Узел врезался и врезался во внутреннюю часть моей голени, и я, натурально, ничего не видел из-за повязки на глазах и чувствовал, как моя нога становится влажной и горячей от крови, которая сочилась из нее, но падать не хотел, ни за что на свете. Другие все были взрослыми, и они смеялись, потому что развлекались по-своему, не так, как я, я же упорно и целенаправленно бежал к бассейну. Я, естественно, запомнил, где точно он находится, перед тем, как мне завязали глаза. Короче, мы двое — мой партнер, которого я сейчас совершенно не помню, и я — выиграли тот забег.
   Приз заключался в однодневной ознакомительной поездке на машине по острову. С моей точки зрения это была полная херня, потому что автопоездки я переносил плохо, а долбаная Мадейра меня на фиг не интересовала. Но никакого альтернативного приза не предполагалось — мне не дали даже захудалой книжки или игрушки. К администрации отеля в то время вообще не обращались "по пустякам". Я был страшно разочарован. Я тогда даже не смог выпросить у служащего гостиницы отобранный им у меня номер "Браво".
   Я рассказал эту историю потому, что она имеет отношение к запаху мыла. Мыло, как я уже говорил, тогда лежало в кармане моих шорт и пахло точно так же, как сегодня: слегка отдавало душком старости. Чистого, но — как бы это сказать? — в то же время давно не мытого тела. Ладно. Я, значит, открываю ключом дверь номера — я все еще нахожусь в отеле "Старый Гейдельберг", пока вспоминаю эту долбаную игру на Мадейре, — захожу в комнату и первым делом включаю свет, потому что там как-то сумеречно. Воздух в комнате несколько затхлый: пахнет старыми кроватями, и подушками, и коврами, которые давно никто не пылесосил.
   Я быстро закуриваю сигарету и выдыхаю дым в комнату. Потом прикрываю дверь, раздвигаю гардины и распахиваю окно. На улице светло, и ощущение такое, что светло будет еще долго, таков уж этот свет. Такого света вообще не бывает в Северной Германии.
   Мимо гостиницы проезжают пара машин и стайка студентов-велосипедистов, которые, когда приближаются к перекрестку, не сбавляют скорости и не смотрят ни направо, ни налево. Вечерний свет очень мягкий. Сверху все кажется таким мирным, таким дивно спокойным. Я говорю об этом на полном серьезе, а не прикалываюсь, как может показаться. Я докуриваю сигарету до конца, выбрасываю бычок в окно и зажигаю еще одну.
   Только после этого я переодеваюсь. Почему-то это всегда отнимает у меня много сил — переодевание, я имею в виду. Барбуровскую куртку Александра, которая теперь принадлежит мне, я вешаю на плечики и потом на крючок за дверью. Нашивку с надписью "Айнтрахт — Франкфурт" срываю, хотя она напоминает мне Александра: футбол мне совершенно по фигу, а кроме того, я не желаю носить вообще никаких нашивок. Считаю это просто неприличным. Я хочу сказать, что в принципе понимаю, зачем Александр пришил себе эту херовину отчасти чтобы приколоться, отчасти чтобы выразить свою солидарность с работягами — но я, будь у меня на груди хоть какая нашивка, чувствовал бы себя мудаком, а не приколистом.
   В общем, я надеваю свежую рубашку, которая классно отглажена и сложена. Рубашки мне постирала и погладила Бина, на Зильте, всего их восемь, и пять из них еще чистые. Все мои рубашки — от Brooks Brothers. Ни одна другая фирма по пошиву мужских рубашек не умеет делать такие качественные вещи. Воротнички у этих рубашек имеют небольшой изгиб, а голубая ткань всегда выглядит свежей, и потому они на самом деле годятся на все случаи жизни. Разница между рубашками от Brooks Brothersи рубашками от Ральфа Лорана заключается, естественно, в том, что вторые гораздо дороже, но при этом гораздо хуже по качеству и вообще смотрятся дерьмово, а кроме того, тот, кто их покупает, вынужден носить слева на груди долбаную эмблему поло.
