В белую ночь у костра

   Посвящаю Наталье Николаевне Коринец — моей жене и другу

Четыре солнца

   Река не хотела спать.
   Она неслась через каменные пороги и ревела, вся в пене. Над порогами, в облаках брызг, стояли маленькие радуги — как ворота в невидимый мир. Из ворот то и дело выпрыгивали форели — они охотились за насекомыми. Над рекой кувыркались одинокие чайки, а на уровне облаков парили неподвижные коршуны. Река спешила к морю, которое было уже недалеко, но которого не было видно из-за леса. Лес карабкался вокруг по сопкам: он подходил к самой реке, цеплялся корнями за валуны и заглядывал в речные водовороты.
   И солнце не хотело спать — день и ночь кружилось оно над рекой и сопками, поднимаясь и опускаясь, заливая всё своим светом. Днём ещё были тени — от камней, от травы, от деревьев, — а ночью не было даже теней, даже в глухом лесу. Казалось, всё светится: земля, камни, деревья, вода, воздух, не говоря уж о солнце, луне и звёздах, — луна и звёзды тоже были видны, когда солнце снимало золотой венец и отдыхало, опустившись к сопкам.
   Иногда мне даже казалось, что в небе горят четыре солнца. Объяснить это трудно, но это было именно так: когда я смотрел на небо, я видел только одно солнце, но когда я закрывал глаза или когда не смотрел на солнце, а просто думал о нём, у меня было такое впечатление, что в небе горят четыре солнца! Всё это было удивительно.
   Удивительно было также, что дядя вернулся из Испании, с гражданской войны, целым и невредимым. Правда, он был ранен, но это не в счёт, как говорил сам дядя. После Испании он взял длительный отпуск, и мы сразу приехали сюда.
   Я был здесь всего три дня — здесь, на Севере, на Кольском полуострове, на реке Ниве, — а впечатлений у меня было столько, что я был как бы не в себе. Так сказал дядя. Сам-то он был в себе, он всегда был в себе, да и был он здесь не первый раз. Зато Чанг тоже был не в себе: день и ночь носился он с лаем по берегу. Он был возбуждён до крайности. Дядя сказал, что это от солнца. Хотя на дядю солнце не влияло: он был спокоен, как всегда.
   Все эти три дня дядя учил меня закидывать нахлыст — четырёхметровую удочку для ловли на искусственную мушку. Мне хотелось сразу закинуть свой нахлыст в реку, но дядя не разрешал. Я должен был сначала научиться обращению с нахлыстом. Я должен был научиться так забрасывать свою снасть, чтобы не зацепляться леской за деревья и попадать точно в цель. А это не просто.
   Я стоял на высоком камне, а в двадцати метрах от меня дядя расстелил на траве носовой платок, и я должен был попасть красной тряпочкой, привязанной к концу лески, в этот платок. Сначала леска у меня всё время путалась, я зацеплял за деревья, кусты и траву, я попадал куда угодно, только не в этот платок. Наконец сегодня я добился успеха — я стал попадать точно в платок! Дядя сказал, что у меня талант: я научился этому очень быстро. Не то что некоторые. К тому же мной руководил дядя — дядя помогал мне живым словом, а это великая вещь! Особенно если это слово исходит из уст такого человека, как мой дядя.
   Зато я порядочно измотался: у меня болели руки и спина. И немножко кружилась голова. Но это всё чепуха, потому что завтра всё начнётся: я буду ловить форель, а дядя — сёмгу. Но это завтра, всё самое лучшее почти всегда начинается завтра, а сейчас мы отдыхали вокруг костра, сидя на камнях, поросших мохом: дядя, Чанг и я.
   Низко над лесом горело красное солнце, а повыше — бледная луна, а ещё повыше — три бледные звёздочки, а прямо перед нами горел костёр, тоже совсем бледный, такой бледный, что сквозь пламя видна была пенистая река и лес на другом берегу. В ушах всё время стоял рёв реки, не умолкавший ни на секунду.
   — Полночь, — сказал дядя, взглянув на часы.
   — Я так устал, — сказал я, — а спать не могу.
   Чанг тоже выразил своё отношение к солнцу, вывалив язык и оскалив клыки.
   — Доннерветтер! — засмеялся дядя. — Это не удивительно! Здесь, за Полярным кругом, летом почти не спят. Так влияет незаходящее солнце. Отсыпаются зимой, когда ночь длится шесть месяцев. Я знал, что ты не сможешь спать — и вот что придумал: я буду рассказывать тебе у костра разные истории… — Дядя подкинул в костёр несколько можжевеловых сучьев; когда они горят, они распространяют замечательный запах — дядя сказал, что так пахнут самые лучшие французские духи.
   Вот какой это запах!
   Потом дядя закурил свою трубку.
   — Слушай первую историю, — сказал он, — она называется «Махаон»…

