Страница:
Он сошел с трамвая на Жолибоже, возле небольших домишек, улица была пуста, только одна старушка поливала в садике цветы. Она поглядела на него из-за проволочной ограды, а он старался идти так, будто его почти нет, старался занимать как можно меньше места в этом залитом солнцем пространстве.
Сегодня по телевизору показывали Кристину Крахельскую. У нее тоже были светлые волосы. Она позировала Нитшовой 1 для памятника Сирены, писала стихи, пела думки и погибла среди подсолнечников во время варшавского восстания.
1 Нитшова Людвика - известный скульптор, автор, в частности, памятника Варшавской Сирены, стоящего над Вислой; Сирена с мечом в одной и щитом в другой руке - герб Варшавы.
Какая-то женщина рассказывала о ней: Кристина бежала садами, но была такая высокая, что не могла, даже пригнувшись, укрыться за этими подсолнечниками.
Итак, значит, теплый августовский день. Она сколола на затылке свои длинные светлые волосы. Написала: "Эй, ребята, к оружью штыки", перевязала раненого, а теперь бежит, освещенная солнцем.
Какая прекрасная жизнь и прекрасная смерть Смерть поистине эстетическая. Только так надлежит умирать. Но так живут и умирают красивые и светлые люди. Черные и некрасивые живут и умирают неэффектно: в страхе и темноте.
(У женщины, которая рассказывает о Крахельской, пожалуй, можно было бы прятаться. Она не накрашена, давно не заглядывала в парикмахерскую, наверняка - этого не видно по телевизору - широковата в бедрах и по горам ходит, обвязав вокруг пояса свитер. Мужу даже незачем было бы знать, что она кого-то прячет, только следовало вести себя осторожно и днем, между половиной четвертого и четырьмя, не занимать уборную. У него очень регулярно работает желудок, и туалетом он пользуется сразу же по возвращении домой, еще до обеда. )
Черные и некрасивые лежат, ослабев от голода, в сырых постелях и ждут, покуда кто-нибудь принесет им овсянку на воде или чего с помойки. Все серое - волосы, лица, постель. Карбидную лампу жгут бережливо. Их дети на улице вырывают у прохожих из рук свертки в надежде, что там окажется хлеб, и мгновенно все пожирают. В больнице распухшим от голода малышам дают ежедневно по пол-яйца в порошке и по таблетке витамина "С" - дележкой занимаются врачи, чтобы не травить душу санитарке, которая тоже распухла. (Только медицинскому персоналу больницы полагался продовольственный паек: пол-литра супа и шестьдесят граммов хлеба на человека. На специальном собрании было решено отказаться от двухсот граммов супа и двадцати граммов хлеба и разделить их между истопниками и санитарками. Таким образом все получали поровну: по триста граммов супа и сорок - хлеба. ) На Крохмальной, 18, тридцатилетняя женщина, Ривка Урман, отгрызла кусочек от своего сына, Берко Урмана, двенадцати лет, накануне умершего от голода. Люди во дворе обступили ее молча, в гробовой тишине. У нее были серые всклокоченные волосы, серое лицо и безумные глаза. Потом приехала полиция и составила протокол. На Крохмальной, 14, нашли на улице разлагавшийся труп ребенка, подброшенный матерью, Худесой Боренштайн, из квартиры номер 67, ребенка звали Мошек. (Погребальные дроги общества "Вечность" увезли труп, а Боренштайн Худеса призналась, что подбросила его, потому что община отказывается хоронить бесплатно, да и она сама тоже скоро умрет. ) Людей водят в баню, чтоб совсем не завшивели. Перед баней на Спокойной люди ждали на улице день и ночь, а когда утром привезли суп только для детей, пришлось вызвать полицию, чтобы она разогнала толпу, вырывавшую у этих детей еду.
Смерть от голода была столь же неэстетична, как жизнь. "Некоторые засыпают на улице с куском хлеба во рту или при попытке произвести физическое усилие, например, когда пускаются бежать, чтобы раздобыть хлеб".
Это фрагмент научного труда.
Врачи в гетто занимались исследованием голода, потому что механизм голодной смерти был тогда медицине неясен и нельзя было упускать подвернувшуюся возможность. Притом возможность исключительную. "Никогда еще, - писали они, - медицина не располагала экспериментальным материалом в таком обилии".
Для врача эта проблема интересна и сегодня.
- Взять, к примеру, - говорит доктор Эдельман, - нарушение водно-белкового обмена в организме. Пишут они там что-нибудь насчет электролитов? - спрашивает он. - Вместе с водой в соединительную ткань уходят калий и соли. Проверь, догадались ли они о роли белка.
Нет, насчет электролитов они ничего не пишут. С огорчением отмечают, что им не удалось установить столь интересного для врача механизма образования отеков при болезни голодания.
Возможно, они бы докопались до роли белка, если б им не пришлось внезапно прервать работу, - а они ее, к сожалению, прервали, в чем оправдываются во вступительной части. Они не смогли продолжить исследования, "поскольку подверглось уничтожению научное сырье человеческий материал". Началась ликвидация гетто.
Сразу же после уничтожения "сырья", впрочем, погибли и сами исследователи.
Жив только один из них: доктор Теодозия Голиборская. Она изучала обмен веществ в состоянии покоя у голодных людей.
Она пишет мне из Австралии, что хотя и знала по литературе о нарушении обмена веществ в состоянии покоя при голодании, но не думала, что интенсивность снижается до такой степени; она это связывает с уменьшением числа и глубины дыхательных движений, то есть с малым количеством кислорода, потребляемого организмом в состоянии голода.
(Я спрашиваю у доктора Голиборской, пригодились ли впоследствии ей как врачу эти исследования. Она пишет, что нет, не пригодились, так как все больные, которых она лечила в Австралии, были сыты или даже перекормлены. )
А вот и некоторые результаты исследований, представленные в работе "Болезнь голодания. Клинические исследования голода, проведенные в варшавском гетто в 1942 году".
Мы различаем три степени истощения: I степень, при которой имеет место потеря избыточного жира; люди при этом выглядят моложе своего возраста. "С этим явлением мы часто встречались в довоенное время после возвращения пациентов из Карлсбада, Виши и т. д. " Ко II степени истощения относятся почти все наблюдавшиеся нами случаи. Исключение составляют случаи III степени - дистрофия, являющаяся чаще всего предсмертным состоянием.
Перейдем к описанию изменений в отдельных системах и органах.
Вес составлял в среднем от 30 до 40 кг и был на 20-25 проц. ниже довоенного. Самый низкий вес - 24 кг (у тридцатилетней женщины).
