в ожидании результатов анализов —
   («Как они долбят по темечку этими анализами», – сказал кто-то в глубине комнаты) —
   и подошел к ванночке, ожидая от начальницы кредитного отдела следующего знака, чтобы, повинуясь ему, медленно нагнуться, опустить ладонь в воду, зачерпнуть ее и, наклонив голову, омыть рот и подбородок, —
   меж тем как одна из девушек поджидала с полотенцем, уже довольно мокрым, и начальница кредитного отдела сказала что-то, чего Андрес не расслышал, потому что как раз в этот момент шел мимо окон к людям, столпившимся вокруг человека на диване. Продавец Лопес направлялся туда же с другого конца комнаты, страшно возбужденный, неся в руках губку, смоченную в уксусе (пахло уксусом, хотя позже Андресу подумалось, что это мог бы быть и нашатырный спирт или смесь солей вроде тех, что Стелла носила в сумочке в те дни, когда —
   хотя больше всего это походило на уксус). За спиною он слышал перешептывания, плеск воды. «Они потеряли голову», – подумал Андрес, а потом подумал, что нет, что как раз голову-то они и спасали; техника очищения —
   потому что это был один из способов,
   О, ЖЕНЩИНА,
   хитроумных способов —
   да, проводили губкой по губам, и тут Андрес в подробностях разглядел человека на диване: вытянувшуюся неподвижную фигуру, лицо (да, теперь-то он понял, с него сняли очки, один из служащих держал их в руках), которое столько раз видел на лекциях, густые брови, щеки без растительности, тощую шею, на которой висел мятый и смешной синий галстук, узел галстука был отпущен. Он не знал, кто это, но испытал шок узнавания, чувство братства, возникающее в группе, команде, в помете —
   «Только не братства, – подумал он, – скорее чувство уверенности от мысли, что всегда будем встречать те же самые лица в книжных магазинах, и в Обществе писателей, и в Заведении, и в концерте. И этот…» Он встречал его в картинных галереях, в кинотеатрах, где они оба (теперь он осознал этот параллелизм) досиживали до конца на фильмах Марселя Карие или Лоуренса Оливье. «Он бывал на концертах Исаака Стерна, – подумал Андрес, вдруг испытывая тоскливое чувство, – был на последней выставке Батле Планаса, на лекциях дона Эсекьеля, на занятиях Борхеса в Обществе культуры – ».
   – Ему стало плохо у двери, – сказал продавец Лопес, узнав Андреса.
   – Стоял, отбирал книги, а потом видят: он падает. Вот это приведет его в чувство, а ты, Освальдо, принеси лучше воды, да погляди, нет ли коньяку. Такая жара —
   Но он знал (и Андресу было ясно, что он знал – все это знали), что губка была просто жестом и уксус (с нашатырем) – тоже жестом.
   – А врача нет? – прошептал он устало, цепляясь за край дивана.
   – Ничего страшного, просто обморок. Такое тут не в диковинку.
   Андрес смотрел на тело: темные волосы, короткие и нечистые, грязные ботинки, длинные ноги. Рука (огромная, худая) покоилась на колене, другая, вывернутая ладонью кверху, словно просила что-то. Из-под ресниц сквозило зеленым. «Кто бы это мог быть? – подумал Андрес. – И почему вдруг – ».
   Он прикрыл глаза, чуть покачнулся. Продавец Лопес кинул на него беспокойный взгляд, Андрес открыл глаза, почувствовав в носу ожог нашатыря. Глубоко вдохнул, улыбнулся.
   – Ничего, чепуха, – сказал он, отстраняя губку. – Кто этот человек?
   – Не знаю, – сказал продавец Лопес. – Приходил часто, но его счета у нас не было. По-моему, очень молодой, я иногда его обслуживал.
   Все смотрели на тело. Андрес снова услыхал плеск воды за спиной, шепот. Прежде чем уйти – потому что, действительно, ему тут нечего было делать, – он остановился в изножье дивана и поглядел на мертвеца, охватил его взглядом с головы до ног. Ему показалось, что рука, лежавшая ладонью кверху, чуть заметно сжималась: но это была игра света.
 
   Сидя на ступеньках спиной к стене, он смотрел на ботинки, сбегавшие вниз и вверх по лестнице. Прошел продавец Освальдо со стаканом воды. Прошел бледный молодой человек, подходивший к телефону.
   – Не знаю, что и думать, – прошептал Андрес. – Умер ли он вовремя или достоин был продержаться еще какое-то время? Какое право имел он умереть так, именно сейчас? Ну и фокус.
