Петр Кожевников, Мария Семенова
Год Людоеда

День первый

Глава 1. Разбой на Елагином острове

   Коля быстро распаковал конфету и мельком на нее взглянул: две стороны заморской ландринки были квадратными, а в центре имели круглые углубления. Мальчик бросил леденец на язык, скомкал обертку и отщелкнул в сторону. Во рту форма конфеты показалась ему не очень удобной, он стал ее вертеть за щекой и вдруг уперся языком в клейкую нишу. Махлаткин повторил движение несколько раз, прежде чем заметил, что тычет языком в кисло-сладкую выемку до самого упора. При этом леденец стучит одним своим ребром по внутренней поверхности зубов, словно спинка кровати о стену. Этот звук навел Колю на мысль о том, что ландринка — заодно и игрушка. Он попробовал переместить конфету во рту, поигрывая с нею зубами, но это вышло неинтересно.
   «Леденец, наверное, сделан не для этого, — смекнул мальчик. — А я знаком с такими делами и сразу понял, что можно держать его во рту и кайфовать. Во дают эти нерусские фирмачи! Жалко, фантик выбросил — посмотреть бы, кто такое придумал».
   Неожиданно Махлаткин ощутил языком внутреннюю часть нижней губы. Это тоже оказалось приятно. «Прососал насквозь», — заключил мальчик и притянул губу языком: она сразу подалась, образовав пупырышек, похожий на сосок. Коля теребил скользкий бугорок языком и думал, что сейчас, наверное, не он один предается этой забаве, — вон сколько в ларьках этих конфет, да и у других сластей ему удалось найти свои секреты. Это действительно похоже на загадку, которую не каждый сможет решить. Чего стоили хотя бы черные конфеты со сладко-соленым вкусом, которыми его когда-то угощал Гриша.
   Мальчик не заметил, как леденец полностью растаял, в то время как его язык все еще продолжал давить на образовавшийся пупырыш. Вскоре Коля ощутил холодное онемение в языке и сравнил его с тем, которое наступало после приема сонных лекарств в дурдоме.
* * *
   — Трясучка тащится! Пошли! Чего зекаешь? После дурдома не очухался? — Перед Махлаткиным возникло притягивающее своей отвратительностью лицо Никиты Бросова, словно упавшая с чьего-то балкона прогнившая тряпка. Мальчик так разомлел от конфеты, что даже не сразу понял, о чем говорит его долговязый приятель, от которого всегда струился мерзкий блевотный душок.
   — Где Хрусталь? — Мертвец невольно стрельнул колкой слюной Кольке прямо в губы. Мальчик машинально слизнул прелые капли и тотчас выплюнул изо рта на землю все его содержимое, накопившее вкус леденца. Никита проводил взглядом оранжевый прозрачный сгусток и, наверное, даже не задумался о причине этого выброса.
   — Да он, как ты и сказал, — на скамейке. — Махлаткин окончательно вернулся в парк, где осенние листья создавали своим цветастым разнообразием подобие ковровых покрытий, выставленных за оконными стеклами «Гостинки», около которой, любуясь на эту красоту, мальчик иногда караулил возможных клиентов.
   Ревень действительно сидел на скамейке недалеко от пруда и, может быть, спал — так он, по крайней мере, выглядел, ссутулившийся, опустивший подбородок на плечо. На нем были надеты взрослые затасканные вещи, и Колька подумал, что надо бы этому парню подкинуть какой-нибудь клевый прикид или сводить его на ближайшую раздачу гуманитарки, которые иногда устраивают Данилыч со Следопытом.
   Старуха двигалась по мосту медленно и осторожно, кукольно и даже по-клоунски, почти не сгибая правую ногу и почти не шевеля правой рукой, которые иногда заметно подрагивали. Через ее плечо была переброшена черная сумочка, которая болталась из стороны в сторону в такт каждому ее шагу. Взобравшись на середину моста, она остановилась и полезла левой рукой, которой сжимала палку, в карман пальто. Все свои действия она совершала томительно долго.