Кожа бледная, иногда бледно-синяя.
Ногти, особенно на руках, когтеобразные...
- (Возможно, мы говорим об этом излишне подробно и чересчур долго, но это потому, что непременно нужно понять, какова разница между прекрасной жизнью и жизнью неэстетичной и между прекрасной и неэстетичной смертью. Это очень важно. Ведь все, что произошло впоследствии - девятнадцатого апреля 1943 года, - было вызвано стремлением умереть прекрасной смертью.)
Отеки появляются прежде всего на лице в области век, на ступнях, наконец у некоторых наблюдается равномерная отечность всего тела. При уколе из подкожно-жировой клетчатки легко выделяется жидкость. Ранней осенью отмечена склонность к отморожению пальцев рук и ног.
Лицо лишено выражения, похоже на маску.
Наблюдается очень обильная растительность на всем теле, в особенности у женщин, на лице - в виде усов и бакенбардов, иногда происходит оволосение век. Кроме того, отмечен рост ресниц...
Психическое состояние характеризуется снижением интеллекта.
Из деятельных, энергичных люди превращаются в апатичных и вялых. Их почти все время клонит в сон. О голоде они не помнят, не осознают, что хотят есть, однако при виде хлеба, сладостей или мяса внезапно становятся агрессивны и с жадностью пожирают еду, несмотря на то что могут быть за это избиты, а спастись бегством не в состоянии.
Переход от жизни к смерти медленный, почти незаметный. Смерть подобна физиологической кончине от старости.
Материалы вскрытия. (Учтены случаи полного вскрытия в количестве 3282. )
Цвет кожи у людей, умерших от голода: бледный или мертвенно-бледный 82, 5 проц. случаев, темный или коричневый - 17 проц.
Отеки обнаружены у одной трети всех подвергнутых вскрытию, преимущественно на нижних конечностях. Туловище и верхние конечности отекают реже. В большинстве случаев отечность наблюдалась у людей с бледной кожей. Напрашивается вывод, что бледная кожа сопутствует отекам, а коричневая - сухому истощению.
Выдержки из протокола вскрытия (М. прот. вскр. 8613):
"Женщина, 16 лет. Клинический диагноз: Inanitio permagna. Питание оч. скудное. Мозг 1300 гр., очень мягкий, отекший. В брюшной полости ок. 2 литров желтоватой прозрачной жидкости. Сердце - меньше кулака покойной".
Часты случаи атрофии отдельных органов.
Как правило, атрофии подвергаются сердце, печень, почки и селезенка.
Атрофия сердца констатирована в 83 проц. случаев, атрофия печени - в 87 проц., атрофия селезенки и почек - в 82 проц. Атрофии подвергаются кости, которые становятся пористыми и мягкими.
Значительнее всего уменьшается печень - от примерно двух килограммов у здорового человека до пятидесяти четырех граммов.
Самый низкий вес сердца составлял сто десять граммов.
Только мозг почти не уменьшается и весит по-прежнему около тысячи трехсот граммов.
В это же самое время Профессор был хирургом в Радоме, в больнице св. Казимира. (Профессор - высокий, седоватый, элегантный. Очень красивые руки. Любит музыку, сам когда-то с удовольствием играл на скрипке. Знает кучу иностранных языков. Его прадед был наполеоновским офицером, а дед повстанцем. )
В ту больницу каждый день привозили по крайней мере одного раненого партизана.
У партизан в основном были прострелены животы. Тех, кто получал ранения в голову, не всегда удавалось довезти. Так что Профессор оперировал желудки, селезенки, мочевые пузыри и толстые кишки, за день он мог прооперировать тридцать, сорок животов.
Летом сорок четвертого начали привозить грудные клетки, потому что в Варке был развернут плацдарм. Много привозили грудных клеток развороченных шрапнелью, или осколком гранаты, или обломком фрамуги, вколоченной снарядом в грудь. Легкие и сердца вылезали наружу, надо было как-то их залатать и впихнуть на место.
Когда же январское наступление покатилось на запад - прибавились еще и головы: армия имела транспорт и раненых привозили вовремя.
- Хирург должен постоянно упражнять пальцы, - говорит Профессор. - Как пианист. А у меня была ранняя и богатая практика.
Война - великолепная школа для молодого хирурга. Профессор (благодаря партизанам) приобрел колоссальную сноровку в оперировании животов, благодаря фронту - в оперировании голов, но самую важную роль сыграла Варка.
Когда Варку превратили в плацдарм, Профессор впервые увидел открытое бьющееся сердце.
До войны никто не видел, как бьется сердце, разве что у животных, да и то не часто: кому захочется мучить животное, раз все равно медицине это никогда не пригодится. Только в сорок седьмом в Польше впервые была хирургическим путем вскрыта грудная клетка, и сделал это проф. Крафорд, специально прибывший из Стокгольма, но и он не вскрыл даже перикарда. Все тогда как зачарованные глядели на околосердечную сумку, которая ритмично пульсировала, словно в нее запрятался маленький живой зверек, и только Профессор - а вовсе не Крафорд, - только один он точно знал, как выглядит то, что беспокойно шевелится в сумке. Потому что только он, а не всемирно известный шведский гость, вытаскивал из крестьянских сердец обрывки тряпок, осколки пуль и обломки оконных фрамуг, благодаря чему, кстати, всего пять лет спустя, двадцатого июня пятьдесят второго года, сумел вскрыть сердце некоей Геновефы Квапиш и прооперировать стеноз митрального клапана.
Существует тесная и закономерная связь между сердцами времен Варки и всеми прочими, которые он оперировал потом, - сюда, разумеется, относится и сердце пана Рудного, мастера по бассонным машинам, и сердце пани Бубнер (чей покойный супруг был активным членом иудейской общины, благодаря чему пани Бубнер сохраняла полное спокойствие перед операцией и даже успокаивала врачей. "Пожалуйста, не волнуйтесь, - говорила она им, - мой муж в прекрасных отношениях с Богом, уж он там наверняка все устроит как надо"), и сердце пана Жевуского, председателя Автоклуба, и еще много, много других сердец.
Рудному пересадили в сердце вену из ноги, чтобы расширить путь крови, когда у него начинался инфаркт. Жевускому пересадили такую вену, когда инфаркт уже произошел. Пани Бубнер изменили направление кровотока в сердце...
Страшно ли Профессору перед такой операцией?
О, да. Очень. Он чувствует страх здесь, вот тут, посередине.