   Он чувствовал раздражение, перед глазами стояло лицо, такое белое, невыразительно-гладкое, с выступающими скулами, слабым подбородком, запавшими висками. «Эскапист, смылся, – подумал он зло. – С одной стороны – туман, с другой – „Восемьдесят женщин", вот и сбежал. Трус». Но жалость побеждала. Теперь ему отчетливо представлялась тощая фигура в коридорах «Одеона», вспомнилось, как однажды они случайно наткнулись друг на друга, обменялись извинениями возле касс в кинотеатре. И всегда – один, иногда разговаривал с друзьями, но всегда – один. Кто он был? Должно быть, от него остались книги, пластинки. Горько усмехнувшись, Андрес упрекнул себя в потребности все квалифицировать. Единственно ценное, что он мог сказать, была фраза Марло по поводу Лорда Джима: «Не was one of us»[75]. Но, по сути дела, она ничего не объясняла.
   «Ну вот, – подумал он. – Теперь он начнет гнить. Пройдет через все стадии нормального трупа». Странно, при этом он видел себя самого, он думал о том мертвеце, а видел себя, видел, как разлагается он сам. А как же иначе? Если в чем-то и можно быть уверенным, то именно в этом финальном превращении в мыло; предвидеть это (даже если тело само отпрядывает назад, словно конь, увидевший скелет) означает почти достичь нравственного совершенства. Пронести до последнего вздоха, до последней черты ощущение жизни, своей человеческой ипостаси. «Я не кончаюсь со смертью, – подумал он, обжигая рот сигаретой. – Я был моим телом, и я должен быть верен ему, быть с ним до самого конца. Воображение доходит до двери и там прощается, любезная гостья. Нет, давайте выйдем на улицу, пойдем и дальше вместе. Если со смертью я кончаюсь, то что это за ощущение жизни, которое я сейчас испытываю, это ощущение себя, которое ужасным образом продолжается во мне ночь за ночью, раздувается, разрастается, разрывается и съеживается. Самое меньшее, на что я способен, – это предвидеть его разрушение, взглянуть на него еще из жизни. О, Орканья, художник, живописующий гниение – ».
   Мимо проходили люди, украдкой бросали на него взгляд. Прошел один с чемоданчиком. Должно быть, вызвали врача. «К чему? – подумал Андрес. – Исколют ему руки и грудь, станут вводить корамин, доказывая полную свою бесполезность, примутся трясти, раздевать, унижать». Ему хотелось вернуться и прокричать им, что этот человек уже мертв. Все это прекрасно знали и все-таки надеялись, что это простой обморок, не более.
   – Я становлюсь старым, – прошептал Андрес. – И сентиментальным.
   Со своей ступеньки он видел людей, покупавших книги, видел Артуро, трудившегося в своем отделе. Снова открыли двери, как будто тумана стало меньше, но с улицы уже не доносились прежние шумы. Прошел продавец Освальдо с тем самым стаканом воды. Андрес видел, что стакан полон. «Странно, что он не додумался выплеснуть его в ванночку». В голову пришла ужасная мысль: может, они положили в ванну мертвеца, чтобы он очухался. «Ну конечно, и форма у него подходящая». «Ars moriendi»[76], однако умирать – вовсе не искусство. «В тот день я узнал, что уже умирал не однажды – », так отчетливо, безо всякой торжественности; это не спектакль, как сны, это легкий переход, легкий, как птица: смерть повторяется —
   возвращается —
   «Гнить еще раз, сгнить столько раз, сколько она вернется. Принудительное освобождение на определенное время – к солнцу» —
   The Sunne who goes so many miles in
   a minute, the Starres of the Firmament,
   which goes many more, goes not so fast,
   as my body to the earth.
   Donne[77]
   «Шантаж души, какая чушь, – подумал Андрес. – Трубы воскресят тела. Разве не так сказано? Из них – все солнце, весь космос. Каждая смерть отрицает мир: я – не есть моя смерть, я есть мир, и я его утверждаю, как апельсин утверждает солнце. Я не есть моя смерть: я отбрасываю ее в глубину моего существа, в такую далекую даль, что неизвестно, где она; это мой предел, а поскольку предел моего тела не есть мое тело – хотя и вычленяет его из воздуха и делает его сущим – ».
   Он был готов поклясться, что эта круглая шляпа в отделе прозы, —
   но ее уже не было видно.
