Короче, я сажусь на табурет возле стойки бара, заказываю себе водки, а потом оглядываюсь и вижу, что рядом со мной стоит — ей-богу, не вру — этакий жирный детина в черных прозрачных трусах, у которого на каждой половинке жопы вытатуировано по барочному купидону, целящемуся из лука в сторону его заднего прохода. Я чуть не прыснул, но прежде посмотрел вокруг и внезапно понял, что угодил в компанию очень крутых говномесов. Их там было не меньше двадцати. Все — шоколадные от загара, некоторые — с искусственной завивкой, и почти все — старше сорока лет. Все одеты в немыслимые плавки, состоящие сзади из одной тонкой ленточки, утопленной между ягодицами, а спереди имеющие вид скрепленного с нею гульфика.
   Мне приносят водку со льдом и апельсиновым соком, бармен вставляет в проигрыватель кассету, и как только из динамиков доносятся первые звуки мелодии Sadeness, которую исполняет Enigma, все начинают самозабвенно танцевать на гравийной площадке перед баром. У некоторых из них нет даже этих самых гульфиков. Они полностью обнажены, и по ходу танца их мошонки беспорядочно болтаются туда и сюда. У одного из таких, студнеобразного загорелого толстяка, на шее висит крошечная бутылочка, привязанная к кожаному ремешку; время от времени он подносит ее к носу, нюхает и прикольно ухмыляется.
   Я мигом опрокидываю рюмку водки, кладу на стойку большую драхмовую купюру, хватаю свою сумку, которая в этот момент кажется мне совершенно неуместным предметом, и выбегаю на тропинку, ведущую вниз, к пляжу. При этом я отчетливо слышу, как один из нудистов за моей спиной ухмыляется и прищелкивает языком: ца-ца-ца.
   Я сбегаю по вырубленным в скале ступенькам вниз, сбрасываю свои спортивные туфли и иду босиком вдоль берега, то по воде, то по песку, — и тут вдруг замечаю, что все вокруг неотрывно пялятся на меня. То есть в буквальном смысле все, кто лежит на пляже. Еще хуже то, что все они голые. И все сплошь мужики. Я пробегаю еще какое-то пространство и вижу справа от себя, в воде, пожилого лысака с совершенно гладким загорелым черепом. Он лежит себе в воде, омываемый маленькими волнами, и смотрит мне прямо в глаза, а то, что у него между ног, уже почти достигло состояния эрекции, хотя вода довольно холодная.
   О, боже мой, думаю я. Боже, боже. Такого просто не может быть. Не может быть, чтобы мужики так проституировали себя, — и, главное, чтобы я сам, по своей воле, сюда прилетел, сам, напившись в стельку, ухитрился вляпаться в этот стариковский голубой бордель, где мне со всех сторон подмигивают голые задницы. Может, думаю я, может, я бы и справился с этим раскладом, если бы взял себя в руки. Но брать себя в руки мне не хочется. Я вообще не люблю напрягать себя, ни при каких обстоятельствах.
   Греческое солнце припекает мне затылок. Последнюю рюмку водки пить явно не следовало. Пока я иду, у меня начинается страшная головная боль. А главное, куда бы я ни посмотрел, взгляд натыкается на чьи-то раскоряченные ляжки и соответствующие причиндалы между ними. Тут я наконец дохожу до кондиции и решаю, что с меня довольно.
   Остановившись посреди этого гадюшника, я, бледнокожий европеец, окруженный примерно миллиардом голых коричневых тел, вижу, что очень далеко — там, где синева моря приобретает более светлый оттенок, — плывет пароход. Я наставляю на пароход палец, стараюсь не шевелиться и сосредоточенно смотрю, как это судно движется относительно моего пальца. Пароход, который отсюда кажется совсем крошечным, проплывает мимо пальца по той далекой линии, что соединяет море с белесым горизонтом. И самое лучшее во всем этом, что головная боль внезапно отпускает меня, паники по поводу гомиков я тоже уже не испытываю, все снова приходит в норму. В какой-то момент мне даже кажется, что никогда в жизни я больше не буду ощущать страха.