И всякий раз надеется, что в последнюю минуту что-нибудь ему помешает: терапевты запретят, пациент передумает, может быть даже он сам убежит из кабинета...
Чего боится Профессор? Бога?
О, да, Бога он очень боится, но не больше всего на свете.
Боится, что пациент умрет?
Этого тоже, но он знает - и все знают, - что без операции больной все равно умрет, тут нет сомнений.
Так чего же он боится?
Он боится, что коллеги скажут: ОН ЭКСПЕРИМЕНТИРУЕТ НА ЧЕЛОВЕКЕ. А это самое тяжкое обвинение из всех, какие могут быть предъявлены.
У врачей есть своя квалификационная комиссия, и Профессор рассказывает про одного хирурга, который когда-то сбил ребенка, тут же в своей машине отвез в свое отделение и вылечил. Малыш здоров, у матери нет претензий, однако комиссия сочла, что лечение ребенка в собственном отделении противоречит этике и врач заслуживает наказания. Хирург был лишен возможности работать по профессии и вскоре умер от сердечного приступа.
Профессор рассказывает об этом просто так. Вроде бы ни к селу, ни к городу. Ведь я спросила, чего боится врач.
С этой этикой все намного сложнее, чем я себе представляла.
Например, если б он не прооперировал Жевуского, Жевуский бы умер. Ничего особенного бы не произошло: столько людей умирает от инфаркта...
Но если бы Жевуский умер после операции - о, это уже совсем другое. Тогда кто-нибудь мог бы заметить, что ведь нигде на свете ничего похожего не делают. А кто-нибудь другой спросил бы, не слишком ли легкомыслен порой Профессор, и это уже могло б прозвучать как обобщение...
Итак, теперь нам будет гораздо легче понять, о чем думает Профессор, когда сидит перед операцией в своем кабинете, а в операционном блоке возле Жевуского начинает хлопотать анестезиолог.
Профессор уже давно сидит в этом кабинете, хотя, честно говоря, вовсе не обязательно, чтобы за стеной лежал именно Жевуский. В блоке теперь с равным успехом могут готовить к операции Рудного или пани Бубнер, надо, однако, признаться, что перед Жевуским Профессор больше всего волновался.
Дело в том, что Профессор очень не любит оперировать интеллигентские сердца. Интеллигент перед операцией слишком много думает, у него чересчур развито воображение, он беспрерывно задает себе и другим вопросы, а это потом неблагоприятно отражается на пульсе, давлении и вообще на ходе операции. А такой человек, как Рудный, с большим доверием отдается в руки хирургов, лишних вопросов у него не возникает, потому и оперировать его значительно легче.
Ну ладно, пускай это будет Жевуский и пусть Профессор сидит в кабинете перед операцией, которую он должен провести на доставленном несколько часов назад реанимобилем из варшавской клиники интеллигентском сердце, пораженном острым инфарктом.
Профессор совершенно один.
Рядом, за дверью, сидит на стуле доктор Эдельман и курит сигарету за сигаретой.
В чем же, собственно, дело?
А вот в чем: это Эдельман сказал, что можно оперировать Жевуского, несмотря на инфаркт, и если б не его слова, не было бы всей этой истории.
Не было бы, впрочем, и Рудного, которого Профессор прооперировал, когда инфаркт должен был произойти с минуты на минуту, а все учебники кардиохирургии утверждают, что именно в этом состоянии оперировать нельзя.
Не было бы также идеи с изменением направления кровотока у пани Бубнер (а возможно, и самой пани Бубнер уже бы не было, - впрочем, в данный момент это к делу не относится).
Поскольку сцена в кабинете для нас, в конце концов, служит только камертоном, мы можем на секунду оставить Профессора за его письменным столом и объяснить, что же с этим кровотоков произошло.
Итак, во время какой-то операции у одного из ассистентов возникло сомнение, что Профессор пережал: артерию или вену - сосуды эти иногда бывают очень похожи; другие ассистенты говорят, все в порядке, артерию, только этот упорствует: "Вену, я уверен" - и Эдельман, вернувшись домой, начинает размышлять, что бы произошло, если б это в самом деле оказалась вена. И начинает набрасывать на листочке схему: кислородсодержащую кровь, которая, как известно из школьных учебников, течет по артериям, можно бы из аорты направить прямо в вены сердца, которые проходимы, поскольку не склерозируются и не могут быть причиной инфаркта. А дальше бы эта кровь потекла...
Эдельман пока еще точно не знает, куда бы потекла кровь. Но на следующий день показывает свой рисунок Профессору. Профессор смотрит на схему. "Можно бы прямо сюда, вот так, и тогда мышца будет снабжена кровью... " - говорит Эдельман, а Профессор вежливо кивает головой. "Да, соглашается он, - это очень интересно". Впрочем, что еще, кроме вежливого внимания, можно проявить к человеку, который говорит, что кровь могла бы поступать в сердце не по артериям, а по венам? Эдельман возвращается в свою больницу, а Профессор - вечером - домой и кладет эту схему на столик возле кровати. Профессор всегда спит при свете, чтобы быстро прийти в себя, если разбудят ночью, поэтому он и сейчас не гасит лампу, и когда просыпается через четыре часа, может сразу взять в руки листочек с рисунком Эдельмана. Трудно сказать, когда Профессор перестает разглядывать схему и сам начинает что-то чертить на бумаге (а именно: мостик, соединяющий аорту с венами), однако точно известно, что в один прекрасный день он спрашивает: "Ну, а что будет с отдавшей кислород кровью, если вена возьмет на себя функцию артерии?"
Эдельман и Эльжбета Хентковская тогда ему отвечают, что некая пани Ратайчак-Пакальская как раз работает над диссертацией по анатомии сердечных вен и из ее наблюдений следует, что кровь сможет оттекать от сердца по другим венозным сосудам, Вьессанса и Тебезиуса. Эдельман и Эльжбета проводят эксперимент на сердцах трупов - вводят в вены метиленовый синий, чтобы поглядеть, пойдет ли краситель дальше. Пошел.
Но Профессор говорит: ну и что с того? Ведь в вене не было давления. Тогда они вводят этот краситель под давлением - и снова жидкость находит для себя выход.
