Бутылка "Просекко" пуста, я один вылакал ее почти целиком (за исключением половины ботла, разлитой в самом начале). Я замечаю, что натрескался сильнее, чем мне казалось, но хочу выпить еще, чтобы достичь той стадии, которая наступает незадолго до полной отключки, — не того момента, когда пол качается под ногами и появляется резь в глазах, а того, что непосредственно ему предшествует. Я, значит, сваливаю на кухню и достаю из холодильника еще один ботл. Фишера и Анны уже нет, но на кухне народу хватает, собственно, сейчас это самое переполненное помещение на всей тусовке, и я невольно вспоминаю старый хит Ионы Леви, который раньше, в Залеме, слышал как минимум по миллиону раз на дню: You'll always find me in the kitchen at parties [10]. Я ухмыляюсь, потому что песня в аккурат подходит к настоящему моменту и к этой долбаной кухне, залитой неоновым светом.
   Я открываю бутылку, все еще ухмыляясь как ушибленный, волосы падают мне на лоб, потому что я слегка наклонился вперед и вожусь с долбаной пробкой, стараясь, чтобы она не выстрелила; я отбрасываю волосы рукой и при этом замечаю, что они дают очень прикольное тактильное ощущение — очень, очень приятное, как будто человек и не может найти для себя лучшего занятия, кроме как щупать собственные волосы; я хочу сказать, что впал в полный маразм и со стороны это выглядит примерно так: стоит некий придурок, который ухмыляется как пациент психбольницы и нежно поглаживает сам себя по голове. Но это еще не все: внезапно ступни у меня становятся теплыми и я чувствую в них легкое покалывание, а мои колени разъезжаются в стороны — и не так, как бывает, когда сильно наклюкаешься, а как-то по-другому. Чувство опьянения, кстати, совсем прошло — я имею в виду, что вдруг мои мысли совершенно проясняются и из них исчезают всякие пьяные глюки; в голове моей — не могу это иначе описать — теперь ясно, и водянисто, и тепло.
   Мне, в общем, по фигу, наблюдает за мной кто-нибудь или нет. Я ставлю бутылку "Просекко" на стол и выхожу из кухни, на мгновение задумываюсь о том, что неплохо бы выкурить сигарету, но тут же понимаю, что для меня это будет слишком напряжно. Я ощущаю себя как-то прикольно, но потом до меня доходит, что, наверное, это из-за нигелевской таблетки, которая наконец подействовала; я, однако, не испытываю особого беспокойства, потому что мое теперешнее состояние не лишено приятности.
   В комнате, где раньше та шизанутая телка танцевала под музыку Pet Shop Boys, теперь звучит мелодия, которая кажется мне знакомой. Я вхожу, и останавливаюсь перед динамиком, и пытаюсь вспомнить, что же это такое. Я думаю, что она как-то связана с ТВ. Еще немного, и я соображу, но даже если и нет, не важно, потому что музыка очень красивая и существует как бы сама по себе, подобно ручью или горной речке. И пока я думаю — нет, скорее чувствую — эту невообразимую чушь, до меня вдруг доходит, чтo это такое. Это музыка из "Твин Пикс", телесериала, который показывали по каналу RTL.
   И пока я стою перед ящиком и, наверное, выгляжу очень прикольно, потому что, слегка набычив голову, поглаживаю рукой волосы на своем затылке и одновременно задумчиво слушаю эту мелодию — более красивого музона я действительно в жизни не слыхал, — ко мне обращается некая телка и говорит (я ничего не придумываю, она и в самом деле сказала буквально следующее): "Анджело Бадаламенти, выходит, совсем не dementi [11]".
