— Но сейчас вечер…
— Сейчас в самый раз, — согласился дядя.
Мальчик-медведь
Рыба-лев
«Универмаг «Белая ночь»
Новелла о поражении
— Сейчас в самый раз, — согласился дядя.
Мальчик-медведь
Чанг лежал и выжидающе смотрел на дядю. И Порфирий выжидающе смотрел на дядю, и я. И всё вокруг придвинулось и замерло.
Солнце сползло к горизонту и стояло совсем рядом; незаметно выглянули луна и три бледные звёздочки; ближе придвинулись сопки; мерцающие гранитные камни насторожились вокруг; неподвижно застыла возле костра берёза; травы замерли; лес подошёл к холму, наклонив тёмные макушки елей; невидимый нам, стоял в лесу Михайла, сгорая от любопытства, опираясь одной лапой о дерево, а другую приставив к уху; насторожились в своих гнёздах птицы и мыши в норах; коршун распластался в воздухе, совсем низко, не двигаясь с места; рыбы в реке перестали плескаться, притаились под камнями и тоже слушали, всё замерло, придвинулось, прислушалось — когда дядя начнёт!
Одна только река шумела внизу, спеша к морю, но она никому не мешала.
Дядя тщательно прочистил ёршиком свою трубку, набил её табаком, раскурил, достав пальцами из огня красную головёшку — дядины пальцы огня не боялись! — потом устроился между камней поудобнее и задумался…
— Мальчик исчез бесследно! — сказал дядя. — В тот момент, когда на него прыгнула рысь, а на неё сверху свалилось что-то чёрное, страшный рёв потряс окрестности, и его услышали внизу, в долине, в доме смотрителя. Сотни кур и гусей поднялись в воздух, как белая метель, и вороны тучей сорвались с вётел, каркая и хлопав крыльями.
Смотритель и его жена выбежали во двор и хватились ребёнка. Поиски ни к чему не привели. Напрасно отец обшарил все окрестности, напрасно расспрашивал проезжих ямщиков, напрасно подал розыск в полицию. Пропажа ребёнка обрушилась на стариков непоправимым несчастьем.
С утра отец уходил в горы с ружьём и собакой, иногда ночевал в горах и возвращался опять ни с чем. Так прошло лето и наступила зима. О ребёнке не было ни слуху ни духу. Родители решили, что он или утонул, свалившись в реку, или задран зверем, или украден цыганами. Цыгане в те времена часто воровали детей.
О пропаже мальчика знали в округе все жители: и русские хуторяне, и грузины, и абхазцы, населявшие этот край. Прослышал об этом и князь Шервашидзе — самый богатый в этих местах человек…
— Шервашидзе? — переспросил я.
Мне показалось, что я уже слышал не раз это имя.
— Доннерветтер! — сказал дядя. — Слушай меня!.. Когда миновала зима, старые родители совсем притихли, смирившись со своим горем. У них была ещё девочка, они её любили, но мальчик был мальчик — этим было всё сказано.
Весной вдруг разнёсся слух, что в округе творится неладное. Многие охотники утверждали, что видели в горах лешего. Он был совершенно голый. Как кошка, лазил он по деревьям, цепляясь за ветки руками и ногами. Некоторые утверждали, что у него был хвост. Завидев его, все в ужасе разбегались. Но самое странное — и это неизменно подтверждали все! — самое странное, что леший всегда появлялся в обществе медведей.
Все эти слухи нагоняли страх на тёмных людей, волновали воображение. Князь решил в это дело вмешаться. Он понимал, конечно, что никакого лешего не было, что тут что-то не то. Этот князь, между прочим, был очень образованным и обаятельным человеком…
— Князья тоже были хорошими? — спросил я.
— Разные бывали князья! — закричал дядя. — Нельзя всё понимать примитивно! Был, например, такой князь — Кропоткин. Крупнейший революционер. Правда, анархист… Но он боролся с царизмом. А декабристы! Рафинированные дворяне! Ты слышал о них?
— Слышал, — сказал я. — Они разбудили Герцена…
— Вот именно! Но вернёмся к Шервашидзе… Князь организовал целую экспедицию в горы. Из лучших охотников. И они таки напали на след этого «лешего»! После долгих поисков они выследили одну необычайную медвежью семью: старую медведицу с тремя медвежатами и таинственным лешим. Их всюду видели вместе.
И вот представь себе берег бурной горной реки — примерно такой, как эта. — Дядя кивнул на Ниву. — Река была меньше и природа другая, но обстановка, в сущности, та же: мутная горная река, крутые берега, поросшие лесом. Представь себе засаду на берегу — допустим, на этом, — в засаде человек десять охотников. Они сидят не шелохнувшись в кустах, ветер дует им в лицо, а на другом берегу, на песчаной отмели, — совершенно идиллическая картина: огромная медведица, мирно греющаяся на солнышке, а рядом с ней — трое медвежат, лежащих, задрав кверху лапы и подставив солнцу круглые животики, и на этих животиках, как на барабанчиках, наигрывает кулачками худенький смуглый мальчик!
— Как «наигрывает»?
— Вот так! — воскликнул дядя, повалил на спину Чанга и стал выстукивать у него на животе весёлую дробь.
Чанг вертелся, пытаясь схватить дядю за руки.
— Охотники сразу признали сына смотрителя — все его знали! — сказал дядя, отмахиваясь от Чанга. — Медлить было нельзя! Охотники перемигнулись и дали залп по медведице… Раненная смертельно, она поднялась и шагнула в воду — навстречу врагу. Второй залп свалил её и ранил двух медвежат. Вокруг медведицы забурлила окрашенная кровью вода с розовой пеной, и охотники бросились в реку, гортанно вскрикивая и размахивая старинными ружьями…
— А мальчик?
— Он упал на медведицу, обхватив её руками; раненые медвежата скулили, а здоровый в ужасе бегал вокруг. Мальчика с трудом оторвали от медведицы — он царапался и кусался до крови! Как-никак медведица была его приёмной матерью. Она спасла его от смерти — это она тогда бросилась на рысь! Мальчика вернули отцу, и все сбежались смотреть на него, как на чудо! У него отросли длинные кудрявые волосы, чёрные как воронье крыло. Тело стало железным и гибким. Кожа на ногах и ладонях была толстой, как подошва. Отца и мать он узнал, но вёл себясначала странно. Почти не разговаривал. Не хотел спать в кровати, а ложился в углу на пол, свернувшись калачиком, вместе со своим медвежонком — медвежонка тоже привели к смотрителю, и он остался у них жить. Ел мальчишка руками, презирая ложки и вилки, любил сырое мясо. Родители долго держали его взаперти, никуда не выпуская.
Его счастье, что он попал к медведице не грудным младенцем, а четырёхлетним ребёнком, умевшим уже говорить, и что он пробыл в лесу недолго.
— А не то — что? — спросил я.
— Его развитие остановилось бы! — сердито крикнул дядя. — Человек превратился бы в зверя! Никогда не научился бы говорить! Рычал бы да ползал на четвереньках и так бы погиб!
— Почему?
— Потому что формируется человек именно в этом возрасте — от двух до пяти лет. В этом возрасте закладывается фундамент человеческой психики. Ясно тебе?
— Ясно, — сказал я, хотя не совсем это было мне ясно.
— Всякое живое существо, — медленно продолжал дядя, — развивается в определённой среде. И эта среда влияет на него и формирует его облик, характер и психику. Ребёнок до пяти лет — это мягкий воск, который принимает любую форму. Он развивается, впитывая в себя разные знания, как губка воду. Он приобретает первый опыт в столкновении с действительностью. От своих вольных или невольных воспитателей, от предметов — от всего. Причём впитывает он всё в неимоверных количествах, потому что его мозг свеж и нетронут. Относительно, конечно, нетронут, потому что кое-что в нём уже заложено от рождения…
— Что заложено от рождения?
— Наследственность! Опыт родителей! Но если человека вырвать из родной среды слишком рано и надолго, он уже никогда не сможет стать человеком… Налей-ка мне чаю! — прервал себя дядя и, пока я наливал ему чай, продолжал: — Триста пятьдесят лет тому назад один индийский падишах — звали его, кажется, Акбар — решил провести опыт. Он хотел проверить: действительно ли каждому человеку дан его язык от рождения? Так он слышал от своих мудрецов. Они утверждали, что сын индийца заговорит в определённый срок на своём родном индийском языке, сын китайца — на китайском и так далее. Падишах решил выяснить это. Он отобрал нескольких грудных детей и запер их от всего мира. Прислуживали им слуги, которым отрезали язык…
— Им нарочно отрезали язык? — спросил я.
— Нарочно, — кивнул дядя, пыхнув мне в лицо дымом. — Акбар, как и многие другие правители, вообще любил молчаливых слуг, таких, которые не выбалтывали бы семейных тайн. Понял? — И дядя пристально посмотрел мне в глаза.
— Я не выбалтываю, — сказал я, потому что подумал, что это относится непосредственно ко мне. — Когда ты был в Испании, я никому не сказал…
— Иного я от тебя и не жду! — сурово сказал дядя. — Так вот. Семь лет держал падишах детей в полной изоляции. Ключи от помещения, в котором они находились, Акбар носил на груди, никогда их не снимая. Сам он тоже к детям никогда не заглядывал. Выдержка у него была восточная! А когда настал назначенный срок, он пошёл туда в сопровождении своих мудрецов, отпер дверь, и знаешь, что он услышал?
— Что? — прошептал я.
— Он услышал дикий вой, визг, мяуканье. Вот что он услышал! И тогда он отрубил мудрецам головы.
— Зачем?
— Затем, что они опозорились.
— А мальчик-медведь?
— А мальчик-медведь стал парнем что надо! — засмеялся дядя. — Ему этот случай пошёл только на пользу. Человеческая закваска уже была в нём заложена, а тут он вдобавок приобрёл разные медвежьи знания и навыки и закалился как никто! Всё человеческое было ему не чуждо и не чуждо было звериное… Я употребляю это слово в хорошем смысле, понял?
— В высшем смысле? — сказал я, вспомнив любимое дядино выражение.
— Вот именно! Среди мальчишек он стал богом благодаря этой закалке. Ты меня понимаешь! И он знал многое, чего не знали другие люди. Впоследствии он стал хорошим охотником! И вообще ему после этого случая очень повезло в жизни. Он получил прекрасное образование только благодаря этому случаю… Попал в гимназию…
— Его медведи устроили? — сострил я.
Дядя засмеялся, и Порфирий, который всё время молчал, тоже весело засмеялся.
— Вольтер! — крикнул дядя. — Ты у меня остроумен, как Вольтер. Однако мальчика устроили в гимназию не медведи — его Шервашидзе устроил. В нём принял участие князь Шервашидзе. Мальчик ему понравился, и он дал ему образование. Иначе мальчик бы не видал гимназию как своих ушей! Потому что его родители были бедными. Хотя можно сказать, что медведи тоже приложили к этому свою лапу. Так что ты прав. Недаром мальчика прозвали Потапычем. И лучший его друг был тоже Потапыч — Потапыч Большой, тот самый медвежонок, который остался цел. Мальчик в нём души не чаял. Он, конечно, любил медведей.
— Как и ты?
— Как и я! — с гордостью сказал дядя.
— А откуда ты всё это знаешь? — спросил я.
— Потапыч рассказывал…
— Ты его знал?
— Знал!
— А где ты с ним познакомился?
— Когда-нибудь расскажу.
— А что было дальше?
— А дальше залезаем в берлогу. То есть в палатку. — И дядя встал.
К сожалению, этим словом дядя часто кончал свои новеллы! Почти всегда, потому что, как правило, он всегда рассказывал вечером. И в Москве, и здесь, на Севере, у костра.
И потом, не мог же он рассказывать всю свою жизнь без перерыва! И никто бы не мог без перерыва слушать. Ничего нельзя делать без перерыва. Перерыв — это, между прочим, тоже продолжение. Так объяснил мне дядя. Перерыв даётся человеку для продолжения работы — для осмысления услышанного. Для запоминания. Если вам всё рассказывать без всякого перерыва, вы ничего не поймёте, ничего не запомните, вы даже можете просто сойти с ума! Если у вас, конечно, есть ум, чтобы было с чего сойти. Дураки ведь с ума не сходят…
Так что мы все залезли в палатку и улеглись вчетвером: дядя, Порфирий, Чанг и я.
— Ты ещё расскажешь мне о Потапыче? — спросил я, когда все устроились в палатке.
— Расскажу, — сонно пробормотал дядя.
И сразу захрапел. Он всегда засыпал молниеносно. А я ещё некоторое время думал о Потапыче. И о падишахе. И мало ли ещё о чём…
Солнце сползло к горизонту и стояло совсем рядом; незаметно выглянули луна и три бледные звёздочки; ближе придвинулись сопки; мерцающие гранитные камни насторожились вокруг; неподвижно застыла возле костра берёза; травы замерли; лес подошёл к холму, наклонив тёмные макушки елей; невидимый нам, стоял в лесу Михайла, сгорая от любопытства, опираясь одной лапой о дерево, а другую приставив к уху; насторожились в своих гнёздах птицы и мыши в норах; коршун распластался в воздухе, совсем низко, не двигаясь с места; рыбы в реке перестали плескаться, притаились под камнями и тоже слушали, всё замерло, придвинулось, прислушалось — когда дядя начнёт!
Одна только река шумела внизу, спеша к морю, но она никому не мешала.
Дядя тщательно прочистил ёршиком свою трубку, набил её табаком, раскурил, достав пальцами из огня красную головёшку — дядины пальцы огня не боялись! — потом устроился между камней поудобнее и задумался…
— Мальчик исчез бесследно! — сказал дядя. — В тот момент, когда на него прыгнула рысь, а на неё сверху свалилось что-то чёрное, страшный рёв потряс окрестности, и его услышали внизу, в долине, в доме смотрителя. Сотни кур и гусей поднялись в воздух, как белая метель, и вороны тучей сорвались с вётел, каркая и хлопав крыльями.
Смотритель и его жена выбежали во двор и хватились ребёнка. Поиски ни к чему не привели. Напрасно отец обшарил все окрестности, напрасно расспрашивал проезжих ямщиков, напрасно подал розыск в полицию. Пропажа ребёнка обрушилась на стариков непоправимым несчастьем.
С утра отец уходил в горы с ружьём и собакой, иногда ночевал в горах и возвращался опять ни с чем. Так прошло лето и наступила зима. О ребёнке не было ни слуху ни духу. Родители решили, что он или утонул, свалившись в реку, или задран зверем, или украден цыганами. Цыгане в те времена часто воровали детей.
О пропаже мальчика знали в округе все жители: и русские хуторяне, и грузины, и абхазцы, населявшие этот край. Прослышал об этом и князь Шервашидзе — самый богатый в этих местах человек…
— Шервашидзе? — переспросил я.
Мне показалось, что я уже слышал не раз это имя.
— Доннерветтер! — сказал дядя. — Слушай меня!.. Когда миновала зима, старые родители совсем притихли, смирившись со своим горем. У них была ещё девочка, они её любили, но мальчик был мальчик — этим было всё сказано.
Весной вдруг разнёсся слух, что в округе творится неладное. Многие охотники утверждали, что видели в горах лешего. Он был совершенно голый. Как кошка, лазил он по деревьям, цепляясь за ветки руками и ногами. Некоторые утверждали, что у него был хвост. Завидев его, все в ужасе разбегались. Но самое странное — и это неизменно подтверждали все! — самое странное, что леший всегда появлялся в обществе медведей.
Все эти слухи нагоняли страх на тёмных людей, волновали воображение. Князь решил в это дело вмешаться. Он понимал, конечно, что никакого лешего не было, что тут что-то не то. Этот князь, между прочим, был очень образованным и обаятельным человеком…
— Князья тоже были хорошими? — спросил я.
— Разные бывали князья! — закричал дядя. — Нельзя всё понимать примитивно! Был, например, такой князь — Кропоткин. Крупнейший революционер. Правда, анархист… Но он боролся с царизмом. А декабристы! Рафинированные дворяне! Ты слышал о них?
— Слышал, — сказал я. — Они разбудили Герцена…
— Вот именно! Но вернёмся к Шервашидзе… Князь организовал целую экспедицию в горы. Из лучших охотников. И они таки напали на след этого «лешего»! После долгих поисков они выследили одну необычайную медвежью семью: старую медведицу с тремя медвежатами и таинственным лешим. Их всюду видели вместе.
И вот представь себе берег бурной горной реки — примерно такой, как эта. — Дядя кивнул на Ниву. — Река была меньше и природа другая, но обстановка, в сущности, та же: мутная горная река, крутые берега, поросшие лесом. Представь себе засаду на берегу — допустим, на этом, — в засаде человек десять охотников. Они сидят не шелохнувшись в кустах, ветер дует им в лицо, а на другом берегу, на песчаной отмели, — совершенно идиллическая картина: огромная медведица, мирно греющаяся на солнышке, а рядом с ней — трое медвежат, лежащих, задрав кверху лапы и подставив солнцу круглые животики, и на этих животиках, как на барабанчиках, наигрывает кулачками худенький смуглый мальчик!
— Как «наигрывает»?
— Вот так! — воскликнул дядя, повалил на спину Чанга и стал выстукивать у него на животе весёлую дробь.
Чанг вертелся, пытаясь схватить дядю за руки.
— Охотники сразу признали сына смотрителя — все его знали! — сказал дядя, отмахиваясь от Чанга. — Медлить было нельзя! Охотники перемигнулись и дали залп по медведице… Раненная смертельно, она поднялась и шагнула в воду — навстречу врагу. Второй залп свалил её и ранил двух медвежат. Вокруг медведицы забурлила окрашенная кровью вода с розовой пеной, и охотники бросились в реку, гортанно вскрикивая и размахивая старинными ружьями…
— А мальчик?
— Он упал на медведицу, обхватив её руками; раненые медвежата скулили, а здоровый в ужасе бегал вокруг. Мальчика с трудом оторвали от медведицы — он царапался и кусался до крови! Как-никак медведица была его приёмной матерью. Она спасла его от смерти — это она тогда бросилась на рысь! Мальчика вернули отцу, и все сбежались смотреть на него, как на чудо! У него отросли длинные кудрявые волосы, чёрные как воронье крыло. Тело стало железным и гибким. Кожа на ногах и ладонях была толстой, как подошва. Отца и мать он узнал, но вёл себясначала странно. Почти не разговаривал. Не хотел спать в кровати, а ложился в углу на пол, свернувшись калачиком, вместе со своим медвежонком — медвежонка тоже привели к смотрителю, и он остался у них жить. Ел мальчишка руками, презирая ложки и вилки, любил сырое мясо. Родители долго держали его взаперти, никуда не выпуская.
Его счастье, что он попал к медведице не грудным младенцем, а четырёхлетним ребёнком, умевшим уже говорить, и что он пробыл в лесу недолго.
— А не то — что? — спросил я.
— Его развитие остановилось бы! — сердито крикнул дядя. — Человек превратился бы в зверя! Никогда не научился бы говорить! Рычал бы да ползал на четвереньках и так бы погиб!
— Почему?
— Потому что формируется человек именно в этом возрасте — от двух до пяти лет. В этом возрасте закладывается фундамент человеческой психики. Ясно тебе?
— Ясно, — сказал я, хотя не совсем это было мне ясно.
— Всякое живое существо, — медленно продолжал дядя, — развивается в определённой среде. И эта среда влияет на него и формирует его облик, характер и психику. Ребёнок до пяти лет — это мягкий воск, который принимает любую форму. Он развивается, впитывая в себя разные знания, как губка воду. Он приобретает первый опыт в столкновении с действительностью. От своих вольных или невольных воспитателей, от предметов — от всего. Причём впитывает он всё в неимоверных количествах, потому что его мозг свеж и нетронут. Относительно, конечно, нетронут, потому что кое-что в нём уже заложено от рождения…
— Что заложено от рождения?
— Наследственность! Опыт родителей! Но если человека вырвать из родной среды слишком рано и надолго, он уже никогда не сможет стать человеком… Налей-ка мне чаю! — прервал себя дядя и, пока я наливал ему чай, продолжал: — Триста пятьдесят лет тому назад один индийский падишах — звали его, кажется, Акбар — решил провести опыт. Он хотел проверить: действительно ли каждому человеку дан его язык от рождения? Так он слышал от своих мудрецов. Они утверждали, что сын индийца заговорит в определённый срок на своём родном индийском языке, сын китайца — на китайском и так далее. Падишах решил выяснить это. Он отобрал нескольких грудных детей и запер их от всего мира. Прислуживали им слуги, которым отрезали язык…
— Им нарочно отрезали язык? — спросил я.
— Нарочно, — кивнул дядя, пыхнув мне в лицо дымом. — Акбар, как и многие другие правители, вообще любил молчаливых слуг, таких, которые не выбалтывали бы семейных тайн. Понял? — И дядя пристально посмотрел мне в глаза.
— Я не выбалтываю, — сказал я, потому что подумал, что это относится непосредственно ко мне. — Когда ты был в Испании, я никому не сказал…
— Иного я от тебя и не жду! — сурово сказал дядя. — Так вот. Семь лет держал падишах детей в полной изоляции. Ключи от помещения, в котором они находились, Акбар носил на груди, никогда их не снимая. Сам он тоже к детям никогда не заглядывал. Выдержка у него была восточная! А когда настал назначенный срок, он пошёл туда в сопровождении своих мудрецов, отпер дверь, и знаешь, что он услышал?
— Что? — прошептал я.
— Он услышал дикий вой, визг, мяуканье. Вот что он услышал! И тогда он отрубил мудрецам головы.
— Зачем?
— Затем, что они опозорились.
— А мальчик-медведь?
— А мальчик-медведь стал парнем что надо! — засмеялся дядя. — Ему этот случай пошёл только на пользу. Человеческая закваска уже была в нём заложена, а тут он вдобавок приобрёл разные медвежьи знания и навыки и закалился как никто! Всё человеческое было ему не чуждо и не чуждо было звериное… Я употребляю это слово в хорошем смысле, понял?
— В высшем смысле? — сказал я, вспомнив любимое дядино выражение.
— Вот именно! Среди мальчишек он стал богом благодаря этой закалке. Ты меня понимаешь! И он знал многое, чего не знали другие люди. Впоследствии он стал хорошим охотником! И вообще ему после этого случая очень повезло в жизни. Он получил прекрасное образование только благодаря этому случаю… Попал в гимназию…
— Его медведи устроили? — сострил я.
Дядя засмеялся, и Порфирий, который всё время молчал, тоже весело засмеялся.
— Вольтер! — крикнул дядя. — Ты у меня остроумен, как Вольтер. Однако мальчика устроили в гимназию не медведи — его Шервашидзе устроил. В нём принял участие князь Шервашидзе. Мальчик ему понравился, и он дал ему образование. Иначе мальчик бы не видал гимназию как своих ушей! Потому что его родители были бедными. Хотя можно сказать, что медведи тоже приложили к этому свою лапу. Так что ты прав. Недаром мальчика прозвали Потапычем. И лучший его друг был тоже Потапыч — Потапыч Большой, тот самый медвежонок, который остался цел. Мальчик в нём души не чаял. Он, конечно, любил медведей.
— Как и ты?
— Как и я! — с гордостью сказал дядя.
— А откуда ты всё это знаешь? — спросил я.
— Потапыч рассказывал…
— Ты его знал?
— Знал!
— А где ты с ним познакомился?
— Когда-нибудь расскажу.
— А что было дальше?
— А дальше залезаем в берлогу. То есть в палатку. — И дядя встал.
К сожалению, этим словом дядя часто кончал свои новеллы! Почти всегда, потому что, как правило, он всегда рассказывал вечером. И в Москве, и здесь, на Севере, у костра.
И потом, не мог же он рассказывать всю свою жизнь без перерыва! И никто бы не мог без перерыва слушать. Ничего нельзя делать без перерыва. Перерыв — это, между прочим, тоже продолжение. Так объяснил мне дядя. Перерыв даётся человеку для продолжения работы — для осмысления услышанного. Для запоминания. Если вам всё рассказывать без всякого перерыва, вы ничего не поймёте, ничего не запомните, вы даже можете просто сойти с ума! Если у вас, конечно, есть ум, чтобы было с чего сойти. Дураки ведь с ума не сходят…
Так что мы все залезли в палатку и улеглись вчетвером: дядя, Порфирий, Чанг и я.
— Ты ещё расскажешь мне о Потапыче? — спросил я, когда все устроились в палатке.
— Расскажу, — сонно пробормотал дядя.
И сразу захрапел. Он всегда засыпал молниеносно. А я ещё некоторое время думал о Потапыче. И о падишахе. И мало ли ещё о чём…
Рыба-лев
Когда я проснулся, в палатке было жарко и душно. Я был один. Брезентовые стены светились зеленоватым светом. Звенели комарики.
Я сразу вылез наружу. Солнце стояло высоко, сияя своим нестерпимым венцом.
Я оглянулся, окинув глазами пустой берег. Он был залит солнцем и оглушён неумолчным шумом реки.
Ни дяди, ни Порфирия, ни Чанга нигде не было видно.
Две обгорелые половинки сосны были отодвинуты от костра в разные стороны, и угли под ними потухли.
Я стал разминаться, нагибаясь и выпрямляясь, широко расставив ноги. Потом я присел на камень и стал расчёсывать руки и шею, искусанные комарами.
«Сейчас умоюсь и посмотрю, куда они все подевались», — подумал я… И вдруг я увидел дядю! Он выскочил из-за поворота реки, справа от нашего холма. Из-за острого мыса.
Лес подходил там к самой реке, цепляясь корнями за валуны и заглядывая в воду, и дядя выскочил из-за деревьев как пуля! И помчался вверх по реке, налево.
Он мчался с бешеной скоростью! Не выпуская спиннинга из рук! Один раз он упал, но тут же вскочил, как мячик! И опять в руках у него был спиннинг! И опять дядя бежал, прыгая с камня на камень.
Я кинулся с холма, наперерез дяде.
На бегу я увидел, как из-за мыса выскочили Порфирий и Чанг и тоже припустились за дядей.
Чанг первым догнал дядю, прыгнул на него, откатился и побежал мне навстречу.
Он думал, мы с ним играем! Он налетел на меня, и я чуть не упал. Я помчался дальше во весь дух, а Чанг хватал меня сзади за штаны.
Когда я догнал дядю, он стоял неподвижно на камне. В левой руке он сжимал спиннинг, а правой придерживал ручку катушки. На катушке совсем не было лески! Это я сразу заметил. Спиннинг выгнулся дугой, и леска уходила с последнего кольца на кончике спиннинга далеко в реку. Она гудела, как струна! А дядя стоял как изваяние.
Он тяжело дышал. Вся куртка на спине была мокрая от пота. И коричневое дядино лицо блестело от пота. Прищуренные, окружённые морщинками глаза смотрели устало и весело. Дядины руки дрожали.
— Ну?! — выдохнул, подбегая, Порфирий.
— Стоит! — шепнул дядя.
И вдруг я увидел её — сёмгу! Она выскочила в небо, как серебристая сигара, на секунду замерла в воздухе и опять упала, ударив по воде хвостом. И там взлетели серебристые брызги.
Дядя опять побежал. И мы.
Впереди было глубокое место — не плёс, а тёмный омут с гладкой, быстро бегущей водой.
Берег над омутом поднимался отвесной скалой. На ней торчали полуголые сосны.
Дальше бежать было нельзя. Но сёмга, к счастью, остановилась.
— Держите… меня… — сказал дядя, еле переводя дух. — Крепче…
Мы с Порфирием обхватили его с двух сторон руками.
— Под камень встала, — глухо сказал Порфирий.
— Час вожусь, — сказал дядя. — Всю леску смотала… — Он прижал спиннинг к груди. — Теперь крутите меня, — сказал он. — Скорей!
Порфирий перехватил леску, зацепил её за дядину руку, и мы стали дядю поворачивать, наматывая на него леску.
— Подаётся, — сказал Порфирий. — Выдыхается…
Мы крутили дядю, и леска наматывалась на него, врезаясь ему в тело.
— Стой!
Сёмга опять выскочила из воды, как свеча, далеко за омутом. Упав в воду, она рассыпала вокруг брызги и пену. Это была огромная сёмга, хотя издали она казалась маленькой. Через мгновение мы опять стали вертеть дядю, как живую катушку.
Вдруг нас дёрнуло вперёд, сногсшибательно дёрнуло — это сёмга взыграла из последних сил, — и я стукнулся головой о камень.
Когда я вскочил, Порфирий и дядя возились возле самой воды, цепляясь за выступ скалы, а потом упали — только не вперёд, а назад — на землю…
— Доннерветтер! — заорал дядя. — Всё…
— Эх! — крякнул Порфирий.
Порфирий вскочил, а дядя остался сидеть: он был связан по рукам и ногам. Леска, обмотавшая дядю, уходила в воду волнистой безжизненной петлёй.
Шипела вода под скалой, и ревел вдалеке порог. Как будто ничего не было.
— Ну и лев! — сказал Порфирий. — Чисто лев!
— Помогите же мне, — сказал дядя. — Доннерветтер!
Мы подскочили к нему и стали его разматывать, подняв на ноги.
Мы вертелись, как в танце, на маленьком песчаном пятачке между камней. Леска ложилась за нами на землю аккуратными витками.
Когда мы кончили, дядя развёл онемевшие руки. Он вытер со лба пот и почесал кончик носа. Потом он стал сматывать леску на катушку.
Мы с Порфирием сидели на камнях. И Чанг сидел на камнях. Говорить не хотелось.
— Блесну жаль! — сказал вдруг дядя. — Такая блесна!
— Ну, я пойду за нахлыстом, — ответил Порфирий. — Он у меня там остался.
Порфирий пошёл вниз по реке, а мы с дядей — на берег, к костру. И Чанг поплёлся за нами. Он тоже чувствовал неладное.
— Как она всю леску смотала! — сказал я.
— Если бы не скала, — сказал дядя, — я бы её вытянул. Скала помешала…
— Если бы не скала, — сказал я, — было бы просто!
— Не так-то и просто, — возразил дядя.
— Конечно, не так просто, — сказал я и наклонил голову, чтобы показать шишку на затылке. — Видишь, как я ударился?
— До свадьбы заживёт! — сказал дядя.
— А я не думал, что ты так можешь бегать, — сказал я. — Сколько сёмга делает в час километров?
— Двести восемьдесят! — сказал дядя.
— И ты бежал с такой скоростью?
— Выходит, так! — улыбнулся дядя.
— А какие она сальто выделывала!
— Она прыгает до четырёх метров, — объяснил дядя.
— А зачем это ей?
— Ей надо перепрыгивать водопады. Когда она поднимается вверх.
— А для чего она поднимается? Просто так?
— Её гонит инстинкт, — сказал дядя. — Она поднимается вверх, чтобы метать икру…
— А почему она не мечет внизу?
— В верховьях чище. Там есть укромные места. Она старается пройти как можно выше и по пути перепрыгивает пороги.
— Удивительная рыба! — воскликнул я.
— Поймать сёмгу — всё равно что убить льва! — сказал дядя.
Я сразу вылез наружу. Солнце стояло высоко, сияя своим нестерпимым венцом.
Я оглянулся, окинув глазами пустой берег. Он был залит солнцем и оглушён неумолчным шумом реки.
Ни дяди, ни Порфирия, ни Чанга нигде не было видно.
Две обгорелые половинки сосны были отодвинуты от костра в разные стороны, и угли под ними потухли.
Я стал разминаться, нагибаясь и выпрямляясь, широко расставив ноги. Потом я присел на камень и стал расчёсывать руки и шею, искусанные комарами.
«Сейчас умоюсь и посмотрю, куда они все подевались», — подумал я… И вдруг я увидел дядю! Он выскочил из-за поворота реки, справа от нашего холма. Из-за острого мыса.
Лес подходил там к самой реке, цепляясь корнями за валуны и заглядывая в воду, и дядя выскочил из-за деревьев как пуля! И помчался вверх по реке, налево.
