу на верхнюю палубу строевым шагом поднималась ее немногочисленная команда — несколько мужчин и темноволосая девушка. Все они были одеты в ослепительно белые шорты и рубашки с коротким рукавом. Застыв в приветствии, они не могли скрыть удивления при виде разноцветной толпы на палубе нашей серой посудины — мы были похожи скорее на цыган, беженцев из малоразвитых стран, чем на военнослужащих морской супердержавы. Нам было стыдно отдавать честь. Поэтому мы просто помахали им руками, не обращая внимания на особистов, укоризненно качающих головами...
 
* * *
 
   В Средиземном море мы встали на якорь. В программе похода значились учения. Они начались незамедлительно — кормовую пушку расчехлили, потом снова зачехлили, выяснив, что стрелять из нее не будут. Боевые расчеты беспрерывно занимали свои места и уходили покурить. По трапам с ошеломительной скоростью, как белки, туда-сюда скакали матросы и старшины. По громкой связи раз семьдесят объявляли то боевую тревогу, то ее же отбой... В наш кубрик поминутно заглядывал летёха и грозно сдвигал брови. Мы бродили по кораблю, хватаясь за все запрещенное, пачкая все надраенное и задавая идиотские вопросы типа: «Это что, действительно торпеда?! А интересно, она дотянет во-о-он до того паромчика?».
   На оркестр старались не обращать внимания, но потом нам было приказано наглухо задраиться в своем кубрике.
   Мы вздохнули с облегчением и, плотно задраив выход, торжественно распахнули все иллюминаторы, после чего дружно закурили. Через пару минут мне показалось, что кто-то подкрался ко мне сзади и с размаху съездил по правому уху корабельной мачтой.
   Оглядев лица товарищей, я понял, что и они испытывают нечто похожее. Прошло несколько секунд, и по нашим музыкальным перепонкам шарахнуло что-то еще более внушительное.
   Оказалось, что начались стрельбы. И начались они именно с тех пушек, которые находились недалеко от наших иллюминаторов. Фалишкин с Тихоном бросились их задраивать, но, будучи несколько раз отброшены ударной волной, перепоручили эту почетную обязанность единственному воспитону, допущенному в зарубежный вояж, — Ленечке Несвисту по прозвищу Глист.
   Это прозвище Несвист (тоже, кстати, барабанщик) заработал именно в этом походе. Как — расскажу позже. А пока замечу, что Глист после этих стрельб оглох на оба уха и до самого конца нашей стоянки в Средиземном море был совершенно профнепригоден.
   Куда и зачем стреляли наши пушки, я до сих пор не понимаю. Тем не менее в учениях я поучаствовал, и было это так: тем же вечером, после стрельб, корабль вновь потрясла команда «Боевая тревога!», и на этот раз за нами пришли.
   Нас вывели на палубу и стали так тщательно расставлять, будто готовили к расстрелу. Оказалось, мы должны были отработать срочную эвакуацию с корабля. Впрочем, отрабатывать было не на чем — спасательных плотов хватило только на начальника и примкнувших к нему Лысого с несколькими «сундуками». Мы немного помахали им руками, когда плот спустили на воду, и с нескрываемым удовольствием закидали их дымовыми шашками, которые должны были имитировать густой туман. Несмотря на то что никому так и не удалось «случайно» попасть Лысому «дымовухой» по башке, результатом учений мы были удовлетворены. И долго еще вспоминали унылые физиономии «спасающихся», свет фальшфейеров, проступающий сквозь едкий дым, а также душераздирающий свист летёхи в какую-то дудочку, свисающую со спасательного жилета.
   На вечерней поверке начальник похода тепло поблагодарил весь личный состав за проявленные успехи в ходе учений, а оркестру почему-то объявил личную благодарность. Леха Штырев объяснил это тем, что большая часть спасательных средств, выделенных оркестру, была менее остальных заблевана и быстрее всех вернулась к месту постоянной дислокации, ибо не покидала корабля совсем.
   И только Серега Куманьков отчего-то разволновался и на полном серьезе долго приставал к боцману: мол, если что случится — оркестр не спасется... На что боцман степенно вопрошал:
   — Какая тебе разница, в какую очередь тонуть, мудила?
 