   Когда из кармана старухи высунулся полиэтиленовый мешок, Никита и Коля догадались о ее намерениях, хотя Колька привычно шутканул: «Воздух достала!»
   Наконец старуха вытащила горбушку черного хлеба и уронила ее себе под ноги. Затем, неожиданно проворно подняв согнутую в колене левую ногу, резко опустила каблук на иссохший хлеб. После нескольких ударов пенсионерка наклонила голову и оценила плоды тяжких трудов. Оказалось, что от горбушки отбилось всего лишь несколько небольших кусочков.
   Старуха решила действовать более решительно и со всех своих малых сил топнула по непокорному хлебу. Тот выскользнул из-под старушечьего ботинка и молниеносно отпрыгнул к стальным прутьям ограды моста.
   Пенсионерка недовольно посмотрела на свою жертву, подбила палкой горбушку к исходному месту и чисто для проформы ударила ее резиновым наконечником своей клюки. Не добившись большего результата, чем прежде, все тем же резиновым наконечником инвалидка оттеснила изможденную краюху к краю моста и спихнула в воду. Тотчас к добыче, за которой до того момента они лишь вожделенно наблюдали, ринулись птицы. Вороны и голуби принялись склевывать крошки на тротуаре, а утки, трассирующие по бурой реке, деловито направились к размокающей горбушке.
   Вслед за первой порцией старуха отправила вниз все свои хлебные припасы и, оставив пустой мешок торчать из кармана, пошла по мосту дальше, желая, очевидно, привычно пройтись по аллеям парка. Когда она сошла с моста и свернула направо, с обеих сторон избранной ею тропы к старухе подскочили трое подростков. Никита ударил инвалидку кулаком по лицу. Она тут же упала, и Колька, склонившись над старухой, вцепился в ее поношенную сумку. Старуха, однако, цепко держала свою ношу левой рукой и при этом смотрела на Махлаткина снизу немного детским взглядом.
   — Волоки ее за собой, сейчас отпустит! — приказал Бросов, просунул свои ручищи Кольке под мышки и потащил его, а следом и оглушенную пенсионерку.
   — Ух ты, ё мое, лыжи какие! — Махлаткин сипло-звонко засмеялся и передернул плечами. — Щекотно, блин!
   — Щас будет еще щекотней, когда я тебе капусту развалю! — Никита тоже смеялся странным, словно искусственным смехом, похожим на хруст жести, и набирал скорость. — Главное, не обделайся, а не то клоповцам продам — они тебя псам отдадут!
   Ревень неуверенно, озираясь, шел следом и ловил себя на том, что мечтает о внезапном и спасительном для жертвы появлении ментов, которые хоть и сами порядочные шкуры, но за такую бяку наказывают.
   Ребята оттащили старуху недалеко, шагов, может быть, на двадцать, и остановились.
   — Ревун, тресни ей по граблям! — скомандовал Мертвец.
   Олег присел рядом на корточки и не знал, что ему делать. Он почему-то засмотрелся на старушечьи руки: прозрачная, будто целлофан, кожа на кистях была словно обрызгана ржавчиной.
   — Ну, лапу ей расцепи! — громким шепотом сказал Колька. — Во, жаба! Как клещами зажала!
   Ревень все еще не понимал, как ему надо себя вести и можно ли сейчас вернуть все происшедшее назад — словно перемотать кассету, чтобы больше ее никогда уже не смотреть. Вдруг он увидел, как Бросов наступил своим здоровенным ботинком инвалидке на голову.
   «Сорок шестой размер», — почему-то подумал Олег, глядя, как смялось под подошвой лицо старухи.
   — Я взял! — почти крикнул Махлаткин.
   — Рвем отсюда! — скомандовал Никита. — Вставай, Хрусталь! Чего замерз? В тюрягу захотел? Сваливать надо, понял?!