   Спустившись вниз, я спрашиваю у старикана, который, сидя за столом регистрации, читает, кажется, какой-то военный журнал, куда здесь ходят по вечерам молодые люди. Не длинноволосые, уточняю я, а нормальные. Он поднимает глаза, и я вижу, что читает он вовсе не военный журнал, а что-то христианское. На обложке, вроде, написано "Сторожевая башня" [28]и сверху изображение радуги. Он прикрывает журнал руками, заметив, что я пытаюсь разобрать, что там написано, и потом говорит: молодые люди обычно проводят время у Фишера, или в "Тандженте", или в "Макс-баре". Я его вежливо благодарю и выхожу на улицу.
   Даже не знаю… "Тандженте" — это отдает началом восьмидесятых годов, неоновой вывеской и белой кафельной плиткой; "Фишер", наверное, ресторан, где по вечерам собираются студенты, как в баре. Пожалуй, лучше я пойду в "Макс-бар". По крайней мере, он не вызывает вообще никаких ассоциаций, но само название говорит за то, что это именно бар. Я жду некоторое время, наконец мимо проезжает пустое такси, я останавливаю его и прошу, чтобы меня подвезли до "Макс-бара". По пути я закуриваю сигарету. Водитель — явно подрабатывающий пенсионер.
   Я знаю, что это звучит прикольно, но все-таки скажу: начиная с определенного возраста все немцы выглядят как стопроцентные нацисты. Этот водила тоже. Достаточно поехать в определенные места, где собирается много пенсионеров, и вы в этом убедитесь. В Баденвейлер, например, или на любой прибалтийский курорт. Там эти пенсионеры бегают парочками по дорожкам — либо до пляжа, либо до парка, если пляжа нет. В любом случае они бегут к курортной эстраде, к "ракушке". Есть такое слово. Трудно даже поверить, что еще существует нечто подобное. Но это действительно так: в каждом месте скопления пенсионеров имеется своя "ракушка", точно так же, как в каждом городе рано или поздно воздвигают идиотскую телебашню.
   И вот они, пенсионеры, стоят перед "ракушкой" (их, как правило, видишь сзади), заложив руки за спину и слегка покачиваясь взад и вперед на своих отечных ножках; у всех у них непропорционально большие носы и уши, потому что носы и уши продолжают расти и в старости. И все эти пенсионеры когда-то были блондинами, в этом я готов поклясться.
   Всегда, когда я рассматриваю старые фотографии и вижу, к примеру, как какой-нибудь красивый блондин выходит после купания из пруда, а солнце уже опустилось над горизонтом и освещает камыш таким странным (на сепиевом фоне этих фотографий), действительно неземным светом, я спрашиваю себя, как же могло случиться, что эти привлекательные молодые люди за пятьдесят лет дошли до столь плачевного состояния. Я имею в виду нынешних читателей "Вельт ам Зонтаг" в их габардиновых брюках с несминаемыми складками, блузонах, выдержанных в пастельных тонах, слишком больших очках с золотыми оправами, которые делают еще более заметными их огромные, в оспинах, носы и торчащие уши. Я этого не понимаю. Раньше они не выглядели как нацисты.
   Тот пенсионер в нелепой шляпенции, которого на Зильте чуть не задавила Карин, определенно раньше, в молодости, внешне не был похож на нациста. И таксист, который везет меня в "Макс-бар", тоже. Но сейчас достаточно заглянуть ему в харю, и ты понимаешь, что в свое время он точно был комендантом концлагеря, или подонком, который строчил доносы на своих фронтовых товарищей за то, что они травили по вечерам анекдоты о долбаном Гитлере, или чиновником, подписавшим в деревянной избе где-нибудь под Остравой [29]приказ о единовременной ликвидации семнадцати партизан вместе с их женами и детьми. Я не могу об этом не думать.