   Фраза в тот момент кажется мне просто сногсшибательной. Полный отпад! Я оборачиваюсь, не совсем твердо держась на ногах, и с удивлением смотрю на девчонку. Она маленького роста, стройненькая, одета в шикарный костюм, ее черные волосы собраны в пучок на затылке, а одна прядь падает на лоб. Я ей улыбаюсь, и она в ответ улыбается, у нее очень темные глаза. Должен еще сказать, что Анджело Бадаламенти — это, естественно, тот самый композитор, который сочинил музыку к "Твин Пикс". Мы, значит, смотрим друг на друга, и я внезапно осознаю, что эта девочка, которую я совершенно случайно встретил на сегодняшней говенной тусовке, просекла все, что только можно было просечь.
   В данный момент для меня это совершенно очевидно. Не вызывает ни малейших сомнений. Я, правда, пока не знаю, откуда у нее такая интуиция. Я беру ее руку в свою. Наши ладони влажные, и мы стоим просто так, смотрим друг другу в глаза, а вокруг нас волнообразно разливается музыка из "Твин Пикс" — я имею в виду, что мелодия звучит в точности как шум морского прибоя, я уже раньше заметил, что она дает ощущение близости воды.
   Потом музыка заканчивается, телочка высвобождает свою руку и говорит, что ей срочно нужно в туалет. Она убегает, а я иду за ней, хотя прежде никогда не позволял себе ничего подобного, она заходит внутрь, но не закрывает за собой дверь, и я думаю: это наверняка знак, чтобы я тоже зашел. Словом, я захожу.
   Туалетная комната очень большая и выкрашена в розовый цвет, над раковиной висит большое зеркало. На стене горит бра в виде пары свечей, и все вместе напоминает пещеру, надежное убежище, — во всяком случае, ощущение у меня такое, будто это самое клевое место на всей вечеринке. Девочка сидит, съежившись, на краю ванны и клацает зубами; это немного выводит меня из равновесия, но я ничего не говорю, прикрываю за собой дверь, подхожу к зеркалу и заглядываю в него: я не ошибся, мои зрачки тоже расширились. Это странно, думаю я, но никаких неприятных ощущений не испытываю, меня только несколько тревожат ее клацающие зубы. Я присаживаюсь рядом с подружкой на край ванны, и она начинает водить ладонями по своим бедрам, туда и сюда. Смотреть на это приятно, и я чувствую, как в паху у меня становится горячо, — клевое ощущение, потому что никогда прежде я еще не испытывал такого интенсивного плотского желания. Я улыбаюсь девуле, и она улыбается мне, но потом вдруг перестает тереть свои ляжки, опирается одной рукой о край ванны, а другой хватается за рукав моего твидового пиджака, отворачивается и нагибается вниз.
   Ее не просто рвет, а буквально выворачивает наизнанку, как в сцене из фильма "Экзорцист", причем рвет не зеленым, а красным. Комья блевотины шлепаются в ванну, и можно точно сказать, что она выпила — чудовищное количество красного вайна; и еще там видны какие-то ошметки непереваренной пищи, вроде кусочков моркови и кукурузных зерен. Я даже не подозревал, что человек за один раз способен выблевать так много — я имею в виду, в чисто количественном отношении.
   Мне тоже нехорошо, кроме того, я сознаю, что состояние мое все более ухудшается и вообще я себя чувствую — в чисто физическом смысле — как выжатый лимон. Я поднимаюсь и, пошатываясь, выхожу из ванной. Внезапно у меня пропадает всякое желание чего-то добиваться от этой дуры, или разговаривать с ней, или как-нибудь ей помогать. В прихожей я зажигаю себе сигарету и замечаю, что рука у меня дрожит. На моем лбу выступают капли пота. Нигеля нигде не видно. Вообще народ успел рассосаться, только по углам валяются какие-то мудаки, которые курят, уставясь в потолок, и кажутся совершенно дозревшими.