   Потом, натурально, я бегу назад к моему мотороллеру — мимо бара, где все еще танцуют говномесы и где теперь они прокручивают Фредди Меркюри I want to break free(один из худших попсовых шлягеров), — очень быстро забираюсь на него и мчусь вверх по крутой дороге обратно к аэропорту. Ближайший самолет отлетал в Рим, на него я и сел. Вот так я провел мои два часа на Миконосе.
   Александр, естественно, был прав, когда написал мне, что там интересно. Но я это понял только сейчас, годы спустя, в это самое мгновение, на вечеринке у Боденского озера, стоя рядом с Ролло. Это каким-то образом связано с пароходом, с тем, как ты сам неподвижно стоишь, пока пароход проплывает мимо, а за твоей спиной валяются старые голые козлы и сладострастно разглядывают твою задницу.
   Подобные вещи, конечно, трудно объяснить, но, в общем, ты чувствуешь себя так, будто нашел свое место в мире. Ты больше не плывешь, как щепка, увлекаемая течением, и не ощущаешь своего бессилия перед жизнью, которая вот так проплывает мимо тебя, — ты обрел устойчивую неподвижность. Да, именно в этом все дело: в неподвижности, в покое.
   Может, Александр как раз это и имел в виду, когда написал мне о Миконосе, что когда-нибудь я обязательно должен там побывать? Но как он мог заранее знать, что все сложится именно так? В общем, предположение о том, что он заранее все знал, представляется мне крайне неправдоподобным. Я склоняюсь к мысли, что он это просто предчувствовал.
   Вечеринка сейчас в полном разгаре. Повсюду на лужайке стоят, разбившись на группы, молодые люди. Свет факелов падает на их лица, и мне в самом деле кажется, что многие из них очень хорошо одеты. Вышколенные кельнеры шныряют вокруг со своими подносами, на которых посверкивают бокалы с шампанским.
   Лужайка и поверхность озера почти совсем почернели, и выделяющиеся на их фоне светлые пиджаки (и прочие разноцветные пятна) в какой-то момент вдруг необыкновенно радуют меня; это, конечно, отчасти связано с перебором алкоголя, однако краски и вся атмосфера праздника — действительно такие, какими должны быть, и потому не столь важно, что конкретно вызвало у меня сейчас это радостное чувство.
   Повсюду пахнет цветами и, как это ни прикольно звучит, солнцем и нагретой его лучами человеческой кожей, но пока я с удовольствием вдыхаю эти запахи, мне вдруг приходит в голову, что у Ролло, собственно, не может быть столько друзей, сколько гостей он собрал у себя в доме. Я имею в виду, что вот сейчас он перебегает от одной компании к другой, и везде, где он появляется, раздается веселый смех.
   Однако на самом деле эти люди ему не друзья. Настоящие друзья объяснили бы ему, что он выглядит как алкоголик и токсикоман. Они сказали бы: пойдем, Ролло, тебе пора в постель, — и отвели бы его в спальню, и посидели бы рядом, пока он не заснет. И если бы ему снились плохие сны, они успокаивали бы его. Друзья просидели бы рядом хоть целую ночь; да и потом бы еще пару-другую недель оставались с ним, чтобы вынимать у него из рук каждую рюмку, которую он себе нальет, каждую таблетку валиума или лексотанила — до тех пор, пока он не начал бы снова ясно мыслить.
   Но эти люди, пришедшие на сегодняшнюю вечеринку, эти хорошо одетые красивые молодые люди ему никакие не друзья. Я думаю, Ролло этого не замечает и просто радуется, когда они смеются над его глупыми остротами или когда девочки из Линдау либо Фридрихсхафена улыбаются ему и выставляют напоказ свои бюсты — только потому, что его семья владеет виллой на Боденском озере, и еще домом в Кап-Феррате, и другим в Ист-Гемптоне. Вот он и бегает от одной группы гостей к другой, бедняга Ролло, не понимая, что всем им, по сути, на него плевать.
