Страница:
— Дай мне, лейтенант, бригаду! Полк дай, прошу. Нет полка, согласен ротой командовать. Но не могу, понимаешь, не могу штабной крысой умереть. Не по мне это, лейтенант.
— Где я вам, товарищ генерал, роту возьму, — пыхтя от усердия, пытаюсь отбиться от рук не на шутку разбушевавшегося старого солдата.
— Взвод! Отделение! Ординарца! Не дашь, сам за себя воевать стану! И не уговаривай меня. Рано на пенсию, жить хочу. Старые генералы битв не портят.
Что бы я делал без напарницы?
— Дедушка, — прапорщик Баобабова опускает в снег перед генералом ведро с красной краской. — Хочешь не от инфаркта помереть? Никто тебя удерживать не собирается, но молодых лейтенантов не трогай, им еще звания получать и погоны твои стариковские донашивать.
— Это что? — Генерал меня отпускает и недоуменно изучает ведро.
— Ведро и есть, никакого скрытого смысла, — утирает лоб Баобабова. — Ты, батя, сабельку свою обмакни и вперед, на Охотников. Давай, воюй, заноси в тело коварного врага инфекцию ядовитую. Ладно?
Пару минут “дедушка” в погонах, до которых нам с Машкой, как до президента без пропусков специальных, изучает краску. Потом лицо его светлеет, и он даже пытается расцеловать сообразительного прапорщика.
— Век не забуду! — Ядовито-красная краска, как кровь, стекает густой струей с сабли. Загоревшиеся по-молодецки глаза генерала говорят о том, что если даже не порубает достаточно, то поцарапает множество.
— Дохлые снегири и красная краска на снегу — это классика, — Машка провожает взглядом генерала, решившего лично возглавить ударную колонну сопротивленцев. Поворачивается ко мне. Поправляет помятый генералом воротник. — А ведь знаешь, Лесик, если бы каждый в нашей стране генерал хоть одним пальчиком был похож на нашего старика, то не было бы цены такой стране.
Я не спорю. Машка правильные вещи говорит. Но меня в данный отрезок времени волнует иное. Приближающаяся полоска противника. А она разрослась, превратилась в пульсирующую толпу люда, только с первого взгляда напоминающего людей. Теперь-то мы знаем, кто перед нами — обычные рисованные трехмерные фигурки, решившие захватить нашу свалку.
— Многовато для начала, — бесцветным голосом сообщает свое мнение Садовник, вокруг которого уже целая гора порванных, смятых, искалеченных подснежников. Большие деньги, если хорошенько подумать. В мирное время ему бы быстренько товарищи с гор мозги на место вправили. Но сейчас война, да и дети гор куда-то запропастились.
— Много, — я сегодня со всеми соглашаюсь. Потому что день сегодня такой, согласительный.
Осматриваю свалку с некоторым беспокойством. По расчетам Машки, должны были мы воевать последним боем с двумя тысячами или чуть более Охотников. Но, видать, что-то с почкованием прапорщик напутал. Навалилась и замерла метрах в пятидесяти от наших ударных рядов бесчисленная толпа, числом немереная. Ни на пальцах пересчитать, ни глазами обозреть. Но спасибо — пришли. Голова Баобабовой — лакомый кусок.
— Пять тыщ, как с куста, — Садовник пользуется калькулятором, поэтому ему можно верить.
И екнуло нехорошо мое лейтенантское сердце. Дотронулся легко до души ледяным прикосновением страх. Обычный страх, что для лейтенантов и для генералов один-одинаковый.
Стоит перед нами армия, пятитысячная с куста, грозная стоит. Не кисточки в руках детские, а оружие, самое что ни на есть грозное. Хоть и не сильно убойное для тела человеческого, но, если разом пальнут, за сугробом не укроешься, согнешься под тяжестью пчел многочисленных. Может, и зря все затеял, на счастье свое, отделом “Пи” приписанное, понадеялся. Может, и нет его, счастья-то?
— Не трясись, — толкает Машка под ребро. — Люди смотрят. Да и я поглядываю. Раз поверил народ, надо надежды его оправдать. Даже если и не веришь сам. Вскинь гордо голову, расправь плечи богатырские. Коль нет плеч, втяни хоть живот. И чтобы глаза горели, как эти… Как звезды на генеральских погонах. Будь героическим лейтенантом, и народ к тебе потянется.
— Да, да… — киваю.
— Да, да, — тихо передразнивает напарница. — Все рано или поздно подохнем, как собаки бродячие, судьбой искалеченные. Лучше здесь жизни лишиться, чем на койке больничной, с уткой эмалированной под задницей. Так давай, Лесик, помирать красиво. Зря я, что ли, бронежилет новый напялила?
И что-то слова баобабовские во мне перевернули. Задели струну гордую, предками героическими натянутую. Звякнуло так, что щека передернулась.
— Бойцы!..
Машка от внезапности и от крика молодецкого аж подскочила. А Садовник рублей на триста цветов под ноги обронил.
— Товарищи мои дорогие!
Три сотни голов ко мне повернулось. Даже с места взвода засадного, из-за холма мусорного, вьюгой заметенного, макушки высунулись. Смотрят все на меня и ждут, сами не знают, чего.
Свирепею на глазах, вбираю ноздрями морозный воздух летнего дня, вскидываю отчего-то занемевшую руку к негреющему солнцу:
— В то время, как космические корабли бороздят просторы космического океана, товарищи, подлый и коварный враг стоит перед нами. Пришел он не из соседних стран и даже не из соседних континентов. И не прилетел он на летающих тарелках из глубин того самого космоса, который бороздят наши отечественные космические корабли. Явился подлый захватчик земли русской из компьютеров китайской сборки. Посмотрите на эти поганые морды! Все крутят головами.
— Что видите вы? Вооруженных, хорошо обученных виртуальными спецслужбами нечеловеков. Рисованных мальчиков с могучими мышцами и тупыми мозгами. Они думают, что мы, народ русский, вздрогнем, едва увидим их нахальные сытые, лоснящиеся морды? Ха, ха!
Пара человек из четвертой шеренги ударного отряда, не выдержав тяжелой психологической нагрузки, рвут в глубокий тыл, но санитары из заградительного отряда не дремлют. Вежливо возвращают ребят на место.
— Ха, ха! — повторяю я, дожидаясь, пока восстановится порядок. — Не дождутся! Уделаем их?
Слабый и совершенно невпечатляющий хор, преимущественно из сознательных санитаров, отвечает, что “уделаем”.
Мне этого мало.
— Я не вижу ваших глаз! Я не вижу ваших рук! Уделаем мы их или не уделаем?