   Я еще пару минут разыскиваю Нигеля, не нахожу его и злюсь на то, что он ушел, даже не сказав мне ни слова. Я иду к двери, спускаюсь по лестнице в вестибюль и выхожу из парадного. На улице светает. Даже не верится, как быстро пролетело время. На тротуаре валяются обрывки туалетной бумаги, смятая пачка "Мальборо". Я останавливаю такси. Водитель кажется таким старым, словно в любой момент может откинуть копыта. Я усаживаюсь на заднее сиденье, прикрываю за собой дверцу "мерседеса" и закуриваю сигарету.
   Такси трогается с места, и я наблюдаю, как дым от сигареты змейкой вьется из окна (стекло я опустил, оставив широкую щель). Гамбург просыпается, думаю я, и вдруг начинаю думать о ночных воздушных налетах времен Второй мировой, о шквальном обстреле Гамбурга и о том, как выглядел этот город, когда буквально все было снесено с лица земли; я бы охотно поговорил об этом с водилой, но у него дурно пахнет изо рта, а кроме того, он кажется старым и ветхим, как книга, которая долго пролежала на балконе под дождем и в итоге покрылась плесенью. Я чувствую этот запах плесени всем своим нутром, даже сквозь сигаретный дым.
 
Три
 
   Нигель, естественно, уже дома. Я понимаю это, потому что дверь не заперта, а когда мы собирались на вечерину, Нигель, как я заметил, дважды повернул ключ. Сейчас дверь сразу же открывается, как только я вставляю в замок запасной ключ, который Нигель дал мне много лет назад. Он тогда сказал: "Ты же знаешь, я всегда тебе рад. Вот ключ от моей квартиры". Я был очень тронут.
   Я, значит, открываю дверь, а в прихожей разбросаны какие-то шмотки — я их хорошо вижу, потому что солнце уже взошло, и в окна квартиры проникает прикольно нереальный дневной свет, и все купается в этом тускло-желтоватом свете. На полу валяются бежевый пуловер Нигеля и пара старых кроссовок-"будапешток", по бокам совсем прохудившихся. Нигель действительно покупал их в Будапеште. В углу прихожей скомкано черное Нечто полупрозрачное и переливающееся, — которое может быть только женским платьем.
   Дверь в спальню Нигеля закрыта, и я прислушиваюсь, стараясь понять, кто, кроме него, в комнате; у меня такое ощущение, что там наверняка есть кто-то еще, ведь, собственно, каждый человек способен догадаться, что в квартире находится посторонний. Может быть, тогда она пахнет немного по-другому, или меняется молекулярная структура воздуха — как бы то ни было, я в подобных случаях всегда замечаю, что что-то не так. Из комнаты Нигеля сейчас доносятся какие-то приглушенные булькающие звуки, которые можно расслышать, только приставив ухо к двери, что я в данный момент и делаю.
   Затем бульканье прекращается и раздается женское хихиканье, а потом звук смачного поцелуя. Я знаю Нигеля достаточно хорошо и уверен, что он мне не простит, если я сейчас вдруг возьму и ворвусь к нему в комнату. Но меня ужасно интересует, кто там с ним внутри.
   В общем, я, не постучав, рывком распахиваю дверь спальни и вижу, как голый Нигель лежит на кровати и на роже у него сидит эта черная манекенщица с вечеринки, естественно, тоже голая, а на краешке постели примостился тот самый фанат джаза в бейсболке "Штюсси": одной рукой он массирует нигелев пенис, а другой поглаживает сиськи манекенщицы, смазанные маслом для младенцев. Черная манекенщица и этот тупой гаденыш взглядывают на меня снизу вверх и глупо ухмыляются, как тогда на вечеринке, и тут я замечаю, что они до сих пор пребывают под кайфом, то есть наверняка после того, как я с ними расстался, закидывались колесами еще несколько раз.
   Весь расклад кажется настолько нереальным, что я замираю на месте, как будто меня шарахнули по башке. Такого просто не может быть. Нигель продолжает развлекаться со своими новыми дружбанами, причем он настолько забалдел, что даже не замечает моего присутствия. Время от времени он что-то бухтит себе под нос, а потом вновь принимается лизать причинное место этой черной стервы. Стерва все еще смотрит на меня и улыбается, а я от смущения провожу рукой по волосам и как ненормальный шарю в карманах в поисках сигареты, и потом она говорит, этак по-простому: "Hey baby, why don't you come over and join us, huh?" [12]
   Нигель опять хрюкает, и теперь лыбится этот козлобородый, который сидит совершенно в чем мать родила, но так и не снял свою бейсболку, повернутую козырьком назад, и я вижу, что к его блестящим красным соскам пришпилены два крошечных металлических колечка, и он улыбается и кивает мне, не переставая теребить пенис Нигеля. В этот момент я замечаю и разные другие вещи: дырявую плетеную занавеску, которая колышется в раме раскрытого окна, пятна крови на простыне, два использованных гондона на паркетном полу, опрокинутую цветочную вазу, левый глаз спермодоя в бейсболке (слегка косого), продолжающий за мной наблюдать, и цветную татуировку на ляжке этого засранца.
   Там у него вытатуирован Maulwurf, крот, который откинулся на спину, вытянув перед собой лапки, а вместо глаз у него два крестика, — так в мультяшках о Томе и Джерри изображают мертвецов.
   Не говоря ни слова, я прикрываю за собой дверь, беру чемодан, нащупываю в кармане куртки ключ Нигеля и кладу его в латунную чашу, стоящую на маленьком столике рядом с вешалкой. Потом спускаюсь вниз, выхожу из подъезда и закуриваю сигарету. Еще очень рано, но вскоре мимо меня проезжает пара такси, третье мне удается тормознуть, я сажусь в машину и говорю, что спешу в аэропорт.
   По дороге я замечаю, что руки у меня дрожат, и надеваю солнечные очки, чтобы водила, если случайно увидит в зеркале заднего обзора мои глаза, не принял меня за торчка. Уже за городом, когда мы почти подъезжаем к аэропорту, я вдруг начинаю рыдать.
   Я подбегаю к билетной кассе и достаю из кармана барбуровской куртки мою кредитную карточку. Барышня за окошком еще как следует не проснулась и не замечает, что руки у меня дрожат; я кладу перед ней дурацкую кредитку, и дальше все происходит как в той рекламе карточек Visa, где женщина прокатывает кредитку через прорезь в автомате; я говорю, что хотел бы попасть на ближайший рейс до Франкфурта.
   Потом я несу обычную околесицу о том, что мне нужно место для некурящих, у окна, и пока она проверяет по компьютеру, остались ли такие места, я крепко держусь за прилавок кассы, потому что чувствую, что, если сейчас не сумею взять себя в руки, просто упаду.
   Я вспоминаю, что всегда радовался перелетам, с семи лет уже любил эту особую атмосферу значительности, которая окружает авиапассажиров. Я думаю о том, как раньше, когда у нас был свой дом в Италии, в окрестностях Лукки, я часто летал во Флоренцию, совершенно один, и на шее у меня висела пластиковая карточка, на которой стояли буквы UM — это значит "Unaccompanied Minor" [13]или что-то в этом роде. Стюардессы "Алиталии" неизменно обращались со мной как с маленьким принцем. Меня всегда пускали в кабину пилотов и позволяли подержать ручку управления, хотя я уже тогда знал, что пилоты перешли на автоматику, то есть что я вовсе не веду самостоятельно самолет, как они меня постоянно уверяли. Si, si, говорили они, ты это делаешь как взрослый, как настоящий пилот. Come un vero pilota. У них были белые зубы и белые фуражки, на которых спереди, на серебряной кокарде, красовалось название компании, "Алиталия", и еще я запомнил их волосатые загорелые руки, и сквозь этот черный плюш на руках я всегда мог увидеть их наручные часы. Это были настоящие пилотские часы, и я не мог отвести от них взгляда, пока возился с ручкой управления.