   «Умереть – это как писать, – думал Андрес. – Да, дорогой Паскаль, да, каждый умирает в одиночку». Он вспомнил свои первые литературные опыты, свои первые неуклюжие рассказы. И как он потом обсуждал их с товарищами: и мысли, и постановку вопроса; вспомнил всю ту атмосферу. А потом он писал пьесу и пил горький мате ночами, иногда черный кот сидел у него на коленях, такой чужой, но такой теплый. А он один на один с чистым листом бумаги, без свидетелей. Как в минуты смерти – ведь служащие не видели, как тот человек умирал, видели только, как он падал. А может, в этот миг он был с людьми, думал о ком-то; а может, последним промелькнувшим перед ним образом был корешок книги или торопливый цокот каблуков за спиной. «Если бы хоть одна книга могла подняться до высокого достоинства смерти, – подумал Андрес, – или наоборот – ». Вот оно, искушение метафорой, смерть просто приглашала объять ее словом, увести с улицы, наделить ее свойствами, дабы отринуть отрицательное.
   Ну конечно, он опять тут. Что за совпадение. И Артуро разговаривает с —
   «А раз так – смерть меня не касается, – подумал Андрес шутливо, и горло у него перехватило при воспоминании о человеке, лежавшем наверху. – Если я есть, то это – жизнь, разве не так? Я жив, я есть, потому что жив. И я не вижу, как я могу перестать жить без того, чтобы перестать быть тем, что я есть. Вот это довод, просто чудо. А из этого совершенно очевидно следует, что —
   если, умерев, я перестаю быть собой,
   значит, умерший – другой человек. А следовательно, какое мне до этого дело? Я могу пожалеть его отсюда, из сей минуты. Это сия минута жалеет, что тот, кем был я, умер. Бедняга, такой достойный человек. Писал эссе и все такое прочее. У него было будущее, а теперь – сплошной плюсквамперфектум…» Он закурил еще одну сигарету, с удивлением глядя, как дрожат у него пальцы. Абель стоял перед книгами по экономике, опустив руки в карманы —
   да, да, обе руки в карманах, —
   и отрицательно чуть мотал головой, наверное, каким-то своим мыслям, синяя широкополая шляпа покачивалась. Андрес сразу забыл о нем
   фигура, вытянувшаяся на диване, заслонила все, жесткая и бесполезная. Труп чудовищным препятствием заступал путь.
   «Этот парень должен был бы подойти и сесть со мной рядом, – подумал Андрес. – Оставить того, другого, на диване,
   если его, конечно, не сунули в ванночку, —
   прийти сюда и сказать мне: «Да, умер, но мне, который был его жизнью, какое мне до этого дело». И мы бы вместе покурили».
   А если он не идет, если он не идет, —
   значит, дело серьезное. «Если он не идет, значит, это не продумано до конца; что-то ужасное препятствует такому раздвоению. Значит, живой уходит вместе с мертвым. Но такого не может быть, это несправедливо, это недостойно. Только что я так отчетливо чувствовал, что это не я умру в один прекрасный день… Не может быть, чтобы он, в том или ином виде, в виде воздуха, или образа, или звука, не был бы здесь, не ходил бы тут, как ему вздумается…»
   Андрес опустил голову – устал. «Все это – не более чем рассуждения, ты придумал себе двойника, как другие – душу. Ты опоздал, старик, ты повторяешь уже сказанное…» И тем не менее, он сам только что познал, что его удел – только жизнь, жизнь – это он, а другое…
   – В таком случае, это – грабеж, – пробормотал он, швыряя окурок и давя его ногой. – Хватит фантазировать. Не проси от прозы того, что дает только поэзия. Неплохо сказано? Десять минут шестого, у ребят экзамен. Ну-ка, взбодрись, жизнелюб.
   У лестницы Артуро встретил его смехом.
   – Тебе тоже лицо умыли?
   – Нет, но этого мне как раз и не хватает, – сказал Андрес, оглядывая свой грязный и мокрый носовой платок. – Я подумал, что неудобно, что я для «Атенео» всего лишь постоянный клиент с десятипроцентной скидкой…
   – Да они с ума сдвинулись, – сказал Артуро, приходя в возбуждение. – Этот идиот Гомара заставлял и меня. Они чокнутые, че.
   – Помыться никогда не лишне, – сказал Андрес – Я бы на твоем месте пошел. Вышло очень забавно: там мертвец, а ему оказывают первую помощь.
   – Скажешь тоже. – Артуро бросил на него взгляд искоса.
   – Поди посмотри, если не веришь.
