То и дело к нам в кабину просачиваются запахи жареного сала (из открытых окон домов), свежескошенного сена и бензина. Я думаю о том, что эти запахи с детства знакомы всем, кто родился и вырос в Германии. К таким запахам относится, конечно, и аромат только что смолотого кофе, но в нашей семье раньше никогда не пили кофе, поэтому этот запах не пробуждает у меня никаких воспоминаний.
   Ребенком я всегда пил за завтраком чай "Лапсанг Сушонг" или "Эрл Грей", с большим количеством молока и сахара, с кукурузными хлопьями, и еще Бина делала для меня тосты, аккуратно обрезая края, потому что я не любил корочки. Чай с молоком и сейчас всегда напоминает мне о коровах, я даже с наслаждением выкупался бы в этой жидкости, потому что она так чудесно пахнет родным домом и надежностью, — но, к сожалению, по обочинам шоссе запах чая с молоком встретишь нечасто.
   Ролло не учился в Залеме — в отличие от Александра, другого моего друга. Ролло отдали в вальдорфскую школу, здесь, на Боденском озере. Дело в том, что его родители — натуральные хиппи. Такое нередко случается с очень богатыми людьми: им вдруг приходит в голову притусоваться к хиппарям. Наверное, это объясняется тем, что все другое в жизни они уже видели и испытали и могут купить что угодно, но потом внезапно обнаруживают в себе пугающую пустоту, которую можно заполнить только одним способом, внутренне отказавшись от бессмысленного разбазаривания денег, — хотя, естественно, даже приняв такое решение, они продолжают интенсивно и в больших количествах разбазаривать свои деньги. Нечто подобное произошло и с Нигелем. Это я и имел в виду, когда говорил об обшарпанной пластине со звонком у его входной двери, да и о барбуровской куртке тоже.
   Ну вот, а маленький Ролло должен был играть с медными палочками и в танце изображать собственное имя — в той вальдорфской школе — и даже не мог забиться куда-нибудь подальше, когда его доставало все это благонамеренное кривлянье, потому что, как известно, в вальдорфских школах не поощряется желание ребенка остаться хоть ненадолго в одиночестве. Но самое худшее, как я теперь думаю, заключалось в тех танцевальных интерпретациях собственного имени. Потому что легко себе представить, как можно изобразить в танце имя "Ролло". А ведь Ролло никогда не был толстяком. В итоге у него и поехала крыша.
   Отец Ролло — самый уважаемый член одного южноиндийского ашрама в окрестностях Бангалора [37]. Самый уважаемый потому, что ежегодно тратит на содержание тамошнего гуру и всего ашрама огромные денежные суммы — около 500000 марок. И поскольку он делает это уже на протяжении почти двадцати лет, у ашрама вообще нет никаких материальных проблем.
   Ролло как-то рассказывал, что там есть не только водопровод с горячей и холодной водой, который уже проведен во все дома поселка, но и видео-медитационный центр, и компьютерный зал, а здание, где размещается вегетарианская кухня, даже названо именем отца Ролло. Детская больница, средства на строительство которой гуру заимствовал все из того же источника, названа, однако, не в честь отца Ролло, а в честь самого гуру, чье имя я забыл.
   Всякий раз, как отцу Ролло случается посетить те места, для него устраивают грандиозный вегетарианский банкет — на три дня и три ночи, но без всякого алкоголя. Вы только представьте себе, как это происходит. Все обращаются с ним, как с благородным меценатом, каким он, конечно, и является, — но только ему, естественно, хочется совсем другого; однако все заранее предрешено, гуру, ашрам и все селение зависят от него и искренне его любят, а в результате ему так и не удается предаться медитации, поразмышлять, погрузиться в себя или сделать еще что-то, ради чего, собственно, люди и приезжают в ашрамы. Это огорчает его, но, как я говорил, выпутаться из сложившейся ситуации он уже не в силах. Нелепая и печальная история. А впрочем, как посмотреть. Он сам заварил эту кашу и теперь, естественно, ее расхлебывает.
   Дом родителей Ролло находится в Меерсбурге, прямо на берегу Боденского озера. Мы проезжаем, опустив стекла, по маленькому городку, мотор тарахтит как у "фольксвагена", его хорошо слышно в узких переулках. Солнце светит довольно ярко, хотя стоит уже низко над озером. Потом мы поднимаемся вверх по длинной гравийной дороге, она заканчивается перед широкими, слегка обветшавшими воротами, открытыми нараспашку, и мы, проехав через них, оказываемся на участке семьи Ролло.
