Страница:
— Твари! Выпустите меня! — из последних сил закричал Нетаков, чувствуя уже нестерпимый жар огня, обхватившего его тело.
Денис, кажется, уже не рассчитывал на спасение, когда шум огня вдруг перекрыл грохот от удара в стену, которая частично рухнула, и внутрь дома просунулись железные клыки от электропогрузчика, образовав дыру для вызволения. Из кабины выскочило нечто обмотанное брезентом, сгребло мальчика в охапку и бросило рядом с собой в кабину. После этого машина дала задний ход, но Нетаков этого уже не видел: он был без сознания.
Глава 38. Сводные сестры
Глава 39. Смертный грех
Глава 40. Убийство на мосту
Глава 41. Кошмар в больничном морге
Денис, кажется, уже не рассчитывал на спасение, когда шум огня вдруг перекрыл грохот от удара в стену, которая частично рухнула, и внутрь дома просунулись железные клыки от электропогрузчика, образовав дыру для вызволения. Из кабины выскочило нечто обмотанное брезентом, сгребло мальчика в охапку и бросило рядом с собой в кабину. После этого машина дала задний ход, но Нетаков этого уже не видел: он был без сознания.
Глава 38. Сводные сестры
Люба давно догадалась, что Зоя вовсе не ее родная мать, а остальные четверо детей в семье Бросовых не ее братья и сестры. Во всяком случае, никто никогда не скрывал, а наоборот, все, включая Зойку, твердили о том, что дети нагуляны от дальнобойщиков, которые оставались у нее на ночь, а потом опять пускались в путь.
Люба полагала, что ошибка могла произойти в младенчестве, а может быть, в Доме ребенка, куда родители ее сдали, или даже в интернате, где она жила до первого класса. Во всяком случае, все произошло тогда, когда девочка еще не могла ничего отчетливо запомнить, а с памятью почему-то у нее дела обстояли очень даже неважнецки.
Любе было сложно установить дату и место подмены, которая, вообще-то, могла случиться и не единожды, во всяком случае, девочка знала, что ее ничто не связывает с этими людьми, упорно именующими себя ее родителями.
Ладно, пусть даже они ее и произвели невзначай на свет, но она все равно не их, не их, не их!
По большей части Люба ненавидела свою вынужденную семью, иногда жалела, но никогда не любила. Особенно после того, что учинили с ней два года назад Парамон и Никитка. Брату было тогда четырнадцать. Он уже давно к ней приставал. Особенно если пьяный.
Зойка тогда была в загуле и с неделю на квартире не объявлялась, Петька уже в розыске числился, Наташка — в интернате, Лизка — Парамонова дочь, которую он к ним с собой притащил, — в Доме ребенка. Тоже, отец! Самому-то едва шестнадцать исполнилось! Он ведь из последних маманиных мужей. Она его где-то в лесу нашла: рыбу ловил зимой, деться было некуда.
Да и какой муж-то, если свадьбы не было?! О том все самые малые ребятенки во дворе знают, что свадьба полагается, а так это — все вроде как понарошку происходит.
Вот они, два дурака, и заломали ее в тот день…
А после того Любка поутряне-то и сдернула. Девки, что постарше, ей давно советовали: пойди на вокзал, напросись к проводникам в купе и на месяц-два оторвись от своего дурдома. Ну а если без меры домогаться будут, откажешься, на возраст скидку попросишь — да они и сами застремаются — тебе ж двенадцать, ты ж указница!
Любка добралась до Московского к ночи. Два мужика пожилых ей отказали. Наверное, сдрейфили. А третий, лет двадцати, на какого-то актера похожий, согласился, только спросил: «А ты потом, забава, на меня не заявишь?» — «Да нет, — замялась Любка, — я же вроде сама вам говорю: возьмите меня с собой». — «Ладно, телка, только я, — улыбнулся проводник, — не один, с напарником. Зови меня Гришей. Слушай, а ты, случаем, ничем таким не болеешь?» — «Да нет, — сознается Любка, — ничего такого не было — я вчера вечером только первый раз это дело попробовала. Ну не то чтобы я сама напрашивалась, а так вышло. А теперь уже все равно, девчонки вот посоветовали с вами поездить». — «Ну, — вдвоем уже смеются, — раз так, тогда давай залезай». Они-то ее и прозвали Проводницей.
В Питере Любка тоже от души послонялась. Даже у Носорога жила. Этого все бродяги знают. Там она и с Лохматкой познакомилась.
Побывала Бросова и в приюте «Ангелок». Это примерно через год, как она сбежала из дому. Вообще-то, ее пьяную притащили к Ангелине другие пацанки — говорят, сколько тебе еще так болтаться, пока не подохнешь? А у мамы Шмель будешь хоть под надзором, да и кормит, поит, постель дает — чего тебе, дуре, еще надо? Да и действительно, подумала Проводница, сколько можно терпеть такую жизнь? Чего только с ней за этот год не случалось?!
У Ангелины совсем другой расклад получился. Она сразу Любку к себе в кабинет вызвала и говорит: так, девочка моя, зови меня теперь мамой. Я, мол, все про тебя знаю, и хорошее, и плохое. Но тебя здесь никто ни осуждать, ни воспитывать не собирается. Ты, вообще-то, уже достаточно взрослая, чтобы самой все рассудить, что в жизни делать можно, а чего все-таки не стоит. Во-первых, я тебя сейчас осмотрю: давай-ка раздевайся. И стала наблюдать, как Любка свои тряпки с себя сдирает. Ну а позже что? Она ей все, что могла, осмотрела, клизму поставила, сказала — для очистки организма. Помяла, погладила, фигуру похвалила. Ай, говорит, доченька, какая у тебя грудка крепенькая, а сосочки-то — как два красных перчика! Иди, говорит, миленькая, тебе на кухоньке покушать дадут, а потом ложись спатиньки. Надо тебе, родная моя, после всех твоих путешествий в себя прийти, материнский дом почувствовать. А у нас здесь — одна большая семья. Запомни это!
Любка все наставления Шмель исполнила, а уж как до кровати дотащилась, уже и не помнит. Проснулась, наверное, только через день, под вечер уже, да и то от чужой руки, что ее беспокоила. А это девчушка, с виду первоклашка, теребит ее и что-то бормочет. Ты чего? Мама Ангелина к себе зовет. Тебя как звать-то? Настя я, Ремнева. А чего здесь живешь, дома тебе плохо? Там пьют и дерутся. А мама Ангелина моей маме Тоне денег дала, и та меня сюда отпустила. Мама Ангелина обещает, что я скоро в другую страну уеду, где мои настоящие мамочка и папочка живут, а Тоньке и Корнею меня по ошибке отдали.