   – Ты меня дурачишь. – Он смотрел на него, не видя, изо всех сил сдерживался. И вдруг хохотнул (но Андрес уловил хрупкую грань, когда хохоток сорвался на рыдание) и кинулся вверх по лестнице. Андрес медленно поднял голову, дал ему время взбежать и проследил за ним взглядом; тот шел совсем близко к перилам и не свернул, столкнувшись с продавцом Ло-песом. Отступив в сторону, продавец Лопес посмотрел ему вслед. За Лопесом шел врач с чемоданчиком.
 
   «До чего странно, – подумал Андрес с интересом.
   – Как он всегда ускользает».
   Он искал Абеля за полками, за лифтом на лестничной площадке, возле кассы. Он вышел на улицу, хотелось пройтись пешком, понюхать желтый запах. На углу улицы Коррьентес развернули пункт медицинской помощи; сквозь туман были видны практиканты в белых блузах и медицинские сестры; медпункт расположился на тротуаре Майорги (там делали инъекции и раздавали памятки насчет опасных грибов), но, по сути дела, медпункт простирался до самой середины улицы —
   где сразу же за провалами мостовой на углу Майну, —
   муниципальный служащий лично распорядился перекрыть движение как на Майпу, так и на улицах Эсмеральда и Лавалье. Проезжать могли только машины «скорой помощи», и то лишь по северному тротуару Коррьентес, а заезжали со стороны Суипачи, и санитары ждали возле «Биньоли», чтобы подбирать тех, кому станет дурно, или интоксицированных. На тротуаре у «Трапиче» стоял грузовик федеральной полиции в полной боевой готовности на тот случай (чересчур живое воображение буэносайресцев всегда тяготеет к преувеличению), если вдруг возникнет паника на территории медпункта.
   – Пожалуй, они не смогут пробраться на Факультет, – сказал Андрес, по старой доброй привычке разговаривая сам с собою на улице. Он рассеянно слушал сообщение по громкоговорителю: перечислялись санкции против торговцев, которые закрывали лавки раньше установленного времени. Магазин «Биньоли» был закрыт, и «Рикорди» тоже. На тротуаре остановился пикет, с интересом наблюдая за свирепо дерущимися дворнягами. И хотя был еще белый день, вся зона вокруг медпункта освещалась прожекторами, установленными на крышах и балконах. То и дело слышался вой сирены. Машины «скорой помощи» (наверное, их было очень много) издали короткими гудками оповещали о своем приближении. Люди, похоже, уже не слышали их, однако странно, что столько народу толпилось на улице и на углах, и полиция не мешала им скапливаться, хотя они и мешали медпункту работать. Людская колонна (точнее, плотная группа людей) поднялась по улице Флорида, прошла мимо медпункта и пошла дальше —
   когда они пересекали Коррьентес, лучи света метались по грязным лицам, по всклокоченным волосам, по детишкам, жующим орехи и запивающим их кока-колой, по волглой от тумана одежде, и видно было, что в толпе жара еще нестерпимее, —
   в сторону Лавалье, и там снова пропала в желтоватой туманной полутьме. Андрес скользил вдоль медпункта, стараясь сквозь глазки в брезенте увидеть, что творится внутри. И никто не сказал ему ничего, когда он вошел в первый же проем, туда, где устанавливали носилки с отравленными. Свет падал сверху, как на цирковой арене, и все выглядело по-цирковому, начиная белым, с огромными пятнами крови, халатом врача, склонившегося над телом парнишки; две медсестры рывком стаскивали с него штаны, чтобы сделать укол в ягодицу. Парнишка постанывал с закрытыми глазами, словно ему было страшно или стыдно. Медсестра засмеялась и шутливо потрепала его по щеке. Наверху у прожектора кружились летние насекомые, предвосхищая ночь; бабочка с пепельными крыльями, трепеща, двинулась по рукаву Андреса. Андрес нежно притронулся к ней, словно это была щека ребенка. Внесли двух пострадавших в дорожной катастрофе, а со стороны пассажа «Майорга» подошли практиканты и медсестра. Одна из медсестер поглядела на Андреса, застывшего на месте. Справа на носилках беспокойно двигалась старая женщина, бабочка слетела с рукава Андреса и упала на волосы женщине.
   – Иди отдыхай, – сказал один из вновь пришедших врачей тому, что делал укол парнишке. – Есть горячий кофе.
   – Ладно, посмотри, что с этой. Он прошел мимо Андреса. Они узнали друг друга и не удивились.