Махаон

   — Жил-был один маленький мальчик, совсем-совсем маленький, и был он хилым и слабым, но на роду ему было написано стать Неистребимым!..
   — Как «на роду написано»? — перебил я.
   — Это надо понимать в переносном смысле, — сказал дядя. — Каждому что-нибудь написано на роду…
   — И мне тоже?
   — И тебе тоже.
   — А что мне написано?
   — Узнаешь, когда вырастешь, — улыбнулся дядя. — Отец мальчика был старый человек, запорожский казак. Когда-то он служил в казачьей сотне, а под старость стал станционным смотрителем на Северном Кавказе. Жили они одиноко, в маленькой избушке на краю дороги. Примерно так, как живут путевые обходчики. Только путевые обходчики живут на железной дороге, по которой то и дело с грохотом проносятся поезда, а они жили на тракте — на почтовой дороге, по которой катились ямщицкие тройки. Помнишь «Генерала Топтыгина»? Там описан станционный смотритель.
   Вот таким и был отец малыша.
   Дом стоял тихо, уединённо. Изредка на тракте показывалась тройка; смотритель менял лошадей — усталых ставили в конюшню, запрягали свежих, — раздавался звон бубенцов, и тройка уносилась вдаль.
   Вокруг шумели леса, хмурились горы, покрытые облаками и тучами, а сразу за домом грохотала горная речка, такая же бурная, как эта. — Дядя глянул на Ниву, которая неумолчно шумела под берегом: она как бы аккомпанировала дядиному рассказу. — Вокруг дома бродили стаи уток, кур и гусей. Их у смотрителя было столько, что он не знал им числа. Когда мать мальчика выходила во двор с полным решетом пшеницы, чтобы их покормить, и они сбегались к ней со всех сторон, казалось, что бушуют огромные хлопья снега! Привыкнув к вольной жизни, птицы стали совершенно дикими: если надо было зажарить гуся или курицу, смотритель выходил с ружьём и палил в них прямо с крыльца. Сын смотрителя сам походил на одичавшего гусёнка: с утра до вечера околачивался он во дворе — сначала ползал, потом встал на четвереньки, потом на ноги…
   Мальчик получил прекрасное воспитание: его никогда не ставили в угол, не пичкали сладостями, не пришпиливали к нянькиному подолу, не запирали в душной комнате. Ему была предоставлена полная свобода! Даже более того: иногда это была свобода принудительная…
   — Как «принудительная»?
   — Очень просто! Иногда человеку прививают свободу помимо его воли. Делается это из высших соображений и опять-таки ему на пользу. Так, например, когда мальчику исполнилось три года, отец привязал его к лошади и пустил её рысью. Мальчик испугался и заревел. Но лошадь — а это была очень умная лошадь! — покатала мальчишку по лугу и вернулась домой. Так смотритель проделал несколько раз, пока мальчик перестал бояться лошади и научился ездить сам — непривязанный и без седла. В другой раз отец сел с мальчиком в лодку, отплыл от берега и бросил его, раздетого, на глубоком месте в воду. Мальчик опять страшно испугался, но реветь он не мог, потому что сразу нахлебался воды. Отчаянно барахтаясь, он выскочил на поверхность и поплыл, как собака, выпучив глаза и беспорядочно ударяя по воде руками и ногами. Так он научился плавать.
   Но самое интересное случилось с ним, когда ему исполнилось четыре года. Чтобы стать Неистребимым, надо, чтобы с тобой случилось нечто ужасное! Этвас!И чем скорее, тем лучше. Можно, конечно, погибнуть. Но уж если ты выживешь — станешь Неистребимым. Моему герою очень повезло: этваспосетило его на пороге жизни… (Вы, конечно, помните, что «этвас» — это немецкое слово. В переводе оно означает «нечто». Дядя очень любил это слово.)
   Дядя на минуту задумался, потом продолжал:
   — Весна в тот год была чрезвычайно ранней и дружной. Прошли короткие сильные ливни, промыли землю, и из неё полезла трава. От земли поднимался пар, с гор бежали мутные потоки.
   Мальчик играл на солнцепёке с гусятами, гоняясь за ними с прутиком. Вдруг он заметил бабочку. Это была одна из первых весенних бабочек — огромный махаон.