Но Профессор говорит: и что с того? Ведь это всего лишь модель. А как поведет себя живое сердце? Ну, на это ему уже никто не может ответить, потому что на живом сердце еще никто таких экспериментов не проводил. Чтобы знать, как будет себя вести живое сердце, нужно просто на живом сердце сделать операцию. Чье же живое сердце теперь должен прооперировать Профессор? Минутку, мы забыли про Агу, а Ага как раз пошла в библиотеку. Ага Жуховская отправляется в библиотеку, когда возникает какая-нибудь новая идея. Прежде чем туда пойти, она говорит: "Э-э, чепуха". Например, Эдельман бросает: "Как знать, а вдруг можно оперировать с АИКом 1 в остром периоде?" И Ага говорит: "Э-э, чепуха", идет в библиотеку, приносит "Америкэн Харт Джорнэл" и торжествующе восклицает: "Здесь написано, что это нонсенс". После чего они проводят операцию с АИКом в остром периоде инфаркта и все великолепно получается.
1 Аппарат искусственного кровообращения.
Ага утверждает, что, когда скажешь пару раз: "Э-э, чепуха", а потом видишь, что твой оппонент, вопреки всяким авторитетам, оказывается прав, то в конце концов перестаешь пожимать плечами. Больше того, стараешься забыть, что пишут эти авторитеты, и, услыхав очередную идею, пробуешь перестроиться на новый образ мышления.
Но тогда еще доктор Жуховская, приговаривая: "Э-э, чепуха", пошла в библиотеку и принесла выдержку из "Энциклопедиа оф торасик сёрджери". Тридцать с лишним лет назад Клод Бек, американец, делал нечто подобное, но смертность среди его пациентов была так высока, что он прекратил эксперименты...
Ну так на чьем же живом сердце?..
Теперь необходимо сделать отступление и поговорить об инфаркте передней стенки сердца с блокадой правой ножки желудочкового пучка.
Это очень важно, потому что из такого инфаркта им еще никого не удавалось вытащить.
Люди в таких случаях умирают как-то по-особому: лежат спокойные, тихие и все тише становятся, все спокойнее, и все в них постепенно, мало-помалу умирает. Ноги - печень - почки - мозг... Пока, наконец, не останавливается сердце и человек не умирает окончательно, причем происходит это так тихонечко, незаметно, что даже соседи по палате не обратят внимания.
Когда в отделение привозят человека с инфарктом передней стенки и блокадой правой ножки желудочкового пучка, известно, что человек этот должен умереть.
Так вот, однажды привозят женщину с таким инфарктом. Эдельман звонит в клинику, Профессору. "Эта женщина через несколько дней умрет, спасти ее можно, только изменив направление кровотока". Но по этой женщине вовсе не видно, что она должна умереть.
Через несколько дней больная умирает.
Некоторое время спустя привозят мужчину с точно таким же инфарктом. Звонят Профессору: "Если вы не прооперируете этого человека... "
Через несколько дней больной умирает.
Потом опять мужчина. Потом молодой парень, потом две женщины...
Профессор всякий раз приходит в отделение. Он уже не говорит, что, возможно, эти люди выживут без операции. Он молча смотрит или спрашивает у Эдельмана: "Что вам, собственно, от меня нужно? Хотите, чтобы я сделал операцию, которая еще никому не удавалась?.. " На что Эдельман отвечает: "Я только говорю, профессор, что мы не в состоянии вылечить этого человека, и никто, кроме вас, такой операции сделать не сумеет".
Так проходит год.
Умирает двенадцать или тринадцать человек.
На четырнадцатый раз Профессор говорит: "Хорошо. Попробуем".
Вернемся в кабинет.
Профессор, как мы помним, сидит один, на письменном столе перед ним лежат коронарограммы Жевуского, а Жевуский лежит в операционном блоке.
По другую сторону двери, на стуле, сидит доктор Эдельман и курит сигарету за сигаретой.
Самое скверное в эту минуту, что доктор Эдельман сидит там на стуле и, вне всяких сомнений, не собирается уходить.
Почему это так уж важно?
По очень простой причине.
Из кабинета есть один-единственный выход - заблокированный присутствием Эдельмана.
А разве не может Профессор сказать: "Простите, я только на секунду", торопливо пройти мимо Эдельмана и уйти восвояси?..
Разумеется, может. Один раз он уже так поступил. Перед Рудным. И что же? Сам вернулся, под вечер, Рудный все еще ждал его в операционном блоке, а Эдельман с Хентковской и Жуховской сидели на стульях в его приемной.
Да и куда, собственно, идти?
Домой? Его немедленно там найдут.
К кому-нибудь из детей? Найдут самое позднее завтра.
Уехать из города? Пожалуй... Но в конце концов все равно придется вернуться - и тогда он застанет здесь их всех: и Жевуского, и Эдельмана, и Жуховскую... Впрочем, Жевуского, может быть, уже не застанет.
Рудный, к которому он тогда, под вечер, вернулся - жив.
И пани Бубнер, та, с кровотоком, тоже.
Ах да, мы говорили о кровотоке.
"Хорошо, попробуем". На этом мы остановились, и Профессор приступает к операции. К другой, на сердце пани Бубнер, это разные вещи, не нужно их путать. Вполне логично, что Профессор вспоминает сейчас ту операцию: чтоб самого себя подбодрить.
(Тогда тоже все им говорили: "Это же абсурд, сердце захлебнется кровью... ")
В операционной тишина.
Профессор перевязывает главную вену сердца, чтобы воспрепятствовать оттоку крови и посмотреть, что произойдет...
(Клод Век не перевязывал вены, что впоследствии вызывало правожелудочковую недостаточность, приводящую к смерти. И потому Профессор улучшает этот метод - нет, он не согласен со словом "улучшает", - он лишь ИЗМЕНЯЕТ метод Клода Бека. )
Профессор ждет...
Сердце работает нормально. Теперь он соединяет аорту с венами специальным мостиком, и артериальная кровь начинает поступать в вены.
И опять ждет.
Сердце дрогнуло. Раз, другой. Потом еще несколько быстрых сокращений и сердце начинает работать - медленно, ритмично. Голубые вены становятся красными от артериальной крови и начинают пульсировать, а кровь оттекает никто точно не знает куда, но она отыскивает новый путь: по более мелким сосудам.
Еще четверть часа в тишине. Сердце по-прежнему работает без перебоев...
Профессор мысленно заканчивает ту операцию и еще раз с радостью осознает, что пани Бубнер жива.
Об успешной операции Рудного шумела вся пресса. Об изменении кровотока у Бубнер Профессор рассказал на съезде кардиохирургов в Бад-Наухайме, и все встали с мест и аплодировали ему. Профессора Борст и Гоффмайстер из ФРГ даже высказали предположение, что этот метод решит проблему склероза коронарных сосудов, а хирурги из Питсбурга начали, первыми в США, делать по его методу операции. Однако, если операция Жевуского окончится неудачей, скажет ли кто-нибудь: "Но ведь Рудный и Бубнер живы?"