   Внизу, рядом с факелом, стоят Серхио и Карин, сперва я замечаю ее. Серхио — это тот колумбиец, с которым я познакомился на зильтском пляже, пару дней назад. Они держатся за руки, но скорее всего это не более чем игра, лишенная всякой задушевности. Я быстро пытаюсь сообразить, следует ли мне подойти к ним и поздороваться, и пока я еще стою в нерешительности, где-то начинает играть музыка. Похоже на то, что играет живой оркестр, но в действительности музыка доносится из усилителей, спрятанных за кустами. Музыка очень классная, я даже узнаю мелодии. Первая — Your feet's too bigв исполнении Ink Spots, была такая негритянская группа в сороковых годах. Это действительно кайфово. Вечеринка удалась на славу, что верно то верно.
   Музыка поднимает мне настроение, я закуриваю сигарету, откидываю волосы со лба и подруливаю к Карин и Серхио. Карин откровенно радуется, увидев меня. Даже Серхио, которого я, в общем, помню смутно, похоже, рад.
   Я, правда, чувствую, что одет хуже, чем все другие, но по большому счету это ничего не значит. Воротничок моей рубашки все еще расстегнут, что в сочетании с галстуком смотрится нелепо. Я упоминаю об этом лишь потому, что те двое выглядят просто отлично. Карин еще более загорелая, чем была на Зильте, а ее средней длины светлые волосы стали даже чуть более светлыми. Серхио в черном вечернем костюме, его волосы аккуратно зачесаны назад, и у него тоже очень загорелое лицо. Пока мы болтаем и обмениваемся любезностями, он все время поправляет свои манжеты. Карин, как всегда, трещит, не переставая. По сути же она осталась такой, какой я ее помню по Зильту: сногсшибательной.
   Сказать, что Карин болтает, это не сказать ничего. Она щебечет как птичка о каком-то испанце, с которым оба они познакомились на Зильте и который уговорил их совершить короткую вылазку в Лондон. В Лондоне, продолжает она, они сперва подались в "Квальино", начали выпивон там, потом переместились в "Аннабель" и закончили вечер в "Трэмпс", где нагрузились до такой степени, что испанец, встретивший своих друзей-приятелей, стал стесняться их — Серхио и Карин — компании. Что касается их двоих, то они оттянулись просто потрясно.
   Ах да, они побывали еще и в "Халкионе", но там у них вышел облом: там тусуются только жирные, никому не нужные недоделыши наподобие Фила Коллинза. Зато Серхио, тараторит дальше Карин, не сделав ни малейшей паузы, по-настоящему кайфный парень; когда она это говорит, Серхио улыбается, и я вижу, что он вовсе не такая задница, какой показался мне на Зильте. Улыбка у него и в самом деле кайфовая, это точно.
   Карин все говорит и говорит. У нее, правда, есть то достоинство, что ты можешь слушать ее или не слушать — в конечном счете результат будет одним и тем же. Поскольку никакого кельнера не видно, Серхио спрашивает, не хотим ли мы еще чего-нибудь выпить, и я отвечаю: да, я бы охотно выпил рюмочку бренди "Александр". Карин просит бокал шампанского, и Серхио идет к бару за дринками, а Карин теперь обращается непосредственно ко мне, и я смотрю ей в глаза. Она в самом деле красивая. Ее рот движется как бы сам по себе, как если бы был отдельной сущностью, а не частью Карин. Как если бы он был некоей движущейся вещью, без всякого лица вокруг и, конечно, без тела.