Бросову страшно обрадовала Настина история. Значит, и она правильно угадала о своих дуралеях. Теперь главное — понравиться маме Ангелине, тогда, если очень повезет, эта добрая женщина и Любке поможет отыскать настоящих родителей. А вдруг они тоже живут не здесь, а где-нибудь в Америке? Ну, может быть, приспичило им очень скоро уехать, вот они, когда так спешили, и перепутали ребенка.
Ну вот, идут они, бредут с этой самой Настей по лестницам да по коридорам, вдруг видят свет, что из щели между дверьми выполз. И тут Любку будто кто-то по голове ударил: чувствует, надо тихо-тихо себя вести, подкрасться, как кошка, и Настю отослать, чтоб не мешала. Она девчонку оттолкнула и показывает ей пальцем на сжатых губах «тс-с-с!», а после машет — чеши назад, сама дойду!
Настя смоталась, а Бросова подкралась к кабинету и слышит, как Шмель кому-то строго, по-учительски, выговаривает: «Ты что, дуреха, ревешь? Ты же моя любимая дочурка, а такие штуки вытворяешь?! Какого ж черта, милая, я тебя тогда удочеряла? Для чего тебе свою фамилию подарила? Разве я тебе человеческую жизнь не обеспечила? За что ж ты меня, идиотка, в зону решила спровадить? Ты хоть соображаешь, что говоришь? Какая милиция?! Какая инспектор тетя Соня?! Ты что должна была сделать? Отправить ее на работу, правильно я говорю?» — «Да», — услышала Люба голос и узнала по нему свою старшую сестру от Зойкиного мужа из Африки, Наташку по кличке Хьюстон. И она здесь? — обомлела Любка. Как эта мама Ангелина тут всех собрала? А что хоть за работа такая?
— Что значит «воспротивилась»? У нас, ты не хуже меня знаешь, пятилетки в отказ не идут! С иномарками она, видите ли, амурничать не хочет! Ты у меня, вообще-то, что денег не получаешь? — Хозяйка невольно повышала голос и тотчас его укрощала. — Где ты сейчас столько заработаешь? Без образования, без специальности, когда по городу толпы безработных академиков шатаются! Ты замуж за иностранца хочешь выйти? Я тебе обещала? Я свое слово сдержу. Распишешься и уедешь. Но и ты меня, дочурка, не подводи, а то тебя потом долго искать будут. Я ведь добрая до поры до времени, а потом сама знаешь, что бывает. А не захочет она подобру идти — дай ей разок по репе и выкинь на улицу — сама через день приползет. Что, не справишься? Сил здесь не наела? То-то, родная. Постараешься?.. Ну, ладно, иди сюда, я тебя поласкаю. Мама Ангелина тебя теперь так редко видит, что даже скучает.
Проводница попробовала заглянуть в дверную щель, но в нее были видны только зашторенные окна.
— Хватит, мама Ангелина! — Голос Наташки донесся словно из подвала. — Все! Мне за это не платят!
В кабинете раздались резкие звуки, послышались шаги, Любка отпрянула от заветной щели и неожиданно увидела надменную фигуру Хьюстон, озаренную световой лавиной, выброшенной из распахнутых дверей кабинета. Исторжение сестры совершилось столь молниеносно, что Проводница, наверное, не смогла бы точно сказать, что все-таки произошло раньше, а что позже, — распахнулась дверь и выбежала ее сестра или, наоборот, Наташка очутилась по эту зримую для младшей сестры сторону, а уже после ее решительного удаления открылась дверь.
Коричневое, как табак, лицо Хьюстон, видимое Любкой против света, казалось сейчас темно-синим. Проводница, прильнув к холодной и влажной стене, смотрела, куда направится сестра. Та дошла до лестничной клетки и поднялась на самую верхнюю площадку. Здесь был свет. Он исходил от лампады, висевшей под иконой.
Наташа села на каменные ступеньки, ведущие на чердак, что-то достала из карманов, повозилась и щелкнула зажигалкой. Ее непривычно серьезное лицо осветило унылое пламя. Она закурила. Вскоре знакомый запах достиг настороженного Любкиного носа.
Проводница не могла дольше выдерживать своего шпионства, взбежала по лестнице и встретилась взглядом с удивленными глазами сестры. Они, не сговариваясь, обнялись и разревелись. Потом Наташка рассказала Любке, что «Ангелочек» — это публичный дом, а Шмель — его полновластная хозяйка. «У нее знаешь какие отмазки?!» — с явным трепетом перед всемогущей Ангелиной направляла палец в потолок Хьюстон. Тогда же сестры решили все-таки не ссориться со всемогущей бандершей, а покорно на нее работать, пока у них не подвернется случай обрести лучшую долю…
Мама Ангелина сама открыла дверь и запустила обеих девочек внутрь. Здесь она тотчас отправила засыпающую на ходу Настю в спальню, а Любку стала отчитывать за ее непорядочность — почему она, мол, не приносит деньги от клиентов? А Бросову все это так достало, что, не в силах больше слушать упреки разбушевавшейся Шмель, она сказала, что может хоть сейчас уйти и больше уже никогда сюда не возвращаться. Ангелина тотчас завопила, что Проводница, наверное, даже не подозревает, на что способна Шмель, чтобы отомстить за подобную человеческую неблагодарность.
— Ты — моя, понимаешь, дрянь, ты вся моя! Я тебя считай что купила, а ты мне такое заявляешь! Иди, но запомни, что завтра, когда тебя будут заживо есть, ты меня не зови! Пошла! — С этими словами Шмель распахнула дверь, схватила девочку за волосы и вытолкнула на мостовую.
От неожиданности Бросова упала на асфальт, ударилась и рассадила ногу и руку. Быстро поднявшись, она побежала прочь, а владелица приюта «Ангелок» тревожно выглянула на улицу и осмотрелась, не могло ли случиться случайных, а то и преднамеренных свидетелей ее разборки с неблагодарной девчонкой.
Пробежав немного в сторону Охтинского моста, Любка начала задыхаться и перешла на шаг. Она поглядела по сторонам и, увидев белую машину, подняла руку. Приблизившись, машина остановилась. За опущенным стеклом девочка увидела Сашку, сына миллионера, с которым уже год гуляла Наташка.