   Ролло припарковывает автомобиль перед большой виллой с колоннами по фасаду. Вещи мы оставляем в машине. Подразумевается, что кто-нибудь о них позаботится. Я искоса посматриваю на Ролло, пока мы вылезаем, — так, чтобы он этого не заметил. Он явно радуется тому, что вновь оказался в отчем доме. Что ж, в конце концов, он здесь родился — точнее, родился он, как я предполагаю, в больнице Фридрихсхафена, но здесь, в Меерсбурге, прошло его детство.
   Иногда, когда Ролло возбужден или пьян, он начинает говорить как здешние парни. Тогда его голос становится слегка шепелявым, и на этом полушвабском наречии он чаще всего рассказывает о первом в своей жизни концерте, который слушал в Цеппелинхалле, во Фридрихсхафене. Это была группа Barclay James Harvest, гребаный рок-банд с мощным световым шоу. Перед этим концертом — в четырнадцать лет — он выкурил свой первый косяк. А когда Ролло напьется еще больше, он все на том же прикольном гибридном языке рассказывает о своем первом автомобиле, светло-голубом "фольксвагене-жуке". И как он на нем ездил по вечерам в Бирнау. Тогда, в восемнадцать лет, после того, как между четырнадцатью и восемнадцатью он был самым крутым модом в окрестностях Боденского озера, — он вновь увлекся претенциозно-романтическим роком своего детства. От современных течений он быстро отошел, хотя на заднем стекле его машины еще долго красовалась большая наклейка The Kids are alright. Ну, значит, он где-нибудь припарковывал своего "жука", курил, а кассетник вновь и вновь прокручивал одну и ту же мелодию — Nights in White Satinгруппы Moody Blues. Сам же Ролло в это время нарочно прожигал себе сигаретой дырки в рукаве.
   В последнее время такие эпизоды пробуждают у меня ностальгическую печаль, напоминают о бессмысленно прошедшей юности и пр. Как правило, подобные хипповские бредни ужасно утомляют меня, но когда я их слышу от Ролло — нет. В его рассказах есть что-то наивно-трогательное, а раньше, услышь я нечто подобное, я воспринял бы это как полное дерьмо — я имею в виду, если бы мне сказали, что кто-то на автостоянке в полном одиночестве слушает муторные песни, уставясь на заходящее солнце, и занимается мазохизмом, а его папаня в это время торчит в каком-то ашраме на юге Индии, и ничто его не колышет, а мать (впрочем, о матери Ролло никогда не говорит) — наверняка алкоголичка, которая день-деньской сидит перед мольбертом в саду и рисует озеро, не забывая прикладываться к пустеющей бутылке перно.
   Все это, натурально, дешевые картинки, которые я выдумываю, когда хочу представить себе жизнь Ролло, и которые раньше, как я уже упоминал, показались бы мне ахинеей. Но сейчас мне это интересно. Я не знаю, почему все так изменилось. Может, это связано с возрастом — то, что человек удовлетворяется все более дешевыми вымыслами.
   Как бы то ни было, глаза Ролло действительно загораются особым блеском, когда он бежит по гравиевой дорожке к дому. Он звонит в дверь, слуга открывает и искренне радуется, увидев молодого хозяина. Слуга проводит нас в холл, и возбужденный Ролло безостановочно крутится по этому помещению, хватает какие-то вещи, дотрагивается до гигантской вазы, в которой стоят красные и желтые розы. Я думаю, что, может быть, он хочет рассказать мне историю этой вазы, но ничего такого не происходит. Я не знаю, куда девать руки, и от смущения зажигаю сигарету.
   Он бросается как угорелый то туда, то сюда, потом проводит рукой по волосам и начинает нести всякий вздор. Хорошо, что слуга уже ушел, чтобы заняться оставленными в машине вещами, думаю я, и в тот же момент длинный столбик пепла с моей сигареты падает на китайский шелковый ковер — но, к счастью, Ролло этого не замечает, так как слишком поглощен узнаванием вещей, которые он, живя в своей долбаной восьмикомнатной мюнхенской квартире, почему-то считал давно пропавшими.