Не знаю, может быть, людям, только вчера лечившимся от страшных психических заболеваний, передалась искра моя, а может, и крепчающий мо— роз тому причиной, но все они, и старый и молодой, и выздоравливающий и бесперспективный, вскидывают руки и орут на всю свалку гулким, пугающим ворон ревом:
— Уделаем, мать их!
— Веди нас, мужик!
— Хрен ли топчемся?
— Защитим матушку!
— Жрать когда, обед скоро?
Выдыхаю воздух морозный. И чувствую такую уверенность, которую не чувствовал с тех пор, когда в одиночку тарелку инопланетную замочил, в первый свой день службы в восьмом отделении милиции.
— Горжусь, — хлопает Машка по плечу. — Я всегда знала, что ты, Лесик, далеко пойдешь.
Далеко не далеко, но если суждено мне сегодня погибнуть, то умру я в твердой уверенности, что сделал все. И для себя, и для людей, которые за мной пошли. И даже для тех, кто еще не знает, какие трагические события разворачиваются на городской свалке. Миру — мир, войне — война.
Неожиданно зашумело в голове, закружилось. Поплыло все: и снег, и люди, и солнце над ними. Отделилась душа, стала легкой, словно перо птицы заморской, в чью честь фрукт назван. Полетела над миром, радостная и любопытная. Метнулась, жаждущая, к другим душам, в контакт вошла, непоседливая.
Первым на ее дороге генерал оказался.
“Я им покажу! Я им всем докажу! Раз, два три, выпад. Раз, два, три, поворот и по шее. Эскадрон! Шашки наголо! Старика нашли. Да я еще в гражданскую, помню, как воробьев в поле, басмачей по аулам гонял. Раз, два, три, туше! Раз, два, три… Раз, два, три. Мы красные кавалеристы, и про нас…”
Не в силах душа выносить песни бравой, бросается прочь, к тем, что поближе. Не задерживается у тех, у кого в голове пустота да обед один. Присаживается к Садовнику на плечо, прислушивается.
“…до пенсии всего ничего, а хренотень такая, что не дождешься. На юношу одна надежда. Пономарев — мальчишка правильный, дело знает. А что, если ошибаюсь? Что, если зря за него поручился? Уволят, как пить дать, уволят…”
Душа легкая, на месте не сидится, все-то ей узнать хочется, все мысли подслушать не терпится. А что, раз случай такой уникальный представился.
“…господи, за мной тарелка должна прилететь, а я тут со шторой на палке стою. Было ведь четко приказано: в дела аборигенов не соваться, рожей своей не светиться. Заморозят, вот истинный Млечный путь, заморозят…”
“…завалит дело, лейтенант, как пить дать завалит. Что творит? Что творит? Бандитизм надо в зародыше давить, а не с краскопультами на него переться. С меня ж первого стружку снимут. Не сейчас, так потом, на ковре у вышестоящего начальства. Почему, спросят, за молодыми сотрудниками не присматривал? Почему Уголовный кодекс в свободное от работы время с подрастающим командным составом не изучал?..”
“…вот здесь рюшечку пришью, а здесь дополнительные титановые листы подсуну. Под плечики. Липучки к черту, надо на заклепки переходить. И с зарплаты новые шнурки купить. Лесик какой-то не такой. Достался же напарничек, не дай бог кому. Всех под расстрельную статью подводит. А шнурки все равно куплю. Дать, что ли, по морде или сам очухается?..”
Испуганная душа прочь бросается. В небо, туда, где солнце. Маленькая, решает долететь до светила. Глупая. Натыкается на что-то, замирает, испуганная и пораженная.
“Сам пришел?”
“Кто ты?”
“Узнаешь, когда время придет”.
“Я не знаю тебя”.
“Рано тебе. Но раз приперся — ответить должен. Кто?”
Душа, через испуг, через оторопь, узнает собеседника. Дрожит, пугаясь знания своего.
“Безголовый?”
“Называй как хочешь. Но отвечай — кто?”
“Не понимаю тебя. Холод в тебе. И страх. Страшно мне”.
“Страх — пустое слово. Мне неизвестен смысл его. Но я пришел, чтобы получить ответ. Кто?”
“Я не знаю. Не знаю. Страшно. Отпусти. Умоляю”.
Душа камнем падает вниз. Врезается в мозги, туда, где оставленные без присмотра мысли перемешиваются, суетятся, лезут без разбора, считая себя самыми наиважнейшими. Создают боль, равной которой нет во всем мире.
И умирают.
— Лесик, нормально все? — Машка в глаза заглядывает, за рукав треплет.
Трясу головой — да, нормально. В норме я. Привидится же. Все из-за резкого перехода от лета к зиме. Или от усталости.
— Голова, что ли? У меня тоже трещит. Словно кто-то гвоздем ржавым ковыряется. Сейчас бы анальгину. Пачку бы сожрала. Ты это…. Народ волнуется, что стоим? Чего ждем? Охотники, того гляди, в атаку попрут.
— Сейчас.
Набираю полные пригоршни снега, перемешанного с подснежниками. Утыкаюсь в холодную, успокаивающую прохладу, пахнущую весной.
Держись, парень. Не время умом двигаться. От этого только Моноклю радость огромная. А мир без тебя поперхнется, подавится сволочами-Охотниками. Сдастся без боя и расколется осколками острыми.
Мысли успокаиваются, рассаживаются по местам, перешептываются без боли, без скрежета. Умных мыслей мало, а дурные еще не проснулись.
— Лесик, хватит моржевать, пора командовать. — У Машки нет никакого чувства сострадания. — Там намечается что-то.
Баобабова права. От широкой и плотной массы Охотников отделяется чудовищно здоровенный мужик. Выходит на ничейную полосу. Тащит за собой громаднейший топор, оставляя хорошо вспаханную борозду. Нечленораздельно кричит, что-то требуя.
— Чего это он?
— На поединок вызывает. — Откуда у меня такая уверенность? — Кто пойдет?
Долго выбирать нет времени. Да и незачем. От наших ударных шеренг к Охотнику бежит генерал. На ходу сбрасывает порванный в героическом порыве мундир, остается в одной тельняшке и, естественно, в штанах с лампасами. Положено генералам в штанах с лампасами бегать. В одной руке седого генерала шашка оголенная, в другой ведро, в котором краска красная плещется.
— Зря это он, — морщится Баобабова. — Лучше бы я пошла. Зарубят старика ни за что. А могилку кому копать? Опять нам?
— Не зарубят.
Господи, ну почему я так уверен?
— Ну-ну, — Машке надоедает морщиться. Отворачивается, чтобы не видеть, как генерала с первого захода жизни лишают.
Эй, вороны черные! Закройте клювы острые, не каркайте генералу под руку. Не хрусти, снег, не сбивай с шага боевого старика, который вперед всех за страну встал. Ясное солнышко, не слепи глаз бойца смелого. Пусть покажет, на что способны те, кто в гражданскую басмачей мочил по аулам да арыкам высохшим.