   Махаон сидел на камне, чуть поводя крылышками, распластанными в солнечных лучах, и грелся. Мальчик подкрался к нему, протянул руку, сложив пальцы ложечкой, чтобы его прихлопнуть, но махаон взмыл в воздух. Отлетев немного, он уселся на другом камне.
   И снова мальчик стал подкрадываться к нему, протянув руку, но, когда он уже хотел прихлопнуть махаона ладошкой, махаон опять отлетел и опять опустился на камень в нескольких шагах от преследователя, ближе к лесу.
   Он заманивал мальчика в лес!
   — Нарочно? — спросил я.
   — Откуда я знаю! — воскликнул дядя. — Так часто бывает на белом свете. Мы никогда не знаем, с чего именно начинаются роковые события. Иногда они начинаются с обыкновенной маленькой мухи или с такого вот махаона, а потом превращаются в слона или в медведя! И тогда уже поздно что-либо изменить, ибо легко сделать из мухи слона, а из слона муху сделать труднее, а порой просто невозможно, потому что слон огромный и сильный и справиться с ним не так-то легко. Всё это я говорю в переносном смысле, ибо называю слоном роковые события, которые изменяют весь ход нашей жизни, а мухой — незначительный случай, с которого всё началось и который потом превратился в слона.
   В общем, долго ли, коротко ли, но махаон сделал своё дело и улетел, а мальчик очутился в лесу. Но он вовсе не испугался. Он ещё не понимал, что с ним случилось, не понимал, что это не просто махаон был, за которым он гонялся с улыбкой, что он не просто в лесу, в котором хозяйничает весна, что он не просто приглядывается к муравьям, не просто прислушивается к монотонному голосу кукушки, — он не понимал, что с ним происходит нечто торжественное и великое, великое необратимое этваси что он избранник этого этвас,которое вот-вот произойдёт и предопределит всю его жизнь.
   И хорошо, что он этого не понимал, а то бы он испугался, стал бы заикой или дурачком или просто убежал бы домой — дом был ещё неподалёку — и всё бы испортил. Но он не испугался, потому что был уже почти что дитя природы. Я говорю «почти что», потому что настоящим сыном природы он стал спустя несколько месяцев, а сейчас это был просто маленький мальчик, несмышлёныш, и в этом было его счастье.
   Босой, в короткой ситцевой рубашонке, смело продирался он сквозь чащу орешника, наступая ногами на влажные от дождей и талой воды прошлогодние листья, оранжевые и тёмно-красные, и жёлтые, и совершенно чёрные, изъеденные червями, и глянцево-блестящие, и бархатные, на которые так приятно было ступать босыми ногами.
   Иногда он попадал в тень, где было холодно и пахло плесенью и грибами, а иногда в тёплые солнечные лучи, пробивавшие молодую свежую листву под острым углом к земле, потому что было утро и от движущихся листьев на бурой земле вспыхивали и шевелились солнечные зайчики: казалось, что солнце перебирает по земле пальцами.
   Мальчик стоял на краю полянки, щурясь на свет, и вдруг увидел на этой полянке, в кутерьме ярких солнечных пятен, большую жёлтую кошку… Это он так думал, что это кошка, но это была вовсе не кошка. Это была рысь! — закричал дядя.
   Я молчал затаив дыхание.
   — Всё совершилось в одно мгновение, — продолжал дядя. — Рысь стояла, пригнувшись к земле и вытянув хвост, кончик которого нервно подрагивал. Потом она сладко мяукнула, или хмыкнула, или крякнула — чёрт возьми! — как мясник, разрубающий мясо, — и прыгнула на малыша…
   Но она не допрыгнула всего на несколько сантиметров, когда сверху на неё свалилось нечто ещё более страшное, чем она сама, что-то большое и тёмное, и оглушительный рёв потряс окрестности…
   Тут дядя достал из костра горящую головёшку и раскурил свою трубку.
   — А дальше? — спросил я.
   — Дальше в следующий раз, — сказал дядя и встал. — А теперь спать!
   — Но я не хочу! Ты прервал на самом интересном!
   — Так всегда делают все настоящие рассказчики, — сказал дядя. — Тем более, что уже три часа, а в шесть я тебя разбужу…

