Через минуту он был в приемной Берзина. Секретарша Наташа исчезла за дверями кабинета, и оттуда послышался голос Старика:
   — Зови, зови его, китайского подданного… — И тут же Берзин сам появился в дверях и стиснул Рихарда в медвежьих объятиях. — Ну давай, давай рассказывай…
   Секретарша прикрыла за ними дверь, обшитую толстым войлоком… Разговор был долгий, Наташа несколько раз меняла им чай, а он все стоял на столе, остывший и недопитый.

ДНЕВНИК ИРИНЫ

   Мне очень грустно и хочется плакать… Все было так хорошо, и вот такое горе. Ездили с мамой в Москву, она все еще не может оправиться после гибели папы. Но теперь как будто бы лучше, профессор сказал, что опасности больше нет. Собрались уезжать, и вдруг газеты в траурных рамках. Умер Фрунзе. Мама пошла на вокзал и продала билеты.
   Мама говорит, что отец когда-то встречался с Фрунзе, но я его совсем не знаю, а переживаю почти так, как два года назад, когда умер папа. Это случилось в субботу, а в воскресенье мы пошли на площадь перед Домом Союзов. Было уже темно, очередь протянулась далеко-далеко. Люди стояли молча, падал большими пушинками снег, и все стали будто седые. Шли медленно, медленно.
   В Доме Союзов траур. Зеркала закрыты черным шелком, а люстры обвиты крепом. Не знаю откуда, лилась музыка, оркестр исполнял похоронный марш. От этих печальных звуков тоскливо замирало сердце. Мы вошли в Колонный зал. Михаил Васильевич лежал среди цветов и венков. Милый, дорогой товарищ Фрунзе! Я не могу передать словами, что я чувствовала в ту минуту. Ну, зачем он умер, почему ничего нельзя сделать! Там, в Колонном зале, я мысленно поклялась себе с этого дня стараться хоть чуточку походить на товарища Фрунзе, чтобы быстрее закончить то дело, за которое умирают такие великие люди.
   Как ничтожно малы мы все в сравнении с таким человеком! Но я клянусь, что в жизни товарищ Фрунзе будет мне примером».
   «Решила написать повесть. Настоящую, с главами. Название еще не придумала. Девчонки говорят — не выйдет, а я все-таки пишу. Сначала сделала наброски, потом переписала, исправила, добавила, затем снова переписала и вот переписываю уже целый год и никому не показываю. Почти никому.
   Интересно, как писатели пишут повести, как излагают свои мысли, составляют предложения, описывают события. Конечно, им легче. Мария Филипповна (учительница по литературе) говорит, что надо знать жизнь, а мне еще только шестнадцать лет. Знаю, что нужно уметь чувствовать, волноваться, переживать вместе с героями, но пока у меня ничего не получается. Я читала много книг о любви, о жизни наших людей, но ведь, наверное, это не то, сама-то я ничего не знаю. Может, лучше писать стихи, но мне хочется повесть. Говорят, нужно показывать характер, я даже не знаю, какой у меня самой характер? Вот и приходится почти все выдумывать.
   Подружилась с одним мальчиком, он мне нравится, рассказывал мне о своей первой любви, влюблен в Соню. Говорит, что проходит мимо ее дома затаив дыхание, а она ничего не знает. Спрашивал совета, как, сделать, чтобы она знала. Он комсомолец, а Соня нет. Бывает же так! Она живет около церкви, поет на клиросе, а Володька даже ходит в церковь. Из-за нее. Стоит и смотрит. Говорит, что она очень красивая, когда вокруг горят свечи и в глазах отражается пламя, а лицо остается в тени. Но я не нахожу, что она очень красивая. Вероятно, влюбленный видит то, чего не замечают другие. Интересно, как сложатся у них отношения. А недавно под большим секретом он рассказал мне, что не только ходит в церковь, но даже лазит на колокольню по воскресеньям. Лазит выше колокола, где гнездятся голуби. Говорит, что залез бы даже на крест ради нее. А все для того, чтобы сверху глядеть на двор и на дверь дома, где живет Соня. Сидит над колоколами, как голубь, в круглом окне и ждет, пока не увидит ее. После этого счастлив целую неделю. Конечно, Володька ведет себя глупо, я так и сказала ему, — чего доброго, разобьется еще в один прекрасный момент… Но Соне я немного завидую — хорошо жить, когда тебя кто-то любит, даже если ты об этом не знаешь».