— Садись, гулена! — распахнул дверь Кумиров. — Ты чего такая растрепанная, с ночной дискотеки сбежала?
Люба полагала, что ошибка могла произойти в младенчестве, а может быть, в Доме ребенка, куда родители ее сдали, или даже в интернате, где она жила до первого класса. Во всяком случае, все произошло тогда, когда девочка еще не могла ничего отчетливо запомнить, а с памятью почему-то у нее дела обстояли очень даже неважнецки.
Любе было сложно установить дату и место подмены, которая, вообще-то, могла случиться и не единожды, во всяком случае, девочка знала, что ее ничто не связывает с этими людьми, упорно именующими себя ее родителями.
Ладно, пусть даже они ее и произвели невзначай на свет, но она все равно не их, не их, не их!
По большей части Люба ненавидела свою вынужденную семью, иногда жалела, но никогда не любила. Особенно после того, что учинили с ней два года назад Парамон и Никитка. Брату было тогда четырнадцать. Он уже давно к ней приставал. Особенно если пьяный.
Зойка тогда была в загуле и с неделю на квартире не объявлялась, Петька уже в розыске числился, Наташка — в интернате, Лизка — Парамонова дочь, которую он к ним с собой притащил, — в Доме ребенка. Тоже, отец! Самому-то едва шестнадцать исполнилось! Он ведь из последних маманиных мужей. Она его где-то в лесу нашла: рыбу ловил зимой, деться было некуда.
Да и какой муж-то, если свадьбы не было?! О том все самые малые ребятенки во дворе знают, что свадьба полагается, а так это — все вроде как понарошку происходит.
Вот они, два дурака, и заломали ее в тот день…
А после того Любка поутряне-то и сдернула. Девки, что постарше, ей давно советовали: пойди на вокзал, напросись к проводникам в купе и на месяц-два оторвись от своего дурдома. Ну а если без меры домогаться будут, откажешься, на возраст скидку попросишь — да они и сами застремаются — тебе ж двенадцать, ты ж указница!
Любка добралась до Московского к ночи. Два мужика пожилых ей отказали. Наверное, сдрейфили. А третий, лет двадцати, на какого-то актера похожий, согласился, только спросил: «А ты потом, забава, на меня не заявишь?» — «Да нет, — замялась Любка, — я же вроде сама вам говорю: возьмите меня с собой». — «Ладно, телка, только я, — улыбнулся проводник, — не один, с напарником. Зови меня Гришей. Слушай, а ты, случаем, ничем таким не болеешь?» — «Да нет, — сознается Любка, — ничего такого не было — я вчера вечером только первый раз это дело попробовала. Ну не то чтобы я сама напрашивалась, а так вышло. А теперь уже все равно, девчонки вот посоветовали с вами поездить». — «Ну, — вдвоем уже смеются, — раз так, тогда давай залезай». Они-то ее и прозвали Проводницей.
* * *
С тех пор Бросова вволю поколесила по родной стране, даже в ближнее зарубежье ее нелегально вывозили. Теперь она про свои путешествия может хоть по телику рассказывать, на манер того, как это сейчас всякие знаменитости делают. Она бы даже никакой маски на себя не надевала, — плевать ей, если кто узнает!В Питере Любка тоже от души послонялась. Даже у Носорога жила. Этого все бродяги знают. Там она и с Лохматкой познакомилась.
Побывала Бросова и в приюте «Ангелок». Это примерно через год, как она сбежала из дому. Вообще-то, ее пьяную притащили к Ангелине другие пацанки — говорят, сколько тебе еще так болтаться, пока не подохнешь? А у мамы Шмель будешь хоть под надзором, да и кормит, поит, постель дает — чего тебе, дуре, еще надо? Да и действительно, подумала Проводница, сколько можно терпеть такую жизнь? Чего только с ней за этот год не случалось?!
У Ангелины совсем другой расклад получился. Она сразу Любку к себе в кабинет вызвала и говорит: так, девочка моя, зови меня теперь мамой. Я, мол, все про тебя знаю, и хорошее, и плохое. Но тебя здесь никто ни осуждать, ни воспитывать не собирается. Ты, вообще-то, уже достаточно взрослая, чтобы самой все рассудить, что в жизни делать можно, а чего все-таки не стоит. Во-первых, я тебя сейчас осмотрю: давай-ка раздевайся. И стала наблюдать, как Любка свои тряпки с себя сдирает. Ну а позже что? Она ей все, что могла, осмотрела, клизму поставила, сказала — для очистки организма. Помяла, погладила, фигуру похвалила. Ай, говорит, доченька, какая у тебя грудка крепенькая, а сосочки-то — как два красных перчика! Иди, говорит, миленькая, тебе на кухоньке покушать дадут, а потом ложись спатиньки. Надо тебе, родная моя, после всех твоих путешествий в себя прийти, материнский дом почувствовать. А у нас здесь — одна большая семья. Запомни это!
Любка все наставления Шмель исполнила, а уж как до кровати дотащилась, уже и не помнит. Проснулась, наверное, только через день, под вечер уже, да и то от чужой руки, что ее беспокоила. А это девчушка, с виду первоклашка, теребит ее и что-то бормочет. Ты чего? Мама Ангелина к себе зовет. Тебя как звать-то? Настя я, Ремнева. А чего здесь живешь, дома тебе плохо? Там пьют и дерутся. А мама Ангелина моей маме Тоне денег дала, и та меня сюда отпустила. Мама Ангелина обещает, что я скоро в другую страну уеду, где мои настоящие мамочка и папочка живут, а Тоньке и Корнею меня по ошибке отдали.
Бросову страшно обрадовала Настина история. Значит, и она правильно угадала о своих дуралеях. Теперь главное — понравиться маме Ангелине, тогда, если очень повезет, эта добрая женщина и Любке поможет отыскать настоящих родителей. А вдруг они тоже живут не здесь, а где-нибудь в Америке? Ну, может быть, приспичило им очень скоро уехать, вот они, когда так спешили, и перепутали ребенка.
Ну вот, идут они, бредут с этой самой Настей по лестницам да по коридорам, вдруг видят свет, что из щели между дверьми выполз. И тут Любку будто кто-то по голове ударил: чувствует, надо тихо-тихо себя вести, подкрасться, как кошка, и Настю отослать, чтоб не мешала. Она девчонку оттолкнула и показывает ей пальцем на сжатых губах «тс-с-с!», а после машет — чеши назад, сама дойду!