Сходятся на полосе ничейной не два богатыря, а две горы могучие. Катится гром по свалке городской от первого удара топора о сабельку острую. Разлетаются искры, словно во время салюта на праздники майские. От первого удара генерал по колено в снег уходит. Страшно ругается на месячный уровень снега выпавшего и отсутствие твердого мусорного основания. От второго удара Охотника генерал по пояс в толщу проваливается. Еще пуще ругается. Меня вспоминает и того басмача, что не пристрелил его, когда случай подвернулся в гражданскую. От третьего удара старик боевой по самые плечи в белом покрывале скрывается. И даже не слышно, кого и какими словами благодарственными вспоминает.
А над ним Охотник, будто утес с картины Айвазовского, возвышается. Топориком своим острым радостно так помахивает, шею генеральскую под корешок срубить желает.
— Кранты товарищу, — даже Садовник не выдерживает зрелища печального, отворачивается малодушно, роняет четыре подснежника ненадорванных.
— Рано панихиду заказывать, — шепчу голосом страшным, аж самому противно, — поможет ему мать сыра земля.
Баобабова с Садовником, да и старушка-знаменосец странно на меня так смотрят:
— Какая земля мать сыра? Свалка же!
— Разницы никакой. Свалка мусорная тоже своя, отечественная. Да и генерал не призывник срочной службы, должен выкрутиться.
Охотник, лицом желтоватый, глазами косоватый, плечами широковатый — хоть и нельзя так выражаться, но во время сечи любое слово для поднятия духа пригодно, даже особо матерное, — замахивается в последний раз, хорошенько прицеливается. В темечко генерала, в снегу по самую шею завязшего, метится. На мгновение всего на своих сотоварищей-агрессоров оборачивается. Вот, мол, я какой, страшный и ужасный. Это-то мгновение все и решает.
Генерал страшно так кричит, выдергивает сабельку, одним движением макает инеем покрытую сталь в ведро с ярославской краской и ловко между ног Охотнику пиликает. На богатырский удар маневра не хватает, в снегу ведь по шею, а поелозить саблей у генерала в самый раз получается.
Ох, рано вы, ребятушки виртуальные, радовались. Рано рученьки коряво нарисованные вскидывали. Рано речевки победные покрикивали. Не видать вам больше друга своего несуразного. Не сидеть вам за одним столом, не ходить вместе по земным рощицам, не рубить головы русским парням да девушкам.
— Лесик! Ты чего несешь?
У меня с детства такой порок имеется. Когда чем-то увлечен сильно, разговаривать сам с собой начинаю. Вот и сейчас. В ответственный момент битвы прорвало.
Ничего не объясняя, отмахиваюсь. Сорвалось, так сорвалось. Какие объяснения, когда на моих глазах настоящая история творится. Пусть даже и на свалке городской. Пройдут года, пройдут века, и вспомнится история, как генералу в день хмурый с небес пришла виктория.
А генерал между тем из сугроба выбирается. Отряхиваться от снега и прочего мусора не спешит. В зубах шашку зажимает, хватает ведро, наполовину пустое, и, не раздумывая, выплескивает содержимое на врага, дико визжащего и от боли весело скачущего. И давай рубить его, пока не опомнился. И вдоль, и поперек. И с пробором, и лесенкой. И с выпадом, и просто так, как придется. В бою за красотой удара следить не приходится. Самому бы увернуться от соперника разъяренного.
Пяти минут не прошло, как под ногами генерала нашего только месиво, краской тщательно залитое, остается. Ничего похожего на Охотника. Генерал в завершение пинает пару раз для надежности куски крупные и со слезами радости на лице морщинистом к нам оборачивается.
— Жаль, фотоаппарата нет, а то бы неплохие фотки на память получились, — шмыгает носом Садовник, поднимая со снега обороненные нечаянно четыре подснежника. Знать, не пришло еще время цветами разбрасываться.
А над нашими боевыми рядами дружное “ура!” проносится. В воздух шапочки взлетают лыжные, с дырками для глаз прорезанными. Народ обнимается, здравицами возвращающегося генерала встречает, за автографами выстраивается. Предлагает референдум общегосударственный устроить, чтобы день этот памятный выходным днем назначить.
Но, чувствую, рано мы в праздники ударились. Враг не дурнее нашего, соображает, что поединок исхода битвы не решает. Группируется для удара мощного.
— Ты гляди-ка, что вытворяют? — возмущается Садовник, подскакивая. Отбирает у меня бинокль, пристраивается к окулярам. Естественно, что в стекла замороженные ничего не видит. — Прапорщик, у тебя глаза молодые, зоркие, глянь-ка сама, что это они затевают?
Баобабова из-под руки осматривает дислокацию противника:
— Перестраиваются. В боевой порядок под названием “свиное рыло”. Нам в училище про такое рассказывали. У немцев позаимствовали.
Я не соглашаюсь:
— Не “свиное рыло”, а “поросячий пятак”. Видите, в круге сплошном два места пустых оставляют? Для чего только — не понимаю. Может, для пленных.
— Охотники пленных не берут, — отрезает Садовник. — Я когда средним секретным агентом был, слышал о таком “поросячьем пятаке”. Африканские доисторические туземцы так динозавров загоняли. Выследят у водопоя особо крупную рептилию, на дыбы поднимут и давай его дубинами по пузу стучать. А свободные места для того, чтобы динозавр, когда в кучу охотников со злости прыгнет, лапами никого не раздавил. Наши предки тоже дураками себя не считали.
Разноцветная масса агрессора, завершив перестроение, всколыхнулась, зашевелилась и с постоянной скоростью, примерно четыре километра в час, вперед двинулась.
— Вот и наше время пришло, — Машка поправляет бронежилет, ноздрями хищно шевелит. Сдергивает с плеча пулемет, из того же Мира Детского под расписку позаимствованный. Занятная и жутко дорогая штука шариками с краской стреляет. Сам хотел такой же заиметь, но товар штучный, в экземпляре единственном, Баобабова первой захапала. И сейчас из себя всю такую крутую изображает. — Ты, Лешка, вперед сильно не лезь. Без тебя моральный дух у наших вояк совсем упадет. И так, посмотри, озираются. Мы уж как-нибудь сами управимся.
— Главное, как можно ближе их подпустить! — кричу вслед убегающей на передовую напарнице.
Вспыхивает снег серебряным огнем. Разгоняет ветер облака последние. День такой, что и погибать не страшно.
— А ты, сынок, что здесь топчешься? — Солнце хоть и в глаз светит, но лица Садовника не разглядеть, как ни пытайся. А когда твоих глаз никто не видит, легко указания другим давать. — Иди, лейтенант, твое место там. А я уж за тебя здесь подежурю. Был бы здоровый, сам бы вперед кинулся, да, видно, не судьба. Иди.