   «Володька Жигалин отличился на всю школу. Дело было так. Сидели на обществоведении. Мы с Марусей на второй парте, а Володька с Ерохиным сзади, на третьей. Слышу, кто-то из них говорит: „Слабо, не отрежешь“. Другой отвечает: „Нет, отрежу…“ Оказывается, это они говорили про Марусину косу. У нее большая, толстая коса, чуть не до колен. В это время прозвонил звонок. Михалев показывает: „Маруся, смотри, от твоей косы…“ И в самом деле, у Ерохина Юрки в одной руке перочинный нож, а в другой кончик косы, правда совсем маленький, но жалко все же; Маруся в слезы, выбежала из класса. Поднялся шум. Гриша Веселов сказал: „Так нехорошо, ребята, на обществоведении…“ Он у нас секретарь комсомольской ячейки. Ему в ответ: „А на математике, значит, можно?“ Тут Володька и говорит: „Что вы на Ерохина напали! Ему сказали, он и отрезал“. Тогда все напали на Володьку: „Тебе скажут — полезай в колодец, ты полезешь?“ — „Полезу!“ — „Ну, тогда полезай“. — „А что, и полезу…“
   Конечно, Володька сказал это сгоряча, но теперь делать ему было нечего. Всем классом выскочили на школьный двор, у сторожа взяли веревку, опустили ее в колодец. Тут еще малыши набежали, целая школа. Маруся тоже вышла, бледная, руки прижала к груди и шепчет: «Не надо, не надо». А Володька Жигалин перелез через сруб и начал спускаться.
   Его долго не было, потом все закричали и начали тянуть веревку. Он вылез, голова мокрая. Он ее намочил руками и сказал, что для подтверждения. Конечно, про Марусину косу все позабыли. Володька ходил в героях…
   Домой шли вместе, нам по дороге. Он и говорит: «Ты, Ирка, ничего не понимаешь. Ерохин отрезал косу, чтобы обратить на себя внимание. К Марусе он неравнодушен».
   С Соней у него все расстроилось. Соня гуляет с каким-то парнем из соседней школы. Володька гордый. «Если так, — сказал он, — ну ее к черту!»
   «Повесть свою писать перестала. Правда, Володька говорит, что такую повесть, будь он редактором, давно бы напечатал, но я об этом не думаю. Не в том дело. Конечно, у меня не хватает чувств для повести, хотя появилась, может быть, не любовь, но очень большое увлечение. Можно бы написать всю правду, но сейчас я с ним поссорилась, поэтому прервала писать, но думаю, что, может быть, буду продолжать.
   То, что казалось мне дружбой, перешло в увлечение. Володя хороший парень, честный, смелый, и все же я больше с ним никогда не стану встречаться. Еще перед экзаменами мы сидели с ним и занимались, устали, пошли погулять в парк. Сидели на скамейке, он говорил что-то про Соню, про то, как обманчивы бывают чувства. Ему казалось, что это навсегда, а теперь он даже не вспоминает. Потом вдруг схватил меня за плечо и поцеловал. Мне даже стыдно об этом писать. Я вырвалась и убежала. Когда шла домой, слышала позади его шаги, но не оглянулась. Он тоже не подошел, не нагнал. В школе мы с ним не разговариваем. Если буду продолжать повесть, напишу все как было.