   "Макс-бар" — это, как бы поточнее сказать, такой бар, где вас обслуживают доброжелательные молодые гейдельбержцы. Здешние кельнеры и бармены немного похожи на тех, что работают в "Одине" на Зильте, думаю я, заказывая себе пиво. Потом мне приходит в голову, что пса, который в "Одине" всегда ошивался между ног у посетителей, тоже зовут Максом, и пока я пью вторую кружку пива, стараясь получше рассмотреть бар, я думаю о том, что, если в словах "Маттиас Хоркс" пропустить некоторые буквы, тоже получится имя "Макс". Потом я замечаю, что, наверное, наклюкался под завязку этими двумя кружками пива, раз мне в голову лезет такая дурь и я ищу закономерности там, где никаких закономерностей нет, — о подобных завороченных материях я обычно задумываюсь только на последней стадии алкогольного опьянения; и потом до меня доходит, что, кроме тех персиковых йогуртов в Гамбургском аэропорту, я с самого Зильта ничего не ел. Но я нисколько не голоден, в самом деле. Потому, натурально, я и набрался так быстро, что в желудке у меня совершенно пусто.
   Плевать. Теперь я просто буду пить дальше. Мы уже это проходили. Справимся. Время от времени выкуривать по сигаретке, и тогда все будет в норме. В баре приятный шум. В ушах немного гудит, но я сижу себе в уголке и наблюдаю за народом, и шум не лишен приятности, и я постепенно становлюсь совершенно бухим. Через два столика от меня устроилась группа студентов, которые, собственно, и шумят здесь больше других. Они все одеты вполне цивильно, пьют пиво и дурачатся. Каждый раз кто-нибудь из них встает и декламирует прикольный стих или выкидывает еще что-то, что любят делать студенты, когда они под градусом.
   У одного из них очень загорелое лицо, и когда он поднимается и говорит, другие замолкают. Я вглядываюсь в него и замечаю светлую полоску на его лбу, у корней волос, там, куда не достало солнце. Он стоит, и отхлебывает пиво, и несет нечто совершенно невразумительное, но преподносит свою туфту так, что все, как я уже говорил, утихомириваются и внимательно слушают. Я усекаю, что его зовут Ойген, и, видимо, слишком откровенно пялюсь на него, потому что он вдруг бросает взгляд в мою сторону, прерывает свою болтовню, подходит ко мне, нетвердо держась на ногах, и спрашивает, не хочу ли я пересесть за его столик.
   Меня это безумно напрягает. Я не уверен, что он не прикалывается надо мной, но вместо того, чтобы ответить, что я кого-то жду, как наверняка ответил бы любому другому, я вдруг неожиданно для себя самого говорю: да, с удовольствием. Я беру свою кружку, и пока мы идем к его столику, Ойген кладет руку мне на плечо и спрашивает, не приезжий ли я, потому что он никогда не видал меня раньше. И пока я отвечаю, что да, приезжий, я почему-то думаю о луковицах — о целых чанах, наполненных маринованными луковицами. Понятия не имею, почему. У него изо рта луком не пахнет, в кабаке вроде тоже… Мы садимся за его столик, и я пожимаю руки каким-то студентам, чьи имена мгновенно забываю.
   Все они очень, очень предупредительны со мной. Я думаю, никто из них не прикалывается. Когда я допиваю свое пиво, мне тут же подливают еще. Может, я слишком нагрузился и потерял бдительность. Может, просто не замечаю иронии. Как бы то ни было, в какой-то момент все решают отправиться на вечеринку, и Ойген спрашивает меня, не хочу ли я поехать с ними. Он говорит, чтобы я ни о чем не беспокоился: люди, которые устраивают вечеринку, — его близкие друзья. И вот он уже хлопает меня по плечу, сияя своей ослепительной белозубой улыбкой.