В последний момент удерживает, притягивает к себе:
— Не забывай, лейтенант, кто ты и в каком отделе работаешь. Верь — все хорошо будет. Видение мне было, будто в мозг мой забрался кто-то. К победе нашей это видение. Главное — верить, ведь так, лейтенант? — И засмеялся смехом незнакомым, страшным каким-то смехом. Впрочем, я раньше никогда особенно к смеху Садовника не прислушивался. Мало ли кто как радость выражает, мне-то какая разница?
Что ни говори, стоять среди передовых шеренг совсем другое, нежели в тылах топтаться. Чувства особенные, никакими словами непередаваемые. Единение с товарищами по оружию невероятное. Только слегка ноги на льду скользят.
Встаю между Моноклем и Баобабовой. Машка только недовольно покосилась. Не послушался ее, в массы ринулся. Но сказать ничего не сказала. Поздно потому что-то говорить. Охотники вот они. Рукой подать.
А как до врага рукой подать, то и до войны совсем близко.
Не доходя до нас шагов пятнадцати, Охотники огонь на верное поражение открывают. Из всего, что стрелять может, поливают. В грудь сразу пара пуль врезается. Отшвыривает на пару шагов, опрокидывает в снег колючий. Свистит над головой, жужжит противно. Снежные фонтанчики под ногами людей прыгают.
Сопротивленцы, народ хоть и необученный, сразу смекает, что лучше такое перележать. Все, как один, на землю валятся. Пятками к врагу наступающему, а головой, понятное дело, к Садовнику, который на холме ближайшем у флага вместе со старушкой дежурит. Ноги — не голова, поболят от ушибов многочисленных да перестанут. А с головой дружить надо. Совершенно некстати вспоминается сказочная избушка, которая все время к лесу передом, к путникам задом. Тоже, видать, не из глупого рода-племени.
Баобабова плюхается рядом. Неудачно набирает полный бронежилет снега. Под шквальным огнем пытается выгрести холодную массу руками, плюет на это, двигается ко мне поближе. Перекрикивает свист пуль голосом спокойным:
— Долго нам так не вылежать. Перестреляют, как курей на насесте. Надо что-то делать. Может, окопаемся, пока не поздно?
— Глубоко не зароемся, да и лопаты забыли с кладбища прихватить. В атаку надо людей поднимать.
— Что? Не слышу.
— Контузило? В атаку, говорю, надо идти. Многих скосит, но наше преимущество только в ближнем бою проявится. Иначе смерть позорная обеспечена.
Машка кивает, соглашаясь. Тщательно прицелившись, стреляет одиночным из автомата импортного прямо в загипсованную ногу Садовника. Тот смешно так подскакивает, чуть барабан пионерский не опрокидывает, но соображает, что красное пятно на гипсе не есть смертельная рана, а заранее договоренный сигнал.
Хорошо видно, как доползает он, приволакивая ногу, к старушке-смотрительнице. Как в трудной и неравной борьбе отнимает у нее древко, с трудом выдергивает его из снега, задирает высоко и машет во все стороны испачканной баобабовскими руками шторой, поднимая человеческие отряды в последнюю атаку. Ведь не зря все попадали носами к знамени. Никто потом не скажет, что не видел приказа. Первых же поднявшихся разрывает в клочья туча пуль. Падают на белый снег окровавленные бойцы. Криком заливается свалка. Гибнут те, кто оказывается самым смелым. Ползут, пытаясь укрыться за крошечными сугробами раненые. Рядом падает Монокль. В его голове несколько маленьких дырочек. И сочится из них кровь. Эх, Монокль, Монокль, как же ты так?
— … — кричит Баобабова, вставая в полный рост. Пули, словно маленькие мячики, отскакивают от бронежилета, застревают в тугих мышцах, рикошетят по чисто выбритой лысине.
О чем кричит эта высокая и сильная девчонка? Что хочет она от слабых и напуганных мужчин? Смелости? Отваги? Равноправия? Зачем пинает меня своими дурацкими, так не идущими к ее длинным ногам армейскими ботинками? Я не желторотый пацан, которого можно вот так, без всякого зазрения совести пинать. Я ведь могу и подняться. В полный рост, в полную грудь, в полные плечи. И сделать шаг вперед у меня хватит еще сил.
И шаг. И два. И три. Как генерал учил.
За мной топочут сопротивленцы. Лишившись лечащего врача и командира, они интуитивно выстраиваются длинной цепочкой за широкой спиной прапорщика Баобабовой. Приходят в себя, огрызаются на непрекращающийся автоматный шквал. Сооруженный на скорую и дурную руку лук — в нормальной обстановке вещь неприемлемая — с поставленными задачами справляется. В сторону ошеломленных Охотников летят острые кисточки, разбрызгивая краску. С тучей не сравнить, но легким облаком деревяшки березовые небо закрывают. И первые жертвы появляются в рядах противника.
Сам видел, высунувшись из-за спины напролом прущей Баобабовой, как меткий выстрел сопротивленца поражает точно в лоб здоровенного Охотника. Как краска, специально разбавленная для большего эффекта, растекается по лицу завоевателя виртуального. Рисованный человек, отбросив в сторону смесь базуки с автоматом Калашникова, за морду хватается. Трет глаза бесстыжие, усугубляя и без того плохонькое положение. Кричит, крутится, другим уклоняться от человеческих стрел мешает. И замертво падает, отравленный ядом Земли, на которую сапог свой коричневый поставил.
Можем, когда захотим!
Ободренные удачей, ребята наши к тактическим боям переходят. Ловят две-три пули, валятся в снег, отлеживаются пару минут, по куску ваты, каждому перед боем выданной, пережуют, и вперед, с новыми залпами.
Кому-то везет, успевает два или три раза удачу испытать. Но и невезучих много. Один за другим падают недолечившиеся, на смерть посланные. А причина одна — считать немногие научились, да и не у каждого часы имеются. Редеют наши ряды, с каждой секундой и с каждым мгновением. И немногие в рукопашной сходятся с противником.
Сопротивленцы, едва к охотникам подступив ближе, чем на два шага, отбрасывают ненужные луки, вытаскивают малярные кисти и, с криками о близком обеде, до которого еще воевать и воевать, сталкиваются с передовыми шеренгами Охотников.
Первой Баобабова в прямой контакт вступает. Выплескивает из импортного автомата последние шарики с краской, укладывает с десяток человечков нарисованных, в рукопашной решает силу духа испытать. За ней следом те рвутся, кто в атаке уцелел.
Стон проносится над свалкой. Воронье испуганное с криками от трупов шарахается. Затягивается солнышко тучами багряными да пурпурными. То не знак с небес, а переменный ветер силой до трех баллов дым от района, что догорает за спиной, на свалку несет.