   Школу закончили. Был выпускной вечер, не расходились до рассвета. Было хорошо и грустно. Сговорились через каждые пять лет собираться в этот день у памятника расстрелянным коммунарам. Он стоит на берегу, в парке.
   Теперь надо думать, что делать дальше. Когда мне исполнилось семнадцать лет, мама дала мне прочитать папины дневники. Я плохо помню отца, хорошо сохранились в памяти только дни, когда мы узнали о его смерти. Узнали через полгода. Какой же он был чудесный человек! Дядю Пашу я, конечно, тоже люблю, но это другое. Я его так и не стала называть папой. Мама вышла за него замуж лет через пять после того, как умер отец. Теперь я ношу фамилию отчима, он меня любит, я знаю, и я его люблю. Конечно, люблю, он товарищ отца, вместе с ним партизанил, часто вспоминает о нем. За это я люблю его, еще больше благодарна ему. Какие это все чудесные люди! Вот о ком, может быть, надо писать.
   Мама много рассказывала мне о папе, я всегда плакала, когда она говорила, как он умер.
   Обо всем я узнала, только прочитав его дневники. Мама дала их мне на одну ночь, и я читала до утра. Потом она взяла, завернула их в газету, перевязала лентой и положила в комод, где лежит у нее все самое сокровенное. Она сказала мне: «Теперь, Ирушка, когда ты захочешь, можешь брать папины дневники. Ты уже взрослая».
   Я читала их снова после экзаменов и решила, что буду тоже микробиологом, как отец. Я тоже буду бороться с чумой, с тифом, холерой, со всеми болезнями, которые угрожают человечеству. Так будет, потому что я дочь своего отца».
   «На нашей лестничной площадке три двери, три квартиры, за каждой дверью своя жизнь, свои судьбы. У нас отдельная квартирка в две комнаты с кухней. Переехали к Октябрьским праздникам, отчиму дали в облисполкоме по должности, по заслугам. Мне даже как-то не по себе — чем мы лучше других. Рядом в трех комнатах три семьи, а напротив — две, профессор с женой и девочкой, а одну комнату дали Ерохину с теткой. Родителей у него нет еще с гражданской войны. Работает в комсомоле инструктором, важничает ужасно. А я студентка второго курса. Тоже важничаю и пропадаю на лекциях с утра до вечера. Я и не представляла себе, как все это захватывает. Микробиология — наука будущего. Я уже твердо определила, что буду делать в жизни — заниматься патогенными бактериями, возбудителями болезней. Передо мной открывается новый, невидимый мир. Помню, как я была поражена на первой лекции словами профессора (он теперь живет рядом). В каждом кубическом сантиметре почвы у нас под ногами миллиарды бактерий! Миллиарды. Если бы любой из видов мог беспрепятственно развиваться, если бы только хватало питательной среды, бактерии дали бы такое потомство, что через десяток дней их колония равнялась бы объему земного шара… Но мы о них еще ничего, ничегошеньки не знаем. Среди них есть бактерии добрые и злые, как и люди. Друзья наши и враги. Я буду заниматься врагами — чумой, холерой, сибирской язвой… Брр, даже страшно. Теперь я уже знаю — бактерии сибирской язвы сохраняют жизнеспособность десятки лет, чумы — еще больше. Я посвящу жизнь тому, чтобы уничтожить в мире заразные болезни.
   После второго курса нас обещают послать на практику в Монголию. Вот здорово!
   Володька ушел в армию, где-то учится в военной школе. И вообще все наши ребята разбрелись кто куда. Встречаюсь только с Юркой Ерохиным, иногда он заходит к нам, не знаю — ко мне или к маме? У них большая дружба, мама его опекает. Повесть свою я так и не дописала…»
   «Вот и Монголия. Участвую в экспедиции по изучению эпизоотии среди скота. Экспедиция небольшая, дружная. Работаем на юго-востоке, ближе к китайской границе, точнее, к Маньчжурии. Предварительную обработку материалов будем проводить в Улан-Баторе, а уже потом домой.