   Я, значит, принимаю его приглашение. И в тот момент думаю, что поступил правильно. Дело в том, что я не особенно умею завязывать контакты с новыми людьми и потому рад случайному знакомству с этим парнем, который как будто в полном порядке. Вы можете подумать, что я запал на Ойгена, но, ради бога, поверьте, что фишка здесь совсем в другом. Просто это офигенно трудно встретить нормального человека. Ойген в хорошем пиджаке, в хорошем пуловере (сейчас повязанном вокруг бедер), у него хорошие белые зубы. Он все время хохмит, и все, с кем мы собираемся ехать на вечеринку, от души смеются над его шутками. В какой-то момент мы поднимаемся из-за стола, и Ойген расплачивается с кельнером за все выпитое пиво. А выпито было никак не меньше тридцати банок.
   Мы останавливаем пару такси на площади перед кинотеатром. Пока я сажусь в одну из машин с тусой, которую совершенно не знаю, я мельком взглядываю на плакат за стеклянной витриной, вижу свое отражение в стекле и одновременно, на заднем плане, этот плакат, афишу фильма, на которой четко читается надпись: "Сталинград". Я сразу же вспоминаю восьмипалого старика из отеля и вижу себя, отраженного, как уже говорил, в витрине, причем голова моя внезапно оказывается в стальном шлеме, и тут я думаю, что все это — и еще гораздо худшие вещи — могло произойти со мной самим и что мне все-таки охрененно повезло: я живу в демократической Германии, где семнадцатилетних юнцов не выталкивают ни на какой фронт. Все мои тогдашние мысли, конечно, не назовешь иначе как социал-демократической лажей, но ведь я перед тем неслабо нажрался пивом и был пьян в жопу.
   Такси трогается, и поскольку я сижу впереди, ибо, как уже говорил, не знаю никого из тех, кто загрузился в такси вместе со мной, я смотрю на водилу, но сейчас я слишком устал, и слишком инертен, и не слишком пьян, чтобы пытаться определить, что он за человек. Я только понял, что у него какая-то нехорошая кожная болезнь.
   Я, значит, смотрю в окно, и время от времени голова моя откидывается набок, потому что я здорово нализался, и девицу за моей спиной это так смешит, что она квохчет, как курица. Я ничего не хочу сказать — выглядит она неплохо. Она даже довольно сексуальна, и ее хихиканье звучит приятно. За стеклами еще светло, и я смотрю на небо и на деревья, которые чуть не задевают автомобиль своими ветвями.
   Небо здесь совсем другое. В Северной Германии небо гигантских размеров, и оно будто давит на вас. Иногда даже бывает трудно дышать под северонемецким небом. Человек стоит, например, на плоской равнине, а над ним проплывают эти огромные темно-серые тучи, и он вдруг чувствует, что ему не хватает воздуха, как если бы его легкие не могли выдержать приближения грозы. Но здесь, на Юге, все по-другому. Здесь небо — это часть земли, часть мира. Когда здесь случается гроза, она не внушает беспокойства и остается в рамках умеренности — в отличие от тех вагнериански-нацистских гроз, что характерны для Севера.
   Оба такси останавливаются перед домом в тенистом переулке. Все выскакивают, и я, поскольку никого не знаю, плачу весь прайс за такси, в котором ехал, и шофер с кожной болезнью выдает мне квитанцию (как только такси уезжает, я ее скомкиваю и бросаю на тротуар).
   Я сильно раскачиваюсь при ходьбе, и вдруг, как ни странно, мысленно представляю себе, что на мне нет ботинок, и поневоле вспоминаю, как Александр однажды написал мне письмо об одном чудаке, с которым он познакомился в Камеруне. Этот пукc поставил перед собой цель обойти босиком весь земной шар. Александр разговорился с ним в одном захудалом баре в пригороде Яунде [30], и этот тип утверждал, будто не носит шузы, чтобы не лишать себя возможности впитывать ценные минералы, находящиеся в земле.