   – Ты что, старик, – сказал врач, – неважно себя чувствуешь?
   – Нет, просто зашел посмотреть.
   – А, да что тут смотреть? Пошли выпьем кофе. Че, столько лет не виделись.
   – Со времен наших сборищ в подвальчике, – сказал Андрес. – Тысячу лет назад —
   (и по старинной насущной ассоциации вспомнил старую пластинку Кюлемкампфа, исполнявшего «Сицилианку» фон Парадиза, хотя на сборищах в подвале эту пластинку не играли. Там больше шел Армстронг и «Петрушка» или «La Crйacion du Monde»[78]).
   – Я вижу, ты занят, – сказал Андрес, лишь бы что-то сказать, и надеясь уйти от этого пустого, ненужного —
   как и многие другие —
   катализатора воспоминаний.
   – Тут с ума сойдешь, – сказал врач. – За несколько часов я повидал сотни четыре задниц, и, надо сказать, попадались весьма недурные. Иди сюда.
   Они вошли в другой отсек, почти темный, где родственники ожидали, когда им вернут больных. Врач расчищал дорогу локтями, но Андрес видел: делал это он не по злобе, а просто устал до крайности, и все ему опостылело. Они пристроились в отгороженном углу, три квадратных метра, не более. Солдат, распоряжавшийся полевой кухней, скроил недовольную мину, когда доктор попросил кофе.
   – Придется подождать. Этот злосчастный Ромеро…
   – Что случилось?
   – Сбежал. Обделался со страху и смылся. Все хозяйство оставил на меня.
   – Ничего, – сказал доктор, доставая сигарету. – Он – несчастный гаучо и мало чего понимает. – Потом заговорил тише, пристально глядя на Андреса: – Если бы я тебе сказал, что только что ушел самолет и что… – Он остановился, глядя на солдата. – А, да зачем горячиться!
   – И давно ты тут?
   – Два дня не сплю. Сначала дела были плохи в Линье и в Ла-Боке. А со вчерашнего вечера… – Он затягивался долго и глубоко, а потом со стоном выпускал дым. – Ну и жизнь, старик.
   Он глядел на Андреса равнодушно и, по сути, разговаривал сам с собой, а Андрес служил ему просто удобным зеркалом. Андрес улыбнулся, довольный, что тот по крайней мере не соскользнул на доверительный тон. Мухи расхаживали у него по рукам, и он их не трогал. «Молодость, прекрасная пора, – подумал он вяло. – Какой кошмар эти встречи. Встречи выпускников, серебряные свадьбы, вручение почетных фа-мот, помнишь, старик, какие были славные времена – ». Его передернуло, и он отвел взгляд. Доктор разговаривал с солдатом, тот показывал ему пятно на тыльной стороне ладони. Андрес молча попятился и через отверстие в брезенте вышел на улицу. Моросил дождь.
   – Но у тебя же все брюки мокрые, – сказала Стелла. – Это вода?
   – Хуже: вино, – сказал Андрес и рухнул на стул.
   – Вино! Как тебя угораздило вымокнуть в вине? Вся левая нога.
   – Рядом с Сан-Мартином в битве при Тукумане, детка, – сказал Андрес. – Официант, пива! Тащи бутылку!
   – Я уж думала, ты никогда не придешь, – сказала Стелла. – Что произошло?
   – Сначала расскажи мне, каким чудом ты добралась.
   – Не чудом, – сказала Стелла, – а девяносто девятым.
   – Разве они еще ходят?
   – Ходят, но одна сеньора сказала, что этот был последний, – один полицейский слышал, как об этом сообщили инспектору.
   – Итак, – сказал Андрес, – главное, что ты добралась. – Он выпил два стакана пива и еще стакан воды. И почувствовал, что он глупо счастлив. Он протянул руку и коснулся Стеллиных волос. На пальцах осталась пушинка, и ему пришлось поработать другой рукой, снять пушинку. А Стелла ждала его рассказа.
   – Ну вот, чтобы ты поупражнялась в английском, я прочту тебе кусочек из Уильяма Блейка, – сказал Андрес, совершенно счастливый. – Sund'ring, dark'ring, thund'ring! Rent away with a terrible crash…[79]
   – Переведи, – попросила Стелла.
   – He стоит, – улыбнулся Андрес. – No light from the fires, all was darkness in the flames of Eternal fury[80]. Что приблизительно означает: свернув к Железнодорожному банку, я оказался в натуральном аду. В недобрый час надумал я уйти с Флориды. На Флориде было так хорошо.