   Ее рот напоминает мне рот господина Золимози, венгра, который сам представлялся так: гэрр Шолмоши. Он вел в нашей школе уроки труда руководил "группой электротехнических работ". Так это у нас называлось. Немного в стиле Третьего рейха. Кроме того, герр Золимози был еще учителем физкультуры, а вообще он бежал в Германию после какого-то будапештского восстания [41]. Через энное количество времени после своего побега он и стал учителем в Залеме.
   Самым прикольным в нем было то, что его никто не понимал. Он открывал рот, и оттуда лезла какая-то туфта, набор нечленораздельных звуков. Полная шиза. Я хочу сказать, что по-немецки он, конечно, говорил — в конце концов, он прожил здесь уже уйму лет, — но делал немыслимые ошибки в произношении, которые к тому же накладывались на его венгерский акцент.
   Во всяком случае, его никто никогда не понимал — кроме одного ученика, чей отец приехал из Штайнамангера и который поэтому немного говорил по-венгерски.
   На занятиях по физкультуре этот парень, чье имя я забыл, всегда переводил указания, которые давал нам господин Золимози. "Бэжте к Полэпе", например, означало: "Бегите к Польской липе".
   На ветвях этой липы во время Второй мировой повесили двух польских остарбайтеров, которые пытались украсть в деревне буханку хлеба. Потом эта "Польская липа" стала для залемских школьников вехой, по которой отмеряли расстояния при беге на длинные дистанции. А герр Золимози часто заставлял нас бегать на длинные дистанции, и, если бы в нашем классе не было этого ученика, венгерского полукровки, мы бы ни в жизнь не поняли, чего же от нас добивается учитель.
   Я всегда спрашивал себя, не может ли быть этот бег к Польской липе (упражнение и в самом деле напряжное, особенно если дистанцию приходилось преодолевать три или четыре раза) своего рода местью — местью господина Золимози нам, немцам, от имени всех славян. И нельзя ли считать, что я как бы приношу покаяние за преступления нацистов, когда бегу к липе и обратно. Я и в самом деле так думал — тогда. Хотя теперь, размышляя об этом, я припоминаю, что тот мальчик, наполовину венгр, которому всегда приходилось переводить классу указания господина Золимози, бегал к Польской липе гораздо, гораздо чаще, чем я. Сейчас я точно вспомнил: я действительно видел, как он бегал к тому дереву в свое свободное время, один раз даже ночью.
   К сожалению, этот мальчик не попал в нашу "группу электротехнических работ". Там мы должны были на листах фанеры собирать правильно функционирующие электрические схемы. Все надо было как следует запаять, так, чтобы олово не капало, потому что за каждую такую кляксу отметку снижали на один балл. Собственно, отметки и снижать было некуда, потому что никто из нас толком не знал, как собирать эти схемы, а господин Золимози, естественно, ничего нам объяснить не мог. Он пытался, действительно пытался, но из его рта выходило только невразумительное бухтение, и потому наша "группа электротехнических работ" никогда не функционировала правильно.
   Настал день, когда господин Золимози собрался назад в Венгрию: он узнал, что у его семьи, которая оставалась там, возникли какие-то неприятности с режимом. Мы, ученики, освободились от уроков труда, потому что так быстро невозможно было найти квалифицированную замену для нашего бывшего учителя.
   В Залеме и сегодня должен где-то стоять шкаф, заваленный неработающими электрическими схемами, собранными на фанерных листах. Все это, в общем, грустно, потому что никто ничего не слышал о дальнейшей судьбе герра Золимози и все, что от него осталось, это бесполезная груда хлама. Когда я начинаю об этом думать, то понимаю, что все это и вправду очень печально.
   Я все так же неотрывно смотрю на рот Карин, но вижу рот господина Золимози, непрерывно открывающийся и закрывающийся в одном из подвалов венгерской тайной полиции; сейчас этот рот тоже много говорит и полицейские понимают его речь, но она им не нравится, и потому они снова и снова бьют господина Золимози по губам. В этот момент я наклоняюсь вперед, потому что хочу поцеловать рот Карин. Я хочу поцеловать этот дивно красивый, глупый рот, способный произвести только бессмысленный лепет, труху.