Настя смоталась, а Бросова подкралась к кабинету и слышит, как Шмель кому-то строго, по-учительски, выговаривает: «Ты что, дуреха, ревешь? Ты же моя любимая дочурка, а такие штуки вытворяешь?! Какого ж черта, милая, я тебя тогда удочеряла? Для чего тебе свою фамилию подарила? Разве я тебе человеческую жизнь не обеспечила? За что ж ты меня, идиотка, в зону решила спровадить? Ты хоть соображаешь, что говоришь? Какая милиция?! Какая инспектор тетя Соня?! Ты что должна была сделать? Отправить ее на работу, правильно я говорю?» — «Да», — услышала Люба голос и узнала по нему свою старшую сестру от Зойкиного мужа из Африки, Наташку по кличке Хьюстон. И она здесь? — обомлела Любка. Как эта мама Ангелина тут всех собрала? А что хоть за работа такая?
— Что значит «воспротивилась»? У нас, ты не хуже меня знаешь, пятилетки в отказ не идут! С иномарками она, видите ли, амурничать не хочет! Ты у меня, вообще-то, что денег не получаешь? — Хозяйка невольно повышала голос и тотчас его укрощала. — Где ты сейчас столько заработаешь? Без образования, без специальности, когда по городу толпы безработных академиков шатаются! Ты замуж за иностранца хочешь выйти? Я тебе обещала? Я свое слово сдержу. Распишешься и уедешь. Но и ты меня, дочурка, не подводи, а то тебя потом долго искать будут. Я ведь добрая до поры до времени, а потом сама знаешь, что бывает. А не захочет она подобру идти — дай ей разок по репе и выкинь на улицу — сама через день приползет. Что, не справишься? Сил здесь не наела? То-то, родная. Постараешься?.. Ну, ладно, иди сюда, я тебя поласкаю. Мама Ангелина тебя теперь так редко видит, что даже скучает.
Проводница попробовала заглянуть в дверную щель, но в нее были видны только зашторенные окна.
— Хватит, мама Ангелина! — Голос Наташки донесся словно из подвала. — Все! Мне за это не платят!
В кабинете раздались резкие звуки, послышались шаги, Любка отпрянула от заветной щели и неожиданно увидела надменную фигуру Хьюстон, озаренную световой лавиной, выброшенной из распахнутых дверей кабинета. Исторжение сестры совершилось столь молниеносно, что Проводница, наверное, не смогла бы точно сказать, что все-таки произошло раньше, а что позже, — распахнулась дверь и выбежала ее сестра или, наоборот, Наташка очутилась по эту зримую для младшей сестры сторону, а уже после ее решительного удаления открылась дверь.
Коричневое, как табак, лицо Хьюстон, видимое Любкой против света, казалось сейчас темно-синим. Проводница, прильнув к холодной и влажной стене, смотрела, куда направится сестра. Та дошла до лестничной клетки и поднялась на самую верхнюю площадку. Здесь был свет. Он исходил от лампады, висевшей под иконой.
Наташа села на каменные ступеньки, ведущие на чердак, что-то достала из карманов, повозилась и щелкнула зажигалкой. Ее непривычно серьезное лицо осветило унылое пламя. Она закурила. Вскоре знакомый запах достиг настороженного Любкиного носа.
Проводница не могла дольше выдерживать своего шпионства, взбежала по лестнице и встретилась взглядом с удивленными глазами сестры. Они, не сговариваясь, обнялись и разревелись. Потом Наташка рассказала Любке, что «Ангелочек» — это публичный дом, а Шмель — его полновластная хозяйка. «У нее знаешь какие отмазки?!» — с явным трепетом перед всемогущей Ангелиной направляла палец в потолок Хьюстон. Тогда же сестры решили все-таки не ссориться со всемогущей бандершей, а покорно на нее работать, пока у них не подвернется случай обрести лучшую долю…
* * *
Прошлой ночью, сев на Комендантском в «Жигули», Проводница и Настя вскоре добрались до приюта. Впрочем, Настю по дороге все же сморило.Мама Ангелина сама открыла дверь и запустила обеих девочек внутрь. Здесь она тотчас отправила засыпающую на ходу Настю в спальню, а Любку стала отчитывать за ее непорядочность — почему она, мол, не приносит деньги от клиентов? А Бросову все это так достало, что, не в силах больше слушать упреки разбушевавшейся Шмель, она сказала, что может хоть сейчас уйти и больше уже никогда сюда не возвращаться. Ангелина тотчас завопила, что Проводница, наверное, даже не подозревает, на что способна Шмель, чтобы отомстить за подобную человеческую неблагодарность.
— Ты — моя, понимаешь, дрянь, ты вся моя! Я тебя считай что купила, а ты мне такое заявляешь! Иди, но запомни, что завтра, когда тебя будут заживо есть, ты меня не зови! Пошла! — С этими словами Шмель распахнула дверь, схватила девочку за волосы и вытолкнула на мостовую.
От неожиданности Бросова упала на асфальт, ударилась и рассадила ногу и руку. Быстро поднявшись, она побежала прочь, а владелица приюта «Ангелок» тревожно выглянула на улицу и осмотрелась, не могло ли случиться случайных, а то и преднамеренных свидетелей ее разборки с неблагодарной девчонкой.
Пробежав немного в сторону Охтинского моста, Любка начала задыхаться и перешла на шаг. Она поглядела по сторонам и, увидев белую машину, подняла руку. Приблизившись, машина остановилась. За опущенным стеклом девочка увидела Сашку, сына миллионера, с которым уже год гуляла Наташка.
— Садись, гулена! — распахнул дверь Кумиров. — Ты чего такая растрепанная, с ночной дискотеки сбежала?
Глава 39. Смертный грех
Артур давно верил в то, что машина времени уже изобретена, уж сколько на эту тему пишут и писатели, и ученые. А дыма без огня, как говорится, не бывает. Может быть, нынешняя модель еще несовершенная, но ему ведь сверхчудес и не требуется: всего лишь вернуться чуток назад, в тот день, когда он оформлял обманную сделку с двумя геркулесами.
Ну что бы они с ним учинили в случае его категорического отказа от переезда в сельскую местность? Убили бы? Да вряд ли. А если и так, то оно, может, и к лучшему было бы. Он, как посчитали бандиты, был перед ними виноват. Его не стало. С кого теперь спрос? С Ксении да Олежки? А это что — по понятиям?