   Ребята побежали от старухи, нелепо шарившей здоровой рукой по травмированному лицу. Олег, чуть не сказав ей «до свидания», тоже вскочил и помчался вслед за своими сообщниками.
   Они бежали будто наперегонки, совсем как в школе, когда кто-то зарубался на скорость. Около второго моста, перекинутого через рукав Невы между Елагиным и Каменным островом, Ревень почувствовал, что в его груди и горле словно что-то горит.
   «Я уже не спортсмен», — подумал он. В этот момент перед ними качнулся автобус.
   — Садись! — гаркнул Мертвец, и они попрыгали друг за другом в разъехавшиеся гармошками дверей проемы.
   Ребята устроились на заднем сиденье. Колька вытащил из-под куртки сумку и стал ее обыскивать. Неожиданно он перевернул сумку вверх дном и вывернул все содержимое Олегу на колени. В общей куче были видны скомканный носовой платок, засаленные бумажки, мелочь, причем старого образца, таблетки, зеркальце, почтовый конверт и старый бумажник, который молниеносно подхватил Никита. Он развернул его, увидел деньги и вытащил, потом достал паспорт и раскрыл его.
   — Кумирова Раиса Власовна! — прогнусавил в сломанный нос Мертвец. — А она ничего была. Хочешь, Колян, такую бабушку? На, спрячь в нутряк!
   Бросов, как всегда, быстро запихнул документ Махлаткину в карман куртки, а сам развернул сложенные деньги. Одна бумажка оказалась в сто рублей, вторая — в пятьдесят и две по десять.
   — Сотка — мне. Остальное — вам! — объявил Мертвец и сунул Кольке оставшиеся деньги. — Держи, Махлатка, ты — старший! А это что? — Мертвец вытряхнул на лоснящуюся, грязную ладонь содержимое конверта, где оказались медаль и бумажка, на которой было что-то написано. — Ух ты! Это — только мне, за удачный налет! Я сейчас — на Козий рынок, может, эту хреновину какому-нибудь маклаку или братве вдую, а потом — на Комендань, там на трамвайной садиловке и встретимся. А может, в Говнюшнике заночуем? Адья, братва!
* * *
   Когда автобус подъехал к метро «Чкаловская», Никита пожал приятелям руки и выскочил на тротуар; ребята поехали дальше и вышли только на кольце у метро «Петроградская».
   — Ну что, Ревун, понравилось? Да ты не трясись и не бзди — никто нас не найдет. — Коля быстро, по-хозяйски, продвигался мимо ларьков, высматривая нужные ему товары.
   — Да я не боюсь, подло как-то вышло: она же и так еле ходит.
   Олег еще с момента нападения на старуху пытался себя заставить думать о том, что он — прав и ему должно быть теперь начихать на эту пенсионерку и на все те жертвы, которых уже избили и ограбили его друзья, да и на тех, кого им отныне уже вместе предстоит подкараулить около Сбербанка или где-то еще. О нем ведь и о его больном бате никто не думает. Пусть они хоть сдохнут сообща или порознь — никого это не волнует. Плачь, ори, зови на помощь — никто не придет, все это теперь бесполезно. Такое» время — как рассуждает отец. Ревень ткнул в бок своего спутника, затормозившего около очередного ларька.
   — Лохматка, дай закурить!
   — Погоди, Хрусталь, дай мне с человеком рассчитаться! — Оказывается, женщина-продавец уже выдавала Коле в обмен на скомканные денежные бумажки бутылку водки, пепси-колы, пачку жвачки и «Мальборо». Принимая товар, Махлаткин с улыбкой обернулся: — Нынче мы с тобой по-людски закумаримся.
   — А куда пойдем-то? В подвал или на чердак? — Олег начал вспоминать, какие ему известны в этих краях убежища, где можно спокойно провести время.
   — Давай рванем на Козий рынок, там и побалдеем. А вечером к Удельнинскому парку подгребем и с нашими потусуемся. А ночью на трамвае покатаемся. Я ж сегодня утром из дурдома сбежал, а с собой одну обезьяну прихватил: так, для развлекухи. — Колька вроде бы еще только рассуждал, но сам уже шел к метро. — Давай, Хрусталь, не манерничай! Аида за мной!
   На эскалаторе Махлаткин сел на ступени и ткнул Олега кулаком под колено, вынуждая его сесть рядом, и когда тот послушался, обнял приятеля за плечо и дыхнул на него своим особенным, каким-то собачьим духом:
   — А вдруг нам с тобой жить две минуты осталось? Сейчас сорвется эскалатор или какой-нибудь демон вагон заминирует, а?
* * *
   Когда они спустились вниз и уже подходили к вагону, Колька вдруг приветственно замахал кому-то рукой и оторвался от спутника. Ревень поспешил за ним и застал его за беседой с приземистым плешивым мужиком в старом милицейском тулупе без погон.
   — Дядя Корней, ты когда меня пригласишь на своей новой тачке покататься? Ванька говорил, она сто пятьдесят только так вьет! — Махлаткин старался по-свойски общаться с мужиком, глаза у которого сидели глубоко, будто у Кинг-Конга.
   — Ванька тебе еще не то нагалчит! Слушай ты его, мочегона! — Корней говорил беззлобно и даже вроде бы улыбался, а может, его рот всегда имел такое полуулыбчивое выражение. — Ладно, я тут свои дела разгребу и тебя через твоих жиганов высвистаю. Или на Козьем увидимся, там и сговоримся. Человечка этого тоже с собой захватишь: вместе-то, чай, веселее получится?! Мы его и под душиком помоем, а то вон, смотри, какой чумазый — помыться, что ли, негде?
   Разговаривая, Корней исподлобья поглядывал на Олега: то ли он его где-то уже встречал, то ли хотел познакомиться — мальчик так и не понял, но смотрел этот мужик всяко странно: словно дюбель в тебя загонял.
   — Что за хлыщ? — спросил Ревень, когда Колька простился со своим взрослым знакомым.
   — Да ты че, Корнея не знаешь? Ну, он еще тот насос! В морге работает, жмуриков потрошит, а ему за это знаешь какие башли засылают? Мама не горюй! — Махлаткин поджал губы и вытянул шею, усиливая свою речь. — А раньше-то он красноперым был, да чего-то там у него не срослось в ментовской. А вообще, он — батька Ваньки Ремнева, его-то ты знаешь?!
   — Ну знаю. Он еще все рыбу ловил, пока чуть не помер от холода, — с готовностью выкрикнул Олег, запрыгивая вслед за товарищем в вагон.
   — Во! Так мне, веришь, кто о Корнее рассказывал: дядя Витя Носорог, ну, вампир один, который малолеток обхаживает. — Колька судорожно сглотнул набежавшую от возбуждения слюну. — Ты только никому, понял? А то нас с тобой быстро на тот свет отошлют. Короче, он всяким бандюгам нужные справки на их мертвяков выписывает, а они его за это деньжищами заваливают. Во, работенка не пыльная, скажи, а?
   — Да, нам бы такую! — мечтательно произнес Ревень и вопросительно уставился на друга: — А если к нему в долю напроситься? Мы ведь тоже на что-нибудь сгодимся? Мне теперь уже без разницы — что прессовать кого, что грабить! Как жить-то, когда на тебя всем плевать?

Глава 2. Я до утра по ним брожу

 
Я, как печальная старуха,
Смотрю внимательно в окно
Через стекло, подобно мухе.
На мир, пьянящий как вино,
Чужих, немых оконных скважин,
Хранящих тайны в глубине
Своих домов многоэтажных,
Поднявших крыши к синеве.
Мне мало дня читать секреты
Манящих ребусов окна, —
Они душой моей согреты,
Им жизнь фантазией дана.
И в лунном свете в перспективу
Чужих я окон ухожу.
Их мало светит сиротливо.