— Где я вам, товарищ генерал, роту возьму, — пыхтя от усердия, пытаюсь отбиться от рук не на шутку разбушевавшегося старого солдата.
— Взвод! Отделение! Ординарца! Не дашь, сам за себя воевать стану! И не уговаривай меня. Рано на пенсию, жить хочу. Старые генералы битв не портят.
Что бы я делал без напарницы?
— Дедушка, — прапорщик Баобабова опускает в снег перед генералом ведро с красной краской. — Хочешь не от инфаркта помереть? Никто тебя удерживать не собирается, но молодых лейтенантов не трогай, им еще звания получать и погоны твои стариковские донашивать.
— Это что? — Генерал меня отпускает и недоуменно изучает ведро.
— Ведро и есть, никакого скрытого смысла, — утирает лоб Баобабова. — Ты, батя, сабельку свою обмакни и вперед, на Охотников. Давай, воюй, заноси в тело коварного врага инфекцию ядовитую. Ладно?
Пару минут “дедушка” в погонах, до которых нам с Машкой, как до президента без пропусков специальных, изучает краску. Потом лицо его светлеет, и он даже пытается расцеловать сообразительного прапорщика.
— Век не забуду! — Ядовито-красная краска, как кровь, стекает густой струей с сабли. Загоревшиеся по-молодецки глаза генерала говорят о том, что если даже не порубает достаточно, то поцарапает множество.
— Дохлые снегири и красная краска на снегу — это классика, — Машка провожает взглядом генерала, решившего лично возглавить ударную колонну сопротивленцев. Поворачивается ко мне. Поправляет помятый генералом воротник. — А ведь знаешь, Лесик, если бы каждый в нашей стране генерал хоть одним пальчиком был похож на нашего старика, то не было бы цены такой стране.
Я не спорю. Машка правильные вещи говорит. Но меня в данный отрезок времени волнует иное. Приближающаяся полоска противника. А она разрослась, превратилась в пульсирующую толпу люда, только с первого взгляда напоминающего людей. Теперь-то мы знаем, кто перед нами — обычные рисованные трехмерные фигурки, решившие захватить нашу свалку.
— Многовато для начала, — бесцветным голосом сообщает свое мнение Садовник, вокруг которого уже целая гора порванных, смятых, искалеченных подснежников. Большие деньги, если хорошенько подумать. В мирное время ему бы быстренько товарищи с гор мозги на место вправили. Но сейчас война, да и дети гор куда-то запропастились.
— Много, — я сегодня со всеми соглашаюсь. Потому что день сегодня такой, согласительный.
Осматриваю свалку с некоторым беспокойством. По расчетам Машки, должны были мы воевать последним боем с двумя тысячами или чуть более Охотников. Но, видать, что-то с почкованием прапорщик напутал. Навалилась и замерла метрах в пятидесяти от наших ударных рядов бесчисленная толпа, числом немереная. Ни на пальцах пересчитать, ни глазами обозреть. Но спасибо — пришли. Голова Баобабовой — лакомый кусок.
— Пять тыщ, как с куста, — Садовник пользуется калькулятором, поэтому ему можно верить.
И екнуло нехорошо мое лейтенантское сердце. Дотронулся легко до души ледяным прикосновением страх. Обычный страх, что для лейтенантов и для генералов один-одинаковый.
Стоит перед нами армия, пятитысячная с куста, грозная стоит. Не кисточки в руках детские, а оружие, самое что ни на есть грозное. Хоть и не сильно убойное для тела человеческого, но, если разом пальнут, за сугробом не укроешься, согнешься под тяжестью пчел многочисленных. Может, и зря все затеял, на счастье свое, отделом “Пи” приписанное, понадеялся. Может, и нет его, счастья-то?
— Не трясись, — толкает Машка под ребро. — Люди смотрят. Да и я поглядываю. Раз поверил народ, надо надежды его оправдать. Даже если и не веришь сам. Вскинь гордо голову, расправь плечи богатырские. Коль нет плеч, втяни хоть живот. И чтобы глаза горели, как эти… Как звезды на генеральских погонах. Будь героическим лейтенантом, и народ к тебе потянется.
— Да, да… — киваю.
— Да, да, — тихо передразнивает напарница. — Все рано или поздно подохнем, как собаки бродячие, судьбой искалеченные. Лучше здесь жизни лишиться, чем на койке больничной, с уткой эмалированной под задницей. Так давай, Лесик, помирать красиво. Зря я, что ли, бронежилет новый напялила?
И что-то слова баобабовские во мне перевернули. Задели струну гордую, предками героическими натянутую. Звякнуло так, что щека передернулась.
— Бойцы!..
Машка от внезапности и от крика молодецкого аж подскочила. А Садовник рублей на триста цветов под ноги обронил.
— Товарищи мои дорогие!
Три сотни голов ко мне повернулось. Даже с места взвода засадного, из-за холма мусорного, вьюгой заметенного, макушки высунулись. Смотрят все на меня и ждут, сами не знают, чего.
Свирепею на глазах, вбираю ноздрями морозный воздух летнего дня, вскидываю отчего-то занемевшую руку к негреющему солнцу:
— В то время, как космические корабли бороздят просторы космического океана, товарищи, подлый и коварный враг стоит перед нами. Пришел он не из соседних стран и даже не из соседних континентов. И не прилетел он на летающих тарелках из глубин того самого космоса, который бороздят наши отечественные космические корабли. Явился подлый захватчик земли русской из компьютеров китайской сборки. Посмотрите на эти поганые морды! Все крутят головами.
— Что видите вы? Вооруженных, хорошо обученных виртуальными спецслужбами нечеловеков. Рисованных мальчиков с могучими мышцами и тупыми мозгами. Они думают, что мы, народ русский, вздрогнем, едва увидим их нахальные сытые, лоснящиеся морды? Ха, ха!
Пара человек из четвертой шеренги ударного отряда, не выдержав тяжелой психологической нагрузки, рвут в глубокий тыл, но санитары из заградительного отряда не дремлют. Вежливо возвращают ребят на место.
— Ха, ха! — повторяю я, дожидаясь, пока восстановится порядок. — Не дождутся! Уделаем их?
Слабый и совершенно невпечатляющий хор, преимущественно из сознательных санитаров, отвечает, что “уделаем”.
Мне этого мало.
— Я не вижу ваших глаз! Я не вижу ваших рук! Уделаем мы их или не уделаем?
Не знаю, может быть, людям, только вчера лечившимся от страшных психических заболеваний, передалась искра моя, а может, и крепчающий мо— роз тому причиной, но все они, и старый и молодой, и выздоравливающий и бесперспективный, вскидывают руки и орут на всю свалку гулким, пугающим ворон ревом:
— Уделаем, мать их!