* * *
 
   На следующий день в воду спустили что-то вроде большого куска брезента, прокомментировав это как «устройство купальни с помощью паруса». Палыч сразу же окрестил купальню «носовым платком». На предложение старпома окунуться, мы отрицательно покачали головами — касатки нарезали круги где-то неподалеку, и любоваться ими мы предпочитали с борта корабля. Хотя и не все — отдельные «сундуки» заявили, что никогда себе не простят, если не окунутся в «Средиземку». Но через несколько часов мы убедились в своей правоте.
   Нашу «сиесту» нарушил истошный вопль, доносящийся из иллюминатора:
   — Акула!!! Чуваки, акула!!!
   Это вопил Серега Куманьков, наш первый корнет, бузотер и пьяница. Орал он так, будто эта самая акула уже дожевывала его мосластые ноги.
   — Неужели парус прогрызла, сука? — спокойно предположил Палыч.
   Естественно, нас тут же вынесло наверх. Мы стали вглядываться в импровизированный бассейн, ожидая увидеть расползающееся кровяное пятно и пенящуюся воду, в которой Кум храбро лупит трубой по оскаленному рылу огромного чудовища... Но в «носовом платке» лишь спокойно плескались несколько голых «кадетов» и наш летёха, можно сказать одетый, ибо на макушке его красовалась ярко-синяя «тропическая» пилотка, явно выменянная у кого-то из экипажа.
   Откуда-то с юта вновь донесся вопль. Вслед за ним по громкой раздалось:
   — По правому борту — акула. Кто не видел — может зацепить!
   Мы рванули туда. Самый короткий путь лежал по коридору, в котором произошло замечательное происшествие. Откуда-то сверху, из люка, в коридор выпали два лейтенанта — оба из БЧ-5. На их веснушчатых лицах блуждала странная улыбка, в руках поблескивали новенькие гранаты.
   Надо сказать, что коридор не был особенно просторным, вернее, он был даже тесноватым. Точнее, чего уж там, он был узким, как односпальная кровать. К тому же в кормовой части корабля, куда все направлялись, в нем почти не было дверей — вечно запертая баня да гальюн с душевой, снабжавшиеся забортной водой.
   Так вот, когда в битком набитом узеньком коридоре один из лейтенантов случайно взял да и выронил одну гранату — случилось сверхъестественное. Коридор опустел в течение секунды. Куда подевались два десятка человек при запертых дверях и полном отсутствии люков — неизвестно, но коридор был пуст. А граната, новенькая и симпатичная, спокойно лежала у моих одеревеневших ног. Подождав некоторое время, я негромко кашлянул. Откуда-то из стены проявилась бледная физиономия одного из лейтенантов.
   — Испугался? — дрожащим голосом спросила физиономия.
   — Ну... в общем... — честно признался я.
   — Не ссы, — ободрил меня лейтенант и осторожно материализовался из стены в коридор.
   Двумя пальцами он взял гранату и, испуганно улыбнувшись, прошептал:
   — Боевая... Глубинная.
   Потом, когда меня отпаивали чаем в кубрике, Палыч авторитетно заявил, что такие гранаты используются против диверсантов-водолазов и в основном рассчитаны на звуковую волну, оглушающую под водой врагов. Мне от этого почему-то не полегчало...
   Тем не менее у меня все-таки хватило сил доковылять на негнущихся ногах до юта и полюбоваться на трехметровую рыбу-молот, которая с неописуемой грацией огибала корму. Курсанты и наши «сундуки» безостановочно щелкали своими «Сменами» и «Зенитами», и лишь дядя Саша долго и обстоятельно выстраивал мизансцену. По его задумке Фалишкин должен был, откинувшись на леера, томно указывать рукой на рыбину. При этом его широкая морская грудь должна была овеваться свежим средиземноморским бризом, следовательно: гюйс — развеваться, а ленточки на бескозырке — плясать замысловатый матросский танец на фоне знойного марокканского берега.
   Чтобы снять этот гениальный кадр, дядя Саша поднялся на третью палубу, зацепился ногами за кормовую пушку и, как огромный ленивец, пополз по стволу. Нависнув наконец над нами, он извлек из-за пазухи свой старенький «ФЭД» и принялся издеваться над несчастным Фалишкиным, как заправский фотограф над туповатой моделью: