Иногда мне казалось, что я больше не потею — реки вдруг иссякали, — но это длилось недолго, через некоторое время они опять щекотали мне затылок, виски, и нос, и спину между лопаток. Так было уже несколько раз.
Дядя сказал, что так и должно быть, что с меня должно сойти десять потов! Вот когда сойдёт десять потов, тогда я войду в норму, весь внутренне подсохну, стану лёгким и полечу с тяжёлым рюкзаком за плечами, как на крыльях.
Но пока у меня не было никаких крыльев, во всяком случае я их не чувствовал, ни о каком полёте не могло быть и речи — я полз, как черепаха или как улитка; со стороны я, наверное, очень похож был на улитку, потому что рюкзак торчал на мне, как улиткин домик.
В общем-то, мы действительно путешествовали по улиточному принципу, таща на себе свой домик — палатку, — правда, одну на четверых, но правдой было и то, что Порфирий, дядя и Чанг вовсе не были похожи на улиток — они двигались удивительно быстро, а уж Чанг и вовсе не был похож ни на улитку, ни на черепаху, потому что даже здесь, на крутом склоне, умудрялся носиться вверх и вниз как угорелый, высунув длинный язык, с которого капала слюна.
Между прочим, вы знаете, почему Чанг высунул язык, почему собаки вообще высовывают язык, когда им жарко? Потому что они не потеют! Собаки никогда не потеют, и никакие ручьи по ним не бегут, лишняя влага испаряется у них через рот. Я тоже хотел бы показать язык этому крутому склону — как Чанг, да ещё иметь четыре ноги, чтобы легко бегать по горам, но об этом я мог только мечтать.
А Чанг легко бежал вперёд то рядом со мной — я шёл сзади, — то рядом с дядей, то рядом с Порфирием, который шёл впереди, то опять возвращался, сбегая вниз мимо дяди ко мне, а потом опять бежал вверх к Порфирию; он даже лаял на нас, когда мы слишком растягивались по тропе, потому что хотел, чтобы мы шли рядом, о чём-нибудь разговаривая. Он это любил. Но дело в том, что здесь была не улица Горького, не асфальт и даже не деревянный тротуар Кандалакши или Онеги — здесь были предгорья Хибин! Для Чанга это не имело значения, а для нас имело значение, особенно для меня.
Поднимаясь на сопку, я не мог разговаривать. Иногда дядя на ходу обращал моё внимание на какой-нибудь интересный камень или на торжественный вид, открывавшийся с поворота тропы, но я не мог на это реагировать. Я был слишком поглощён своим ходом, я больше ни на что не мог реагировать. Когда я начинал реагировать на дядины восторги — а он всё время чем-нибудь восторгался, — моя энергия и внимание уходили в сторону, я уставал и даже спотыкался.
Колени у меня дрожали и подкашивались, иногда мне казалось, что я больше не могу ступить ни шагу, что я сейчас сяду и буду сидеть, сидеть, сидеть, но мне было стыдно перед дядей и Порфирием, и я делал ещё одно усилие и опять шагал, наметив себе впереди какую-нибудь точку, предел, а там опять делал усилие — и так без конца! Много уже было этих усилий, и каждый раз это было последнее усилие, но потом оказывалось, что оно вовсе не последнее, что я ещё способен двигаться, отрывая от земли свой рюкзак.
Мы шли по естественной тропе, по шумному, весёлому ручью, как по бесконечной извилистой лестнице, потому что ручей бежал вниз по камням, как по ступенькам, а мы поднимались по этим ступенькам вверх. Под ногами весело гремела вода, омывая каждый мой шаг, мокрые сапоги блестели, подошвы стали склизкими, и покрытые зелёной плесенью камни тоже были склизкими, и поэтому надо было всё время напрягать ноги, чтобы не поскользнуться.
По обе стороны ручья лохматился сумрачный северный лес, устланный мохом и заваленный палыми деревьями, и наша естественная тропа убегала вверх светлой линией. Она была пуста, потому что я сильно отстал…
Взглянув вверх, я поскользнулся, ноги мои задрожали, и я чуть было не упал. Тогда я достал из кармана свисток и пронзительно свистнул. У каждого из нас был в кармане свисток, чтобы подавать сигналы, потому что голос не так хорошо слышен, как пронзительная трель свистка. Я услышал далеко впереди ответный свисток и стал ждать, прислонясь к камню. Я чувствовал, что не смогу больше сделать никакого усилия.
Вверху на тропе показался Чанг, а за ним дядя. Дядя был без рюкзака — они бегом спустились ко мне, прыгая с камня на камень.
Когда я их увидел, мне вдруг стало мучительно стыдно, что я свистнул. «Надо было сделать ещё усилие, — подумал я.про себя. — Может быть, скоро привал!» Я уже давно думал, что скоро привал.
— Ну что — поражение? — спросил дядя, подбегая ко мне.
У него был очень весёлый вид. И у Чанга тоже.
— Ничего не поражение! — сказал я. — Я просто свистнул, чтобы узнать, где вы.
— Ладно уж, — сказал дядя. — Поражение так поражение! Давай рюкзак. — И он протянул руку.
— Да правда же! — сказал я раздражённо. — Я просто так свистнул. Никакого поражения!
— Бедное поражение! — сказал дядя. — Никто не хочет быть его родственником! Это всегда так…
И тут я рассердился, оторвал от камня рюкзак и пошёл вперёд.
— Ого! — воскликнул дядя.
А я молча шёл вперёд. У меня вдруг неизвестно откуда появилась сила. Чанг сразу побежал к Порфирию, а дядя шёл сзади меня, что-то там рассуждая о Поражении и Победе, но я к нему не прислушивался, да и плохо было его слышно: под ногами шумел ручей и сапоги гремели по камням. Я шёл и шёл, не слушая дядю, шёл злой на самого себя и немножко на дядю за его разговоры о Поражении, и вдруг я заметил, что реки на моей голове не шумят! Они иссякли!
Голова была сухая — и шея, и грудь, и плечи, — весь я высох, ещё когда стоял, прислонясь к камню, я больше не потел, только спина у меня была мокрая от рюкзака.
«Наверное, сошло десять потов!» — подумал я. И крылья! За спиной я почувствовал крылья! Я шёл теперь совсем по-другому: шёл легко! Рюкзак уже не так тянул меня книзу, и ноги не дрожали — это было поразительно, вы можете мне не поверить, но это было именно так: я летел, как на крыльях!
Я оглянулся и увидел солнце: оно стояло вровень с дядиной головой, просвечивая сквозь берёзы и сосны, ярко-красное, с ровными краями, — незакатное солнце.
— Солнце! — крикнул я, не прерывая движения. — Красота!
— Полночь! — сказал дядя.
Я опять посмотрел вперёд — ручей поворачивал здесь направо, и я повернул по нему направо, обогнув скалу, из-под которой вытекал ручей.
Лес тут кончался, и склон кончался, была голая лысина сопки, и с неё открывались синие горы, покрытые снегом, и на фоне этих гор торчал дядин рюкзак и вещмешок Порфирия и сидел на камне сам Порфирий, освещённый солнцем. Свет солнца был серебряный, рассеянный, без теней, несмотря на то что само солнце было красным, и в этом рассеянном свете чётко сверкал каждый камень на рыжей лысине сопки, и каждый вересковый кустик, и огромный резкий силуэт Порфирия, и синие с белыми прожилками снега горы вдали, на фоне ярко-зелёного неба.
Я быстро преодолел последние несколько метров и скинул свой рюкзак на землю; освободившись от него, я почувствовал, что падаю вперёд. Потом я с наслаждением растянулся на земле, положив гудящие ноги на камень, как советовал дядя, чтобы кровь от них отливала.
Дядя подошёл и сел рядом с Порфирием. Они, конечно, сразу закурили. А мне дядя достал из кармана конфетку, и я засунул её в рот и стал сосать, не раскусывая. Чангу дядя тоже дал конфетку, но тот её сразу проглотил, громко щёлкнув челюстями, — он не умел сосать конфеты, он когда-то сосал только молоко своей матери, с тех пор больше никогда ничего не сосал, а только хватал и проглатывал, и жевал, и глодал, и грыз — кости, например, это он очень любил, а конфеты сосать он не любил или просто не мог, уж такое он был существо. Хотя вообще-то он конфеты любил.
А я очень любил конфеты сосать, особенно леденцы, и особенно вот так, в походе, — это вкусно и полезно, чтобы не пить, когда хочется пить, потому что в походе нельзя много пить.
— Здесь будет привал? — спросил я.
— Это зависит от некоторых людей, — сказал дядя.
— От каких «некоторых»?
— От некоторых, — повторил дядя, и я сразу понял, что эти «некоторые люди» — я, в единственном числе.
— Мне что! Я могу идти ещё! — сказал я. — Мне стало легко.
— Поздравляю с десятым потом! — сказал дядя.
— Полночи ходу, — и мы на реке, — напомнил Порфирий.
Дело в том, что нас вёл Порфирий, вёл без всякой карты, по одним ему известным тропам, даже без компаса — к реке Ниве, от которой мы ушли и к которой должны были опять прийти.
— Будем идти, если ты не возражаешь, — сказал дядя. — А днём поспим.
— Мне что! — повторил я.
Это я сказал так, нарочно, потому что я, конечно, устал, но я не мог сказать иначе, потому что чувствовал, что надо идти, иначе просто нельзя, это видно было по Порфириевому лицу, которое было совершенно бесстрастным и свежим, как будто он вовсе не прошагал только что вверх по склону, а сидел где-нибудь в избе, распивая чаи. Поэтому я и сказал «мне что», глядя на Порфирия, к тому же мне стало действительно легче.
— Жирок скинешь маненько, полёгшает, — сказал Порфирий.
— А где Нива? — спросил я.
— Там, — кивнул Порфирий вниз, под сопку.
Я приподнялся и увидел внизу белую полоску застывшей реки.
— Здорово вы так идёте, — сказал я. — Без карты.
— Пошто она мне, — сказал Порфирий.
— Карта! — усмехнулся дядя. — Поднимемся на гору — вот тебе и карта!
— Как «вот тебе и карта»?
— Сверху всё видно, — сказал дядя. — Как сопки стоят, как реки бегут, где море…
— Они же все одинаковые, сопки, — сказал я. — В них можно запутаться.
— Конечно, можно запутаться, если не знаешь, — ответил дядя. — Для тебя всяк хребет на один портрет, а для Порфирия они все разные. Как для тебя в Москве улицы и площади.
— Да, но пока подымешься…
— Вот что, — сказал дядя, — Пока мы тут отдыхаем, я расскажу вам одну новеллу…
— Про мальчика-медведя? — спросил я.
— Про него после, — сказал дядя. — А сейчас, пока я не забыл, я расскажу вам новеллу в стихах, которая называется «Стихи о Поражении». Название скучноватое, но стихи стоят того, чтобы их послушать…
Дядя кашлянул несколько раз и начал:
— Неплохо, — сказал я. — Только немножко старомодно. И вообще — не стихи, а басня…
— Почему старомодно! — обиделся дядя.
— Сейчас так не пишут! — сказал я. — Герои какие-то придуманные… Страх, Тоска… А потом, Поражение бывает и от усталости!
— Ну, это ты брось! — сказал дядя. — От какой там усталости! Главное, не трусить и не падать духом — вот о чём стихи! И есть тут ещё одна мысль: о том, что люди не любят признавать своё Поражение. Никто не хочет быть отцом Поражения! Всяк на другого сваливает или на обстоятельства. Все лезут в родственники к Победе! Вот о чём стихи. Ты просто не понял…
— Я понял! Только сейчас так не пишут. Стихи, наверное, написал какой-нибудь древний поэт. Кто их написал?
— Один человек, — нахмурился дядя.
— Опять один человек! Почему ты не скажешь — кто?
— Потому что он не был поэтом, — сказал дядя. — Да и фамилию я забыл…
Дядя замолчал и стал смотреть вдаль. Я тоже посмотрел вдаль.
Там, внизу, лохматился лес во все стороны до самого горизонта, на западе он был ограничен синими и белыми вершинами Хибин, а на северо-востоке выпуклой дымной полосой лежало море. Лес горбатился лысыми и кудрявыми сопками, между ними светились капли озёр, а прямо под нами бежала извилистая Нива, бежала в неслышном грохоте: там, внизу, пороги ревели и пенились, а отсюда они казались немыми и застывшими, как остановившиеся мгновения.
Мгновений этих было много, по ним мы должны были скоро поплыть на плоту, и я смотрел на них и думал: как мы по ним поплывём?
Чёртова дюжина
Дядя сказал, что так и должно быть, что с меня должно сойти десять потов! Вот когда сойдёт десять потов, тогда я войду в норму, весь внутренне подсохну, стану лёгким и полечу с тяжёлым рюкзаком за плечами, как на крыльях.
Но пока у меня не было никаких крыльев, во всяком случае я их не чувствовал, ни о каком полёте не могло быть и речи — я полз, как черепаха или как улитка; со стороны я, наверное, очень похож был на улитку, потому что рюкзак торчал на мне, как улиткин домик.
В общем-то, мы действительно путешествовали по улиточному принципу, таща на себе свой домик — палатку, — правда, одну на четверых, но правдой было и то, что Порфирий, дядя и Чанг вовсе не были похожи на улиток — они двигались удивительно быстро, а уж Чанг и вовсе не был похож ни на улитку, ни на черепаху, потому что даже здесь, на крутом склоне, умудрялся носиться вверх и вниз как угорелый, высунув длинный язык, с которого капала слюна.
Между прочим, вы знаете, почему Чанг высунул язык, почему собаки вообще высовывают язык, когда им жарко? Потому что они не потеют! Собаки никогда не потеют, и никакие ручьи по ним не бегут, лишняя влага испаряется у них через рот. Я тоже хотел бы показать язык этому крутому склону — как Чанг, да ещё иметь четыре ноги, чтобы легко бегать по горам, но об этом я мог только мечтать.
А Чанг легко бежал вперёд то рядом со мной — я шёл сзади, — то рядом с дядей, то рядом с Порфирием, который шёл впереди, то опять возвращался, сбегая вниз мимо дяди ко мне, а потом опять бежал вверх к Порфирию; он даже лаял на нас, когда мы слишком растягивались по тропе, потому что хотел, чтобы мы шли рядом, о чём-нибудь разговаривая. Он это любил. Но дело в том, что здесь была не улица Горького, не асфальт и даже не деревянный тротуар Кандалакши или Онеги — здесь были предгорья Хибин! Для Чанга это не имело значения, а для нас имело значение, особенно для меня.
Поднимаясь на сопку, я не мог разговаривать. Иногда дядя на ходу обращал моё внимание на какой-нибудь интересный камень или на торжественный вид, открывавшийся с поворота тропы, но я не мог на это реагировать. Я был слишком поглощён своим ходом, я больше ни на что не мог реагировать. Когда я начинал реагировать на дядины восторги — а он всё время чем-нибудь восторгался, — моя энергия и внимание уходили в сторону, я уставал и даже спотыкался.
Колени у меня дрожали и подкашивались, иногда мне казалось, что я больше не могу ступить ни шагу, что я сейчас сяду и буду сидеть, сидеть, сидеть, но мне было стыдно перед дядей и Порфирием, и я делал ещё одно усилие и опять шагал, наметив себе впереди какую-нибудь точку, предел, а там опять делал усилие — и так без конца! Много уже было этих усилий, и каждый раз это было последнее усилие, но потом оказывалось, что оно вовсе не последнее, что я ещё способен двигаться, отрывая от земли свой рюкзак.
Мы шли по естественной тропе, по шумному, весёлому ручью, как по бесконечной извилистой лестнице, потому что ручей бежал вниз по камням, как по ступенькам, а мы поднимались по этим ступенькам вверх. Под ногами весело гремела вода, омывая каждый мой шаг, мокрые сапоги блестели, подошвы стали склизкими, и покрытые зелёной плесенью камни тоже были склизкими, и поэтому надо было всё время напрягать ноги, чтобы не поскользнуться.
По обе стороны ручья лохматился сумрачный северный лес, устланный мохом и заваленный палыми деревьями, и наша естественная тропа убегала вверх светлой линией. Она была пуста, потому что я сильно отстал…
Взглянув вверх, я поскользнулся, ноги мои задрожали, и я чуть было не упал. Тогда я достал из кармана свисток и пронзительно свистнул. У каждого из нас был в кармане свисток, чтобы подавать сигналы, потому что голос не так хорошо слышен, как пронзительная трель свистка. Я услышал далеко впереди ответный свисток и стал ждать, прислонясь к камню. Я чувствовал, что не смогу больше сделать никакого усилия.
Вверху на тропе показался Чанг, а за ним дядя. Дядя был без рюкзака — они бегом спустились ко мне, прыгая с камня на камень.
Когда я их увидел, мне вдруг стало мучительно стыдно, что я свистнул. «Надо было сделать ещё усилие, — подумал я.про себя. — Может быть, скоро привал!» Я уже давно думал, что скоро привал.
— Ну что — поражение? — спросил дядя, подбегая ко мне.
У него был очень весёлый вид. И у Чанга тоже.
— Ничего не поражение! — сказал я. — Я просто свистнул, чтобы узнать, где вы.
— Ладно уж, — сказал дядя. — Поражение так поражение! Давай рюкзак. — И он протянул руку.
— Да правда же! — сказал я раздражённо. — Я просто так свистнул. Никакого поражения!
— Бедное поражение! — сказал дядя. — Никто не хочет быть его родственником! Это всегда так…
И тут я рассердился, оторвал от камня рюкзак и пошёл вперёд.
— Ого! — воскликнул дядя.
А я молча шёл вперёд. У меня вдруг неизвестно откуда появилась сила. Чанг сразу побежал к Порфирию, а дядя шёл сзади меня, что-то там рассуждая о Поражении и Победе, но я к нему не прислушивался, да и плохо было его слышно: под ногами шумел ручей и сапоги гремели по камням. Я шёл и шёл, не слушая дядю, шёл злой на самого себя и немножко на дядю за его разговоры о Поражении, и вдруг я заметил, что реки на моей голове не шумят! Они иссякли!
Голова была сухая — и шея, и грудь, и плечи, — весь я высох, ещё когда стоял, прислонясь к камню, я больше не потел, только спина у меня была мокрая от рюкзака.
«Наверное, сошло десять потов!» — подумал я. И крылья! За спиной я почувствовал крылья! Я шёл теперь совсем по-другому: шёл легко! Рюкзак уже не так тянул меня книзу, и ноги не дрожали — это было поразительно, вы можете мне не поверить, но это было именно так: я летел, как на крыльях!
пропел дядя.
Гром Победы, раздавайся!
Веселися, храбрый росс! —
Я оглянулся и увидел солнце: оно стояло вровень с дядиной головой, просвечивая сквозь берёзы и сосны, ярко-красное, с ровными краями, — незакатное солнце.
— Солнце! — крикнул я, не прерывая движения. — Красота!
— Полночь! — сказал дядя.
Я опять посмотрел вперёд — ручей поворачивал здесь направо, и я повернул по нему направо, обогнув скалу, из-под которой вытекал ручей.
Лес тут кончался, и склон кончался, была голая лысина сопки, и с неё открывались синие горы, покрытые снегом, и на фоне этих гор торчал дядин рюкзак и вещмешок Порфирия и сидел на камне сам Порфирий, освещённый солнцем. Свет солнца был серебряный, рассеянный, без теней, несмотря на то что само солнце было красным, и в этом рассеянном свете чётко сверкал каждый камень на рыжей лысине сопки, и каждый вересковый кустик, и огромный резкий силуэт Порфирия, и синие с белыми прожилками снега горы вдали, на фоне ярко-зелёного неба.
Я быстро преодолел последние несколько метров и скинул свой рюкзак на землю; освободившись от него, я почувствовал, что падаю вперёд. Потом я с наслаждением растянулся на земле, положив гудящие ноги на камень, как советовал дядя, чтобы кровь от них отливала.
Дядя подошёл и сел рядом с Порфирием. Они, конечно, сразу закурили. А мне дядя достал из кармана конфетку, и я засунул её в рот и стал сосать, не раскусывая. Чангу дядя тоже дал конфетку, но тот её сразу проглотил, громко щёлкнув челюстями, — он не умел сосать конфеты, он когда-то сосал только молоко своей матери, с тех пор больше никогда ничего не сосал, а только хватал и проглатывал, и жевал, и глодал, и грыз — кости, например, это он очень любил, а конфеты сосать он не любил или просто не мог, уж такое он был существо. Хотя вообще-то он конфеты любил.
А я очень любил конфеты сосать, особенно леденцы, и особенно вот так, в походе, — это вкусно и полезно, чтобы не пить, когда хочется пить, потому что в походе нельзя много пить.
— Здесь будет привал? — спросил я.
— Это зависит от некоторых людей, — сказал дядя.
— От каких «некоторых»?
— От некоторых, — повторил дядя, и я сразу понял, что эти «некоторые люди» — я, в единственном числе.
— Мне что! Я могу идти ещё! — сказал я. — Мне стало легко.
— Поздравляю с десятым потом! — сказал дядя.
— Полночи ходу, — и мы на реке, — напомнил Порфирий.
Дело в том, что нас вёл Порфирий, вёл без всякой карты, по одним ему известным тропам, даже без компаса — к реке Ниве, от которой мы ушли и к которой должны были опять прийти.
— Будем идти, если ты не возражаешь, — сказал дядя. — А днём поспим.
— Мне что! — повторил я.
Это я сказал так, нарочно, потому что я, конечно, устал, но я не мог сказать иначе, потому что чувствовал, что надо идти, иначе просто нельзя, это видно было по Порфириевому лицу, которое было совершенно бесстрастным и свежим, как будто он вовсе не прошагал только что вверх по склону, а сидел где-нибудь в избе, распивая чаи. Поэтому я и сказал «мне что», глядя на Порфирия, к тому же мне стало действительно легче.
— Жирок скинешь маненько, полёгшает, — сказал Порфирий.
— А где Нива? — спросил я.
— Там, — кивнул Порфирий вниз, под сопку.
Я приподнялся и увидел внизу белую полоску застывшей реки.
— Здорово вы так идёте, — сказал я. — Без карты.
— Пошто она мне, — сказал Порфирий.
— Карта! — усмехнулся дядя. — Поднимемся на гору — вот тебе и карта!
— Как «вот тебе и карта»?
— Сверху всё видно, — сказал дядя. — Как сопки стоят, как реки бегут, где море…
— Они же все одинаковые, сопки, — сказал я. — В них можно запутаться.
— Конечно, можно запутаться, если не знаешь, — ответил дядя. — Для тебя всяк хребет на один портрет, а для Порфирия они все разные. Как для тебя в Москве улицы и площади.
— Да, но пока подымешься…
— Вот что, — сказал дядя, — Пока мы тут отдыхаем, я расскажу вам одну новеллу…
— Про мальчика-медведя? — спросил я.
— Про него после, — сказал дядя. — А сейчас, пока я не забыл, я расскажу вам новеллу в стихах, которая называется «Стихи о Поражении». Название скучноватое, но стихи стоят того, чтобы их послушать…
Дядя кашлянул несколько раз и начал:
— Ну как? — спросил дядя, окончив читать.
Как-то ночью, в лесном окружении,
Где колеблются светляки,
Родилось дитя — Поражение,
Дочка Страха и дочь Тоски.
Длинноноса, черна, худа,
И глаза глядят в никуда:
Как у Страха, они велики
И бесцветны, как у Тоски.
Говорит сквозь слёзы Тоска: —
Жизнь и так у нас не сладка.
Не хватало нам Поражения!
Как нам выйти из положения? —
Дальний гром загремел в горах.
Задрожал над ребёнком Страх:
— Ни кола ни двора у нас,
Пробиваемся с корки на корку!
Вот Победа бы родилась!
В Поражении же что толку?
Недвижим туман над рекой.
Громко совы в лесу аукают.
Белый Страх с зелёной Тоской
В камышах ребёнка баюкают,
И никак их не различишь —
Бел туман да зелен камыш!
Говорит жене своей Страх:
— Не держи дитя на руках!
Положи его на дороге,
Дай бог ноги нам,
Дай бог ноги!
Утром иней земли коснулся —
Сиротой ребёнок проснулся.
Громко маму зовёт и плачет,
Не поймёт, что всё это значит!
Призадумалось Поражение,
Вдаль взглянуло без выражения:
— Я такого не ожидало! —
Посидело оно, порыдало,
Но что без толку горевать —
Надо родственников искать!
Погрозило вдаль кулачком
Да потопало босичком…
Так с тех пор оно ходит мрачное,
Ищет всюду отца и мать.
Как увидит где неудачников —
Так и кинется обнимать!
Если где-нибудь плач заслышит
Или где-то кого-то бьют, —
Поражение тут как тут,
У порога стоит, не дышит:
Мол, не вы ли мои родители?
Приютить меня не хотите ли?
Как заглянет куда в избу, —
Все надежды летят в трубу!
А посмотрит взглядом раскосым, —
Так любого оставит с носом!
Ну, изгонят все Поражение,
Никакого к нему уважения!
Много лет оно ищет родителей,
Мать свою да отца своего.
У Победы друзья — Победители,
Ум и Смелость его родители,
Пораженье — всегда одно!
Так и бродит оно по свету,
И нигде ему счастья нету!
— Неплохо, — сказал я. — Только немножко старомодно. И вообще — не стихи, а басня…
— Почему старомодно! — обиделся дядя.
— Сейчас так не пишут! — сказал я. — Герои какие-то придуманные… Страх, Тоска… А потом, Поражение бывает и от усталости!
— Ну, это ты брось! — сказал дядя. — От какой там усталости! Главное, не трусить и не падать духом — вот о чём стихи! И есть тут ещё одна мысль: о том, что люди не любят признавать своё Поражение. Никто не хочет быть отцом Поражения! Всяк на другого сваливает или на обстоятельства. Все лезут в родственники к Победе! Вот о чём стихи. Ты просто не понял…
— Я понял! Только сейчас так не пишут. Стихи, наверное, написал какой-нибудь древний поэт. Кто их написал?
— Один человек, — нахмурился дядя.
— Опять один человек! Почему ты не скажешь — кто?
— Потому что он не был поэтом, — сказал дядя. — Да и фамилию я забыл…
Дядя замолчал и стал смотреть вдаль. Я тоже посмотрел вдаль.
Там, внизу, лохматился лес во все стороны до самого горизонта, на западе он был ограничен синими и белыми вершинами Хибин, а на северо-востоке выпуклой дымной полосой лежало море. Лес горбатился лысыми и кудрявыми сопками, между ними светились капли озёр, а прямо под нами бежала извилистая Нива, бежала в неслышном грохоте: там, внизу, пороги ревели и пенились, а отсюда они казались немыми и застывшими, как остановившиеся мгновения.
Мгновений этих было много, по ним мы должны были скоро поплыть на плоту, и я смотрел на них и думал: как мы по ним поплывём?
Чёртова дюжина
После того как дядя прочёл стихи о Поражении, мы ещё долго спускались с сопки, продираясь сквозь заросли, переходя вброд ручьи и перелезая через огромные поваленные деревья.
Мы шли полночи и полдня, а потом спали полдня и почти всю ночь; мы даже не ставили палатку, а сразу легли, разостлав палатку на земле, так мы устали, продираясь сквозь все эти заросли; лес был тут очень густой, заваленный буреломом, настоящее медвежье место! Порфирий специально привёл нас в это место, потому что здесь было много сухих елей, нужных нам для плота. Порфирий давно знал это место, это было прекрасное место, потому что река здесь была глубокая. Пороги начинались опять где-то ниже, а здесь их не было. Кроме того, под крутым берегом была небольшая бухточка, где удобно было спускать плот на воду. Здесь мы должны были построить лесную верфь, специальное устройство для постройки плота и спуска его на воду. Так что работы у нас было по горло. Но это была прекрасная работа! Весёлая работа, хотя и трудная. Не каждому в жизни приходилось строить верфь и плот и спускать этот плот на воду, а мне, как видите, приходилось.
Хотя вы этого ещё не видите — подождите, скоро увидите, я вам всё расскажу. Но рассказывать надо по порядку, поэтому потерпите. Всё надо делать по порядку, без порядка ничего не получится.
Дело в том, что не всякий сухостой годится в дело.
Нужны, во-первых, ели. Во-вторых, одинаковой толщины и прямые. И, в-третьих, не трухлявые внутри…
— Вот эту можно! — сказал Порфирий, смерив взглядом высокую ель.
Ель стояла у самой воды, уцепившись корнями за камни. Ствол дерева был покрыт высохшим мохом, свисавшим с коры белыми бородами, и полусогнутые ветви дерева, опущенные к земле, тоже были покрыты бородами, а сами ветви были чёрными, голыми, только кое-где на них торчала кисточками высохшая рыжая хвоя.
Я передал Порфирию пилу, и они с дядей стали пилить ствол, встав по обе его стороны, а я пошёл искать ещё сухостой.
Потому что нам нужен был ещё сухостой. Порфирий сказал, что для хорошего плота нам нужно двенадцать сухих елей. Самое меньшее! То есть дюжина.
Отойдя немного вверх по реке, я нашёл на берегу ещё две сухие ели, недалеко от воды.
Порфирий велел искать сухостой возле самой воды, чтобы не надо было таскать деревья издалека.
Река бежала здесь в густом лесу, в буреломе, а под буреломом громоздились гранитные камни, прикрытые мохом, и я то и дело проваливался в щели.
Попробуйте-ка вынести из такого бурелома двенадцать больших деревьев! Тринадцать нам уже не нужно, потому что это чёртова дюжина. У чертей в дюжине почему-то тринадцать единиц, а у нас? — у людей — двенадцать…
Хлоп! Я опять провалился в щель между камней, ушибся и ободрал до крови ногу. Зато я увидел ещё одну ель.
Может, черти и могут плыть на плоту, в котором тринадцать брёвен, а мы не можем. Потому что с нами может случиться какая-нибудь неприятность…
Ура! Ещё три сухие ели, тоже над водой, — вода подмыла им корни и они наклонились над самой водой.
С чертями на тринадцати брёвнах ничего не случится, потому что это, во-первых, чёртова дюжина, а во-вторых, тринадцать у чертей вообще счастливое число. А у нас — несчастливое. Это такая примета…
Чёрт возьми! Опять я наступил на мох и чуть не провалился в яму, полную воды!
Дядя, конечно, сказал, что это всё чепуха, потому что дядя в приметы не верил. А Порфирий верил.
Ещё одна сухая ель — итого восемь!
А я ещё не знал, любить мне тринадцатое число или же не любить, потому что я это число ещё не испытал, хотя мне и было тринадцать лет.
Девятая сухая ель! Но как болит нога!
Мне было тринадцать лет, но никаких особенных неприятностей у меня не было, наоборот: всё было прекрасно!
Я остановился и оглянулся вокруг: дальше идти не было смысла.
Здесь в Ниву вливался какой-то боковой приток, на том берегу притока лес кончался и буйно разрослись кусты можжевельника. Кое-где над кустами торчали кривые берёзки, но елей нигде не было видно. Я повернул назад.
— Девять елей тоже неплохо! — сказал я вслух.
Всё у меня было прекрасно, хотя мне и было ровно тринадцать лет. Но я ещё не знал, что это пока у меня было всё прекрасно, потом-то всё стало не прекрасно, и это «потом» наступило вскоре, когда мне всё ещё было тринадцать: именно в тринадцать лет у меня начались разные неприятности, начались сразу же, как только мы вернулись в Москву, но тогда, на реке Ниве, я ещё ничего об этом не знал. Когда-нибудь, в будущем, я вам об этом всё расскажу…
В стороне, в самой чаще, я увидел ещё две ели… Я хорошенько запомнил место.
Так что, может быть, тринадцать действительно чёртова дюжина, действительно плохое число — чёрт его знает, что это за число! А может быть, и нет. Может быть, это самое обыкновенное число, как все остальные числа, тем более что и в четырнадцать лет, и в пятнадцать — и так далее, много лет подряд, — у меня было очень много неприятностей и улеглись они только к тридцати трём годам. Хотя начались они, именно когда мне было тринадцать лет, вскоре после этого путешествия, все наши семейные неприятности…
Я влез на камень и увидел дядю и Порфирия, которые курили на спиленной ели — её тонкий конец лежал в воде, а комель на камнях, и все ветви на ней уже были обрублены. Дядя помахал мне рукой, а Чанг побежал навстречу.
Но опять-таки — дяде-то вовсе не было тогда тринадцать, ему в тот год уже было пятьдесят лет — прекрасное число! — так что не знаю, смотрите сами. Я в этом числе просто запутался. Сейчас, когда мне тоже много лет, почти столько же, сколько тогда было дяде, я в числах немножко запутался, я ничего вам толком сказать не могу. Я же не Лобачевский, в конце концов! Могу сказать только одно: жаль, что мне сейчас не тринадцать! Когда мне было тринадцать, я в числах не путался, я вообще ни в чём не путался, мне всё было ясно…
— Всё прекрасно! — сказал я. — Девять елей у воды и две в стороне. Не хватает одной ёлочки!
— Найдём! — сказал Порфирий. — Посиди, отдохни.
Отдохнув, мы опять принялись за дело. Под руководством Порфирия. Они с дядей пилили деревья, а я обрубал ветви. Немножко я тоже попилил, но в основном обрубал. Это не так просто. Конечно, обрубить несколько сучков на растущем дереве просто, а рубить их на поваленных деревьях в буреломе — не так-то просто!
Во-первых, потому, что их много: руки устают. А во-вторых, потому, что дерево, когда его повалят, лежит не на ровном месте и не на верстаке, а в чаще, в кустах, а иногда заклинивается между огромных камней — попробуйте подлезть под это дерево! Потому что северный лес — это вам не подмосковный лес, где под деревьями ровная земля, покрытая шёлковой травкой! Здесь нет ничего шёлкового — всё дикое, колючее, перекорёженное, спутанное и перепутанное: под ногами то камень, то болото, то мох, который качается под ногами. Поэтому работать здесь не так-то просто. Конечно, снаружи на лежащем дереве обрубать ветви легко, а вот снизу, под брюхом лежащего дерева, нелегко. В этом-то всё и дело!
Но я работал прекрасно, хоть у меня и заболела вскоре спина, потому что я всё время работал согнувшись.
Ещё мне мешал Чанг — он всё время путался под ногами, и лез под топор, но я прикрикнул на него хорошенько, и он куда-то убрался — убежал на разведку.
Несколько раз он прибегал посмотреть, что мы делаем, и морда у него была вся в земле, и лапы в земле — значит, он где-то что-то копал, выискивал, — а потом он опять надолго убегал.
Иногда, воткнув топор в ствол, я помогал дяде и Порфирию стаскивать деревья в реку. Я с удовольствием им помогал, чтобы хоть немного поразмяться, походить прямо. Стаскивать деревья в реку тоже ке просто, особенно те, что стоят в чаще, вдалеке от воды. Надо было продираться сквозь заросли с тяжёлым бревном в руках. Дядя и Порфирий тащили бревно на плечах, а я не мог, потому что не доставал плечом до бревна, когда его несли дядя с Порфирием. Особенно высоко поднимал бревно Порфирий, он же был гигант! Он брал бревно за комель — за толстый конец — и шёл впереди, и дядя брал бревно за тонкий конец и шёл сзади, а я шёл в середине и нёс бревно не на плече, а на вытянутых руках. Иногда я вдруг вовсе отрывался от бревна, оно взлетало вверх, а я оставался с протянутыми в воздухе руками где-то внизу! Так получалось, когда Порфирий или дядя вставали на камень или перелезали через бугор или когда я сам спускался в какую-нибудь яму.
И ещё очень мешали нам комары; они вились тучей над каждым из нас и жалили как сумасшедшие, и мы с дядей надели накомарники, а в них было очень неудобно — плохо видно и душно.
Солнце жарило вовсю, была прекрасная погода, несмотря на то что мы были за Полярным кругом — за Полярным кругом тоже бывает жарко, да ещё как! Было, наверное, градусов двадцать пять. Порфирий сказал, что это редкость, что, наверное, дядя привёз эту жару из Испании. Работать в такую жару было трудно, особенно в накомарниках и брезентовых костюмах и в сапогах — всё это мы надевали от комаров. Порфирий тоже был в сапогах и в костюме, но накомарника он не надевал — он же комаров не чувствовал, — он шёл с бревном в руках, и его руки и голова были прямо-таки облеплены комарами, а он хоть бы хны! Я тоже стал относиться к комарам намного спокойнее, но не так, как Порфирий.
А ещё Порфирий сказал, что, когда мы поплывём на плоту, комаров не будет — их на воде нет. Тогда мы сможем раздеться и остаться в одних трусах и сидеть на плоту, поплёвывая в воду, и загорать, и петь песни, а плот будет нас нести и нести, и так мы приплывём, одним махом, в Кандалакшу, к Белому морю. Вот будет здорово! Но для этого надо было сначала хорошенько поработать в лесу!
Когда мы свалили все деревья (двенадцать штук) и обрубили все ветви (тут дядя и Порфирий мне помогли) и стащили их в воду (тут я помогал дяде и Порфирию), мы стали буксировать брёвна по воде в нашу заветную бухточку. Дядя и Порфирий буксировали сразу по два бревна, а я по одному. Так как все брёвна были заготовлены нами выше по течению, буксировать их было легко. Мы обвязывали их верёвкой у комля и вели за верёвку вниз по течению, как настоящие бурлаки! Иногда мы шли по берегу, а иногда прямо по воде! Брёвна весело бежали, их надо было только направлять между камней.
Работали мы весело, и Чанг тоже помогал нам — он кидался на брёвна и пытался вытащить их на берег. Чанг вообще любил очищать водоёмы: реки, и озёра, и пруды — всякие водоёмы, где ему приходилось купаться и даже где ему купаться не приходилось. Если он, например, видел в воде какую-нибудь палку или корягу, он немедленно кидался в воду, вцеплялся в неё зубами и тащил её на берег.
Иногда какая-нибудь коряга плотно сидела в иле, на дне, или просто была очень тяжёлой, и Чангу приходилось с ней очень долго возиться, но он всё-таки вытаскивал эту корягу на берег. А если он, несмотря ни на что, не мог с ней справиться, он ходил потом целый день с виноватым выражением на морде, пряча глаза и прижимая к голове уши, а хвост у него опускался к земле, и он им смущённо помахивал. Вот какой он был молодец!
Если бы все так относились к нашим водоёмам, водное хозяйство страны было бы на высоте. Учтите также, что Чанг не требовал за свою деятельность никакой награды, он делал это просто из любви к искусству. Он вообще был очень деятельным существом, даром что собака!
Мы шли полночи и полдня, а потом спали полдня и почти всю ночь; мы даже не ставили палатку, а сразу легли, разостлав палатку на земле, так мы устали, продираясь сквозь все эти заросли; лес был тут очень густой, заваленный буреломом, настоящее медвежье место! Порфирий специально привёл нас в это место, потому что здесь было много сухих елей, нужных нам для плота. Порфирий давно знал это место, это было прекрасное место, потому что река здесь была глубокая. Пороги начинались опять где-то ниже, а здесь их не было. Кроме того, под крутым берегом была небольшая бухточка, где удобно было спускать плот на воду. Здесь мы должны были построить лесную верфь, специальное устройство для постройки плота и спуска его на воду. Так что работы у нас было по горло. Но это была прекрасная работа! Весёлая работа, хотя и трудная. Не каждому в жизни приходилось строить верфь и плот и спускать этот плот на воду, а мне, как видите, приходилось.
Хотя вы этого ещё не видите — подождите, скоро увидите, я вам всё расскажу. Но рассказывать надо по порядку, поэтому потерпите. Всё надо делать по порядку, без порядка ничего не получится.
Дело в том, что не всякий сухостой годится в дело.
Нужны, во-первых, ели. Во-вторых, одинаковой толщины и прямые. И, в-третьих, не трухлявые внутри…
— Вот эту можно! — сказал Порфирий, смерив взглядом высокую ель.
Ель стояла у самой воды, уцепившись корнями за камни. Ствол дерева был покрыт высохшим мохом, свисавшим с коры белыми бородами, и полусогнутые ветви дерева, опущенные к земле, тоже были покрыты бородами, а сами ветви были чёрными, голыми, только кое-где на них торчала кисточками высохшая рыжая хвоя.
Я передал Порфирию пилу, и они с дядей стали пилить ствол, встав по обе его стороны, а я пошёл искать ещё сухостой.
Потому что нам нужен был ещё сухостой. Порфирий сказал, что для хорошего плота нам нужно двенадцать сухих елей. Самое меньшее! То есть дюжина.
Отойдя немного вверх по реке, я нашёл на берегу ещё две сухие ели, недалеко от воды.
Порфирий велел искать сухостой возле самой воды, чтобы не надо было таскать деревья издалека.
Река бежала здесь в густом лесу, в буреломе, а под буреломом громоздились гранитные камни, прикрытые мохом, и я то и дело проваливался в щели.
Попробуйте-ка вынести из такого бурелома двенадцать больших деревьев! Тринадцать нам уже не нужно, потому что это чёртова дюжина. У чертей в дюжине почему-то тринадцать единиц, а у нас? — у людей — двенадцать…
Хлоп! Я опять провалился в щель между камней, ушибся и ободрал до крови ногу. Зато я увидел ещё одну ель.
Может, черти и могут плыть на плоту, в котором тринадцать брёвен, а мы не можем. Потому что с нами может случиться какая-нибудь неприятность…
Ура! Ещё три сухие ели, тоже над водой, — вода подмыла им корни и они наклонились над самой водой.
С чертями на тринадцати брёвнах ничего не случится, потому что это, во-первых, чёртова дюжина, а во-вторых, тринадцать у чертей вообще счастливое число. А у нас — несчастливое. Это такая примета…
Чёрт возьми! Опять я наступил на мох и чуть не провалился в яму, полную воды!
Дядя, конечно, сказал, что это всё чепуха, потому что дядя в приметы не верил. А Порфирий верил.
Ещё одна сухая ель — итого восемь!
А я ещё не знал, любить мне тринадцатое число или же не любить, потому что я это число ещё не испытал, хотя мне и было тринадцать лет.
Девятая сухая ель! Но как болит нога!
Мне было тринадцать лет, но никаких особенных неприятностей у меня не было, наоборот: всё было прекрасно!
Я остановился и оглянулся вокруг: дальше идти не было смысла.
Здесь в Ниву вливался какой-то боковой приток, на том берегу притока лес кончался и буйно разрослись кусты можжевельника. Кое-где над кустами торчали кривые берёзки, но елей нигде не было видно. Я повернул назад.
— Девять елей тоже неплохо! — сказал я вслух.
Всё у меня было прекрасно, хотя мне и было ровно тринадцать лет. Но я ещё не знал, что это пока у меня было всё прекрасно, потом-то всё стало не прекрасно, и это «потом» наступило вскоре, когда мне всё ещё было тринадцать: именно в тринадцать лет у меня начались разные неприятности, начались сразу же, как только мы вернулись в Москву, но тогда, на реке Ниве, я ещё ничего об этом не знал. Когда-нибудь, в будущем, я вам об этом всё расскажу…
В стороне, в самой чаще, я увидел ещё две ели… Я хорошенько запомнил место.
Так что, может быть, тринадцать действительно чёртова дюжина, действительно плохое число — чёрт его знает, что это за число! А может быть, и нет. Может быть, это самое обыкновенное число, как все остальные числа, тем более что и в четырнадцать лет, и в пятнадцать — и так далее, много лет подряд, — у меня было очень много неприятностей и улеглись они только к тридцати трём годам. Хотя начались они, именно когда мне было тринадцать лет, вскоре после этого путешествия, все наши семейные неприятности…
Я влез на камень и увидел дядю и Порфирия, которые курили на спиленной ели — её тонкий конец лежал в воде, а комель на камнях, и все ветви на ней уже были обрублены. Дядя помахал мне рукой, а Чанг побежал навстречу.