— Веди нас, мужик!
— Хрен ли топчемся?
— Защитим матушку!
— Жрать когда, обед скоро?
Выдыхаю воздух морозный. И чувствую такую уверенность, которую не чувствовал с тех пор, когда в одиночку тарелку инопланетную замочил, в первый свой день службы в восьмом отделении милиции.
— Горжусь, — хлопает Машка по плечу. — Я всегда знала, что ты, Лесик, далеко пойдешь.
Далеко не далеко, но если суждено мне сегодня погибнуть, то умру я в твердой уверенности, что сделал все. И для себя, и для людей, которые за мной пошли. И даже для тех, кто еще не знает, какие трагические события разворачиваются на городской свалке. Миру — мир, войне — война.
Неожиданно зашумело в голове, закружилось. Поплыло все: и снег, и люди, и солнце над ними. Отделилась душа, стала легкой, словно перо птицы заморской, в чью честь фрукт назван. Полетела над миром, радостная и любопытная. Метнулась, жаждущая, к другим душам, в контакт вошла, непоседливая.
Первым на ее дороге генерал оказался.
“Я им покажу! Я им всем докажу! Раз, два три, выпад. Раз, два, три, поворот и по шее. Эскадрон! Шашки наголо! Старика нашли. Да я еще в гражданскую, помню, как воробьев в поле, басмачей по аулам гонял. Раз, два, три, туше! Раз, два, три… Раз, два, три. Мы красные кавалеристы, и про нас…”
Не в силах душа выносить песни бравой, бросается прочь, к тем, что поближе. Не задерживается у тех, у кого в голове пустота да обед один. Присаживается к Садовнику на плечо, прислушивается.
“…до пенсии всего ничего, а хренотень такая, что не дождешься. На юношу одна надежда. Пономарев — мальчишка правильный, дело знает. А что, если ошибаюсь? Что, если зря за него поручился? Уволят, как пить дать, уволят…”
Душа легкая, на месте не сидится, все-то ей узнать хочется, все мысли подслушать не терпится. А что, раз случай такой уникальный представился.
“…господи, за мной тарелка должна прилететь, а я тут со шторой на палке стою. Было ведь четко приказано: в дела аборигенов не соваться, рожей своей не светиться. Заморозят, вот истинный Млечный путь, заморозят…”
“…завалит дело, лейтенант, как пить дать завалит. Что творит? Что творит? Бандитизм надо в зародыше давить, а не с краскопультами на него переться. С меня ж первого стружку снимут. Не сейчас, так потом, на ковре у вышестоящего начальства. Почему, спросят, за молодыми сотрудниками не присматривал? Почему Уголовный кодекс в свободное от работы время с подрастающим командным составом не изучал?..”
“…вот здесь рюшечку пришью, а здесь дополнительные титановые листы подсуну. Под плечики. Липучки к черту, надо на заклепки переходить. И с зарплаты новые шнурки купить. Лесик какой-то не такой. Достался же напарничек, не дай бог кому. Всех под расстрельную статью подводит. А шнурки все равно куплю. Дать, что ли, по морде или сам очухается?..”
Испуганная душа прочь бросается. В небо, туда, где солнце. Маленькая, решает долететь до светила. Глупая. Натыкается на что-то, замирает, испуганная и пораженная.
“Сам пришел?”
“Кто ты?”
“Узнаешь, когда время придет”.
“Я не знаю тебя”.
“Рано тебе. Но раз приперся — ответить должен. Кто?”
Душа, через испуг, через оторопь, узнает собеседника. Дрожит, пугаясь знания своего.
“Безголовый?”
“Называй как хочешь. Но отвечай — кто?”
“Не понимаю тебя. Холод в тебе. И страх. Страшно мне”.
“Страх — пустое слово. Мне неизвестен смысл его. Но я пришел, чтобы получить ответ. Кто?”
“Я не знаю. Не знаю. Страшно. Отпусти. Умоляю”.
Душа камнем падает вниз. Врезается в мозги, туда, где оставленные без присмотра мысли перемешиваются, суетятся, лезут без разбора, считая себя самыми наиважнейшими. Создают боль, равной которой нет во всем мире.
И умирают.
— Лесик, нормально все? — Машка в глаза заглядывает, за рукав треплет.
Трясу головой — да, нормально. В норме я. Привидится же. Все из-за резкого перехода от лета к зиме. Или от усталости.
— Голова, что ли? У меня тоже трещит. Словно кто-то гвоздем ржавым ковыряется. Сейчас бы анальгину. Пачку бы сожрала. Ты это…. Народ волнуется, что стоим? Чего ждем? Охотники, того гляди, в атаку попрут.
— Сейчас.
Набираю полные пригоршни снега, перемешанного с подснежниками. Утыкаюсь в холодную, успокаивающую прохладу, пахнущую весной.
Держись, парень. Не время умом двигаться. От этого только Моноклю радость огромная. А мир без тебя поперхнется, подавится сволочами-Охотниками. Сдастся без боя и расколется осколками острыми.
Мысли успокаиваются, рассаживаются по местам, перешептываются без боли, без скрежета. Умных мыслей мало, а дурные еще не проснулись.
— Лесик, хватит моржевать, пора командовать. — У Машки нет никакого чувства сострадания. — Там намечается что-то.
Баобабова права. От широкой и плотной массы Охотников отделяется чудовищно здоровенный мужик. Выходит на ничейную полосу. Тащит за собой громаднейший топор, оставляя хорошо вспаханную борозду. Нечленораздельно кричит, что-то требуя.
— Чего это он?
— На поединок вызывает. — Откуда у меня такая уверенность? — Кто пойдет?
Долго выбирать нет времени. Да и незачем. От наших ударных шеренг к Охотнику бежит генерал. На ходу сбрасывает порванный в героическом порыве мундир, остается в одной тельняшке и, естественно, в штанах с лампасами. Положено генералам в штанах с лампасами бегать. В одной руке седого генерала шашка оголенная, в другой ведро, в котором краска красная плещется.
— Зря это он, — морщится Баобабова. — Лучше бы я пошла. Зарубят старика ни за что. А могилку кому копать? Опять нам?
— Не зарубят.
Господи, ну почему я так уверен?
— Ну-ну, — Машке надоедает морщиться. Отворачивается, чтобы не видеть, как генерала с первого захода жизни лишают.
Эй, вороны черные! Закройте клювы острые, не каркайте генералу под руку. Не хрусти, снег, не сбивай с шага боевого старика, который вперед всех за страну встал. Ясное солнышко, не слепи глаз бойца смелого. Пусть покажет, на что способны те, кто в гражданскую басмачей мочил по аулам да арыкам высохшим.