   В дверь заглядывает кухарка средних лет, филиппинка; она подходит к Ролло, делает книксен и потом долго трясет его руку. Она вся просто сияет оттого, что Ролло вернулся. Спереди у нее не хватает одного зуба. Я хочу сказать, я почти уверен, что это так. Потому что переднего зуба нет у Бины. Бина тоже воспринимает как праздник души каждое мое появление в родительском доме. Мне кажется, для Бины и для этой филиппинки нет ничего более кайфного, чем когда они готовят для своих "молодых господ" или гладят им рубашки. Может, тут дело в том, что эти женщины никогда не имели собственных сыновей. Все это, по правде говоря, довольно грустно, но люди обычно по своей воле вляпываются в такого рода ловушки, которые тоже представляют собой определенную разновидность зависимости.
   Кухарка переводит взгляд на меня и, заметив, что я подставил под горящую сигарету сложенную чашечкой ладонь, бежит на кухню и приносит мне пепельницу. Я благодарю ее. На свою беду, из-за всего этого я опять чувствую себя крайне неловко; и пока я так стою, держа в руке зеленую стеклянную пепельницу (между прочим, совершенно безвкусную), а Ролло, который попросил большой стакан шерри с кубиками льда, теперь сидит на нижней ступеньке широкой мраморной лестницы и пьет свой шерри, мне вдруг вспоминается Нигель — Нигель с иглой, торчащей из вены, с пустыми глазами и с совсем тоненькой ниточкой крови в шприце. Нигель просто приходит в мою голову и остается там, не желая никуда уходить. Я прикрываю глаза, но все равно продолжаю его видеть.
   Кухарка приносит мне джин с тоником, и после третьего глотка Нигель наконец исчезает из моей головы точно так же, как появился, — наподобие привидения. Я напуган его — Нигеля — бесцеремонностью, но успокаиваю себя тем, что стоит побольше выпить, и все подобные глюки улетучатся.
   Ролло и я — каждый со своей дымящейся сигаретой — выходим через двустворчатую дверь в сад и садимся на белые деревянные стулья. Джин с тоником мне сейчас в самый раз. Ролло повернул стул задом наперед и сидит, обхватив спинку ногами и положив на нее локти; в руках у него второй стакан шерри со льдом. С озера веет совсем легкий ветерок, и пока где-то в доме упорно звонит телефон, вдалеке проплывает пара парусных лодок, смеркается, и Нигель присутствует уже только на периферии моего сознания, как очень маленькая расплывчатая фигурка.
   Шелест кустов, колышимых ветром, и позвякивание кубиков льда в наших стаканах совершенно успокаивают меня, я даже начинаю ощущать легкую сонливость. Я думаю о том, что раньше тоже часто сидел у озера и что нахожу эти часы — когда свет постепенно меркнет и человек становится более восприимчивым к разным прикольным вещам — восхитительными. Когда человек вот так сидит и размышляет о чем-то и немного пьет, в поле его восприятия вдруг попадают тени или, например, птицы, кружащие над озером.
   Сами по себе эти вещи ничем не примечательны, но когда все вот так соединяется вместе, у меня всегда возникает полудремотное предвосхищение как бы это назвать — чего-то Надвигающегося, чего-то Мрачного. Не то чтобы оно меня пугало — То, что Приближается, — но и не могу сказать, что оно вызывает у меня приятные эмоции. Во всяком случае, его истинная суть пока от меня скрыта. Я еще никому об этом не рассказывал и потому не могу понятнее объяснить, что имею в виду. Это что-то — за предметами, за тенями, за большими деревьями, нижние ветви которых почти касаются поверхности озера; оно летит по небу вслед за темными птицами.
   Сколько себя помню, я всегда об этом думал — лет с пяти точно. Но никому не рассказывал, так как это не что-то конкретное, а просто ощущение или, скорее, предчувствие. Я о подобных вещах много говорить не умею.
   Через час придут гости, поэтому мы, особенно не торопясь, допиваем наши дринки и поднимаемся. Ролло показывает мне мою комнату и потом уходит в свою, так как нам надо успеть переодеться. Комната для гостей, куда он меня приводит, обставлена стандартно, безлично. И пахнет этим прозрачным оранжевым мылом — оно называется грушевым, если не ошибаюсь.
   Я открываю мой чемодан, кем-то уже принесенный наверх, достаю свежую белую рубашку, галстук в сине-белую полоску, однобортный темно-синий блейзер и кладу все это на кровать. Потом раздеваюсь и шагаю под душ. Трижды ополаскиваюсь попеременно теплой и ледяной водой, затем бреюсь перед зеркалом в ванной, вытираю лицо и бегу посмотреться в зеркало, висящее на стене спальни. Надеваю белую рубашку, завязываю галстук тщательнее, чем обычно, виндзорским узлом.