   Я еще больше наклоняюсь вперед и воображаю, будто рот Карин тоже по своей воле приближается ко мне, но тут возвращается Серхио с дринками. Я беру из его руки рюмку бренди "Александр", бормочу какую-то банальность и вдруг захожусь зверским кашлем. Серхио хлопает меня по спине и ухмыляется. Он только потому так предупредителен со мной, что точно знает: я ревную к нему эту куколку. Поэтому, натурально, он может себе позволить быть дружелюбным.
   Мне же его дружелюбия на фиг не надо. Я быстро прощаюсь с ними — может быть, чересчур поспешно, что мне становится ясно в ту же секунду. Я сам себя ненавижу за это — за этот мой внезапно проявившийся враждебный тон, причины которого слишком очевидны, — но, в общем, как получилось, так получилось, наплевать. Пересекая лужайку, я на ходу опрокидываю рюмку бренди. Я вовсе не злюсь — разве что на себя самого, за то, что позволил этому самодовольному латиносу обвести меня вокруг пальца. Я уверен, что он сделал это нарочно: быстренько смотался за дринками и вернулся в тот самый момент, когда я собирался поцеловать Карин.
   На противоположной стороне лужайки, у озера, стоит Ролло. Он слегка покачивается. Его взгляд устремлен куда-то вдаль, на воду. Я подхожу к нему. Выглядит он ужасно. Его веки подрагивают еще сильнее, чем раньше, и он основательно пьян.
   Я беру его за руку, и вместе мы подходим к маленькому лодочному причалу, разрезающему темную водную поверхность. На краю причала мы останавливаемся. Далеко впереди, на озере, мерцает зеленый огонек. Некоторое время я смотрю на него, а потом замечаю, что Ролло рядом со мной плачет.
   Я, конечно, догадывался, что все это время Ролло изводил себя смертной тоской. Оттого, что он знаком со многими людьми, но все эти люди не принимают его всерьез. Они ему не друзья, хотя, похоже, относятся к нему неплохо. Всех членов семьи Ролло объединяет то, что они имеют некую внутреннюю пустоту, которая образуется, потому что они хотят только самого лучшего, но каким-то образом заходят в тупик, не умея осуществить свои намерения. Ролло хотел очень простой вещи: чтобы гости на его вечеринке от души веселились. Однако никто из членов его семейства, раз заблудившись, уже не может выйти из своего тупика, освободиться от давления неизбежности. Ни отец Ролло, ни сам Ролло.
   Я опять беру его за руку. Материя на рукаве его выходного костюма на ощупь какая-то странная — сухая, но теплая. Почувствовав прикосновение моей руки, он начинает дрожать всем телом и, уже не контролируя своего состояния, захлебывается настоящими рыданиями. Его просто трясет, я не знал, что дела настолько плохи. Я понимаю, что долго этого не выдержу — всех этих всхлипываний и слез. Это мне просто не по силам.
   Он что-то бормочет. Я не улавливаю, что он хочет сказать. Кажется, просит снотворные таблетки, чтобы его перестало трясти, чтобы он опять мог спать по ночам. Я не знаю, правильно ли его понял, но отвечаю, что он может мне поверить: от таблеток дрожь только усилится, это точно.
   Дальше я в эту тему не углубляюсь, хотя, вероятно, мог бы. Я еще раз пожимаю ему руку, говорю, что хочу принести себе чего-нибудь выпить, и потом оставляю его одного на лодочном причале.
   Объясняя Ролло, почему мне надо уйти, я прекрасно знал, что ни за какой выпивкой не пойду и вообще к нему больше не вернусь. Один раз я все-таки оборачиваюсь. Он стоит на прежнем месте, засунув руки в карманы пиджака. Его плечи слегка вздрагивают, как будто ему холодно. Он смотрит на озеро, на мерцающий зеленый огонек, но я сомневаюсь, что он действительно что-то видит.