Да отвязались бы пацаны, окажись он только тогда чуть потверже! А ведь он просто-напросто сдрейфил! Что ему стоило дернуться в РУОП? Тамошние молодчики этих бугаев вмиг бы угомонили. Назначили бы через Артура свидание и подслушали, как те его стращают. Да еще бы на пленку засняли. Или денег бы меченых для откупа подсунули. Или еще чего в том же роде. Они своим ремеслом как надо владеют. А на крайний вариант просто бы силой из бандюков все выбили, то есть уродовали бы добрых молодцев, пока те все, что для суда требуется, не подпишут. Ну а там бы чего-нибудь и присудили. Туда зря не возят!
А они бы потом не отомстили? Сами, когда выйдут или отмажутся, или друзья, которые еще на воле бродят? Ну да что сейчас об этом думать? Что это изменит? На будущее? А где оно, его будущее-то?..
Ревень посмотрел на свои армейские часы, которые, пожалуй, остались единственным предметом, уцелевшим от его былого имущества, и поэтому вызывали у своего понурого владельца сложные и даже противоречивые чувства.
Сегодня был крайне необычный день. С утра Артур чувствовал себя так, будто постоянно силится проснуться, но никак не может этого добиться. Подобное с ним иногда случалось после крутых перепоев.
Артур посмотрел на себя в огрызок зеркала, притащенный в подвал Олежкой еще для покойной Ксении. Ну и харя! Глаза превратились в щелки и затекли, как две подсохшие ранки. А ведь когда-то они были большими и зелеными, его еще Вика за них Котом прозвала: у этой блаженной, правда, все сравнения были из мира животных. Да он и без ее кликух знал, что всегда был красивым парнем, позже — привлекательным мужчиной: на него бабы вплоть до самой беды с бандитами засматривались. А потом — пошло-поехало!
У него было именно мужское лицо. Он это понял годам к двадцати и стал своей внешностью гордиться. Он и усы носил, потому что от них женщины млели. Голос у него был низкий, глубокий — им только баб и очаровывать. Он мог бы и в кино сниматься, если бы где-нибудь в киношных кругах потолкался: высокий, стройный, скуластый, носастый… Мало, конечно, он своими данными попользовался, но теперь, уж наверное, ничего не воротишь. Эх, жизнь! Лошиное ты племя, Артур Вадимович! Никем родился, никем, стало быть, и помрешь!
Да он ведь и теперь еще не старый! Что такое для мужика сорок четыре года?! Начало жизни! Кто бы ему сейчас руку протянул, а? Может, Олежку кому продать? Прости мне, Господи, мои грешные мысли! Чего порой в бездомную да нищую башку не залезет! Как же он такие скотские мысли к своему подлому разуму допускает? А что еще можно сделать? Убить кого за деньги? Опять смертный грех! Ну а иначе-то ему здесь — амба! Взять хотя бы ноги — вдруг врачи скажут: поздно вы ,к нам, молодой человек, обратились!
К Вике обратиться? А жива ли она сама-то? Не зря говорят — такие калеки долго не живут. А Борис — что, уже и не сын ему? Неужели и взаправду отцу в беде не поможет? А если Вики уже нет на белом свете, так, значит, старший-то сын один живет или, в крайнем случае, с супругой. Ну, может, и детки народились. Так детки-то детками, а отец, пожалуй, один на белом свете назначен, и другого-то ты себе, дорогой сынуля, никак не обеспечишь, никакими чудесами современной науки и техники. А что же это он, кстати, сыновей-то не познакомил? Ох, как бы сейчас это родство малому пригодилось. А самому-то ему уж что, всяко не больше года мучиться, да и то, если подумать, космический срок получается.
А может, все эти пытки ему за жизнь непутевую, за Викины слезы, за Боренькину безотцовщину? Ну да, ходил он, смотрел, шпионил — но когда? Когда сам ни с чем остался. Старший-то его, кажись, не опознал. Сам-то он все с ребятишками возится: наверное, у него работа такая — воспитатель или какой-нибудь скаут, бес его дери. Да главное-то, чтобы работа была, работа да крыша над головой. А что еще надо?..
Сам Артур уже с месяц не выходил из подвала. Отчасти его не выпускала из-под земли болезнь: вот уже с полгода ныли и пухли ноги, а в последнее время они налились, словно распертый водой рукав пожарного гидранта, и, к вящему расстройству Артура, полопались в нескольких местах, а ранки стали сочиться желто-розовой жидкостью с примесью кровяных сгустков. Конечно, при необходимости Ревень смог бы преодолеть свой недуг и выбраться из подземелья. Его затворничество укреплялось другим обстоятельством: ему расхотелось жить. Он не видел в своем дальнейшем существовании никакого смысла и относился к себе словно к отправляемому под пресс бэушному автомобилю. При этом Артур не мог бы с уверенностью сказать, что испытывает страх перед будущим по имени Смерть, которое в любой момент может приблизиться к нему до такой степени, что они сольются в единое целое.
Артур воспринимал свою недалекую смерть как переезд в иное место обитания, откуда он, согласно некоторым условиям, уже никогда не сможет вернуться, не сможет позвонить и написать. Основное же условие этого перемещения заключается в том, что человек оставляет на старом месте все свои вещи и даже тело, потому что уходит туда, где ничто из этого привычного скарба уже не пригодится.
В последние годы, а особенно в те, которые Ревень прожил в шкуре бомжа, он сталкивался с чужой смертью особенно часто. Среди таких случаев была и кончина его жены. Артур да и Олежка — оба они, горемычные, были подготовлены к уходу Ксении ее затянувшимися страданиями.
Ревень следил за каплями дождя, скользящими по стеклу в подвальном окне, как они стремятся поглотить друг друга или, наоборот, — разбежаться из одной в несколько ручейков.
Внезапно Артура озарило: так ведь и мы-то, людишки, также ползем вниз по стеклу судьбы и ничегошеньки не можем с этим поделать, ничего не можем остановить — ни времени, ни старости, ни болезней. Какое страшное сходство! Взять хоть сферу политики. Да будь ты, мил человек, самим президентом! Это ничего не меняет! Тебя будут постоянно нагонять и подпирать со всех сторон такие же людоеды, стремящиеся к власти. А стоит тебе чуток зазеваться — и пропало дело! Даже следа от тебя не останется.