Как сороконожка ходить разучилась

   Утром, когда мы напились чаю, спустились к реке и я начал ловить по-настоящему, у меня всё стало не очень хорошо получаться.
   На берегу, когда я учился кидать посуху, целя тряпкой в платок, у меня хорошо получалось, но когда я подошёл к воде, всё пошло плохо.
   Дело было, конечно, не в снасти.
   Снасть у меня была отличная, прекрасная в высшем смысле: её мне Сайрио подарил, дядин друг, он привёз её из Англии, потому что был дипкурьером…
   Вы знаете, кто такие дипкурьеры? Дипкурьеры — это неприкосновенные личности, никто не имеет права к ним прикоснуться, потому что они возят дипломатическую почту, никто не имеет права их обыскивать или залезать к ним в чемодан. О дипкурьерах даже стихи написаны: «Товарищу Нетте, пароходу и человеку». Эти стихи написал Маяковский о своём друге дипкурьере Нетте. Нетте тоже был латыш, как и Сайрио. Среди латышей было много дипкурьеров. Но несмотря на то что они были неприкосновенными, их иногда убивали. Их убивали враги, которые хотели отнять у них дипломатическую почту — разные секретные документы. Нетте тоже убили, но он дорого продал свою жизнь, потому что был храбрым человеком. Латышские стрелки были очень храбрыми и преданными революции. Они охраняли Ленина, им это доверяли, а это не каждому можно было доверить. Вот какие это были люди! Потому Маяковский и написал о Нетте стихи, но он их написал, когда Нетте уже стал пароходом и ходил не по земле, а по Чёрному морю: пароход «Теодор Нетте».
   Я тоже когда-нибудь напишу стихи о Сайрио, о дяде и о других его товарищах, старых большевиках. Но это уже другой разговор.
   Теперь вы понимаете, что снасть у меня была прекрасной, потому что Сайрио не мог подарить плохую снасть. Он её сам выбрал в Лондоне, в лучшем рыболовном магазине, а там снасти отличные, потому что англичане сами отличные рыболовы. Да и Сайрио был рыболовом — он в этом деле разбирался. Многие дипкурьеры почему-то были рыболовами, уж не знаю почему. Так же как многие чекисты любили разводить рыбок в аквариумах. Это было в их среде почему-то очень распространено. Наверное, потому, что в обществе рыб они отдыхали, ибо работа у них была тяжёлая. О дяде уж говорить нечего — он относился к рыбалке со всей страстью.
   Экипирован я был тоже прекрасно, по всей форме. На мне были высокие резиновые сапоги — большая редкость в то время, — брезентовый костюм, как у дяди, и соломенная шляпа. В брезентовом кармане куртки лежал чёрный кожаный бумажник, который весело поскрипывал, когда его сгибали или проводили по нему пальцем, потому что он был совершенно новый. В разных отделениях бумажника лежали… вы думаете, деньги, да? Вовсе не деньги! В бумажнике лежали искусственные мушки: английские и самодельные. Английские привёз Сайрио, а самодельные сделал дядя из петушиных перьев и из павлиньих перьев — он их доставал в зоопарке — и даже из собственных волос, и эти мушки из дядиных волос были очень хороши, потому что дядины волосы были жёсткими с проседью, а это очень ценно. Седина вообще прекрасная вещь, её все уважают, а для искусственных мушек седина просто неоценима! На такие мушки форель хватает как сумасшедшая! Мои волосы для мушек не годились, они были чёрными, но зато у меня был дядя, а у него было много седых волос — густая шевелюра! — так что я был обеспечен мушками по горло.