Я до утра по ним брожу.
 
   Софья Тарасовна закрыла тетрадь с полузабытыми девичьими стихами, подошла к кухонному окну и привычно посмотрела сквозь свежевымытые стекла. Она машинально подняла правую руку, приблизила ее к заклеенным мыльными тряпками щелям и не в первый раз убедилась в том, что от окна почти не дует. Боже мой! Она ведь стоит на этих половицах около полувека! И она — все та же Соня, Сонечка, которую когда-то, как будто вчера, бережно поднимала на подоконник и ласково придерживала бабушка и терпеливым голосом повторяла, что они живут на набережной легендарного лейтенанта Шмидта, который… О заслугах моряка Соня, к своему кокетливому стыду, тотчас забывала и продолжала любоваться пароходами, которые с многозначительным озорством перемигивались между собой разноцветными огоньками.
   Школьницей младших классов Соня сама с кряхтением (подражая бабушке) подтаскивала табуретку к подоконнику и забиралась самостоятельно. Бабушка — это, конечно, тоже часть ее детства. Она как-то сразу, насколько себя помнит, стала больше бабушкиной, чем маминой и папиной. Бабушка — это прогулки по городу, учение азбуки, хороших манер, правильной русской речи, — она ведь была из дворян, ее милая старушка. Бабушка — это еще и дача, которую Соня любила, как свою собственную, родную, хотя это был всего лишь ежегодный поднаем обветшалой времянки в Токсово, и опять же пока у бабушки хватало на это сил, да и денег, конечно. Детство, бабушка, дача, и это тоже — стихи:
 
Как блеклая гусеница,
Гнилая времянка бесцветная.
Фанера на стенах пучится,
Словно глаза базедовые.
Крапива когтями рысьими
Впивается в ноги пухлые,
А бабушка простыни чистые
Заносит в дверь кухонную.
 
   А начиналась ее жизнь все-таки с окон на Неву. Она до сих пор помнит все свои радостно и печально знаменитые пребывания около окна, которое она воспринимала как часть своей судьбы и даже, каким-то образом, часть своего тела. Пока она жива, пока, слава Богу, полна сил и может себя обслужить… Да что это ты о грустном? Чаще всего ты Ведь восторгаешься рекой, понимая значение слова «пучина», когда вода прямо на глазах выпирает из гранитного заточения.
   Зачем вообще Петр придумал этот город, и именно здесь, на столь гиблом месте? Неужели царь не знал, что его детище будут вечно терзать истошные балтийские ветры и затапливать безразличные к людским ущербам наводнения? Да нет, конечно, знал и наверняка планировал хитроумное переустройство ландшафта. А может быть, специально обрекал новую столицу на суровые испытания — чтобы город всегда был готов бороться за свое существование, за свое историческое лидерство. Сонина судьба чем-то похожа на питерскую: тоже постоянные тесты на выживание. И ничего, справляется. Может быть, город помогает, вместе с Невой, которая временами буквально физически притягивает Соню. В тяжелые, да, пожалуй, и в особо радостные дни ей, бывает, нестерпимо хочется броситься в воду да там и остаться. Она много раз думала о том, насколько чаще топятся те, кто живет вблизи воды, затевала даже зарифмовать свои рассуждения, но все никак не получается на это решиться. А главное — время. Его в последние годы хронически не хватает. Иногда даже кажется, что оно как-то сжалось.
   А еще Соня любит смотреть на небо. Оно часто меняется и бывает доверчиво-голубым, угрожающе-свинцовым, а ночью — сказочно-черным с мерцающими жемчужинами звезд. Особенным небо становится на рассвете и закате. Глядя на его волшебную изменчивость, женщина испытывает трепетный восторг, понимая в эти минуты, что не она одна столь незабываемо остро чувствует всю красоту и грандиозность природы.