   Меня прикрепили к эпидемиологу Яворскому, он взял себе дополнительную тему: «Роль грызунов в распространении пастеурелла пестис». Эта страшная чума имеет такое красивое название.
   Весь день проводим в степи. Я уж, вероятно, десять раз обгорела, и кожа сползает лохмотьями. Вылавливаем грызунов, собираем с них блох и пересчитываем. Нас так и зовут — блохоловы. Каждый раз обязательно напоминают, что поспешность нужна при ловле блох. Это стало дежурной остротой — Яворский пообещал штрафовать за отсутствие выдумки каждого, кто повторит эту остроту. Пока не помогает.
   Перед отъездом, снова перечитала дневники отца. Оказывается, мама не все мне дала читать прежде. В Монголии он занимался какой-то очень важной работой. Как бы мне хотелось пройти по следам его экспедиции. Недавно я узнала о судьбе живого бога Богдо-гегена, про которого писал отец. Он умер лет десять назад — дряхлый, слепой, сифилитичный старец. А вдова живого бога еще жива, и я ее видела! Она живет в гобийском аймаке, не так далеко от нашей стоянки. Простая аратка в рогообразной прическе, сделанной из волос и самодельного клея. Ходит в засаленном халате — дели — и какая-то заспанная, неопрятная, один вид ее вызывает брезгливое чувство. Пасет в степи скот, собирает аргал, топит им очаг в своей юрте. Божество! И это в двадцатом веке!
   А новым хубилганам в Монгольской республике запрещено перевоплощаться. Есть такое решение правительства. А перед тем о судьбе хубилганов специально говорили на съезде народно-революционной партии. Душа Богдо-гегена будто бы восемь раз перевоплощалась из одного человека в другого — на девятый раз запретили… Как это смешно звучит. Сначала решили обратиться за разъяснением к далай-ламе в Тибет. Я записала текст резолюции:
   «Джибзон Дамба Хутухта до восьмого перевоплощения имеет большие заслуги перед государством и религией. После чего, когда последний перевоплощенец раскрепостил народные массы от китайского гнета и поставил основу государства, он показал закон невечности и ушел из мира.
   Пророчество говорит, что после перевоплощения Богдо-гегена девятого не будет. Он должен перевоплотиться в области Шамбала воителем по имени Ханшанда. Поэтому нет основания для приглашения хубилгана девятого перевоплощения. Но мы, простые ученики его, своим темным умом и земными очами не в состоянии окончательно разрешить, где истина, и поэтому постановляем: поручить Центральному Комитету Монгольской народно-революционной партии обратиться к далай-ламе для окончательного установления истины».
   Это рассказал нам Джамсаран, председатель монгольского Ученого комитета, умный, интеллигентный человек, которого по внешности не отличишь от арата — ходит в гутулах (такие сапоги), в дели, повязанном кушаком. Мы жили несколько дней в Ученом комитете в Улан-Баторе перед тем, как выехать в экспедицию.
   Я наивно спросила Джамсарана — разве нельзя было обойтись без далай-ламы? Джамсаран посмотрел на меня снисходительно (что девчонка может смыслить в таких делах!) и прочитал мне целую лекцию:
   «Монголия страна очень своеобразная — мы идем к социализму, минуя капиталистический путь развития. Но у нас только несколько лет назад отменили хамджилга — крепостное право — и до сих пор почти сорок процентов мужского населения составляют ламы, то есть монахи. Высшее духовенство пользуется громадным влиянием. С этим надо считаться. Сначала был издан закон, по которому без разрешения народного правительства запрещалось искать ребенка, в которого переселилась душа Богдо-гегена. И только года три назад у нас вообще запрещено перевоплощаться живому богу. А у нас чуть не в каждом монастыре свой хубилган, правда пониже рангом, но есть хубилганы, насчитывающие до восемнадцати перерождений. Такой религиозный обычай относится еще к временам Чингисхана. Как видите, все не так просто».