Сегодня по телевизору показывали Кристину Крахельскую. У нее тоже были светлые волосы. Она позировала Нитшовой 1 для памятника Сирены, писала стихи, пела думки и погибла среди подсолнечников во время варшавского восстания.
1 Нитшова Людвика - известный скульптор, автор, в частности, памятника Варшавской Сирены, стоящего над Вислой; Сирена с мечом в одной и щитом в другой руке - герб Варшавы.
Какая-то женщина рассказывала о ней: Кристина бежала садами, но была такая высокая, что не могла, даже пригнувшись, укрыться за этими подсолнечниками.
Итак, значит, теплый августовский день. Она сколола на затылке свои длинные светлые волосы. Написала: "Эй, ребята, к оружью штыки", перевязала раненого, а теперь бежит, освещенная солнцем.
Какая прекрасная жизнь и прекрасная смерть Смерть поистине эстетическая. Только так надлежит умирать. Но так живут и умирают красивые и светлые люди. Черные и некрасивые живут и умирают неэффектно: в страхе и темноте.
(У женщины, которая рассказывает о Крахельской, пожалуй, можно было бы прятаться. Она не накрашена, давно не заглядывала в парикмахерскую, наверняка - этого не видно по телевизору - широковата в бедрах и по горам ходит, обвязав вокруг пояса свитер. Мужу даже незачем было бы знать, что она кого-то прячет, только следовало вести себя осторожно и днем, между половиной четвертого и четырьмя, не занимать уборную. У него очень регулярно работает желудок, и туалетом он пользуется сразу же по возвращении домой, еще до обеда. )
Черные и некрасивые лежат, ослабев от голода, в сырых постелях и ждут, покуда кто-нибудь принесет им овсянку на воде или чего с помойки. Все серое - волосы, лица, постель. Карбидную лампу жгут бережливо. Их дети на улице вырывают у прохожих из рук свертки в надежде, что там окажется хлеб, и мгновенно все пожирают. В больнице распухшим от голода малышам дают ежедневно по пол-яйца в порошке и по таблетке витамина "С" - дележкой занимаются врачи, чтобы не травить душу санитарке, которая тоже распухла. (Только медицинскому персоналу больницы полагался продовольственный паек: пол-литра супа и шестьдесят граммов хлеба на человека. На специальном собрании было решено отказаться от двухсот граммов супа и двадцати граммов хлеба и разделить их между истопниками и санитарками. Таким образом все получали поровну: по триста граммов супа и сорок - хлеба. ) На Крохмальной, 18, тридцатилетняя женщина, Ривка Урман, отгрызла кусочек от своего сына, Берко Урмана, двенадцати лет, накануне умершего от голода. Люди во дворе обступили ее молча, в гробовой тишине. У нее были серые всклокоченные волосы, серое лицо и безумные глаза. Потом приехала полиция и составила протокол. На Крохмальной, 14, нашли на улице разлагавшийся труп ребенка, подброшенный матерью, Худесой Боренштайн, из квартиры номер 67, ребенка звали Мошек. (Погребальные дроги общества "Вечность" увезли труп, а Боренштайн Худеса призналась, что подбросила его, потому что община отказывается хоронить бесплатно, да и она сама тоже скоро умрет. ) Людей водят в баню, чтоб совсем не завшивели. Перед баней на Спокойной люди ждали на улице день и ночь, а когда утром привезли суп только для детей, пришлось вызвать полицию, чтобы она разогнала толпу, вырывавшую у этих детей еду.
Смерть от голода была столь же неэстетична, как жизнь. "Некоторые засыпают на улице с куском хлеба во рту или при попытке произвести физическое усилие, например, когда пускаются бежать, чтобы раздобыть хлеб".
Это фрагмент научного труда.
Врачи в гетто занимались исследованием голода, потому что механизм голодной смерти был тогда медицине неясен и нельзя было упускать подвернувшуюся возможность. Притом возможность исключительную. "Никогда еще, - писали они, - медицина не располагала экспериментальным материалом в таком обилии".
Для врача эта проблема интересна и сегодня.
- Взять, к примеру, - говорит доктор Эдельман, - нарушение водно-белкового обмена в организме. Пишут они там что-нибудь насчет электролитов? - спрашивает он. - Вместе с водой в соединительную ткань уходят калий и соли. Проверь, догадались ли они о роли белка.
Нет, насчет электролитов они ничего не пишут. С огорчением отмечают, что им не удалось установить столь интересного для врача механизма образования отеков при болезни голодания.
Возможно, они бы докопались до роли белка, если б им не пришлось внезапно прервать работу, - а они ее, к сожалению, прервали, в чем оправдываются во вступительной части. Они не смогли продолжить исследования, "поскольку подверглось уничтожению научное сырье человеческий материал". Началась ликвидация гетто.
Сразу же после уничтожения "сырья", впрочем, погибли и сами исследователи.
Жив только один из них: доктор Теодозия Голиборская. Она изучала обмен веществ в состоянии покоя у голодных людей.
Она пишет мне из Австралии, что хотя и знала по литературе о нарушении обмена веществ в состоянии покоя при голодании, но не думала, что интенсивность снижается до такой степени; она это связывает с уменьшением числа и глубины дыхательных движений, то есть с малым количеством кислорода, потребляемого организмом в состоянии голода.
(Я спрашиваю у доктора Голиборской, пригодились ли впоследствии ей как врачу эти исследования. Она пишет, что нет, не пригодились, так как все больные, которых она лечила в Австралии, были сыты или даже перекормлены. )
А вот и некоторые результаты исследований, представленные в работе "Болезнь голодания. Клинические исследования голода, проведенные в варшавском гетто в 1942 году".
Мы различаем три степени истощения: I степень, при которой имеет место потеря избыточного жира; люди при этом выглядят моложе своего возраста. "С этим явлением мы часто встречались в довоенное время после возвращения пациентов из Карлсбада, Виши и т. д. " Ко II степени истощения относятся почти все наблюдавшиеся нами случаи. Исключение составляют случаи III степени - дистрофия, являющаяся чаще всего предсмертным состоянием.
Перейдем к описанию изменений в отдельных системах и органах.
Вес составлял в среднем от 30 до 40 кг и был на 20-25 проц. ниже довоенного. Самый низкий вес - 24 кг (у тридцатилетней женщины).
Кожа бледная, иногда бледно-синяя.
Ногти, особенно на руках, когтеобразные...