   Вы только представьте: парень действительно был убежден в том, что способен впитывать минералы и микроэлементы из земли — через подошвы ног — в свое тело. Александр вначале только посмеивался, но хмырюга так долго сидел у него на ушах, что мой кореш в конце концов решил сам попробовать ходить босым. Они оба, как писал мне Александр, напившись в стельку, бегали по Яунде — оба босые — и кричали обалдевшим от такого зрелища обитателям трущоб, что те тоже должны разуться, чтобы телом впитывать витамины и минералы, и тогда, мол, они сразу почувствуют себя гораздо лучше.
   Тут я вдруг просекаю, что в трущобах Яунде народ так и так ходит без шузов и что Александр наверняка гнал мне пургу; и я спрашиваю себя, зачем Александр пичкал меня подобными россказнями и не выдумал ли он и другие истории — например, о том хите группы Modern Talking, который якобы знали в Пакистане, или в Индии, или где-то еще.
   Дом, в котором друзья Ойгена устраивают вечерину, очень большой и чуть-чуть отодвинут назад, стоит не у самого тротуара. То есть сначала нужно пройти через садик, потом подняться на пару ступенек, и только потом ты попадаешь внутрь. Внутри прохладно, потому что дом целиком построен из каменных плит.
   Я захожу последним, после всех других, и слышу, что где-то играет музыка. Музыка совсем неплохая — легкая, какую обычно играют в барах, что-то типа джаза, но не заунывное и не резкое, а в самом деле приятное. Я не могу врубиться, что именно играют. Но точно знаю: у меня такая пластинка была. Ойген, который приехал раньше меня, на другом такси, опять кладет руку мне на плечо и говорит, чтобы я чувствовал себя здесь как дома, и потом спрашивает, чего бы я хотел выпить. Он говорит, что прямо здесь стоят банки с пивом, а на кухне есть шампанское. Я благодарю его и говорю, что охотно выпил бы пива. Мне тут же суют в руку открытую банку. Все со мной жутко приветливы, хотя, как я уже говорил, я абсолютно никого не знаю.
   Это, естественно, меня радует, настраивает самым радужным образом. В такие моменты я всегда думаю, что меня очень легко приманить. Ладно. Я выпиваю пиво прямо из жестянки, ставлю пустую банку на ступеньку широкой лестницы и наблюдаю, как в вестибюль заходят все новые и новые гости. Как всегда бывает на вечеринках. Пару раз мне кажется, будто я вижу знакомые лица, но я убеждаю себя, что это глюки. Дом действительно очень классный. Он, правда, несколько запущен, потому что в нем наверняка уже многие годы живут студенты, но на общагу совсем не похож: в нем просторно, и уютно, и светло, и прохладно — я даже радуюсь тому, что надел поверх пиджака барбуровскую куртку.
   Итак, я стою на лестнице и для затравки выкуриваю пару сигарет, а потом начинаю обсуждать с молодым юристом (в пиджаке с рисунком в елочку) проблемы юриспруденции, в которой ни черта не смыслю и которая интересует меня как прошлогодний снег. Затем я завязываю разговор с телочкой, которая ехала со мной в такси и так сексапильно хихикала. Ее зовут Надя, и она здорово пьяна, а поскольку и я опустошил уже третью банку пива, а до того выхлебал еще бог знает сколько всего, мне начинает мерещиться, будто, разговаривая со мной, она мне то и дело подмигивает.
   Пока мы с ней болтаем о Гейдельберге, выясняется, что она думает, будто я собираюсь здесь учиться, и я говорю ей, что нет, я приехал сюда только пару часов назад. Зачем приехал, не знаю сам. Она слегка теребит мою барбуровскую куртку, а именно то более темное место на груди, от которого я в отеле оторвал нашивку "Айнтрахт — Франкфурт". Там остались не вытащенные мною обрывки ниток, и время от времени она дергает за одну из ниточек как бы невзначай, совершенно не сознавая, что делает. Это у нее получается очень мило, действительно мило.