Сходятся на полосе ничейной не два богатыря, а две горы могучие. Катится гром по свалке городской от первого удара топора о сабельку острую. Разлетаются искры, словно во время салюта на праздники майские. От первого удара генерал по колено в снег уходит. Страшно ругается на месячный уровень снега выпавшего и отсутствие твердого мусорного основания. От второго удара Охотника генерал по пояс в толщу проваливается. Еще пуще ругается. Меня вспоминает и того басмача, что не пристрелил его, когда случай подвернулся в гражданскую. От третьего удара старик боевой по самые плечи в белом покрывале скрывается. И даже не слышно, кого и какими словами благодарственными вспоминает.
А над ним Охотник, будто утес с картины Айвазовского, возвышается. Топориком своим острым радостно так помахивает, шею генеральскую под корешок срубить желает.
— Кранты товарищу, — даже Садовник не выдерживает зрелища печального, отворачивается малодушно, роняет четыре подснежника ненадорванных.
— Рано панихиду заказывать, — шепчу голосом страшным, аж самому противно, — поможет ему мать сыра земля.
Баобабова с Садовником, да и старушка-знаменосец странно на меня так смотрят:
— Какая земля мать сыра? Свалка же!
— Разницы никакой. Свалка мусорная тоже своя, отечественная. Да и генерал не призывник срочной службы, должен выкрутиться.
Охотник, лицом желтоватый, глазами косоватый, плечами широковатый — хоть и нельзя так выражаться, но во время сечи любое слово для поднятия духа пригодно, даже особо матерное, — замахивается в последний раз, хорошенько прицеливается. В темечко генерала, в снегу по самую шею завязшего, метится. На мгновение всего на своих сотоварищей-агрессоров оборачивается. Вот, мол, я какой, страшный и ужасный. Это-то мгновение все и решает.
Генерал страшно так кричит, выдергивает сабельку, одним движением макает инеем покрытую сталь в ведро с ярославской краской и ловко между ног Охотнику пиликает. На богатырский удар маневра не хватает, в снегу ведь по шею, а поелозить саблей у генерала в самый раз получается.
Ох, рано вы, ребятушки виртуальные, радовались. Рано рученьки коряво нарисованные вскидывали. Рано речевки победные покрикивали. Не видать вам больше друга своего несуразного. Не сидеть вам за одним столом, не ходить вместе по земным рощицам, не рубить головы русским парням да девушкам.
— Лесик! Ты чего несешь?
У меня с детства такой порок имеется. Когда чем-то увлечен сильно, разговаривать сам с собой начинаю. Вот и сейчас. В ответственный момент битвы прорвало.
Ничего не объясняя, отмахиваюсь. Сорвалось, так сорвалось. Какие объяснения, когда на моих глазах настоящая история творится. Пусть даже и на свалке городской. Пройдут года, пройдут века, и вспомнится история, как генералу в день хмурый с небес пришла виктория.
А генерал между тем из сугроба выбирается. Отряхиваться от снега и прочего мусора не спешит. В зубах шашку зажимает, хватает ведро, наполовину пустое, и, не раздумывая, выплескивает содержимое на врага, дико визжащего и от боли весело скачущего. И давай рубить его, пока не опомнился. И вдоль, и поперек. И с пробором, и лесенкой. И с выпадом, и просто так, как придется. В бою за красотой удара следить не приходится. Самому бы увернуться от соперника разъяренного.
Пяти минут не прошло, как под ногами генерала нашего только месиво, краской тщательно залитое, остается. Ничего похожего на Охотника. Генерал в завершение пинает пару раз для надежности куски крупные и со слезами радости на лице морщинистом к нам оборачивается.
— Жаль, фотоаппарата нет, а то бы неплохие фотки на память получились, — шмыгает носом Садовник, поднимая со снега обороненные нечаянно четыре подснежника. Знать, не пришло еще время цветами разбрасываться.
А над нашими боевыми рядами дружное “ура!” проносится. В воздух шапочки взлетают лыжные, с дырками для глаз прорезанными. Народ обнимается, здравицами возвращающегося генерала встречает, за автографами выстраивается. Предлагает референдум общегосударственный устроить, чтобы день этот памятный выходным днем назначить.
Но, чувствую, рано мы в праздники ударились. Враг не дурнее нашего, соображает, что поединок исхода битвы не решает. Группируется для удара мощного.
— Ты гляди-ка, что вытворяют? — возмущается Садовник, подскакивая. Отбирает у меня бинокль, пристраивается к окулярам. Естественно, что в стекла замороженные ничего не видит. — Прапорщик, у тебя глаза молодые, зоркие, глянь-ка сама, что это они затевают?
Баобабова из-под руки осматривает дислокацию противника:
— Перестраиваются. В боевой порядок под названием “свиное рыло”. Нам в училище про такое рассказывали. У немцев позаимствовали.
Я не соглашаюсь:
— Не “свиное рыло”, а “поросячий пятак”. Видите, в круге сплошном два места пустых оставляют? Для чего только — не понимаю. Может, для пленных.
— Охотники пленных не берут, — отрезает Садовник. — Я когда средним секретным агентом был, слышал о таком “поросячьем пятаке”. Африканские доисторические туземцы так динозавров загоняли. Выследят у водопоя особо крупную рептилию, на дыбы поднимут и давай его дубинами по пузу стучать. А свободные места для того, чтобы динозавр, когда в кучу охотников со злости прыгнет, лапами никого не раздавил. Наши предки тоже дураками себя не считали.
Разноцветная масса агрессора, завершив перестроение, всколыхнулась, зашевелилась и с постоянной скоростью, примерно четыре километра в час, вперед двинулась.
— Вот и наше время пришло, — Машка поправляет бронежилет, ноздрями хищно шевелит. Сдергивает с плеча пулемет, из того же Мира Детского под расписку позаимствованный. Занятная и жутко дорогая штука шариками с краской стреляет. Сам хотел такой же заиметь, но товар штучный, в экземпляре единственном, Баобабова первой захапала. И сейчас из себя всю такую крутую изображает. — Ты, Лешка, вперед сильно не лезь. Без тебя моральный дух у наших вояк совсем упадет. И так, посмотри, озираются. Мы уж как-нибудь сами управимся.
— Главное, как можно ближе их подпустить! — кричу вслед убегающей на передовую напарнице.
Вспыхивает снег серебряным огнем. Разгоняет ветер облака последние. День такой, что и погибать не страшно.
— А ты, сынок, что здесь топчешься? — Солнце хоть и в глаз светит, но лица Садовника не разглядеть, как ни пытайся. А когда твоих глаз никто не видит, легко указания другим давать. — Иди, лейтенант, твое место там. А я уж за тебя здесь подежурю. Был бы здоровый, сам бы вперед кинулся, да, видно, не судьба. Иди.