Конечно, сбежав со стекла, капли сольются в струйки, которые потекут дальше, в реки, и потом заледенеют или испарятся. Позже они вернутся через дождь или снег и опять разобьются на стекле на новые формы и судьбы, иначе сочетая в себе правду и неправду, добро и зло, созидание и распад. Но любая из этих новых жизней будет не его, он уже никогда не повторится, а его доля — мучительно гнить в этой смрадной норе. Да он ведь еще при жизни оказался под землей! За что это мне, Господи?!
Внезапно в голове Артура зашумело море. Да нет, не так: море как будто плеснуло на него ласковые волны вполне ощутимо, окружило его своей озорной заботой. Вскрики чаек, похожие на всхлипы, неохотно отпускающий волну прибрежный песок — все так ясно, так зримо…
Да, там он вскоре может очутиться. Всего-то и дел: накинуть петлю и удавить себя — он может совершить это не сходя с места. Недаром же Ревень таскает во внутреннем кармане своего помоечного бушлата вполне надежную для такого дела бельевую веревку. А ведь это грех! И за это Господь покарает его самым суровым образом. Он будет страдать вечно! Да он этого и достоин! За всю свою скотскую жизнь! Вот так, не сходя с места. А ведь так и говорят: не сойти мне с этого места! Так вот и не сойду!
Ну что бы они с ним учинили в случае его категорического отказа от переезда в сельскую местность? Убили бы? Да вряд ли. А если и так, то оно, может, и к лучшему было бы. Он, как посчитали бандиты, был перед ними виноват. Его не стало. С кого теперь спрос? С Ксении да Олежки? А это что — по понятиям?
Да отвязались бы пацаны, окажись он только тогда чуть потверже! А ведь он просто-напросто сдрейфил! Что ему стоило дернуться в РУОП? Тамошние молодчики этих бугаев вмиг бы угомонили. Назначили бы через Артура свидание и подслушали, как те его стращают. Да еще бы на пленку засняли. Или денег бы меченых для откупа подсунули. Или еще чего в том же роде. Они своим ремеслом как надо владеют. А на крайний вариант просто бы силой из бандюков все выбили, то есть уродовали бы добрых молодцев, пока те все, что для суда требуется, не подпишут. Ну а там бы чего-нибудь и присудили. Туда зря не возят!
А они бы потом не отомстили? Сами, когда выйдут или отмажутся, или друзья, которые еще на воле бродят? Ну да что сейчас об этом думать? Что это изменит? На будущее? А где оно, его будущее-то?..
Ревень посмотрел на свои армейские часы, которые, пожалуй, остались единственным предметом, уцелевшим от его былого имущества, и поэтому вызывали у своего понурого владельца сложные и даже противоречивые чувства.
Сегодня был крайне необычный день. С утра Артур чувствовал себя так, будто постоянно силится проснуться, но никак не может этого добиться. Подобное с ним иногда случалось после крутых перепоев.
Артур посмотрел на себя в огрызок зеркала, притащенный в подвал Олежкой еще для покойной Ксении. Ну и харя! Глаза превратились в щелки и затекли, как две подсохшие ранки. А ведь когда-то они были большими и зелеными, его еще Вика за них Котом прозвала: у этой блаженной, правда, все сравнения были из мира животных. Да он и без ее кликух знал, что всегда был красивым парнем, позже — привлекательным мужчиной: на него бабы вплоть до самой беды с бандитами засматривались. А потом — пошло-поехало!
У него было именно мужское лицо. Он это понял годам к двадцати и стал своей внешностью гордиться. Он и усы носил, потому что от них женщины млели. Голос у него был низкий, глубокий — им только баб и очаровывать. Он мог бы и в кино сниматься, если бы где-нибудь в киношных кругах потолкался: высокий, стройный, скуластый, носастый… Мало, конечно, он своими данными попользовался, но теперь, уж наверное, ничего не воротишь. Эх, жизнь! Лошиное ты племя, Артур Вадимович! Никем родился, никем, стало быть, и помрешь!
Да он ведь и теперь еще не старый! Что такое для мужика сорок четыре года?! Начало жизни! Кто бы ему сейчас руку протянул, а? Может, Олежку кому продать? Прости мне, Господи, мои грешные мысли! Чего порой в бездомную да нищую башку не залезет! Как же он такие скотские мысли к своему подлому разуму допускает? А что еще можно сделать? Убить кого за деньги? Опять смертный грех! Ну а иначе-то ему здесь — амба! Взять хотя бы ноги — вдруг врачи скажут: поздно вы ,к нам, молодой человек, обратились!
К Вике обратиться? А жива ли она сама-то? Не зря говорят — такие калеки долго не живут. А Борис — что, уже и не сын ему? Неужели и взаправду отцу в беде не поможет? А если Вики уже нет на белом свете, так, значит, старший-то сын один живет или, в крайнем случае, с супругой. Ну, может, и детки народились. Так детки-то детками, а отец, пожалуй, один на белом свете назначен, и другого-то ты себе, дорогой сынуля, никак не обеспечишь, никакими чудесами современной науки и техники. А что же это он, кстати, сыновей-то не познакомил? Ох, как бы сейчас это родство малому пригодилось. А самому-то ему уж что, всяко не больше года мучиться, да и то, если подумать, космический срок получается.
А может, все эти пытки ему за жизнь непутевую, за Викины слезы, за Боренькину безотцовщину? Ну да, ходил он, смотрел, шпионил — но когда? Когда сам ни с чем остался. Старший-то его, кажись, не опознал. Сам-то он все с ребятишками возится: наверное, у него работа такая — воспитатель или какой-нибудь скаут, бес его дери. Да главное-то, чтобы работа была, работа да крыша над головой. А что еще надо?..
* * *
Чего-то Олежки не видно? Видать, побежал с утра что-нибудь промыслить. Ревень-старший, к своему стыду, уже давно не интересовался у сына, каким образом мальчик добывает еду, сигареты и даже спиртное.Сам Артур уже с месяц не выходил из подвала. Отчасти его не выпускала из-под земли болезнь: вот уже с полгода ныли и пухли ноги, а в последнее время они налились, словно распертый водой рукав пожарного гидранта, и, к вящему расстройству Артура, полопались в нескольких местах, а ранки стали сочиться желто-розовой жидкостью с примесью кровяных сгустков. Конечно, при необходимости Ревень смог бы преодолеть свой недуг и выбраться из подземелья. Его затворничество укреплялось другим обстоятельством: ему расхотелось жить. Он не видел в своем дальнейшем существовании никакого смысла и относился к себе словно к отправляемому под пресс бэушному автомобилю. При этом Артур не мог бы с уверенностью сказать, что испытывает страх перед будущим по имени Смерть, которое в любой момент может приблизиться к нему до такой степени, что они сольются в единое целое.