   – А вино-то… – начала Стелла.
   – Грузовик с вином. Сломалась ось. Ты же знаешь, дорогая, мостовая проваливается —
   А на диване в желтом свете —
   под репродукторами, которые
 
МОЛЯТСЯ, МОЛЯТСЯ —
 
   а кожа, такая белая, того гляди, провалится тоже —
   – И тебя забрызгало, – сказала Стелла.
   – Меня забрызгали. Грузовик сломался. Кажется, поставили сторожа охранять его. Я говорю «кажется», потому что в момент, когда он сломался, меня там не было. Я застал уже тучу людей, – они развлекались, кто как умел. Пустые бутылки выставили к дверям Железнодорожного банка и плясали на уцелевшем тротуаре. Плясали под радио – отобрали у случайного прохожего, бедняга умолял вернуть ему приемник. Когда я подошел, они как раз поймали уругвайскую станцию и танцевали, по-моему, танго Педро Маффии. Ты ведь наверняка знаешь, что здешние станции передают сплошь последние известия.
   – Да, я как раз слушала, – сказала Стелла. – Но как ты все-таки испачкался?
   – Имел неосторожность пересечь траекторию блевотины, – сказал Андрес. – Возможно, бедной девушке не понравилось танго Педро Маффии. К счастью, возле Банка нашелся кран. Я снял штаны и довольно тщательно замыл пострадавшую часть. Потом выжал их и снова надел. Кстати, отмечу, что эту злоумышленницу выносили ногами вперед, и в желудке у нее оставалось для меня совсем немного.
   Он провел рукою по лбу и осмотрел капельки пота, прежде чем вытереть их бумажной салфеткой.
   Кафе «Флорида» почти опустело. Студенческое кафе нравилось Андресу своей атмосферой, потому что он все никак не мог окончательно оторваться от ночного времяпрепровождения, которому еще совсем недавно предавался, от сборищ, единственным поводом которых было отсутствие такового, от словесных перепалок, стремительной любви, от кофе, от картин, от Клары и Хуана, от этих ночей. Он с каждым днем отдалялся от этого все больше и больше, —
   – однако бумажному змею, который удаляется, – он улыбнулся жестко, —
   нитка все больше в тягость, нитка, с которой он начинается и на которой держится, —
   еще одно пиво и жареной картошки (да она сырая и вовсе не картошка).
   – А я так хорошо добралась, со мной ничего не случилось, – сказала Стелла. – Да, действительно, около Факультета стояло несколько грузовиков, подпирали стену института.
   – Половина седьмого, – сказал Андрес. – И на улице почти ничего не видно.
   – Все уже разошлись по домам, – сказала Стелла. – Только смотритель стоял в дверях Факультета. Я поздоровалась с ним, но он меня не узнал. А изнутри слышались голоса, но, по-моему, народу немного было.
   – Пошли туда, – сказал Андрес, – там-то уж с ребятами не разминемся.
   Но они ушли не сразу. Парень за столиком у стены проглядывал странички, что-то писал. Иногда он проводил рукою по растрепанным волосам, беспокойно ерзал на стуле, а потом снова погружался в свое занятие. «Этот гнет свое, – подумал Андрес. – Когда видишь такого, начинаешь думать, что как бы то ни было —
   а, может, всего-навсего царапает диалог для радиопьесы». Он чувствовал себя глупо, когда размягчался, словно раскисший жареный картофель. «Нам бы следовало обучиться искусству губки: вся пропитана водой, но она сама по себе, собирает воду, но существует от нее совершенно отдельно – ».
   Стелла ждала его у двери: синяя шелковая блузка и стройные ноги в золотистом пушке. Проходя мимо парня, Андрес едва удержался от искушения остановиться и заговорить с ним. «Может, он одинок, как я, – подумал вслух Андрес, отчетливо прокатывая каждый слог в сухой глотке. – Заповедь писателя noli me tangere[81]. С этим приходишь, но с этим и умираешь. Как – »
   Больше слов не хватило —
   а только видение – кожаный диван – длинные вытянутые ноги —
   рука вверх ладонью —
   (и очки, вспомнилось ему, плясали в руке у служащего, сквозь которые уже никогда не проникнут предметы к чувствительным клеткам, чтобы те их увидели, —
   он подозревал, что то, вне его, и есть МИР
   мир – мир – мир)
   – Невероятно, – прошептал он, стоя уже рядом со Стеллой в дверях, —
   это – я, тот, что влачится в дыму,
   подражая сам себе, переделывая себя, спасаясь —