   Поднявшись к себе в комнату, я собираю сумку. Потом захожу в комнату Ролло и роюсь в его вещах в поисках ключей от машины. Ключи я обнаруживаю в его зеленом пиджаке, во внутреннем кармане. Я хватаю их, беру мою сумку и выхожу во двор, где стоит множество машин, на которых приехали приглашенные.
   Открыв "порш" Ролло, я сажусь на водительское сиденье и запускаю мотор. Потом очень медленно, двигаясь задним ходом, подруливаю по хрустящему гравию к воротам. Оба оконных стекла опускаю. Включаю первую скорость, выезжаю на шоссе и мчусь по Меерсбургу — сквозь ночь — вдоль озера. У какой-то бензоколонки покупаю на сорок марок бензина и примерно в полвторого ночи пересекаю (вблизи Зингена) швейцарскую границу. Я постепенно трезвею. Паспорта у меня никто не спрашивает.

Восемь

   Уже два дня я живу в отеле "Баур" на Цюрихском озере. По утрам съедаю глазунью из двух яиц с поджаренным тостом. Запиваю все это только что выжатым грейпфрутовым соком и — впервые в жизни — кофе. Вообще мне кофе не нравится. Сердце сразу ускоряет свой ритм, и голова начинает слегка кружиться, но тем не менее я решил выпивать каждое утро по две большие чашки.
   Цюрих красивый город. Здесь никогда не было войны, это видно с первого взгляда. Дома в Нидердорфе, на другом берегу реки, чем-то напоминают средневековые постройки, выглядят немножко как в Гейдельберге, только пешеходной зоны между ними нет. Здесь, в Цюрихе, много белого: лебеди, которые у берега Цюрихского озера поджидают старушек с их пластиковыми пакетами, полными не съеденного за воскресенье хлеба, накрытые скатертями столики повсюду перед кафе и облака, проплывающие высоко в синем небе над озером.
   Так вот, сегодня утром я пошел прогуляться по Привокзальной улице и заодно поглазеть на витрины. Я часто слышал, что улицы в Цюрихе на удивленье чистые и аппетитные, и должен сказать, что это правда. Так бы и проглотил все до последнего кусочка, до последней лакомой крошки, и хотя я жратву как таковую ни во что не ставлю, здесь мне как будто постоянно хочется есть. В деликатесных лавках вкусно пахнет, в цветочных — тоже, и люди вокруг настроены дружелюбно.
   Самое клевое в Швейцарии — что здесь на дверях учреждений написано "Толкать от себя", а не "Открывается вовнутрь", что здесь ничего не бомбили и, может, еще то, что асфальт, по которому проложены трамвайные линии, не был разломан на куски в годы войны и до сих пор сохраняет следы людей, ходивших по нему десятки лет назад. Деревья здесь тоже классные, они шелестят на ветру, а пиво имеет совсем непривычный для меня вкус.
   Гуляя, я покуриваю сигареты, но здесь курение почему-то кажется не вполне уместным. "Порш" я два дня назад припарковал у Цюрихского аэропорта. Ключ от машины положил в отделение для перчаток, а сам доехал до центра на такси. Я думаю, что сделал все правильно. Я даже протер тряпочкой руль, хотя понимал, что это полный идиотизм.
   Мне вдруг приходит в голову, что нужно отвыкать от курения. Я достаю из кармана начатую пачку сигарет и, проходя мимо уличного кафе, кладу ее на столик. После этого я чувствую себя намного лучше, но уже через десять минут начинаю жалеть, что не оставил ни одной сигареты про запас. Я поворачиваю обратно и возвращаюсь к тому уличному кафе, но пачки на столике уже нет.