   Да и на себя Морошкина еще не прочь полюбоваться, причем не только в зеркало, где все слишком ясно — немолодая (а что с этим поделать?) женщина невысокого роста, с ясными голубыми глазами, почти правильными чертами лица (ну, не все у нее на отлично: нос чуточку курносый, подбородок тяжеловат, шея не как у Нефертити!) и светло-русыми волосами (осветляет, конечно, а как избавиться от седины?). Когда Соня угадывает свое изображение в оконном стекле, это становится гораздо интересней и значительней. Отражение предъявляет ей определенно таинственную даму, чьи черты причудливо совмещаются с пароходными мачтами, оконными переплетами и ночными звездами.
   Больше всего Морошкиной не хотелось походить на милиционера, но это, по ее убеждению, составляло наибольшую проблему в ее жизни. Женщина считала, что от сотрудника правоохранительных органов, тем более со стажем — а ей, слава Богу, вот-вот на пенсию, — буквально веет кирзовыми сапогами. Соне кажется, что ее коллег можно отличить по одежде и лексикону, манере говорить, мимике лица, мельчайшим движениям и жестам — да по всему, потому что все это накапливалось с каждым годом службы. Впрочем, себя она утешала тем, что лично ее уберегли от точного попадания в милицейский стереотип: воспитание в семье, годы учебы в институте и работа в школе.
* * *
   Соня закурила сигарету и присела на подоконник. Сегодня она была довольна собой и прошедшей встречей. Шутка ли — двадцать девятая годовщина окончания восьмого класса! И что тоже немаловажно и символично — они не изменили установленной традиции и встретились в условленный, можно сказать священный, для их класса день! А сколько когда-то было споров и криков из-за того, когда, где и как часто им собираться, да и собираться ли вообще? Да, и такие были, даже не хочется о них сейчас и вспоминать. Да нет, она уже давно не сердится. Не то что простила, здесь другое, недаром ведь говорят: время — лучший доктор. Само забылось. А тогда ведь даже сама Нина Дмитриевна возражала против этого весеннего дня, который совпадал (это она так думала!) с се днем рождения.
   — Ребята вы мои милые! — отмахивалась на первой встрече выпускников их любимица Бах. — Ну посудите сами — вокруг весна, у всех горы дачных, семейных и предотпускных дел, а вы будете тратить на меня свое время?!
   Но Кира, которая и предложила этот день, и больше всех настаивала на этой дате, несмотря на всю свою кротость, оказалась на сей раз непреклонной и все-таки убедила ребят упросить Нину Дмитриевну с этим согласиться.
   Тогда, в шестьдесят девятом году, пятнадцатилетней девчонкой с наивно загнутыми, словно обгрызенные бублики, двумя косичками, перевязанными аптекарскими резинками, Морошкина и не представляла себе, что когда-нибудь ее возраст приблизится к пятидесяти годам. В детстве чужие двадцать пять лет, да что там, даже двадцать, казались чем-то настолько далеким, будто и несбыточным вовсе, даже нереальным, словно это ожидало всех других, но только не ее. Только не ее.
   Соня подумала, как редко она стала позволять себе эти беседы с собой, конечно в уме, ни в коем случае не в голос, как некоторые, хотя если совсем честно, то и с ней случается такое, когда она вдруг начинает тараторить разную околесицу. Что это — возраст? Да, от этого никуда не деться. Что ж, если она ощущает себя все той же Соней, ученицей 8 «Б» класса? Да и другие, наверное, также не соглашаются с возрастом, верят в свое чудесное бессмертие, а в итоге — все то же самое, и сколько раз только за последние пять лет ей пришлось столкнуться со смертью, да к тому же детской, а это ведь всегда вызывает большую жалость. Впрочем, кто ей поверит, что она кого-то там способна жалеть, она, начальник инспекции по делам несовершеннолетних, майор Морошкина, перед которой трепещут родители всех ее нестандартных детей. Что ж, если по образованию она — педагог, а закончила заочное отделение факультета русского языка и литературы Ленинградского государственного педагогического института имени Герцена (по крайней мере, так это заведение тогда называлось)? Да, она собиралась стать учительницей, как их любимая классная руководительница, Нина Дмитриевна Бах, да вот вышла замуж, — может быть, и поспешила, а может, и нет, как сказать?