   Я никогда не давал пилотам заметить, что знал правду: самолет летит на автопилоте. В конце концов, они все были необыкновенно добры ко мне.
   Билетерша "Люфтганзы" дает мне посадочный талон и сонно улыбается, но потом на ее лице отражается удивление, потому что я зажигаю сигарету, хотя только что говорил, что хотел бы лететь в салоне для некурящих. Она приподнимает одну бровь и в этот момент смотрится очень классно, кажется дерзко-насмешливой. Я через силу улыбаюсь, беру свой посадочный талон и иду к пункту регистрации, ни разу больше не обернувшись.
   Пока тупой заспанный чиновник обшаривает мои карманы, потому что там что-то зазвенело и он застопил меня на ходу, я думаю о Нигеле и в то же время стараюсь о нем не думать. Я вынимаю мои солнечные очки и пару монет из красного пластмассового лоточка, который протягивает мне чиновник, и, даже не улыбнувшись, вновь рассовываю их по карманам.
   Пройдя через раму-металлоискатель, я направляюсь к выходу на летное поле, и у меня опять возникает давно знакомое ощущение анонимности и собственной значимости, хотя я отлично знаю, что нет ничего хуже утреннего рейса из Гамбурга во Франкфурт. Сегодня туда летят все члены производственного совета какого-то шарикоподшипникового завода, они все знакомы между собой, приветствуют друг друга небрежными улыбками, одновременно поправляют свои пестрые галстуки, одергивают на себе горчичного цвета пиджаки и потом, в самолете, будут делиться впечатлениями о своем последнем уик-энде.
   Я подхожу к "ронделю", большой корзине, наполненной хот-догами и бутербродами с салями, которую служащие "Люфтганзы" поставили рядом с кофеваркой, потому что стюардессы слишком ленивы, чтобы разносить что-нибудь во время рейса, беру себе четыре бутерброда, шесть хот-догов и два йогурта "Эрманн" и распихиваю все это по карманам моей барбуровской куртки. Внезапно мне становится лучше.
   Один из производственников, только что в нерешительности рассматривавший бутерброд с салями, бросает на меня критический взгляд и даже хмурит брови, будто желая показать, что не одобряет того, как я обращаюсь с харчем "Люфтганзы"; если бы я был, скажем, иностранцем и не носил пиджак, который стоит половины его месячного жалованья, он наверняка облек бы свое негодование в слова. Поскольку он совсем оборзел и продолжает на меня зырить, я демонстративно засовываю в карман еще два хот-дога и два йогурта и беру себе восемь белых пластиковых ложечек. Потом быстро съедаю один за другим два йогурта. Одновременно я смотрю этому типу в лицо, пока он не отводит взгляда, — этот хряк из СДПГ явно не привык встречать отпор. Потом я чувствую, что мне ужасно хочется чихнуть, и в следующее мгновение уже чихаю — чихаю как ненормальный на весь долбаный ассортимент продуктов "Люфтганзы".
   Теперь этот недоделыш по-настоящему взбешен, он бухтит себе под нос: какая наглость (или что-то столь же бессмысленное), — а я пристально смотрю на него и говорю очень-очень тихо, но так, чтобы он услышал: "Заткни свою пасть, ты, социал-демократическая свинья!"
   Недоделыш быстро скипает к кофеварке, и я замечаю, что мне стало намного лучше. В самом деле, я чувствую себя почти кайфово. Я иду в своей куртке, до отказа набитой харчем, к свободному креслу, и, не переставая ухмыляться, сажусь, и ем пластиковой ложечкой йогурт "Эрманн", а потом, покончив с йогуртом, закуриваю сигарету и беру номер "Зюддойче", хотя, если по правде, ничто в этом мире не интересует меня меньше, чем ежедневная пресса.