   Я решаю проверить, каков расклад, и сажусь на ступеньку — девчушка тоже садится рядом со мной. Значит, сработало. Обычно я применяю подобные трюки, чтобы посмотреть, насколько телка готова подчиняться моей воле. И, как правило, они, эти трюки, срабатывают. Надя, значит, продолжает трещать без умолку, и когда я говорю, что хочу сходить на кухню и принести себе еще пива, просит принести одну банку и ей, а она, мол, подождет меня здесь, на ступеньках. Она действительно очень славная — именно потому, что глупышка, и эта ее наивность или глупость почему-то действует на меня освежающе. Я хочу сказать, что она болтает просто так, не особенно задумываясь о том, что говорит. У нее совершенно нет комплексов. А я сам не то чтобы закомплексованный, нет — но у меня есть определенный набор шаблонов, вмещающихся один в другой наподобие матрешек, и я не могу их не применять, когда общаюсь с людьми. Слово "шаблоны", вероятно, здесь не совсем подходит. Мне трудно точно описать, что я имею в виду. Это как колесико, которое вращается и, когда находит нужный паз на другом колесике и зацепляется за него, механизм срабатывает. Я думаю, все это вместе немного напоминает мультипликационный фильм.
   Когда я выхожу из кухни с банкой пива для себя и другой для Нади, Ойген хлопает меня по плечу. У него в самом деле очень светлые волосы, и я только сейчас замечаю, что его левую щеку пересекает шрам, и пока он говорит какие-то банальные вещи, я все время смотрю на этот рубец на его лице. Он стоит, прислонившись к холодильнику, и что-то долдонит, но я ничего не слышу, только пялюсь на этот прикольный шрам, а потом все-таки стряхиваю с себя оцепенение, извиняюсь перед ним и с двумя банками пива в руке опять спускаюсь в вестибюль.
   Ойген идет за мной. Я быстро закуриваю сигарету и оглядываюсь в поисках Нади, которая куда-то исчезла, и вдруг он хватает меня за затылок. Его лицо наклоняется к моему — так близко, что мне это не в кайф, — и изо рта у него несет пивом, и я вижу, что шея вокруг его кадыка, который ходит взад и вперед, пока он со мной разговаривает, толком не выбрита. Она покрыта такой короткой черной щетиной.
   Этот пукс что-то уж чересчур навязчив, но тем не менее у меня такое чувство, что я должен быть вежливым, потому что все так чертовски дружелюбны со мной, а Ойген, чей рубец проступает все отчетливее (и непонятно, как я раньше мог не заметить такой здоровущий шрам), явно настроен поточить лясы. Я улыбаюсь, киваю и попыхиваю своей сигареткой. Куда же подевалась эта дуреха Надя? Теперь Ойген говорит, что хочет мне что-то показать. Он берет меня за руку, и тащит за собой вверх по лестнице, и, пока мы поднимаемся на второй этаж, без умолку болтает.
   Он заводит меня в какую-то комнату, закрывает дверь, а я в это время быстро отхлебываю большой глоток пива. Комната, очевидно, принадлежит ему, потому что он свободно в ней ориентируется и вообще ведет себя так, как если бы это была его комната. У меня такое ощущение, будто он нарочно дотрагивается до каких-то вещей, чтобы показать, что он здесь у себя дома.
   На софе в углу сидят какая-то краля и пожилой хмырюга, они целуются. Пожилой — это, может быть, чересчур, но за сорок ему точно перевалило. Он засунул руку под ее свитер и лапает ее, и оба даже не слышат, что Ойген и я вошли в комнату. Из динамика доносится фортепьянная соната Моцарта или Бетховена. Я не особенно разбираюсь в классической музыке. Те двое продолжают обжиматься. Мне это совсем не нравится, и я испытываю чуть ли не физическую потребность убраться отсюда, опять спуститься вниз, но не делаю этого из вежливости. Это, конечно, большая глупость, но вежливость у меня в крови — тут уж ничего не поделаешь.