Но опять-таки — дяде-то вовсе не было тогда тринадцать, ему в тот год уже было пятьдесят лет — прекрасное число! — так что не знаю, смотрите сами. Я в этом числе просто запутался. Сейчас, когда мне тоже много лет, почти столько же, сколько тогда было дяде, я в числах немножко запутался, я ничего вам толком сказать не могу. Я же не Лобачевский, в конце концов! Могу сказать только одно: жаль, что мне сейчас не тринадцать! Когда мне было тринадцать, я в числах не путался, я вообще ни в чём не путался, мне всё было ясно…
— Всё прекрасно! — сказал я. — Девять елей у воды и две в стороне. Не хватает одной ёлочки!
— Найдём! — сказал Порфирий. — Посиди, отдохни.
Отдохнув, мы опять принялись за дело. Под руководством Порфирия. Они с дядей пилили деревья, а я обрубал ветви. Немножко я тоже попилил, но в основном обрубал. Это не так просто. Конечно, обрубить несколько сучков на растущем дереве просто, а рубить их на поваленных деревьях в буреломе — не так-то просто!
Во-первых, потому, что их много: руки устают. А во-вторых, потому, что дерево, когда его повалят, лежит не на ровном месте и не на верстаке, а в чаще, в кустах, а иногда заклинивается между огромных камней — попробуйте подлезть под это дерево! Потому что северный лес — это вам не подмосковный лес, где под деревьями ровная земля, покрытая шёлковой травкой! Здесь нет ничего шёлкового — всё дикое, колючее, перекорёженное, спутанное и перепутанное: под ногами то камень, то болото, то мох, который качается под ногами. Поэтому работать здесь не так-то просто. Конечно, снаружи на лежащем дереве обрубать ветви легко, а вот снизу, под брюхом лежащего дерева, нелегко. В этом-то всё и дело!
Но я работал прекрасно, хоть у меня и заболела вскоре спина, потому что я всё время работал согнувшись.
Ещё мне мешал Чанг — он всё время путался под ногами, и лез под топор, но я прикрикнул на него хорошенько, и он куда-то убрался — убежал на разведку.
Несколько раз он прибегал посмотреть, что мы делаем, и морда у него была вся в земле, и лапы в земле — значит, он где-то что-то копал, выискивал, — а потом он опять надолго убегал.
Иногда, воткнув топор в ствол, я помогал дяде и Порфирию стаскивать деревья в реку. Я с удовольствием им помогал, чтобы хоть немного поразмяться, походить прямо. Стаскивать деревья в реку тоже ке просто, особенно те, что стоят в чаще, вдалеке от воды. Надо было продираться сквозь заросли с тяжёлым бревном в руках. Дядя и Порфирий тащили бревно на плечах, а я не мог, потому что не доставал плечом до бревна, когда его несли дядя с Порфирием. Особенно высоко поднимал бревно Порфирий, он же был гигант! Он брал бревно за комель — за толстый конец — и шёл впереди, и дядя брал бревно за тонкий конец и шёл сзади, а я шёл в середине и нёс бревно не на плече, а на вытянутых руках. Иногда я вдруг вовсе отрывался от бревна, оно взлетало вверх, а я оставался с протянутыми в воздухе руками где-то внизу! Так получалось, когда Порфирий или дядя вставали на камень или перелезали через бугор или когда я сам спускался в какую-нибудь яму.
И ещё очень мешали нам комары; они вились тучей над каждым из нас и жалили как сумасшедшие, и мы с дядей надели накомарники, а в них было очень неудобно — плохо видно и душно.
Солнце жарило вовсю, была прекрасная погода, несмотря на то что мы были за Полярным кругом — за Полярным кругом тоже бывает жарко, да ещё как! Было, наверное, градусов двадцать пять. Порфирий сказал, что это редкость, что, наверное, дядя привёз эту жару из Испании. Работать в такую жару было трудно, особенно в накомарниках и брезентовых костюмах и в сапогах — всё это мы надевали от комаров. Порфирий тоже был в сапогах и в костюме, но накомарника он не надевал — он же комаров не чувствовал, — он шёл с бревном в руках, и его руки и голова были прямо-таки облеплены комарами, а он хоть бы хны! Я тоже стал относиться к комарам намного спокойнее, но не так, как Порфирий.
А ещё Порфирий сказал, что, когда мы поплывём на плоту, комаров не будет — их на воде нет. Тогда мы сможем раздеться и остаться в одних трусах и сидеть на плоту, поплёвывая в воду, и загорать, и петь песни, а плот будет нас нести и нести, и так мы приплывём, одним махом, в Кандалакшу, к Белому морю. Вот будет здорово! Но для этого надо было сначала хорошенько поработать в лесу!
Когда мы свалили все деревья (двенадцать штук) и обрубили все ветви (тут дядя и Порфирий мне помогли) и стащили их в воду (тут я помогал дяде и Порфирию), мы стали буксировать брёвна по воде в нашу заветную бухточку. Дядя и Порфирий буксировали сразу по два бревна, а я по одному. Так как все брёвна были заготовлены нами выше по течению, буксировать их было легко. Мы обвязывали их верёвкой у комля и вели за верёвку вниз по течению, как настоящие бурлаки! Иногда мы шли по берегу, а иногда прямо по воде! Брёвна весело бежали, их надо было только направлять между камней.
Работали мы весело, и Чанг тоже помогал нам — он кидался на брёвна и пытался вытащить их на берег. Чанг вообще любил очищать водоёмы: реки, и озёра, и пруды — всякие водоёмы, где ему приходилось купаться и даже где ему купаться не приходилось. Если он, например, видел в воде какую-нибудь палку или корягу, он немедленно кидался в воду, вцеплялся в неё зубами и тащил её на берег.
Иногда какая-нибудь коряга плотно сидела в иле, на дне, или просто была очень тяжёлой, и Чангу приходилось с ней очень долго возиться, но он всё-таки вытаскивал эту корягу на берег. А если он, несмотря ни на что, не мог с ней справиться, он ходил потом целый день с виноватым выражением на морде, пряча глаза и прижимая к голове уши, а хвост у него опускался к земле, и он им смущённо помахивал. Вот какой он был молодец!
Если бы все так относились к нашим водоёмам, водное хозяйство страны было бы на высоте. Учтите также, что Чанг не требовал за свою деятельность никакой награды, он делал это просто из любви к искусству. Он вообще был очень деятельным существом, даром что собака!