   Но это ещё не всё!
   Ещё у меня висел на поясе складной сачок, ручка которого состояла из отдельных раздвигающихся колен, тоже совсем новый. Сачок висел с левого бока, а на правом боку на ремне через плечо висела плетёная корзинка с крышкой — для пойманной форели. А в руках — самое главное! — в руках я держал замечательное удилище четырёхметровой длины, тонкое и гибкое, с агатовыми кольцами на нём, сквозь которые была пропущена сатурновая леска, намотанная на катушку. Катушка у меня была маленькая и лёгкая, сделанная из специального сплава, а барабан катушки, на котором была намотана леска, вертелся на агатовых подшипниках. Вы, конечно, не знаете, что такое агат. Агат — это драгоценный камень различных оттенков, от чёрного до красного. У меня был тёмно-красный. Он необычайно красив и прочен, никогда не стирается и не ржавеет. Поэтому кольца на моей удочке и подшипники в катушке были сделаны из агата.
   Всё у меня было совершенно новое, блестящее, скрипящее… НО — и я пишу это «НО» большими буквами, потому что, в отличие от всего, что было у дяди и видало разные виды, всё, что было у меня, включая мою новую шляпу с широкими полями, защищавшими глаза от солнца, и накомарником из чёрной вуали на шляпе, — всё это никаких видов не видело.
   Я стоял у берега, по колено в воде, с открытым лицом — накомарник был закатан и укреплён английской булавкой на шляпе, потому что комаров было мало: дул ветер и побрызгивал дождь. Была самая лучшая погода для ловли форели. В солнечную погоду, когда воздух и вода пронизаны светом, форель очень хорошо видит — она видит и рыбака на берегу, и тень от рыбака, которая движется по воде, и убегает. А когда пасмурно и нет от тебя тени да ещё вода рябит от дождевых капель или от ветра, тогда форель видит плохо, тогда она смелая. Тогда хорошо клюёт!
   И сейчас была именно такая погода: прекрасная погода! Вы, конечно, скажете, что погода не прекрасная, потому что ветер и дождь, но ведь всё относительно, как говорил дядя. Относительно рыбалки погода была прекрасной. Так что всё было прекрасно!
   Я стоял далеко в воде, глядя на камень, который торчал из воды метрах в двадцати от меня. Вода, ударяя в камень, разбивалась на две струи, и между ними, под камнем, был водоворот: там должна была стоять форель. Я старался завести свою мушку именно в этот водоворот. Я очень старался! Я держал в уме все дядины советы, которыми он напичкал мою бедную голову, всё время повторял эти советы про себя и старался всё делать по правилам. А дядя стоял неподалёку и смотрел.