   Поверх газетного листа я наблюдаю за тем, как давешний тупак талдычит что-то стюардессе, время от времени посматривая на меня, и каждый раз, как наши взгляды встречаются, я ему ухмыляюсь. Я очень надеюсь, что в самолете наши места окажутся рядом, потому что обычно — а для таких случаев, как сегодня, у меня в запасе всегда имеется йогурт — я в полете накачиваюсь спиртным под завязку и потом извергаю из своего рта йогурт и ошметки хот-догов. Так я мысленно прикалываюсь над ним и тут внезапно просекаю, почему Нигель всегда носит майки с лейблами известных фирм и почему другие воспринимают такой прикид как провокацию (наверное, я незаметно для себя это обмозговывал еще и вчера вечером, и сегодня утром), но сейчас Нигель впервые кажется мне очень глупым и неприятным типом, и я рад, что вернул ему его ключ, и решаю, что с этого момента больше не буду о нем — Нигеле — думать.
   Наконец объявляют рейс на Франкфурт, на табло вспыхивают зеленые лампочки, от которых я тащился еще в детстве, и я — как тогда, как каждый раз — слежу за ними глазами, переводя взгляд слева направо и обратно. Я поднимаюсь, бросаю сигарету в пепельницу и иду к выходу. Увы, того мудака нигде не видно, и я прохожу мимо стюардессы, отрывающей посадочные талоны, это та самая стюардесса, с которой давеча разговаривал мой недруг, улыбаюсь ей, и она улыбается в ответ и потом желает мне приятного полета.
   Далее я сажусь в автобус, доставляющий пассажиров к самолету, и сразу носом улавливаю запах авиационного бензина, зловонное дыхание деловых мэнов и стойкий аромат духов деловых мымр; я смотрю на здание гамбургского аэропорта, маленькое, приземистое, чисто функциональное, и думаю о берлинском аэропорте Темпельхоф, который действительно великолепен, потому что в его архитектуре возвышенность самой идеи полета подчеркивается, а не игнорируется, как здесь, в Гамбурге. Автобус останавливается перед самолетом, который называется "Регенсбург", или "Пассау", или "Ноймюнстер", или как-то еще, и я, спрыгнув с подножки, бегу к трапу.
   Этот момент, может быть, самый лучший во всем полете — когда ты выходишь из автобуса, и ветер раздувает полы плаща, и ты крепче сжимаешь ручку чемодана, а на верху трапа стоит стюардесса, одной рукой придерживая на груди ворот своей форменной блузки, и сопла уже разогрелись и гудят. Это своего рода переход из одной фазы существования в другую или испытание мужества. Что-то меняется в твоей жизни, и все на какой-то краткий миг становится более возвышенным. Во всяком случае, я всегда думаю об этом, когда мне случается лететь на самолете, — со мной все именно так и происходит, хочу я сказать.
   Я сажусь на свое место, и рядом со мной садится, к сожалению, не тот давешний тип, а очень старая дама, которая носит перстень с печаткой и нитку жемчуга, тесно облегающую ее сморщенную шею. Ее волосы собраны в узел на затылке, и сейчас, когда самолет покатился по взлетной полосе, она сцепила пальцы обеих рук. У нее очень красивые руки, со множеством коричневых пятнышек на коже. Эта женщина, я бы сказал, от веснушек перешла сразу к старческим пятнам, что совсем неплохо. На ее тонком запястье поблескивают миниатюрные плоские часики фирмы "Картье", браслет ей немного велик, и она снова и снова сдвигает часы вверх, когда они сползают. Она наверняка ненавидит полеты, думаю я. Всегда их избегала, а теперь вот вынуждена лететь, потому что времени у нее осталось не так много.