   Я затягиваю узел покрепче, обеими руками, и при этом вижу в зеркале свое лицо. Я и не смотрю туда, в зеркало, по-настоящему — скорее захватываю боковым зрением один только абрис своего отражения, — но у меня вдруг вновь возникает то давешнее ощущение, удивительное предчувствие, что вскоре что-то произойдет. Я думаю об Александре, о том, что ему, вероятно, сейчас недостает его барбуровской куртки — а может, и нет, может, по большому счету, ему все по фигу. Когда я говорю, что вижу только абрис своего отражения, я буквально это и имею в виду. Середину лица я не различаю только контуры. Так бывает, естественно, только в том случае, если прищуриваешь глаза, — тогда середина отражения исчезает.
   Я, значит, прищуриваю глаза и думаю о Ролло, о его пристрастии к валиуму, как он то и дело принимает по четвертушке таблетки, но при этом становится не вялым, а, наоборот, веселым и даже слегка взвинченным, хотя за день у него набегает по две или даже по три целых таблетки. Мне кажется, он научился этому от своей матери, — хотя я ее никогда не видел. Сам Ролло, с тех пор, как мы познакомились, упоминал о ней только раз или два. Мне представляется, что и она тоже дни напролет одурманивала себя снотворными таблетками, чтобы потом, ночью, лежать без сна — потому что время, которое ты проводишь в постели наедине с самим собой, переносить, естественно, гораздо легче, чем настоящее бодрствование.
   Я подхожу к открытому окну. Оно выходит в сад. Я вижу, как Ролло, переодевшийся намного быстрее меня, стоит внизу на лужайке, опять со стаканом в руке. Повсюду горят факелы, уже совсем стемнело. Оранжевая полоска заката, на которую мы недавно смотрели, исчезла.
   Две девушки разговаривают с Ролло, но я не могу понять, хорошенькие они или нет, потому что вижу только их спины. У обеих очень загорелая кожа, однако их туалеты мне определенно не нравятся. По крайней мере, сзади. Одна из них время от времени хихикает, и тогда я догадываюсь, что Ролло в очередной раз выдал какую-нибудь остроту — после этого его лицо всегда принимает ужасно глупое выражение.
   В подобных случаях он выглядит так, будто ждет, что после его остроты последует еще что-то — например, кто-нибудь расскажет другую, еще более прикольную историю. Ничего такого, естественно, никогда не происходит, и он сначала тупо смотрит на своих собеседников, а потом глухо замыкается в себе, как если бы всякий раз безумно переживал, что его остроты никого не рассмешили. Я иногда думаю, что тут дело в валиуме. Злоупотребление такими препаратами явно не способствует ясности ума.
   Я выхожу из гостевой комнаты, закрываю за собой дверь, провожу ладонями по лицу и шее и обнаруживаю, что слева внизу, под ухом, недостаточно тщательно подбрил волосы. Такие вещи всегда безмерно раздражают меня. Какую-то долю секунды я раздумываю, не побриться ли еще раз, но мне в лом возвращаться в эту треклятую комнату, и я решаю оставить все как есть.
   Я очень медленно спускаюсь вниз по широкой лестнице и, думая о том, что в этом моем нисхождении есть что-то киношное, что-то от Кэри Гранта из черно-белого фильма сороковых годов, но одновременно ощущая себя на этой лестнице пугающе открытым для чужих взглядов и беззащитным, замечаю, что кто-то зажег в холле огромную хрустальную люстру и миллиарды ее свечей делают все вокруг необыкновенно праздничным, как бывало раньше — на рождество — у нас дома. Пахнет воском и цветами, которых очень много и в комнатах, и в саду, и я вдруг понимаю, что оделся неправильно.
   Я выхожу через двустворчатую дверь в сад и зажигаю сигарету. Большинство мужчин одеты в черные вечерние костюмы, а двое — даже в белые, с черными бабочками. Я себя чувствую немного не в своей тарелке из-за того, что выбрал дурацкий курортный прикид. Я выгляжу как туповатый яхтсмен, который вечером сошел на берег в Марбелле.
   Кельнер, совершенно очевидно принадлежащий к числу тех тупаков, которые толком не знают своего официантского ремесла и которых держат на работе только ради того, чтобы они присутствовали среди гостей и хорошо смотрелись, подходит ко мне с подносом; но поскольку он может предложить только шампанское, и притом в отвратительных желто-оранжевых бокалах, я спрашиваю его, где находится бар с более солидными напитками. В ответ он улыбается своей безупречно вежливой бессмысленной улыбкой, показывает в сторону кустарника и звонким голосом педика начинает о чем-то разглагольствовать, но я уже не слушаю.