   За столиком теперь сидят двое молодых бизнесменов, они попивают пиво, смешанное с каким-то красным тоником (хотя до полудня еще далеко), и один из них определенно курит мои сигареты. Эти хмыри одеты в дорогие, но не сшитые на заказ костюмы и, как каждый второй из теперешних банковских служащих, имеют при себе мобильники.
   На какой-то краткий момент, действительно очень краткий, я впадаю в дикую ярость, собираюсь подойти и вырвать мою пачку, но потом решаю не связываться, так как не знаю, какова будет реакция этих швейцарцев. Я ведь не могу доказать, что пачка моя. Я хочу сказать, на ней же не написано мое имя.
   Словом, я отворачиваюсь от них и иду в другую сторону. Солнце светит так ласково, что злость моя как-то сама собой рассеивается. Я перехожу по мосту через реку и направляюсь к первому попавшемуся киоску. Там покупаю новую пачку сигарет и немецкую газету, хотя вообще газет никогда не читаю. Не могу сказать, почему я ее купил. Может, потому, что Германия для меня вдруг перестала существовать.
   Это как если бы вся огромная страна просто-напросто испарилась; и хотя здесь, в Швейцарии, люди тоже говорят по-немецки, а на рекламных щитах повсюду написаны немецкие фразы, мне уже кажется, будто Германия — не более чем мое представление о ней, будто она — большая машина по ту сторону границы, машина работающая и даже выдающая какую-то продукцию, которая, однако, на фиг никому не нужна.
   Я сажусь со своей газетой за столик уличного кафе, зажигаю сигарету и выпускаю изо рта дым, очень медленно. И тут неожиданно у меня получается колечко дыма, потом еще одно, потом третье.
   Я ощущаю маленький выброс адреналина в кровь, радуюсь как ненормальный и выдуваю в воздух еще одно колечко. Это и правда до обалдения просто. Нужно только воспользоваться своим языком, то есть слегка подвигать им у передних зубов, не высовывая изо рта.
   Кельнер подходит к столику и спрашивает, что я хотел бы заказать, и я прошу принести мне стакан пива, смешанного с красным тоником, как я видел в другом уличном кафе. Он не понимает, о чем идет речь, и я выпускаю еще одно колечко дыма, и тут до него доходит, что я имел в виду. Пиво с гранатовым сиропом, так это называется. Особого рода коктейль panache(с ударением на первом a).
   Напиток приносят. На вкус он такой, каким и должно быть пиво с сиропом. Пожалуй, чересчур сладкий, но фокус тут в том, что сироп скапливается на дне стакана и нужно все время размешивать его соломинкой, а иначе так и будешь пить один сироп. Я раскрываю газету и просматриваю пару статей о новых театральных постановках в Мюнхене, потом перелистываю страницы обратно, чтобы взглянуть на самый первый разворот. И тут я наталкиваюсь на статью о сыне миллионера, который утонул во время вечеринки на Боденском озере.
   Я не могу оторвать глаз от страницы с многократно мелькающим на ней именем Ролло. Ролло, которого нашли рано утром, в восемь часов, благодаря тому, что его пиджак запутался в ветвях склонившегося к самой воде дерева. Ролло, в чьем желудке обнаружили повышенную дозу валиума и огромное количество алкоголя. Ролло, устроителя этой вечеринки, который так старался угодить всем своим гостям. Ролло, молодого наследника миллионного состояния, чей отец в данный момент находится в Индии, а мать проходит курс лечения в психиатрической больнице под Штутгартом.
   Красный сироп комом застревает у меня в горле. Я думаю о машине Ролло, которая стоит у аэропорта, о том, как долго ей еще придется там проторчать. Это первое, что приходит мне на ум. Потом я вырываю из газеты страницу со статьей, складываю ее и сую в карман пиджака. Потом кладу десятифранковую купюру на стол, под пустой стакан из-под пива, встаю и шагаю вниз по улице, вдоль реки.