- (Возможно, мы говорим об этом излишне подробно и чересчур долго, но это потому, что непременно нужно понять, какова разница между прекрасной жизнью и жизнью неэстетичной и между прекрасной и неэстетичной смертью. Это очень важно. Ведь все, что произошло впоследствии - девятнадцатого апреля 1943 года, - было вызвано стремлением умереть прекрасной смертью.)
Отеки появляются прежде всего на лице в области век, на ступнях, наконец у некоторых наблюдается равномерная отечность всего тела. При уколе из подкожно-жировой клетчатки легко выделяется жидкость. Ранней осенью отмечена склонность к отморожению пальцев рук и ног.
Лицо лишено выражения, похоже на маску.
Наблюдается очень обильная растительность на всем теле, в особенности у женщин, на лице - в виде усов и бакенбардов, иногда происходит оволосение век. Кроме того, отмечен рост ресниц...
Психическое состояние характеризуется снижением интеллекта.
Из деятельных, энергичных люди превращаются в апатичных и вялых. Их почти все время клонит в сон. О голоде они не помнят, не осознают, что хотят есть, однако при виде хлеба, сладостей или мяса внезапно становятся агрессивны и с жадностью пожирают еду, несмотря на то что могут быть за это избиты, а спастись бегством не в состоянии.
Переход от жизни к смерти медленный, почти незаметный. Смерть подобна физиологической кончине от старости.
Материалы вскрытия. (Учтены случаи полного вскрытия в количестве 3282. )
Цвет кожи у людей, умерших от голода: бледный или мертвенно-бледный 82, 5 проц. случаев, темный или коричневый - 17 проц.
Отеки обнаружены у одной трети всех подвергнутых вскрытию, преимущественно на нижних конечностях. Туловище и верхние конечности отекают реже. В большинстве случаев отечность наблюдалась у людей с бледной кожей. Напрашивается вывод, что бледная кожа сопутствует отекам, а коричневая - сухому истощению.
Выдержки из протокола вскрытия (М. прот. вскр. 8613):
"Женщина, 16 лет. Клинический диагноз: Inanitio permagna. Питание оч. скудное. Мозг 1300 гр., очень мягкий, отекший. В брюшной полости ок. 2 литров желтоватой прозрачной жидкости. Сердце - меньше кулака покойной".
Часты случаи атрофии отдельных органов.
Как правило, атрофии подвергаются сердце, печень, почки и селезенка.
Атрофия сердца констатирована в 83 проц. случаев, атрофия печени - в 87 проц., атрофия селезенки и почек - в 82 проц. Атрофии подвергаются кости, которые становятся пористыми и мягкими.
Значительнее всего уменьшается печень - от примерно двух килограммов у здорового человека до пятидесяти четырех граммов.
Самый низкий вес сердца составлял сто десять граммов.
Только мозг почти не уменьшается и весит по-прежнему около тысячи трехсот граммов.
В это же самое время Профессор был хирургом в Радоме, в больнице св. Казимира. (Профессор - высокий, седоватый, элегантный. Очень красивые руки. Любит музыку, сам когда-то с удовольствием играл на скрипке. Знает кучу иностранных языков. Его прадед был наполеоновским офицером, а дед повстанцем. )
В ту больницу каждый день привозили по крайней мере одного раненого партизана.
У партизан в основном были прострелены животы. Тех, кто получал ранения в голову, не всегда удавалось довезти. Так что Профессор оперировал желудки, селезенки, мочевые пузыри и толстые кишки, за день он мог прооперировать тридцать, сорок животов.
Летом сорок четвертого начали привозить грудные клетки, потому что в Варке был развернут плацдарм. Много привозили грудных клеток развороченных шрапнелью, или осколком гранаты, или обломком фрамуги, вколоченной снарядом в грудь. Легкие и сердца вылезали наружу, надо было как-то их залатать и впихнуть на место.
Когда же январское наступление покатилось на запад - прибавились еще и головы: армия имела транспорт и раненых привозили вовремя.
- Хирург должен постоянно упражнять пальцы, - говорит Профессор. - Как пианист. А у меня была ранняя и богатая практика.
Война - великолепная школа для молодого хирурга. Профессор (благодаря партизанам) приобрел колоссальную сноровку в оперировании животов, благодаря фронту - в оперировании голов, но самую важную роль сыграла Варка.
Когда Варку превратили в плацдарм, Профессор впервые увидел открытое бьющееся сердце.
До войны никто не видел, как бьется сердце, разве что у животных, да и то не часто: кому захочется мучить животное, раз все равно медицине это никогда не пригодится. Только в сорок седьмом в Польше впервые была хирургическим путем вскрыта грудная клетка, и сделал это проф. Крафорд, специально прибывший из Стокгольма, но и он не вскрыл даже перикарда. Все тогда как зачарованные глядели на околосердечную сумку, которая ритмично пульсировала, словно в нее запрятался маленький живой зверек, и только Профессор - а вовсе не Крафорд, - только один он точно знал, как выглядит то, что беспокойно шевелится в сумке. Потому что только он, а не всемирно известный шведский гость, вытаскивал из крестьянских сердец обрывки тряпок, осколки пуль и обломки оконных фрамуг, благодаря чему, кстати, всего пять лет спустя, двадцатого июня пятьдесят второго года, сумел вскрыть сердце некоей Геновефы Квапиш и прооперировать стеноз митрального клапана.
Существует тесная и закономерная связь между сердцами времен Варки и всеми прочими, которые он оперировал потом, - сюда, разумеется, относится и сердце пана Рудного, мастера по бассонным машинам, и сердце пани Бубнер (чей покойный супруг был активным членом иудейской общины, благодаря чему пани Бубнер сохраняла полное спокойствие перед операцией и даже успокаивала врачей. "Пожалуйста, не волнуйтесь, - говорила она им, - мой муж в прекрасных отношениях с Богом, уж он там наверняка все устроит как надо"), и сердце пана Жевуского, председателя Автоклуба, и еще много, много других сердец.
Рудному пересадили в сердце вену из ноги, чтобы расширить путь крови, когда у него начинался инфаркт. Жевускому пересадили такую вену, когда инфаркт уже произошел. Пани Бубнер изменили направление кровотока в сердце...
Страшно ли Профессору перед такой операцией?
О, да. Очень. Он чувствует страх здесь, вот тут, посередине.
И всякий раз надеется, что в последнюю минуту что-нибудь ему помешает: терапевты запретят, пациент передумает, может быть даже он сам убежит из кабинета...