   Там, за кустами, среди ветвей олеандров, действительно устроили бар. Ну, бар — это громко сказано, просто задрапировали пару столов белой льняной скатертью и за ними поставили парочку загорелых образцовых официантов, а на сами столы водрузили пару-другую бутылок. Любопытно, кто у них обычно организовывает такие вечеринки — сам ли Ролло или персонал виллы; отец Ролло, во всяком случае, к этому отношения не имеет: он и вечеринки ни в грош не ставит, и вообще почти никогда не бывает дома.
   Итак, я стою перед баром и, поскольку хочу забыть эти прикольные давешние предчувствия, а главное, гнетущие мысли о Ролло и его семье и о том, как, в сущности, печально складывается его жизнь, решаю, что теперь самое время всерьез заняться напитками. Я облокачиваюсь о стойку импровизированного бара и говорю одному из красавчиков официантов, чтобы он налил мне четыре порции бренди "Александр".
   Два бармена исподтишка обмениваются взглядами пидоров, уверенные, что я этого не замечаю. Я, не желая разрушать их иллюзию, отбрасываю рукой волосы со лба и слегка покачиваюсь, чтобы они подумали, будто я алкоголик — что, собственно, соответствует действительности. Потом ухмыляюсь, глядя на них снизу вверх, у меня этот трюк хорошо получается. Болваны кельнеры чувствуют себя польщенными, один из них выставляет на белую скатерть четыре рюмки со светло-коричневой жидкостью, и я мгновенно опрокидываю первую рюмку, а потом и вторую. В горле немного жжет.
   Я встряхиваюсь, наполовину наигранно, думаю, что, кажется, перегнул палку, потом понимаю, что с такими субчиками перегнуть палку в принципе невозможно — они спускают своим клиентам все. Оба в мыслях уже далеко отсюда. Один даже теребит пальцами нижнюю пуговицу у себя на форменной куртке. Честное слово — я едва верю своим глазам. В конце концов я расстегиваю ворот рубашки, ослабляю узел галстука, говорю "лехаим" [38]и одну за другой выпиваю две последние рюмки. В животе расползается тепло, но я знаю, что настоящий эффект почувствую только через пару минут. Волосы снова упали на лоб, я опять отбрасываю их, потом смотрю бармену в глаза на секунду дольше, чем следует, и говорю "Спасибо".
   В тот же момент я слышу, как Ролло рядом со мной произносит фразу: Yo soy feliz у tu tambien. Я так пугаюсь, что почти теряю дар речи. Я не заметил, как он подошел, и вдруг он стоит рядом и говорит мне что-то по-испански — что именно, я сначала даже не понял, потому что четыре порции бренди уже ударили мне в голову. Он повторяет это еще раз. Он сказал по-испански буквально следующее: "Я счастлив, и ты тоже".
   Я смотрю ему в лицо. Он явно уже выпил несколько бокалов шерри со льдом и сильно перебрал свою дневную норму валиума. У него туповатое выражение лица и та же ухмылка, которая обычно бывает после того, как он расскажет какую-нибудь остроту, — будто он ждет, что прямо сейчас произойдет еще что-то. Но ничего не происходит. Он просто стоит, вцепившись в свою рюмку с шерри, и глупо ухмыляется.
   Я смотрю на него, как он стоит в своем белом пиджаке и черных брюках, со слегка сползшей на сторону бабочкой. Колени у него подгибаются, а веки подрагивают, потому что он под завязку нализался и сверх того нажрался валиума. Вместо того чтобы сказать хоть что-то, не важно что, я, в свою очередь, ухмыляюсь. Он неуверенно приближается ко мне, обнимает за плечи, одним глотком допивает свой шерри, потом мы поворачиваемся к бару и каждый заказывает себе еще по одному дринку. Секунду, не больше, я чувствую себя виноватым оттого, что ничего ему не сказал. Но это быстро проходит, потому что, бог мой, у меня найдутся дела и поважнее, чем мучиться угрызениями совести из-за Ролло.