   Встречались, пока Соня еще училась, а он жил в казарме училища имени Фрунзе. Ах, до чего ей нравилась его форма, выправка, умение четко и веско говорить, да вообще все: цвет глаз, запах волос, солоноватость кожи, словно орошенной своенравной морской волной. Да и ему, конечно, тоже было многое приятно в ней. Они ведь по-настоящему любили друг друга!
   Соня тогда не только училась, но и работала. Она устроилась в школу сразу после десятилетки. Вначале вожатой, потом — библиотекарем, со второго курса ее нагрузили учебными часами в средних классах. Позже доверили классное руководство. Все это было серьезно. Ей нравилось давать детям образование. Она так и осталась бы на всю жизнь учителем, если бы не обстоятельства, которые действительно способны изменить судьбу, когда-то тобой задуманную, но так и не воплощенную.

Глава 3. Стычка на Козьем рынке

   Настя раньше уже видела дедушку Эвальда, или Князя, как звали все за глаза невысокого старичка с седой бородкой и глазами, похожими на два василька. У него всегда был очень интересный вид. Одевался он то в костюм наподобие омоновского с беретом на голове, то в расшитые, какие-то театральные наряды, как в русских сказках, то в черный костюм и черный плащ. А на груди у Эвальда каждый раз было полно всяческих наград: ордена и медали, кресты, просто значки — все это сверкало и вызывало торжественные чувства. Имелось у старичка и разное оружие: один пистолет висел в кобуре за пазухой, другой хранился в кармане, а за пояс было заткнуто несколько ножей. Иногда он показывал ребятам свой арсенал и объяснял, что у них в семье все мужчины — воины.
   Князь проходил здесь, потому что неподалеку жил, и иногда угощал Настю и других детей конфетами и печеньем, спрашивал, как их зовут, сколько им лет, есть ли у них родители, чем они тут занимаются. Старичок был всегда веселым и добрым, он улыбался, давал детям полезные советы, например учиться и заботиться о своем здоровье, как бы им теперь трудно ни приходилось.
* * *
   Сейчас Настя сидела посреди лужи в куче отбросов и напоминала кем-то оброненную новогоднюю куклу. Девочка действительно была ярко и вроде бы празднично одета, что при более внимательном рассмотрении оказывалось странным нарядом из детских вещей кукольного фасона, расшитых цветными лентами, блестящими пуговицами и даже какими-то форменными шевронами.
   Никита Бросов, которого все знали под кличкой Мертвец, высился над девочкой, а был он почти двухметрового роста, и, наверное, собирался ударить ее ногой. Он бросил Настю на землю потому, что она заупрямилась и отказалась идти с ним и другими мужиками к пустым ларькам, куда они, сговорившись с ее мамой Тоней, хотели увести девочку.
   Настя со страхом и восторгом наблюдала за тем, как преображается дедушка Эвальд. Она даже подумала о том, что в таком необычном виде скорее всего не признала бы всегда улыбчивого старичка. Сейчас Князь сжал челюсти, желваки на его скулах запульсировали, сомкнутые губы растянулись, глаза стали квадратными и остановились, словно замерзли, даже волосы, казалось, шевелятся. Эвальд согнул у груди руки, сжал кулаки, приподнял и свел внутрь плечи, отчего его спина ссутулилась, как загривок у горбуна. Человек десять местных завсегдатаев, отпетые скандалисты и драчуны, замкнули Князя в кольцо, а их постоянный главарь и заводила в частых разбоях Парамон Синевол по кличке Помидор, прозванный так за свою пунцовую физиономию с желтоватым налетом, словно угли под свежим пеплом, привычно скомандовал: «Сгребли его, падлу, чтоб не вертухался!»