   Ловить он бросил — он курил свою трубку и смотрел на меня, а его спиннинг стоял рядом, прислонённый к камню. И Чанг тоже смотрел на меня. От этого я ещё больше волновался.
   По правилам ловли надо закидывать немного дальше и выше того места, где стоит форель, чтобы потом, приподнимая удилище или проводя его вбок, завести мушку в нужное место. Тут надо её провести легко и как бы невзначай.
   Стоять надо вполоборота против течения. Когда мушку отнесёт вниз и леска натянется, надо снова перезакинуть.
   Я всё делал по правилам, однако не мог точно провести мушку над нужным местом. Надо всё время чувствовать, где именно она в данный момент находится. Но я это плохо чувствовал. Я никогда толком не знал, где она находилась!
   В глазах у меня рябило от быстро несущейся воды, руки и ноги болели от напряжения, и голова болела от напряжения, потому что я всё время мысленно повторял правила ловли.
   А ещё мешали комары. Их было мало, но иногда они впивались мне в нос или в бровь, и тогда всё шло насмарку.
   В общем, я стоял уже несколько часов, а ни черта не клевало!
   Снасть была прекрасная, погода прекрасная, правила я помнил прекрасно, — а ничего прекрасного не было!
   Утром, когда я шёл с дядей от костра к реке, вид у меня был отличный: хоть сейчас на обложку спортивного журнала! Я даже видел мысленно подпись на обложке мелким шрифтом, курсивом: «Знаменитый нахлыстовик такой-то, обладатель мирового рекорда среди юношей в ловле форели нахлыстом, сезон 1937 года. Река Нива на Кольском полуострове».Портрет, конечно, цветной, во весь рост, я ослепительно улыбаюсь, на голове у меня шляпа с приспущенным накомарником, а в руках… вот в том-то и дело, что в руках у меня пока не было ничего, кроме удочки! Никакой форели! «Этакая шляпа в шляпе!» — подумал я про себя…
   Я вдруг разозлился, с шумом выбрался на берег, бросил на камни свой нахлыст и с размаху плюхнулся на мшистую кочку.
   — Нет тут никакой рыбы! — сказал я, чуть не плача. — Может, мушка не та?
   Дядя посмотрел на меня с улыбкой. Он подошёл и сел рядом.
   — Всё прекрасно! — сказал он. — Снасть у тебя отличная и мушка тоже.
   Он взял мой нахлыст, бережно поднял его, смотал леску на катушку и прислонил нахлыст к камню так, что конец удилища торчал в воздухе.
   — Никогда не обращайся грубо со снастью, — сказал он осуждающе.
   — Но в чём же всё-таки дело? — спросил я.
   — Дело в том, — внушительно сказал дядя, — что ты должен сейчас кое-что позабыть…
   — Что позабыть?
   — Я сейчас объясню тебе это на примере, — сказал дядя. — Я прочту тебе притчу в стихах.
   — Какую притчу?
   — Сейчас поймёшь: когда я прочту тебе притчу, ты сразу поймёшь, что такое притча и что надо забыть… Притча эта называется «Как Сороконожка ходить разучилась». Слушай!
   Дядя опёрся кулаком с зажатой в нём трубкой о колено, прищурился на облака — он всегда щурился, когда читал стихи, — и начал:
 