Он мчался с бешеной скоростью! Не выпуская спиннинга из рук! Один раз он упал, но тут же вскочил, как мячик! И опять в руках у него был спиннинг! И опять дядя бежал, прыгая с камня на камень.
Я кинулся с холма, наперерез дяде.
На бегу я увидел, как из-за мыса выскочили Порфирий и Чанг и тоже припустились за дядей.
Чанг первым догнал дядю, прыгнул на него, откатился и побежал мне навстречу.
Он думал, мы с ним играем! Он налетел на меня, и я чуть не упал. Я помчался дальше во весь дух, а Чанг хватал меня сзади за штаны.
Когда я догнал дядю, он стоял неподвижно на камне. В левой руке он сжимал спиннинг, а правой придерживал ручку катушки. На катушке совсем не было лески! Это я сразу заметил. Спиннинг выгнулся дугой, и леска уходила с последнего кольца на кончике спиннинга далеко в реку. Она гудела, как струна! А дядя стоял как изваяние.
Он тяжело дышал. Вся куртка на спине была мокрая от пота. И коричневое дядино лицо блестело от пота. Прищуренные, окружённые морщинками глаза смотрели устало и весело. Дядины руки дрожали.
— Ну?! — выдохнул, подбегая, Порфирий.
— Стоит! — шепнул дядя.
И вдруг я увидел её — сёмгу! Она выскочила в небо, как серебристая сигара, на секунду замерла в воздухе и опять упала, ударив по воде хвостом. И там взлетели серебристые брызги.
Дядя опять побежал. И мы.
Впереди было глубокое место — не плёс, а тёмный омут с гладкой, быстро бегущей водой.
Берег над омутом поднимался отвесной скалой. На ней торчали полуголые сосны.
Дальше бежать было нельзя. Но сёмга, к счастью, остановилась.
— Держите… меня… — сказал дядя, еле переводя дух. — Крепче…
Мы с Порфирием обхватили его с двух сторон руками.
— Под камень встала, — глухо сказал Порфирий.
— Час вожусь, — сказал дядя. — Всю леску смотала… — Он прижал спиннинг к груди. — Теперь крутите меня, — сказал он. — Скорей!
Порфирий перехватил леску, зацепил её за дядину руку, и мы стали дядю поворачивать, наматывая на него леску.
— Подаётся, — сказал Порфирий. — Выдыхается…
Мы крутили дядю, и леска наматывалась на него, врезаясь ему в тело.
— Стой!
Сёмга опять выскочила из воды, как свеча, далеко за омутом. Упав в воду, она рассыпала вокруг брызги и пену. Это была огромная сёмга, хотя издали она казалась маленькой. Через мгновение мы опять стали вертеть дядю, как живую катушку.
Вдруг нас дёрнуло вперёд, сногсшибательно дёрнуло — это сёмга взыграла из последних сил, — и я стукнулся головой о камень.
Когда я вскочил, Порфирий и дядя возились возле самой воды, цепляясь за выступ скалы, а потом упали — только не вперёд, а назад — на землю…
— Доннерветтер! — заорал дядя. — Всё…
— Эх! — крякнул Порфирий.
Порфирий вскочил, а дядя остался сидеть: он был связан по рукам и ногам. Леска, обмотавшая дядю, уходила в воду волнистой безжизненной петлёй.
Шипела вода под скалой, и ревел вдалеке порог. Как будто ничего не было.
— Ну и лев! — сказал Порфирий. — Чисто лев!
— Помогите же мне, — сказал дядя. — Доннерветтер!
Мы подскочили к нему и стали его разматывать, подняв на ноги.
Мы вертелись, как в танце, на маленьком песчаном пятачке между камней. Леска ложилась за нами на землю аккуратными витками.
Когда мы кончили, дядя развёл онемевшие руки. Он вытер со лба пот и почесал кончик носа. Потом он стал сматывать леску на катушку.
Мы с Порфирием сидели на камнях. И Чанг сидел на камнях. Говорить не хотелось.
— Блесну жаль! — сказал вдруг дядя. — Такая блесна!
— Ну, я пойду за нахлыстом, — ответил Порфирий. — Он у меня там остался.
Порфирий пошёл вниз по реке, а мы с дядей — на берег, к костру. И Чанг поплёлся за нами. Он тоже чувствовал неладное.
— Как она всю леску смотала! — сказал я.
— Если бы не скала, — сказал дядя, — я бы её вытянул. Скала помешала…
— Если бы не скала, — сказал я, — было бы просто!
— Не так-то и просто, — возразил дядя.
— Конечно, не так просто, — сказал я и наклонил голову, чтобы показать шишку на затылке. — Видишь, как я ударился?
— До свадьбы заживёт! — сказал дядя.
— А я не думал, что ты так можешь бегать, — сказал я. — Сколько сёмга делает в час километров?
— Двести восемьдесят! — сказал дядя.
— И ты бежал с такой скоростью?
— Выходит, так! — улыбнулся дядя.
— А какие она сальто выделывала!
— Она прыгает до четырёх метров, — объяснил дядя.
— А зачем это ей?
— Ей надо перепрыгивать водопады. Когда она поднимается вверх.
— А для чего она поднимается? Просто так?
— Её гонит инстинкт, — сказал дядя. — Она поднимается вверх, чтобы метать икру…
— А почему она не мечет внизу?
— В верховьях чище. Там есть укромные места. Она старается пройти как можно выше и по пути перепрыгивает пороги.
— Удивительная рыба! — воскликнул я.
— Поймать сёмгу — всё равно что убить льва! — сказал дядя.
«Универмаг «Белая ночь»
— Запоминай! Запоминай, запоминай! — кричал дядя. — Потом не спрашивай, где что находится! Запоминай!
И я запоминал.
Мы сидели и укладывали рюкзаки перед дальним походом.
Мы должны были спуститься на плоту вниз по реке Ниве — в гости к Порфирию. Порфирий жил в устье Нивы, у Белого моря, на окраине Кандалакши. Это он раньше, жил в Онеге, а потом он с отцом и с матерью переехал в Кандалакшу. После гражданской войны. Мы должны были попасть туда на плоту, но, чтоб построить плот, надо было пройти вниз по реке километров десять, потому что здесь нельзя было строить плот — река была здесь слишком мелкой и бурной. Здесь мог пройти только Порфирий, и то на одном бревне. А плот здесь не прошёл бы. Надо было спуститься ниже по берегу, и не по самому берегу, а в стороне — через сопки, — возле воды пройти было нельзя, там тянулись отвесные скалистые берега. Поэтому мы и собирались перемахнуть через сопки.
А сейчас мы укладывали рюкзаки.