   Теперь Ойген берет коробку от моцартовского CD, кладет ее на стол, который стоит рядом с софой, вытаскивает из кармана пиджака две бумажных упаковки и из одной высыпает на коробку большую горку кокса. Пока я закуриваю еще одну сигарету, он, ни на секунду не прекращая своей болтовни, достает маленькую серебряную трубочку, подносит ее к горке кокса и втягивает в нос изрядную порцию. Потом поднимает нос кверху, усмехается и протягивает трубочку мне.
   Я, не двигаясь с места, говорю: спасибо, не надо. Пара на софе начинает хихикать, и я замечаю, что музыка играет все громче, а Ойген крепко берет меня за плечо и говорит, что я должен разочек попробовать, ничего страшного не случится. Я отвечаю, что сожалею, но я принципиально против любого кумара, и что теперь мне нужно спуститься вниз, там меня ждут; и тут Ойген ухватывает меня спереди за брючный ремень, а другую руку кладет на мою задницу. Двое на софе перестали тискать друг друга и теперь гогочут как шизанутые, и в этот момент я вижу только шрам и светлые, слишком длинные космы этого козла и чувствую, как он поглаживает мои ягодицы, а потом пытается — в самом деле, я ничего не выдумываю — через штаны засунуть свой указательный палец в мой задний проход.
   Он очень сильный, и когда я начинаю вырываться, его рука соскальзывает вниз, крепко обхватывает мое колено, и я падаю навзничь. Я мигом поднимаюсь на ноги, бормочу что-то невразумительное и выскакиваю из комнаты. Вслед мне несется лошадиное ржание. Спускаясь по лестнице, я замечаю, что колени мои все еще дрожат. Я оглядываюсь через плечо, но Ойген, по счастью, меня не преследует, и я захожу на кухню и отхлебываю большой глоток тепловатого джина из бутылки, которая стоит там на столе.
   Нади нигде не видно, и я вдруг ощущаю себя на этой тусовке очень неуютно — более того, понимаю, что основательно влип. Я решаю пойти поискать эту самую Надю. В кухне ее нет, и на лестнице, по которой я только что спустился, ее тоже не было. Оглядываясь по сторонам, я курю сигарету и вдруг отдаю себе отчет в том, что нажрался до предела. Я замечаю это по тем признакам, что сигарета только усиливает степень опьянения и что в голове у меня все кружится, как если бы мозг мой был волчком, который уже не может остановиться. Мне плохо.
   Ойген, к счастью, испарился, и я спрашиваю у каких-то студентов, которые, прислонясь к стене, хлебают пиво, не видали ли они Надю, но никто ничего не знает. Впечатление такое, что они вообще не представляют, о ком идет речь. Мне приходит в голову, что телка, может быть, назвала не настоящее свое имя, но я тут же думаю: а, собственно, зачем бы она стала так делать?
   Я чувствую себя говенно. Бог мой, как же мне хреново! Но худшее еще впереди: рядом с кухней я замечаю открытую дверь, дверь в погреб, и — сам не знаю зачем — спускаюсь по ступенькам вниз. Внизу гораздо прохладнее, чем наверху, сыро и пахнет гнилью.
   В углу погреба, у ящика с винными бутылками, полулежит Надя. Одной рукой она опирается на ящик, а другой крепко сжимает шприц. Шприц торчит из ее щиколотки, прямо над краем туфли. Рядом с ней развалился Нигель. Его правое плечо перетянуто кожаным жгутом, и из ранки на сгибе локтя тоненькой струйкой сочится кровь.
   Я просто не верю своим глазам. У меня такое чувство, будто внутри у меня что-то непоправимо вышло из строя, будто я навсегда утратил центр равновесия. Будто вообще никакого центра больше нет. Нигель, кричу я. Дерьмо собачье. Нигель! Он не отвечает. Я спрашиваю: ты что, бля, вообще не хочешь со мной знаться? И он говорит, спокойно так говорит: разве мы знакомы?