   Джамсаран еще рассказал, что после того, как японцы захватили Маньчжурию, они поддерживают панчен-ламу и называют его преемником Богдо-гегена. После революции он бежал в Баргу и оттуда поддерживает связь с монастырями. У меня прямо голова кругом пошла от всех этих рассказов. Оказывается, первого премьер-министра народного правительства Сайн Ноинхана отравили во дворце Богдо-гегена, а Сухэ Батора тоже отравили ламы по тайному распоряжению живого бога. Сухэ Батор простудился на охоте, и ламы вместо лекарства дали ему яд, который действовал медленно и неотвратимо. Говорят, что ламаистские монахи непревзойденные отравители, в тибетской медицине есть даже такая область науки, которая занимается ядами. При дворе Богдо-гегена состояли высшие ламы-отравители. Это я прочитала еще в дневниках отца, и то же самое повторил Джамсаран. Ламы умеют отравлять что угодно, даже уздечки, седла, одежду, не говоря уже о пище, лекарствах, после которых как будто происходит сначала выздоровление, а потом внезапно наступает смерть. Так произошло и с Сухэ Батором.
   Сначала мы должны были ехать в другой район, но на юго-востоке вспыхнула эпидемия сапа, и нас послали сюда. Возникла эпидемия внезапно, — впрочем, эпидемии всегда возникают внезапно, как землетрясение. Но монголы рассказывают, что падеж скота начался вскоре после того, как к их стаду приблудились несколько чужих верблюдов и лошадей. Вот удивительная наблюдательность! По следу, который оставляет верблюд, по каким-то другим, совершенно непонятным признакам араты точно узнают, какому хозяину принадлежит животное. На этот раз верблюды перешли из Барги, с той стороны границы. Но в Маньчжурии никакой эпидемии не было, монголы всё знают — их «беспроволочный телеграф» работает безотказно. Яворский говорит, что причины эпизоотии вызывают очень серьезные раздумья».
   «В нашем институте училась студентка Оксана Орлик. Она старше меня на несколько лет и уехала на практику после третьего курса в тот год, когда я только что поступила учиться. Я с ней почти не знакома, видела только раза два в столовой и на собрании — высокая худая девушка с узким лицом и удивительно красивым профилем, как камея, вырезанная из твердого камня. Потому она и запомнилась. Она уехала на несколько месяцев в Монголию и не вернулась с практики. Прислала заявление с просьбой дать ей академический отпуск, получила его и совсем перестала писать. В деканате перед отъездом меня просили узнать в Монголии, что с ней случилось, почему она не продолжает занятия. И вот я ее встретила почти случайно.
   Мы поехали за продуктами в аймачный центр — поселок, затерянный среди песчаной степи на границе Гобийской пустыни. По дороге испортилась машина — «пропала искра», как сокрушенно говорил водитель, несколько часов копаясь в моторе. Наконец «искру» нашли, но в Долон Дзагодай приехали поздно, пришлось заночевать. Спали в байшине — единственном жилом домике на весь поселок. Остальное — юрты, разбросанные в степи, да еще магазинчик с большим замком на двери и прилепившийся к нему аптекарский склад — избушка на курьих ножках.
   Кругом безводная каменистая степь и ни единого деревца, только вдали, среди песков, виднеются заросли корявого саксаула. А поселок, вопреки всему, носит поэтическое название Долон Дзагодай — семьдесят открытых родников. Вероятно, когда-то здесь были колодцы, иначе как бы жили люди на краю пустыни.
   Оксану я узнала сразу. Она шла от аптеки к байшину, нагруженная свертками, даже прижимала их подбородком, а в руке держала бутыль с прозрачной жидкостью. Я назвала ее по имени, и она удивленно на меня посмотрела. Кажется, ей неприятна была эта встреча.