Артур воспринимал свою недалекую смерть как переезд в иное место обитания, откуда он, согласно некоторым условиям, уже никогда не сможет вернуться, не сможет позвонить и написать. Основное же условие этого перемещения заключается в том, что человек оставляет на старом месте все свои вещи и даже тело, потому что уходит туда, где ничто из этого привычного скарба уже не пригодится.
В последние годы, а особенно в те, которые Ревень прожил в шкуре бомжа, он сталкивался с чужой смертью особенно часто. Среди таких случаев была и кончина его жены. Артур да и Олежка — оба они, горемычные, были подготовлены к уходу Ксении ее затянувшимися страданиями.
Ревень следил за каплями дождя, скользящими по стеклу в подвальном окне, как они стремятся поглотить друг друга или, наоборот, — разбежаться из одной в несколько ручейков.
Внезапно Артура озарило: так ведь и мы-то, людишки, также ползем вниз по стеклу судьбы и ничегошеньки не можем с этим поделать, ничего не можем остановить — ни времени, ни старости, ни болезней. Какое страшное сходство! Взять хоть сферу политики. Да будь ты, мил человек, самим президентом! Это ничего не меняет! Тебя будут постоянно нагонять и подпирать со всех сторон такие же людоеды, стремящиеся к власти. А стоит тебе чуток зазеваться — и пропало дело! Даже следа от тебя не останется.
Конечно, сбежав со стекла, капли сольются в струйки, которые потекут дальше, в реки, и потом заледенеют или испарятся. Позже они вернутся через дождь или снег и опять разобьются на стекле на новые формы и судьбы, иначе сочетая в себе правду и неправду, добро и зло, созидание и распад. Но любая из этих новых жизней будет не его, он уже никогда не повторится, а его доля — мучительно гнить в этой смрадной норе. Да он ведь еще при жизни оказался под землей! За что это мне, Господи?!
Внезапно в голове Артура зашумело море. Да нет, не так: море как будто плеснуло на него ласковые волны вполне ощутимо, окружило его своей озорной заботой. Вскрики чаек, похожие на всхлипы, неохотно отпускающий волну прибрежный песок — все так ясно, так зримо…
Да, там он вскоре может очутиться. Всего-то и дел: накинуть петлю и удавить себя — он может совершить это не сходя с места. Недаром же Ревень таскает во внутреннем кармане своего помоечного бушлата вполне надежную для такого дела бельевую веревку. А ведь это грех! И за это Господь покарает его самым суровым образом. Он будет страдать вечно! Да он этого и достоин! За всю свою скотскую жизнь! Вот так, не сходя с места. А ведь так и говорят: не сойти мне с этого места! Так вот и не сойду!
Глава 40. Убийство на мосту
Эвальд Янович вступил на мост, который уже несколько лет был закрыт для транспорта и пешеходов. Добравшись до середины, князь заметил темнеющий возле сторожевой будки человеческий силуэт. Когда-то, еще в советское время, на этом, в каком-то смысле стратегическом, объекте имелся милицейский пост, однако это было давно, а теперь здесь и вообще вроде бы нечего охранять. Кто же это? Рыбак или бомж?
Поравнявшись с фигурой, Волосов опознал милицейскую форму. Человек стоял спиной к Эвальду Яновичу и, наклонив голову, смотрел на воду. По нынешним временам чин вполне мог быть и пьяным. Минуя милиционера, князь отметил в нем необычайные рост и мощь. Однако Волосову бросился в глаза тот факт, что форменный пояс на плаще постового был заметно темнее.
Как только Эвальд Янович оставил милиционера позади себя, тот мгновенно развернулся и, выпростав огромные руки, обхватил ими, наподобие хомута, шею князя. Собственно, прозвище этого гиганта таково и было — Хомут.
Когда сообщники спрашивали Хомута, сколько человек он отправил на тот свет своим коронным приемом, тот только застенчиво улыбался. При возможности он с удовольствием демонстрировал отработанное до автоматизма движение на первом подвернувшемся братане: пальцы одной руки захватывают запястье другой и тянут ее за собой к груди.
Убийца и сейчас уверенно провел захват, чтобы через миг резким движением сломать дряблую шею заказанного ему старика, но вдруг почувствовал, что за его локти уцепились крепкие, как гвозди, пальцы и потянули их вниз. Тотчас последовал неожиданно мощный удар локтем в печень. Хомут от свирепой боли согнулся. Старик тут же потянул его куда-то в сторону, высвободился из «хомута» и стал выворачивать по-прежнему сцепленные в замке руки душегуба на неведомый болевой прием. Тут же князь со всей силы дважды ударил каблуком по стопе Хомута, первым ударом травмировав стопу в подъеме, а вторым — раздробив суставы на пальцах. Потом старик с разворота ударил Хомута снизу кулаком в пах.
Огромный детина, теряя сознание, упал на колени и простер впереди себя руки, моля о пощаде. В это время Волосов ударил его локтем в висок. Хомут что-то промычал и, как тряпичная кукла, осел на скользкое от дождя, прогнившее покрытие моста. Умирая, охваченный неземным ужасом, Хомут уловил чью-то чужую, но почему-то приятную ему мысль…
В это время Волосов, который и раньше замечал этого рослого бугая с повадками профессионального убийцы, нагнулся, взвалил своего недавнего противника на плечи. Князь опрокинул труп на перила моста и собирался уже сбросить его в воду, как вдруг увидел буксир, затягивающий четыре шаланды с извлеченным со дна грунтом в сторону Невской губы. Эвальд Янович сделал оперативный расчет и столкнул тело с перил. Хомут, под шум работающего под мостом пароходного дизеля, рухнул в пропитанный мазутом и химией грунт, который беспечные судоводители, вопреки всем установкам, сбрасывали в первом же .подходящем месте невской акватории.
Волосов огляделся и, несмотря на отсутствие свидетелей, почувствовал в душе какой-то тревожный осадок. Он не ведал того, что некий мужчина в брезентовой, пропахшей дымом плащ-палатке, напоминавший рыбака, имевший на вид от тридцати до пятидесяти лет и получивший недавно то же предложение, что и неудачливый Хомут, очень внимательно следил за каждым движением обоих противников. Этот мужчина, носивший кличку Скунс, называл себя в разные периоды жизни Львом или Алексеем, потому что настоящее его имя — Константин — почти истерлось из людской памяти. Сейчас он думал о том, что не встречал ранее подобной техники освобождения от удушающего захвата, освободиться от которого вообще крайне сложно, но не настолько, как выполнить заказ, который не отработал Хомут и который никогда не будет отрабатывать Скунс.