   Во Франкфурте она встретится со своим поверенным или адвокатом, чтобы прояснить некоторые вопросы, связанные с ее завещанием. До сих пор она просто переписывалась с адвокатом, но теперь этого уже недостаточно, потому что она должна сходить с ним в банк, чтобы лично просмотреть пару документов. Это, наверное, частный банк, внутри весь отделанный красным деревом, с алыми бархатными портьерами и множеством старых ковровых дорожек на полу, чтобы банковские служащие могли передвигаться бесшумно.
   Этот банк существует с 1790 г., в войну его здание разбомбили, и потому сейчас он располагается в уродливой новостройке на западной окраине Франкфурта, однако, когда ты находишься внутри, ничто не указывает на то, что это новостройка, — кроме разве что низких потолков.
   Пока я так сижу, и сбоку смотрю на лицо этой женщины, и размышляю, как она может пахнуть — она наверняка пахнет недурно, не так, как другие старики, которые больше не хотят мыться, потому что у них исчезла сама способность получать кайф от того, что они моются, вообще содержат себя в чистоте ради кого-то другого и, главное, ради себя самих, — мысли мои внезапно переключаются на Изабеллу Росселини и, как бывает всегда, стоит мне о ней подумать, по спине моей пробегают мурашки.
   Изабелла Росселини — красивейшая женщина в мире. Это звучит как банальность, но это действительно так. Верняк на тысячу процентов. И самое красивое в ней — это носик. Его просто невозможно описать, даже при всем желании. Я, во всяком случае, хотел бы, чтобы Изабелла родила мне детей, настоящих маленьких красавцев, с бантами в волосах, независимо от того, девочки это или мальчики; и я хотел бы, чтобы у всех наших детей было по щербинке в переднем зубе, в точности как у их матери.
   Мы жили бы все вместе на каком-нибудь острове — не в южных морях (это все дрянь и дребедень), а на Внешних Гебридах или на архипелаге Кергелен [14], во всяком случае, на каком-нибудь таком острове, где постоянно дует ветер или бушует буря и где зимой вообще не высунешься за дверь, потому что слишком холодно. Изабелла, и дети, и я будем в такие зимы сидеть дома, в вязаных свитерах и куртках с капюшонами, так как отопление там часто выходит из строя, и будем вместе читать книжки, и время от времени Изабелла и я будем переглядываться и улыбаться друг другу.
   И по ночам мы с ней будем лежать в постели, а дети в другой комнате, и мы будем прислушиваться к их ровному дыханию, слегка гундосому, потому что у детей вечно бывают насморки (из-за погоды), и потом я буду осторожно дотрагиваться до бедер Изы, и до ее животика, и до носа. Я уже видел много фильмов, где Изабеллу показывают обнаженной, и Нигель, к примеру, всегда говорил, что у нее ужасно некрасивое тело, но тело у нее не некрасивое, а только несовершенное, и она сама это знает, и именно за это я ее люблю.
   Пока эти мысли еще раз прокручиваются в моей голове, самолет взлетает, и старая дама рядом со мной, прикрыв глаза, сжимает своими изящными руками ручки кресла — так сильно, что у нее проступают вены и костяшки пальцев становятся совсем белыми. Вспыхивает надпись "Не курить!", и я зажигаю сигарету, хотя сижу в салоне для некурящих; я всегда так делаю, потому что только здесь — я имею в виду, в самолете, в салоне для некурящих, — человек еще может настоять на своих правах. Здесь у тебя всегда есть возможность бросить в лицо некурящим недоноскам крутое слово "Фашист!", если только они попробуют требовать, чтобы ты затушил сигарету, поскольку, мол, сидишь на месте для некурящих.
   Я, значит, курю свою сигарету, от которой не получаю особого кайфа, и думаю, что, собственно, после бессонной ночи должен был бы чувствовать себя смертельно усталым, но, как ни странно, не ощущаю вообще никакой усталости и совершенно бодр, словно у меня открылось второе дыхание; я нажимаю на звонок и, когда стюардесса подходит, заказываю себе кофе и "Бурбон", хотя сейчас только восемь часов утра.