   Оказалось, что она тоже приехала в аймак за аптекарскими товарами, живет в нескольких уртонах от аймачного центра, ждет попутной машины либо верблюжьего каравана, чтобы вернуться домой. Уртон — это непонятная мера длины, которой измеряют дорогу. Уртон может быть от пятнадцати до шестидесяти верст — сколько пробежит лошадь, от одного колодца, почтового станка до другого, где можно было раньше сменить лошадей.
   Мы вместе поужинали и перед сном вышли в степь. Ночь была темная, и я сразу потеряла ориентировку, не знала, где наш байшин и вообще в какой стороне поселок. Мне казалось, что кругом только степь, наполненная таинственными шумами, шорохами, приглушенными криками каких-то зверей и ночных птиц. Оксана шла рядом, не обращая на все это никакого внимания. Так ходят в парке, где известна каждая тропка. На ней было старенькое, обвисшее, выгоревшее пальто, в котором я ее встретила днем, порыжевшие, давно не чищенные туфли с покосившимися каблуками.
   Я рассказала ей о поручении деканата. Оксана достала из кармана сигареты, закурила от спички, которая осветила ее профиль. Лицо Оксаны потеряло девичью нежность тех лет, когда я видела ее в институте, но стало, пожалуй, даже более красивым, чем раньше. Она глубоко, жадно затянулась дымом и некоторое время шла молча. Под нашими ногами хрустел песок.
   «Я никуда не поеду отсюда, — сказала она и как-то странно усмехнулась. — Вам не понять этого, людям, приобщенным к культуре. Я бы сама не поняла два года назад. А сейчас… — Оксана на мгновенье запнулась. — Хочешь, я расскажу тебе, почему я погрузилась в раннее средневековье, в обстановку, которая мало чем отличается от времени Чингисхана!… Я не тороплю время, и оно не торопит меня. Я просто живу. Кажется, первое монгольское выражение, которое я запомнила, было „моргаш угло“ — завтра утром. Оно означает: не делай завтра того, что можно сделать послезавтра. Не торопись! Вот я и не тороплюсь!»
   Я что-то возразила, Оксана снисходительно выслушала меня (я заметила — здесь часто слушают снисходительно, уверенные в своей правоте) и сказала: «Я же говорила — тебе этого не понять».
   «Но почему же, почему ты решила так жить? — допытывалась я. — Это так просто не бывает…
   Мы долго ходили в ту ночь по степи, и Оксана, доверившись мне, рассказала, что побудило ее уйти в «раннее средневековье».
   Она приехала в Монголию больше двух лет назад, ее послали в худон, или, как у нас говорят, на периферию. Работала одна, практиканткой фельдшера, остальные студенты разъехались по другим аймакам. Вскоре познакомилась с заготовителем кож, скота, верблюжьей шерсти, одновременно он был товароведом и бухгалтером. Человек ограниченный, он сумел чем-то расположить к себе Оксану. Она сама удивляется чем — силой, хваткой, практичностью ума? В общем, она полюбила своего Сашку Кондратова. Счастлива ли она? Вероятно, счастлива, потому что живет еще по одной монгольской поговорке: «хома угей» — ладно, все равно обойдется…
   Сашка ее из монголеров, то есть давно живущий в стране, он хорошо знает язык, в прошлом харбинец — родители его из белоэмигрантов, осевших в Маньчжурии. Ему все надоело, и он уехал в Монголию. Плохо только, что сильно пьет, напивается до потери сознания, становится грубым, злым, бьет ее. Оксана безропотно ухаживает за ним, укладывает спать, снимает с него сапоги. Утром Сашка просит прощения, валяется в ногах, но вскоре все начинается снова. Живут они в юрте и ничем не отличаются в быту от монголов. Сашка ничего не читает, перестала читать и Оксана, раскрывает иногда только медицинские книги, которые привезла с собой. Ламы научили ее тибетской медицине, и она считается теперь опытным фельдшером.