Алексей следил за сценой на мосту через линзы оптического прицела, готовый при первом же промахе князя избавить его от общества Хомута.
Поравнявшись с фигурой, Волосов опознал милицейскую форму. Человек стоял спиной к Эвальду Яновичу и, наклонив голову, смотрел на воду. По нынешним временам чин вполне мог быть и пьяным. Минуя милиционера, князь отметил в нем необычайные рост и мощь. Однако Волосову бросился в глаза тот факт, что форменный пояс на плаще постового был заметно темнее.
Как только Эвальд Янович оставил милиционера позади себя, тот мгновенно развернулся и, выпростав огромные руки, обхватил ими, наподобие хомута, шею князя. Собственно, прозвище этого гиганта таково и было — Хомут.
Когда сообщники спрашивали Хомута, сколько человек он отправил на тот свет своим коронным приемом, тот только застенчиво улыбался. При возможности он с удовольствием демонстрировал отработанное до автоматизма движение на первом подвернувшемся братане: пальцы одной руки захватывают запястье другой и тянут ее за собой к груди.
Убийца и сейчас уверенно провел захват, чтобы через миг резким движением сломать дряблую шею заказанного ему старика, но вдруг почувствовал, что за его локти уцепились крепкие, как гвозди, пальцы и потянули их вниз. Тотчас последовал неожиданно мощный удар локтем в печень. Хомут от свирепой боли согнулся. Старик тут же потянул его куда-то в сторону, высвободился из «хомута» и стал выворачивать по-прежнему сцепленные в замке руки душегуба на неведомый болевой прием. Тут же князь со всей силы дважды ударил каблуком по стопе Хомута, первым ударом травмировав стопу в подъеме, а вторым — раздробив суставы на пальцах. Потом старик с разворота ударил Хомута снизу кулаком в пах.
Огромный детина, теряя сознание, упал на колени и простер впереди себя руки, моля о пощаде. В это время Волосов ударил его локтем в висок. Хомут что-то промычал и, как тряпичная кукла, осел на скользкое от дождя, прогнившее покрытие моста. Умирая, охваченный неземным ужасом, Хомут уловил чью-то чужую, но почему-то приятную ему мысль…
В это время Волосов, который и раньше замечал этого рослого бугая с повадками профессионального убийцы, нагнулся, взвалил своего недавнего противника на плечи. Князь опрокинул труп на перила моста и собирался уже сбросить его в воду, как вдруг увидел буксир, затягивающий четыре шаланды с извлеченным со дна грунтом в сторону Невской губы. Эвальд Янович сделал оперативный расчет и столкнул тело с перил. Хомут, под шум работающего под мостом пароходного дизеля, рухнул в пропитанный мазутом и химией грунт, который беспечные судоводители, вопреки всем установкам, сбрасывали в первом же .подходящем месте невской акватории.
Волосов огляделся и, несмотря на отсутствие свидетелей, почувствовал в душе какой-то тревожный осадок. Он не ведал того, что некий мужчина в брезентовой, пропахшей дымом плащ-палатке, напоминавший рыбака, имевший на вид от тридцати до пятидесяти лет и получивший недавно то же предложение, что и неудачливый Хомут, очень внимательно следил за каждым движением обоих противников. Этот мужчина, носивший кличку Скунс, называл себя в разные периоды жизни Львом или Алексеем, потому что настоящее его имя — Константин — почти истерлось из людской памяти. Сейчас он думал о том, что не встречал ранее подобной техники освобождения от удушающего захвата, освободиться от которого вообще крайне сложно, но не настолько, как выполнить заказ, который не отработал Хомут и который никогда не будет отрабатывать Скунс.
Алексей следил за сценой на мосту через линзы оптического прицела, готовый при первом же промахе князя избавить его от общества Хомута.
Глава 41. Кошмар в больничном морге
Подвал и первый этаж сталинского дома, фасадом нацеленного на сквер около метро «Ломоносовская», ребята называли «гостиницей». Раньше, когда в здании находилось заводское общежитие, на первом этаже был Красный уголок, спортзал и другие вторичные признаки социализма. Когда предприятие разорилось и распалось на ООО, ЗАО и другие буквы, беззаботно вызревшие в теле еще недавно знаменитого оборонного завода, общежитие содержать стало не по средствам, и от него отказались.
Большинство жителей многоквартирного дома составляли люди, приехавшие в Ленинград за лучшей долей из разных пределов Советского Союза. Ради прописки и жилья они потратили свои лучшие годы на работу в цехах завода или в иных смежных службах. За последние десять фантасмагорических лет они «вернулись» в Петербург, потеряли работу и уже не могли рассчитывать на получение бесплатного жилья.
Те, кто был прописан, равно как и те, кто неформально проживал в добротном шестиэтажном доме, не проявляли особого желания покидать свои норы. Время от времени в доме разгорались жилищные страсти, но на потенциал первого, нежилого, этажа, ввиду его труднодоступности они покуда не дошли. Дело в том, что на жилые этажи был отдельный вход, а двери на первый этаж вели из подвала, который из-за нарушения работы водопровода и канализации оказался затоплен. Немногими, кто не брезговал вонью и нечистотами и рисковал пробраться на первый этаж, были дети.
Большинство жителей многоквартирного дома составляли люди, приехавшие в Ленинград за лучшей долей из разных пределов Советского Союза. Ради прописки и жилья они потратили свои лучшие годы на работу в цехах завода или в иных смежных службах. За последние десять фантасмагорических лет они «вернулись» в Петербург, потеряли работу и уже не могли рассчитывать на получение бесплатного жилья.
Те, кто был прописан, равно как и те, кто неформально проживал в добротном шестиэтажном доме, не проявляли особого желания покидать свои норы. Время от времени в доме разгорались жилищные страсти, но на потенциал первого, нежилого, этажа, ввиду его труднодоступности они покуда не дошли. Дело в том, что на жилые этажи был отдельный вход, а двери на первый этаж вели из подвала, который из-за нарушения работы водопровода и канализации оказался затоплен. Немногими, кто не брезговал вонью и нечистотами и рисковал пробраться на первый этаж, были дети.