Чего боится Профессор? Бога?
О, да, Бога он очень боится, но не больше всего на свете.
Боится, что пациент умрет?
Этого тоже, но он знает - и все знают, - что без операции больной все равно умрет, тут нет сомнений.
Так чего же он боится?
Он боится, что коллеги скажут: ОН ЭКСПЕРИМЕНТИРУЕТ НА ЧЕЛОВЕКЕ. А это самое тяжкое обвинение из всех, какие могут быть предъявлены.
У врачей есть своя квалификационная комиссия, и Профессор рассказывает про одного хирурга, который когда-то сбил ребенка, тут же в своей машине отвез в свое отделение и вылечил. Малыш здоров, у матери нет претензий, однако комиссия сочла, что лечение ребенка в собственном отделении противоречит этике и врач заслуживает наказания. Хирург был лишен возможности работать по профессии и вскоре умер от сердечного приступа.
Профессор рассказывает об этом просто так. Вроде бы ни к селу, ни к городу. Ведь я спросила, чего боится врач.
С этой этикой все намного сложнее, чем я себе представляла.
Например, если б он не прооперировал Жевуского, Жевуский бы умер. Ничего особенного бы не произошло: столько людей умирает от инфаркта...
Но если бы Жевуский умер после операции - о, это уже совсем другое. Тогда кто-нибудь мог бы заметить, что ведь нигде на свете ничего похожего не делают. А кто-нибудь другой спросил бы, не слишком ли легкомыслен порой Профессор, и это уже могло б прозвучать как обобщение...
Итак, теперь нам будет гораздо легче понять, о чем думает Профессор, когда сидит перед операцией в своем кабинете, а в операционном блоке возле Жевуского начинает хлопотать анестезиолог.
Профессор уже давно сидит в этом кабинете, хотя, честно говоря, вовсе не обязательно, чтобы за стеной лежал именно Жевуский. В блоке теперь с равным успехом могут готовить к операции Рудного или пани Бубнер, надо, однако, признаться, что перед Жевуским Профессор больше всего волновался.
Дело в том, что Профессор очень не любит оперировать интеллигентские сердца. Интеллигент перед операцией слишком много думает, у него чересчур развито воображение, он беспрерывно задает себе и другим вопросы, а это потом неблагоприятно отражается на пульсе, давлении и вообще на ходе операции. А такой человек, как Рудный, с большим доверием отдается в руки хирургов, лишних вопросов у него не возникает, потому и оперировать его значительно легче.
Ну ладно, пускай это будет Жевуский и пусть Профессор сидит в кабинете перед операцией, которую он должен провести на доставленном несколько часов назад реанимобилем из варшавской клиники интеллигентском сердце, пораженном острым инфарктом.
Профессор совершенно один.
Рядом, за дверью, сидит на стуле доктор Эдельман и курит сигарету за сигаретой.
В чем же, собственно, дело?
А вот в чем: это Эдельман сказал, что можно оперировать Жевуского, несмотря на инфаркт, и если б не его слова, не было бы всей этой истории.
Не было бы, впрочем, и Рудного, которого Профессор прооперировал, когда инфаркт должен был произойти с минуты на минуту, а все учебники кардиохирургии утверждают, что именно в этом состоянии оперировать нельзя.
Не было бы также идеи с изменением направления кровотока у пани Бубнер (а возможно, и самой пани Бубнер уже бы не было, - впрочем, в данный момент это к делу не относится).
Поскольку сцена в кабинете для нас, в конце концов, служит только камертоном, мы можем на секунду оставить Профессора за его письменным столом и объяснить, что же с этим кровотоков произошло.
Итак, во время какой-то операции у одного из ассистентов возникло сомнение, что Профессор пережал: артерию или вену - сосуды эти иногда бывают очень похожи; другие ассистенты говорят, все в порядке, артерию, только этот упорствует: "Вену, я уверен" - и Эдельман, вернувшись домой, начинает размышлять, что бы произошло, если б это в самом деле оказалась вена. И начинает набрасывать на листочке схему: кислородсодержащую кровь, которая, как известно из школьных учебников, течет по артериям, можно бы из аорты направить прямо в вены сердца, которые проходимы, поскольку не склерозируются и не могут быть причиной инфаркта. А дальше бы эта кровь потекла...
Эдельман пока еще точно не знает, куда бы потекла кровь. Но на следующий день показывает свой рисунок Профессору. Профессор смотрит на схему. "Можно бы прямо сюда, вот так, и тогда мышца будет снабжена кровью... " - говорит Эдельман, а Профессор вежливо кивает головой. "Да, соглашается он, - это очень интересно". Впрочем, что еще, кроме вежливого внимания, можно проявить к человеку, который говорит, что кровь могла бы поступать в сердце не по артериям, а по венам? Эдельман возвращается в свою больницу, а Профессор - вечером - домой и кладет эту схему на столик возле кровати. Профессор всегда спит при свете, чтобы быстро прийти в себя, если разбудят ночью, поэтому он и сейчас не гасит лампу, и когда просыпается через четыре часа, может сразу взять в руки листочек с рисунком Эдельмана. Трудно сказать, когда Профессор перестает разглядывать схему и сам начинает что-то чертить на бумаге (а именно: мостик, соединяющий аорту с венами), однако точно известно, что в один прекрасный день он спрашивает: "Ну, а что будет с отдавшей кислород кровью, если вена возьмет на себя функцию артерии?"
Эдельман и Эльжбета Хентковская тогда ему отвечают, что некая пани Ратайчак-Пакальская как раз работает над диссертацией по анатомии сердечных вен и из ее наблюдений следует, что кровь сможет оттекать от сердца по другим венозным сосудам, Вьессанса и Тебезиуса. Эдельман и Эльжбета проводят эксперимент на сердцах трупов - вводят в вены метиленовый синий, чтобы поглядеть, пойдет ли краситель дальше. Пошел.
Но Профессор говорит: ну и что с того? Ведь в вене не было давления. Тогда они вводят этот краситель под давлением - и снова жидкость находит для себя выход.
Но Профессор говорит: и что с того? Ведь это всего лишь модель. А как поведет себя живое сердце? Ну, на это ему уже никто не может ответить, потому что на живом сердце еще никто таких экспериментов не проводил. Чтобы знать, как будет себя вести живое сердце, нужно просто на живом сердце сделать операцию. Чье же живое сердце теперь должен прооперировать Профессор? Минутку, мы забыли про Агу, а Ага как раз пошла в библиотеку. Ага Жуховская отправляется в библиотеку, когда возникает какая-нибудь новая идея. Прежде чем туда пойти, она говорит: "Э-э, чепуха". Например, Эдельман бросает: "Как знать, а вдруг можно оперировать с АИКом 1 в остром периоде?" И Ага говорит: "Э-э, чепуха", идет в библиотеку, приносит "Америкэн Харт Джорнэл" и торжествующе восклицает: "Здесь написано, что это нонсенс". После чего они проводят операцию с АИКом в остром периоде инфаркта и все великолепно получается.