   «Но это же ужасно!» — вырвалось у меня.
   Оксана в темноте повернула ко мне лицо:
   «Было бы ужасно, если б я его не любила, а так— хома угей!»
   И все же я почувствовала, что Оксана, может быть подсознательно, хочет как-то оправдать передо мной свою жизнь. Она вдруг заговорила о Рерихе, художнике Рерихе, который давным-давно уехал из Москвы и живет в Гималаях. Я даже не слышала об этом. Он создал какую-то общину необуддистов и намеревается преобразовать мир с помощью биотоков психических лучей, которые излучают люди. Если собрать лучи воедино, получится мощнейший генератор добрых мыслей, побеждающих зло. Несколько лет назад Рерих приезжал в Монголию, напечатал здесь книгу в русской типографии, нечто вроде евангелия. Книжка эта есть у Оксаны, называется «Община». Обещала дать почитать…
   Она увлечена этими идеями, читает куски на память, декламирует, как стихи, ведет себя точно баптистка, одержимая в своей вере. Сначала я слушала молча, потом заспорила, но у меня не хватало доказательств, одна убежденность. Оксана сказала:
   «Книгу написал общинник Востока, так называют Рериха. Он утверждает, что мысль весома, как лучи света, как электромагнитные волны. Его последователи разбросаны по всему свету. Но в Гималаях есть община, где члены ее совершенствуют сознание. В лучах психической энергии, как в серебряном кубке, нет места микробам предательства, эгоизма, всякой подлости. Придет время, и мы с Сашкой найдем дорогу в Гималаи. Там накапливают психическую энергию, чтобы уничтожить зло на земле. Ведь все происходит от дурных мыслей».
   «И ты веришь во всю эту чепуху?» — спросила я.
   «Почему бы нет! Разве коммунизм не стремится преобразовать мир?»
   В голове Оксаны сплошная каша, неразбериха, но я не могла разубедить ее. Стоит на своем, мечтает о Гималаях со своим Сашкой, как о земле обетованной.
   Мы взяли Оксану на свою машину, ей было почти по пути с нами — пришлось только свернуть в сторону на два ургона.
   Приехали в аил днем. Это было летнее кочевье — юрт двадцать. Стояли они вблизи горного кряжа, недалеко от большого дацана — ламаистского монастыря, обнесенного глинобитными стенами. Вокруг машины тотчас же собрались все обитатели аила. Среди них плотный, высокий, статный молодой парень без шапки, в монгольском распахнутом халате, накинутом поверх обычного пиджака и косоворотки. На ногах — красные гутулы с зелеными разводами, носы загнуты, как у турецких туфель. Полумонгол-полуевропеец. Лицо широкое, крупный низкий лоб и над ним копна засаленных, давно не мытых волос.
   Когда сняли с машины Оксанины вещи, он помог ей выбраться из кузова. Просто подхватил на руки и понес в юрту. Я поняла, что это и есть Сашка.
   «А вещи, вещи!» — крикнули ему.
   «Э, хома угей!» — ответил он.
   Оксана, как девочка, полулежала на его руках, и лицо ее было такое счастливое…»
   «Несколько месяцев не писала дневник. За это время произошли события, которые едва не кончились для нас трагически. Сейчас все позади, и можно спокойно рассказать о том, что случилось. Я уже дома, хожу на лекции, вернулась в привычную обстановку, и временами даже не верится, что все это могло быть.
   Начну по порядку. Вернулись мы из аймачного центра в самую пору — в экспедиции доедали последние продукты, и все были рады нашему возвращению. Мы снова занялись своими делами, а дня через три, вечером, к нам в большую палатку зашел дарга Церендоржи. Дарга — это старший. В сомоне он был председателем самоуправления. На работу в сомон его прислали из Улан-Батора. Он бывал у нас и раньше, пил чай, вел неторопливые разговоры, курил ганзу и поздно вечером уезжал на коне в свою юрту.