   Оба бармена по-прежнему смотрятся идиотски и кажутся слегка втюрившимися друг в друга. Поскольку Ролло ничего больше не говорит после той испанской фразы, а только хлопает своими длинными ресницами, я же стою рядом с ним и опять не знаю, куда девать руки, мне не остается ничего другого, кроме как закурить сигарету, и тут вдруг в памяти всплывает тот далекий день, много лет назад, когда я сел в самолет, летевший на Миконос [39].
   Я слышал, что там должно быть очень классно. Александр как-то написал мне в письме, что Миконос — весьма любопытное местечко. Этот остров, собственно, представляет собой груду голых желтых камней посреди сине-зеленого Эгейского моря — уже неплохо, да? — и на нем можно сделать массу интересных наблюдений.
   Словом, я заказал билет на самолет, отлетавший из Амстердама, очень рано утром. Пробегая по аэропорту Схипхол, с сигаретой в зубах, я уже предвкушал ожидавшие меня приключения. Кроме маленькой спортивной сумки, у меня, естественно, никаких вещей не было, и я чувствовал себя беглецом, преступником, который растратил кучу чужих денег и теперь собирается сесть на ближайший самолет, чтобы смыться в Монтевидео, Дакку или Порт-Морсби [40]. Конечно, это было чистое ребячество, потому что дальше Миконоса я лететь не собирался. Но ведь я и не обязан был ни перед кем отчитываться в своих фантазиях. Сейчас, когда я вспоминаю об этом, я думаю, что понял, почему Александр так много путешествовал по всему свету. Потому что это клево мотаться по захолустным местам, где тебя абсолютно никто не знает. И никто даже не догадывается, чего, собственно, тебе там надо. Это никакой не туризм. И не деловые поездки. Потому что не существует разумных причин, чтобы летать в страны третьего мира, — если, конечно, ты не занят делом, которое как таковое уже давным-давно превратилось в анахронизм: праздношатанием.
   Значит, я поднялся в маленький самолет. Самолет с пропеллером. Летел он очень неровно, как бы подпрыгивая, половину пассажирского салона занимала группа канадских туристов из Торонто. Когда мы добрались до Средиземного моря, солнце выглянуло из-за туч, и мне опять показалось, что все происходит как в классном боевике. Чувствовал я себя отлично. Свою сумку я засунул под ближайшее передо мной сиденье и заказал себе водки с апельсиновым соком. Потом самолет начал описывать круги над чем-то, что действительно напоминало желтую кучу камней, но к тому времени, когда он стал спускаться, я уже был совершенно пьян. Приземлился он очень жестко, но в итоге я, наконец, вышел наружу, на летное поле, и увидел сверкавший в лучах солнца остров.
   Крепко сжимая в одной руке свою сумку, а в другой — последний стаканчик водки с апельсиновым соком, заказанный мною в самолете, я, шатаясь, побрел к зданию таможни, в окружении ужасно довольных и возбужденных канадцев.
   Проверять меня вообще не стали. Прямо в здании аэропорта я взял напрокат мотороллер "веспа" с электрическим стартером, потому что уже тогда не любил настоящие мотоциклы, а сейчас и подавно нахожу их излишне выпендрежными. И сразу поехал на ближайший к аэропорту пляж — он назывался, насколько мне помнится, Super Paradise Beach. Точно, именно так он и назывался.
   К пляжу вело не шоссе, а скорее проселочная дорога, и она показалась мне ужасно длинной — не меньше десяти километров; по пути попадались ослы и странные холмики из желтого щебня, но людей не было. Поскольку я, естественно, еще не протрезвел, я остановился у обочины, достал из сумки мои бежевые бермуды и натянул их на себя. В нормальном состоянии я никогда не дошел бы до такого — переодеваться у самой дороги. К счастью, ни одна живая душа меня не видела.
   Итак, я ехал на своем мотороллере по круто спускавшейся вниз дороге — в шортах и распахнутой на груди рубахе. Внизу я уже различал великолепный как на картинке из туристического проспекта — пляж, а передо мной в багажнике роллера лежала моя сумка, и полы рубашки развевались на ветру. Это и вправду было очень клево.
   Потом спуск стал еще более крутым. Пляжа уже не было видно за полосой покрытого красными цветами кустарника. Вокруг дивно пахло, но вдруг крутая петляющая дорога оборвалась, и мне пришлось слезть с роллера. Сперва я увидел рекламный щит с надписью Coco Beach Club, потом, на выступе скалы, нависшей над пляжем, — круглое помещение бара с конусообразной бамбуковой крышей. Я тогда подумал, что для начала выпью еще одну порцию водки с апельсиновым соком.