1 Аппарат искусственного кровообращения.
Ага утверждает, что, когда скажешь пару раз: "Э-э, чепуха", а потом видишь, что твой оппонент, вопреки всяким авторитетам, оказывается прав, то в конце концов перестаешь пожимать плечами. Больше того, стараешься забыть, что пишут эти авторитеты, и, услыхав очередную идею, пробуешь перестроиться на новый образ мышления.
Но тогда еще доктор Жуховская, приговаривая: "Э-э, чепуха", пошла в библиотеку и принесла выдержку из "Энциклопедиа оф торасик сёрджери". Тридцать с лишним лет назад Клод Бек, американец, делал нечто подобное, но смертность среди его пациентов была так высока, что он прекратил эксперименты...
Ну так на чьем же живом сердце?..
Теперь необходимо сделать отступление и поговорить об инфаркте передней стенки сердца с блокадой правой ножки желудочкового пучка.
Это очень важно, потому что из такого инфаркта им еще никого не удавалось вытащить.
Люди в таких случаях умирают как-то по-особому: лежат спокойные, тихие и все тише становятся, все спокойнее, и все в них постепенно, мало-помалу умирает. Ноги - печень - почки - мозг... Пока, наконец, не останавливается сердце и человек не умирает окончательно, причем происходит это так тихонечко, незаметно, что даже соседи по палате не обратят внимания.
Когда в отделение привозят человека с инфарктом передней стенки и блокадой правой ножки желудочкового пучка, известно, что человек этот должен умереть.
Так вот, однажды привозят женщину с таким инфарктом. Эдельман звонит в клинику, Профессору. "Эта женщина через несколько дней умрет, спасти ее можно, только изменив направление кровотока". Но по этой женщине вовсе не видно, что она должна умереть.
Через несколько дней больная умирает.
Некоторое время спустя привозят мужчину с точно таким же инфарктом. Звонят Профессору: "Если вы не прооперируете этого человека... "
Через несколько дней больной умирает.
Потом опять мужчина. Потом молодой парень, потом две женщины...
Профессор всякий раз приходит в отделение. Он уже не говорит, что, возможно, эти люди выживут без операции. Он молча смотрит или спрашивает у Эдельмана: "Что вам, собственно, от меня нужно? Хотите, чтобы я сделал операцию, которая еще никому не удавалась?.. " На что Эдельман отвечает: "Я только говорю, профессор, что мы не в состоянии вылечить этого человека, и никто, кроме вас, такой операции сделать не сумеет".
Так проходит год.
Умирает двенадцать или тринадцать человек.
На четырнадцатый раз Профессор говорит: "Хорошо. Попробуем".
Вернемся в кабинет.
Профессор, как мы помним, сидит один, на письменном столе перед ним лежат коронарограммы Жевуского, а Жевуский лежит в операционном блоке.
По другую сторону двери, на стуле, сидит доктор Эдельман и курит сигарету за сигаретой.
Самое скверное в эту минуту, что доктор Эдельман сидит там на стуле и, вне всяких сомнений, не собирается уходить.
Почему это так уж важно?
По очень простой причине.
Из кабинета есть один-единственный выход - заблокированный присутствием Эдельмана.
А разве не может Профессор сказать: "Простите, я только на секунду", торопливо пройти мимо Эдельмана и уйти восвояси?..
Разумеется, может. Один раз он уже так поступил. Перед Рудным. И что же? Сам вернулся, под вечер, Рудный все еще ждал его в операционном блоке, а Эдельман с Хентковской и Жуховской сидели на стульях в его приемной.
Да и куда, собственно, идти?
Домой? Его немедленно там найдут.
К кому-нибудь из детей? Найдут самое позднее завтра.
Уехать из города? Пожалуй... Но в конце концов все равно придется вернуться - и тогда он застанет здесь их всех: и Жевуского, и Эдельмана, и Жуховскую... Впрочем, Жевуского, может быть, уже не застанет.
Рудный, к которому он тогда, под вечер, вернулся - жив.
И пани Бубнер, та, с кровотоком, тоже.
Ах да, мы говорили о кровотоке.
"Хорошо, попробуем". На этом мы остановились, и Профессор приступает к операции. К другой, на сердце пани Бубнер, это разные вещи, не нужно их путать. Вполне логично, что Профессор вспоминает сейчас ту операцию: чтоб самого себя подбодрить.
(Тогда тоже все им говорили: "Это же абсурд, сердце захлебнется кровью... ")
В операционной тишина.
Профессор перевязывает главную вену сердца, чтобы воспрепятствовать оттоку крови и посмотреть, что произойдет...
(Клод Век не перевязывал вены, что впоследствии вызывало правожелудочковую недостаточность, приводящую к смерти. И потому Профессор улучшает этот метод - нет, он не согласен со словом "улучшает", - он лишь ИЗМЕНЯЕТ метод Клода Бека. )
Профессор ждет...
Сердце работает нормально. Теперь он соединяет аорту с венами специальным мостиком, и артериальная кровь начинает поступать в вены.
И опять ждет.
Сердце дрогнуло. Раз, другой. Потом еще несколько быстрых сокращений и сердце начинает работать - медленно, ритмично. Голубые вены становятся красными от артериальной крови и начинают пульсировать, а кровь оттекает никто точно не знает куда, но она отыскивает новый путь: по более мелким сосудам.
Еще четверть часа в тишине. Сердце по-прежнему работает без перебоев...
Профессор мысленно заканчивает ту операцию и еще раз с радостью осознает, что пани Бубнер жива.
Об успешной операции Рудного шумела вся пресса. Об изменении кровотока у Бубнер Профессор рассказал на съезде кардиохирургов в Бад-Наухайме, и все встали с мест и аплодировали ему. Профессора Борст и Гоффмайстер из ФРГ даже высказали предположение, что этот метод решит проблему склероза коронарных сосудов, а хирурги из Питсбурга начали, первыми в США, делать по его методу операции. Однако, если операция Жевуского окончится неудачей, скажет ли кто-нибудь: "Но ведь Рудный и Бубнер живы?"