— Пройдусь-ка перед сном немножко! —
Промолвила Сороконожка. —
И — раз! — два! — три! — четыре! — пять! —
Шесть! — семь! — и восемь!..
И так далее —
Обула все свои сандалии
И вышла из дому гулять.
 
 
Раз! — поставит ногу,
Два! — поставит ногу,
Три! — поставит ногу:
Подошла к порогу.
 
 
Дважды два — четыре:
Вышла из квартиры.
 
 
Пять, шесть, семь и восемь:
В огороде осень.
 
 
Два плюс носемь — десять:
Ноги глину месят.
 
 
Дважды десять — двадцать,
Дважды двадцать — сорок:
Если постараться,
Влезешь на пригорок…
 
 
Так ноги в ремешках сандалий
Легко несли её вперёд.
Горел закат в осенней дали.
Вот — миновала огород.
 
 
Шаги, конечно, не считала,
А просто на исходе дня
О чём-то про себя мечтала,
Ногами всеми семеня…
 
   Тут дядя опять раскурил трубку, затянулся и, хитро улыбнувшись, продолжал:
 
Заслышав шум её шагов,
Жук Скарабей сказал: — Минутку!
Давайте с ней сыграем шутку! —
(Он шёл в компании жуков.)
 
 
И, поклонясь Сороконожке,
Вперёд он сделал три шага
И прошептал: — Какие ножки!
Походка у тебя легка!
 
 
Но не пойму я — хоть убей! —
Как двигаешь ты по дороге
Свои бесчисленные ноги? —
Спросил бедняжку Скарабей. —
 
 
Шагнёшь ты первою ногою,
А следом двигаешь какой:
Второй, седьмой, сороковою
Иль тридцать первою ногой?
 
 
Вопрос смутил Сороконожку:
— Я… просто движусь понемножку!
Своих шагов я не считаю,
Я просто так в пути мечтаю…
 
 
— Как! — возмутился Скарабей. —
Приводишь ноги ты в движенье,
Не зная правила сложенья?
Возможно ль двигаться глупей!
 
 
Должна ты знать, какой ногою
Когда шагнуть — вот в чём вопрос! —
Чтоб не шагнуть ногой другою
И в спешке не расквасить нос!
 
 
— Прости, —
Взглянув на Скарабея,
Сказала, бедная, робея…
 
 
Но Скарабей сказал: — Учти,
Что каждый шаг нам в жизни дорог
И должно делать их с умом!
 
 
А у тебя при всём при том
Не две ноги, а целых сорок!
 
 
А ну-ка, встань на ровном месте:
Носочки врозь, а пятки вместе.
Сочти все ноги и вздохни…
Теперь попробуй-ка — шагни!
 
 
Сороконожка чинно встала,
В уме все ноги сосчитала,
Потом хотела, как бывало,
Шагнуть вперёд… и вдруг упала!..
 
   — Понял! Понял! — закричал я.
   Но дядя нетерпеливо взмахнул рукой и сердито продолжал:
 
Привстав, она шагнула снова —
И вновь упала бестолково!
 
 
И всё она, как ни старалась,
На ровном месте спотыкалась…
 
 
Тогда, схватив её под мышки
(Их тоже сорок, боже мой!),
Жуки, несносные мальчишки,
Беднягу отвели домой.
 
 
С тех пор сидит она в квартире
И шепчет: —
Дважды два — четыре!
 
 
Пять минус восемь — двадцать два!
(Ах, как кружится голова!)
 
 
Одиннадцать плюс девять — семь…
— Не ходит, бедная, совсем,
 
 
Всё плачет, плачет день и ночь…
А ты не смог бы ей помочь?
 
   Всё, — сказал дядя. — Надеюсь, ты понял, что надо забыть и что такое притча?
   — Понял, — кивнул я. — Надо забыть правила, которым ты меня учил… но зачем ты тогда учил?
   — Чтобы ты их знал, но они были бы у тебя в подсознании! А что такое притча?
   — Это… это когда говорят о чём-нибудь совсем другом, чтобы объяснить совсем другое!
   — Верно, — кивнул дядя. — Притча — это иносказательный рассказ, содержащий нравоучение. Он может быть и в прозе.
   — Кто написал эти стихи? — спросил я.
   — Один человек…
   — Кто?
   — Мой хороший знакомый. — И дядя встал. — А ты вёл себя сегодня, как та глупая Сороконожка! — добавил он.
   — А ты Скарабей! — крикнул я, вскочив и кинувшись на дядю. — Скарабей! Скарабей!
   И Чанг вдруг тоже вскочил и залаял, весело и звонко, но кинулся он не на меня и не на дядю — а в воду!
   Я оглянулся: с того берега, ловко балансируя на камнях, приближалась к середине реки фигура высокого человека…
   — Веди себя прилично, — сказал дядя. — К нам идут!
   — Как «идут»? Ведь это же на том берегу!
   — Сейчас увидишь «как», — ехидно сказал дядя, а сам не отрываясь смотрел на человека…