— Запоминай, запоминай! — повторял дядя.
И я запоминал всё, до самых мелких вещей — до пуговиц или булавок, — что мы куда кладём. Вещи лежали вокруг нас, разложенные на камнях, и я брал их и упаковывал в рюкзаки под наблюдением дяди. Сначала я упаковывал дядин рюкзак, а потом свой. Кое-что мы оставили Порфирию для его вещевого мешка. У Порфирия был простой мешок с двумя верёвочными лямками. Порфирий называл свой мешок «ларьком». А наши рюкзаки он называл «универмагом «Белая ночь». Главный «универмаг» был у дяди, а у меня филиал. Порфирий очень смеялся — над нашими «универмагами». Конечно, может быть, это и было смешно со стороны, когда мы с дядей шли, сгибаясь под ними в три погибели. Но зато потом, когда надо было сервировать стол, налаживать снасть или чинить спиннинг, любо было смотреть, потому что в нашем «универмаге» имелось всё! На любой случай жизни!
— Запоминай! Запоминай! — опять кричал дядя. — Запоминай!
И я запоминал. Если бы это происходило сейчас, можно было бы сказать, что я запоминал, как электронная машина. Можно было бы сказать, что я запрограммирован разными вещами и местами их расположения в рюкзаках, чтобы в любой момент ответить, где что находится. Но в ту пору ещё не было электронных машин. Поэтому я запоминал просто как человек. Я хотел было составить подробный список вещей и в нём пометить, где что лежит, но дядя сказал, что это бездарно, что надо просто запомнить и знать назубок, чтобы в любой момент достать что надо, в любое время суток, даже в полной темноте, если меня разбудят глубокой ночью, хотя здесь и глубокая ночь была белая, — но не везде же она белая, а я везде должен уметь сразу выпалить свой ответ, как из пушки, и сразу всё молниеносно достать, всё, что необходимо! Надо было всё запомнить досконально — любимое дядино словечко — и ничего нельзя было потом забывать, как в случае с Сороконожкой, — просто запомнить, и всё!
— Запоминай, запоминай! — без конца повторял дядя. — Запоминай!
И я запоминал. Боже мой, сколько надо было запомнить!
Я вам, пожалуй, дам список, чтобы вы представили себе,сколько вещей надо было запомнить, иначе вы всё равно ничего не запомните. Вот он, этот список, пожалуйста! Если хотите, я вам его на всякий случай зарифмую, для лёгкости запоминания… Мне это ничего не стоит — зарифмовать такой список!
Между прочим, обратите внимание, как я его зарифмовал, обратите внимание на заглавные буквы строк; если их прочесть сверху вниз, получится фраза: «Универмаг «Белая ночь» имени Петра Ивановича Феденко». Такое стихотворение называется «анаграмма». Мы с дядей часто составляли анаграммы на разные заданные темы.
Это очень интересно.
Итак, предлагаю вашему вниманию мою анаграмму:
— А слона-то ты и не заметил! — сказал дядя.
— Какого слона?
— Лавровый лист! Это же самое важное. Что такое рыбак без лаврового листа? Нуль без палочки! А ты не зарифмовал.
— Зато я сколько вещей зарифмовал! — сказал я. — И тебя вставил полностью заглавными буквами! Разве плохая анаграмма? Гениальная анаграмма!
— Анаграмма прекрасная! И всё-таки лавровый венок ты за неё не получишь. Потому что не зарифмовал лавровый лист!
Дело в том, что мы использовали лавровый лист не только в ухё — иногда мы делали из него венки славы, например: если кто-нибудь поймает очень крупную рыбу или совершит ещё какой-нибудь выдающийся подвиг, тогда мы надевали на него венок из лавровых листьев, нанизанных на ниточку, сажали его на почётное место у костра и в течение некоторого времени прислуживали ему, как какому-нибудь римскому патрицию…
И я запоминал.
Мы сидели и укладывали рюкзаки перед дальним походом.
Мы должны были спуститься на плоту вниз по реке Ниве — в гости к Порфирию. Порфирий жил в устье Нивы, у Белого моря, на окраине Кандалакши. Это он раньше, жил в Онеге, а потом он с отцом и с матерью переехал в Кандалакшу. После гражданской войны. Мы должны были попасть туда на плоту, но, чтоб построить плот, надо было пройти вниз по реке километров десять, потому что здесь нельзя было строить плот — река была здесь слишком мелкой и бурной. Здесь мог пройти только Порфирий, и то на одном бревне. А плот здесь не прошёл бы. Надо было спуститься ниже по берегу, и не по самому берегу, а в стороне — через сопки, — возле воды пройти было нельзя, там тянулись отвесные скалистые берега. Поэтому мы и собирались перемахнуть через сопки.
А сейчас мы укладывали рюкзаки.
— Запоминай, запоминай! — повторял дядя.
И я запоминал всё, до самых мелких вещей — до пуговиц или булавок, — что мы куда кладём. Вещи лежали вокруг нас, разложенные на камнях, и я брал их и упаковывал в рюкзаки под наблюдением дяди. Сначала я упаковывал дядин рюкзак, а потом свой. Кое-что мы оставили Порфирию для его вещевого мешка. У Порфирия был простой мешок с двумя верёвочными лямками. Порфирий называл свой мешок «ларьком». А наши рюкзаки он называл «универмагом «Белая ночь». Главный «универмаг» был у дяди, а у меня филиал. Порфирий очень смеялся — над нашими «универмагами». Конечно, может быть, это и было смешно со стороны, когда мы с дядей шли, сгибаясь под ними в три погибели. Но зато потом, когда надо было сервировать стол, налаживать снасть или чинить спиннинг, любо было смотреть, потому что в нашем «универмаге» имелось всё! На любой случай жизни!
— Запоминай! Запоминай! — опять кричал дядя. — Запоминай!
И я запоминал. Если бы это происходило сейчас, можно было бы сказать, что я запоминал, как электронная машина. Можно было бы сказать, что я запрограммирован разными вещами и местами их расположения в рюкзаках, чтобы в любой момент ответить, где что находится. Но в ту пору ещё не было электронных машин. Поэтому я запоминал просто как человек. Я хотел было составить подробный список вещей и в нём пометить, где что лежит, но дядя сказал, что это бездарно, что надо просто запомнить и знать назубок, чтобы в любой момент достать что надо, в любое время суток, даже в полной темноте, если меня разбудят глубокой ночью, хотя здесь и глубокая ночь была белая, — но не везде же она белая, а я везде должен уметь сразу выпалить свой ответ, как из пушки, и сразу всё молниеносно достать, всё, что необходимо! Надо было всё запомнить досконально — любимое дядино словечко — и ничего нельзя было потом забывать, как в случае с Сороконожкой, — просто запомнить, и всё!