В последний момент удерживает, притягивает к себе:
— Не забывай, лейтенант, кто ты и в каком отделе работаешь. Верь — все хорошо будет. Видение мне было, будто в мозг мой забрался кто-то. К победе нашей это видение. Главное — верить, ведь так, лейтенант? — И засмеялся смехом незнакомым, страшным каким-то смехом. Впрочем, я раньше никогда особенно к смеху Садовника не прислушивался. Мало ли кто как радость выражает, мне-то какая разница?
Что ни говори, стоять среди передовых шеренг совсем другое, нежели в тылах топтаться. Чувства особенные, никакими словами непередаваемые. Единение с товарищами по оружию невероятное. Только слегка ноги на льду скользят.
Встаю между Моноклем и Баобабовой. Машка только недовольно покосилась. Не послушался ее, в массы ринулся. Но сказать ничего не сказала. Поздно потому что-то говорить. Охотники вот они. Рукой подать.
А как до врага рукой подать, то и до войны совсем близко.
Не доходя до нас шагов пятнадцати, Охотники огонь на верное поражение открывают. Из всего, что стрелять может, поливают. В грудь сразу пара пуль врезается. Отшвыривает на пару шагов, опрокидывает в снег колючий. Свистит над головой, жужжит противно. Снежные фонтанчики под ногами людей прыгают.
Сопротивленцы, народ хоть и необученный, сразу смекает, что лучше такое перележать. Все, как один, на землю валятся. Пятками к врагу наступающему, а головой, понятное дело, к Садовнику, который на холме ближайшем у флага вместе со старушкой дежурит. Ноги — не голова, поболят от ушибов многочисленных да перестанут. А с головой дружить надо. Совершенно некстати вспоминается сказочная избушка, которая все время к лесу передом, к путникам задом. Тоже, видать, не из глупого рода-племени.
Баобабова плюхается рядом. Неудачно набирает полный бронежилет снега. Под шквальным огнем пытается выгрести холодную массу руками, плюет на это, двигается ко мне поближе. Перекрикивает свист пуль голосом спокойным:
— Долго нам так не вылежать. Перестреляют, как курей на насесте. Надо что-то делать. Может, окопаемся, пока не поздно?
— Глубоко не зароемся, да и лопаты забыли с кладбища прихватить. В атаку надо людей поднимать.
— Что? Не слышу.
— Контузило? В атаку, говорю, надо идти. Многих скосит, но наше преимущество только в ближнем бою проявится. Иначе смерть позорная обеспечена.
Машка кивает, соглашаясь. Тщательно прицелившись, стреляет одиночным из автомата импортного прямо в загипсованную ногу Садовника. Тот смешно так подскакивает, чуть барабан пионерский не опрокидывает, но соображает, что красное пятно на гипсе не есть смертельная рана, а заранее договоренный сигнал.
Хорошо видно, как доползает он, приволакивая ногу, к старушке-смотрительнице. Как в трудной и неравной борьбе отнимает у нее древко, с трудом выдергивает его из снега, задирает высоко и машет во все стороны испачканной баобабовскими руками шторой, поднимая человеческие отряды в последнюю атаку. Ведь не зря все попадали носами к знамени. Никто потом не скажет, что не видел приказа. Первых же поднявшихся разрывает в клочья туча пуль. Падают на белый снег окровавленные бойцы. Криком заливается свалка. Гибнут те, кто оказывается самым смелым. Ползут, пытаясь укрыться за крошечными сугробами раненые. Рядом падает Монокль. В его голове несколько маленьких дырочек. И сочится из них кровь. Эх, Монокль, Монокль, как же ты так?
— … — кричит Баобабова, вставая в полный рост. Пули, словно маленькие мячики, отскакивают от бронежилета, застревают в тугих мышцах, рикошетят по чисто выбритой лысине.
О чем кричит эта высокая и сильная девчонка? Что хочет она от слабых и напуганных мужчин? Смелости? Отваги? Равноправия? Зачем пинает меня своими дурацкими, так не идущими к ее длинным ногам армейскими ботинками? Я не желторотый пацан, которого можно вот так, без всякого зазрения совести пинать. Я ведь могу и подняться. В полный рост, в полную грудь, в полные плечи. И сделать шаг вперед у меня хватит еще сил.
И шаг. И два. И три. Как генерал учил.
За мной топочут сопротивленцы. Лишившись лечащего врача и командира, они интуитивно выстраиваются длинной цепочкой за широкой спиной прапорщика Баобабовой. Приходят в себя, огрызаются на непрекращающийся автоматный шквал. Сооруженный на скорую и дурную руку лук — в нормальной обстановке вещь неприемлемая — с поставленными задачами справляется. В сторону ошеломленных Охотников летят острые кисточки, разбрызгивая краску. С тучей не сравнить, но легким облаком деревяшки березовые небо закрывают. И первые жертвы появляются в рядах противника.
Сам видел, высунувшись из-за спины напролом прущей Баобабовой, как меткий выстрел сопротивленца поражает точно в лоб здоровенного Охотника. Как краска, специально разбавленная для большего эффекта, растекается по лицу завоевателя виртуального. Рисованный человек, отбросив в сторону смесь базуки с автоматом Калашникова, за морду хватается. Трет глаза бесстыжие, усугубляя и без того плохонькое положение. Кричит, крутится, другим уклоняться от человеческих стрел мешает. И замертво падает, отравленный ядом Земли, на которую сапог свой коричневый поставил.
Можем, когда захотим!
Ободренные удачей, ребята наши к тактическим боям переходят. Ловят две-три пули, валятся в снег, отлеживаются пару минут, по куску ваты, каждому перед боем выданной, пережуют, и вперед, с новыми залпами.
Кому-то везет, успевает два или три раза удачу испытать. Но и невезучих много. Один за другим падают недолечившиеся, на смерть посланные. А причина одна — считать немногие научились, да и не у каждого часы имеются. Редеют наши ряды, с каждой секундой и с каждым мгновением. И немногие в рукопашной сходятся с противником.
Сопротивленцы, едва к охотникам подступив ближе, чем на два шага, отбрасывают ненужные луки, вытаскивают малярные кисти и, с криками о близком обеде, до которого еще воевать и воевать, сталкиваются с передовыми шеренгами Охотников.
Первой Баобабова в прямой контакт вступает. Выплескивает из импортного автомата последние шарики с краской, укладывает с десяток человечков нарисованных, в рукопашной решает силу духа испытать. За ней следом те рвутся, кто в атаке уцелел.
Стон проносится над свалкой. Воронье испуганное с криками от трупов шарахается. Затягивается солнышко тучами багряными да пурпурными. То не знак с небес, а переменный ветер силой до трех баллов дым от района, что догорает за спиной, на свалку несет.