— Запоминай, запоминай! — без конца повторял дядя. — Запоминай!
И я запоминал. Боже мой, сколько надо было запомнить!
Я вам, пожалуй, дам список, чтобы вы представили себе,сколько вещей надо было запомнить, иначе вы всё равно ничего не запомните. Вот он, этот список, пожалуйста! Если хотите, я вам его на всякий случай зарифмую, для лёгкости запоминания… Мне это ничего не стоит — зарифмовать такой список!
Между прочим, обратите внимание, как я его зарифмовал, обратите внимание на заглавные буквы строк; если их прочесть сверху вниз, получится фраза: «Универмаг «Белая ночь» имени Петра Ивановича Феденко». Такое стихотворение называется «анаграмма». Мы с дядей часто составляли анаграммы на разные заданные темы.
Это очень интересно.
Итак, предлагаю вашему вниманию мою анаграмму:
(Поспеваете за мной?)
Удочка простая, мушки,
Нахлыст, спиннинг, две катушки —
И чехлы для них из кожи, —
Вилки, ложки, кружки, ножик,
Ёршик — прочищать мундштук,
Ремешки, верёвок пук,
Масло, сыр, конфеты «Мишка»,
Аристотель (это книжка),
Горький перец, хлеб, брусок,
Это крикнул дядя.
Бритва, лески, котелок
Ёмкостью два литра, мыло,
Лук, табак, крупа и шило… —
А шило ты куда суёшь? —
(Осторожно: они впиваются в тело!)
Яблоки, крючки тройные…
И это дядя.
Нитки, сухари ржаные…
— Обожди! Сахар положи сюда! —
Это опять дядя.
Чеснока четыре связки,
«Ь» — мягкий знак означает разные мягкие вещи, как-то: свитера, одеяла, портянки, брюки, тряпки, плащи, носки и т. д.
Ихтиол, йод, спички, краски,
Мятной пасты четверть тубы —
Ежедневно чистить зубы, —
Накомарники, багры,
И пила, и топоры,
Пассатижи, две иголки…
— Ёлки-палки! Иголки заколи под воротник! —
И это он!
Туфли, сапоги, защёлки —
Разные для разной цели…
— А защёлки положи в коробку из-под леденцов! —
Тоже дядя.
— И запомни это раз и навсегда!
(Это имя!)
Вот! Они уже в коробке!
Аспирин, грибок для штопки,
Неразрезанные пробки,
Одинарных сто крючков,
Волоски для поводков,
Иностранных блёсен груда,
Чай, жестяная посуда,
Абрикосы, Анатолий…
О сёмге я уже не говорю — это дядино дело, с которым он справляется отлично! Потому он и взял с собой так много соли — полпуда! — чтобы засаливать сёмгу и красную сёмгину икру…
Франс, полпуда крупной соли,
Есть и фотоаппарат —
Дядю снять всегда я рад!
Если всё в рюкзак сложить,
Ничего не позабыть,
Как-нибудь добьёшься цели —
Объегоришь всех форелей!
— А слона-то ты и не заметил! — сказал дядя.
— Какого слона?
— Лавровый лист! Это же самое важное. Что такое рыбак без лаврового листа? Нуль без палочки! А ты не зарифмовал.
— Зато я сколько вещей зарифмовал! — сказал я. — И тебя вставил полностью заглавными буквами! Разве плохая анаграмма? Гениальная анаграмма!
— Анаграмма прекрасная! И всё-таки лавровый венок ты за неё не получишь. Потому что не зарифмовал лавровый лист!
Дело в том, что мы использовали лавровый лист не только в ухё — иногда мы делали из него венки славы, например: если кто-нибудь поймает очень крупную рыбу или совершит ещё какой-нибудь выдающийся подвиг, тогда мы надевали на него венок из лавровых листьев, нанизанных на ниточку, сажали его на почётное место у костра и в течение некоторого времени прислуживали ему, как какому-нибудь римскому патрицию…
Новелла о поражении
Струи пота текли по моей голове, как реки по земному шару, — текли и шумели. Я даже слышал, как они шумели! Они низвергались по склону лба в озёра глаз, расплывались по долинам щёк и омывали хребет носа, срываясь с него, как водопад.
Целый день я карабкался вверх и вверх по склону, и солнце светило мне то в спину, то в грудь, и было жарко и душно, а я был весь мокрый. Когда я снимал на коротких привалах свой тяжёлый рюкзак — филиал «универмага «Белая ночь» — и садился на какой-нибудь камень или на кочку и отдыхал, только тогда я чувствовал слабое дыхание ветра, который казался прохладным, потому что сам я был раскалённым, и на этом ветерке я остывал и обсыхал, а рюкзак оставался мокрым — он был совершенно мокрым в той части, которая касалась моей спины. Даже вещи в этой части рюкзака промокали насквозь — альбом для рисования и сложенные вдоль него рубашки, — как будто рюкзак тоже потел! Но он не потел, просто столько выходило из меня пота. Отдохнув минут десять, я снова взваливал на себя мокрый холодный рюкзак и опять начинал медленно шагать вверх по склону, как автомат, вслед за Порфирием, дядей и Чангом — вверх по склону, которому не было конца. И опять на моей голове рождались щекочущие роднички, которые весело стекали по мне в рюкзак и дальше — в сапоги.
Целый день я карабкался вверх и вверх по склону, и солнце светило мне то в спину, то в грудь, и было жарко и душно, а я был весь мокрый. Когда я снимал на коротких привалах свой тяжёлый рюкзак — филиал «универмага «Белая ночь» — и садился на какой-нибудь камень или на кочку и отдыхал, только тогда я чувствовал слабое дыхание ветра, который казался прохладным, потому что сам я был раскалённым, и на этом ветерке я остывал и обсыхал, а рюкзак оставался мокрым — он был совершенно мокрым в той части, которая касалась моей спины. Даже вещи в этой части рюкзака промокали насквозь — альбом для рисования и сложенные вдоль него рубашки, — как будто рюкзак тоже потел! Но он не потел, просто столько выходило из меня пота. Отдохнув минут десять, я снова взваливал на себя мокрый холодный рюкзак и опять начинал медленно шагать вверх по склону, как автомат, вслед за Порфирием, дядей и Чангом — вверх по склону, которому не было конца. И опять на моей голове рождались щекочущие роднички, которые весело стекали по мне в рюкзак и дальше — в сапоги.