- Ты считался героем?
   - Вроде бы. Или просили: "Расскажите, расскажите же, как все это было". Но я разговорчивостью не отличался и в президиумах этих выглядел слабовато.
   Знаешь, что я лучше всего из того периода помню?
   Смерть Миколая. Он был членом "Жеготы" (Совета помощи евреям), как представитель нашей подпольной организации.
   Миколай заболел и умер.
   Умер, понимаешь? Обыкновенно, в больнице, на кровати! Первый из известных мне людей умер, а не был убит. Накануне я навестил его в больнице, и он сказал: "Пан Марек, если со мной что-нибудь случится, здесь, под подушкой, тетрадь, там все сосчитано, все до копейки. Вдруг когда-нибудь спросят, так что не забудьте: сальдо сходится и даже кое-что осталось".
   Знаешь, что это было?
   Такая толстая тетрадь в черной обложке - он всю войну в нее записывал, на что мы расходуем деньги. Сброшенные с самолетов доллары, которые нам давали для покупки оружия. С полсотни еще осталось, и они тоже лежали в этой тетради.
   - И ты вручил остаток и тетрадь профсоюзным боссам, которые со слезами на глазах принимали тебя в Америке в шестьдесят третьем году?
   - Представь - я вообще не взял тетрадь из больницы. Рассказал про нее Антеку и Целине, и - помню - мы страшно над этой историей смеялись. Над тетрадью и над тем, что Миколай как-то чудно умирает - в кровати, на чистых простынях. Буквально подыхали со смеха, пока Целина не напомнила нам, что это довольно-таки неуместно.
   - А сердца на стене - их тебе перестали в конце концов рисовать?
   - Да.
   Однажды я забежал на какую-то лекцию - наверно, только чтобы подписать зачетку - и услышал слова профессора: "Если врач знает, как выглядит глаз больного, как выглядит его кожа, его язык, то ему должно быть понятно, чем человек болен". Мне это понравилось. Я подумал, что болезнь человека похожа на рассыпанную мозаику: если правильно такую мозаику собрать, узнаешь, что у человека внутри.
   С тех пор я занялся медициной, и дальше уже можно говорить о том, с чего ты хотела начать, а я понял гораздо-гораздо позже: что как врач я могу и впредь отвечать за человеческую жизнь.
   - А почему, собственно, ты должен отвечать за человеческую жизнь?
   - Наверно, потому, что все остальное мне кажется менее важным.
   - Может быть, дело в том, что тебе тогда было двадцать лет? Если самые важные в жизни минуты переживаешь в двадцатилетнем возрасте, потом довольно трудно найти равноценное занятие...
   - Знаешь, в клинике, где я потом работал, была большая пальма. Иногда я стоял под ней и видел палаты, в которых лежали мои больные. Это было давно, мы не имели ни теперешних лекарств, ни методик, ни аппаратуры, и многие в этих палатах были обречены. Моя задача заключалась в том, чтобы как можно больше из них спасти, - и однажды, стоя под пальмой, я вдруг понял: ведь это, собственно, та же задача, какая была у меня там. На Умшлагплаце. Тогда я тоже стоял у ворот и вытаскивал отдельных людей из толпы обреченных на смерть.
   - И так ты стоишь у ворот всю жизнь?
   - Фактически, да. А когда уже ничего не могу сделать - остается одно; обеспечить им комфортабельную смерть. Чтоб они ничего не подозревали, не страдали, не боялись. Чтобы не унижались.
   Надо дать им возможность умереть так, чтобы не уподобиться ТЕМ. Тем, с четвертого этажа на Умшлагплаце.
   - Мне говорили, что в обычных, не особенно опасных случаях ты лечишь больных словно бы по обязанности, а по-настоящему оживляешься, только когда начинается игра. Когда начинаются гонки со смертью.
   - В этом-то и состоит моя роль. Бог уже собирается погасить свечу, а
   я должен очень быстро, воспользовавшись Его минутным невниманием, заслонить пламя. Пусть погорит хоть немного дольше, чем Он того желает.
   Это важно: Бог не так уж справедлив. И к тому же приятно: если что-нибудь получится, значит, худо-бедно, ты Его обставил...
   - Гонки со Всевышним? Ну и гордыня!
   - Знаешь, когда человек провожает других людей в вагоны, скорее всего ему потом понадобится свести с Богом кое-какие счеты. А мимо меня проходили все, потому что я стоял у ворот с первого до последнего дня. Все четыреста тысяч прошли мимо меня.
   Конечно, любая жизнь все равно заканчивается одинаково, но речь идет об отсрочке приговора, о восьми, десяти, пятнадцати годах. Это не так уж мало. Дочка Тененбаум благодаря талончику прожила три месяца - я считаю, это много: ведь за эти три месяца она успела узнать, что такое любовь. А девочки, которых мы лечили от стеноза и недостаточности митрального клапана, успели вырасти, и полюбить, и родить детей, то есть гораздо больше, чем дочка Тененбаум.
   Была у меня такая девятилетняя пациентка, Уршуля, с сужением легочной артерии, она отхаркивала розовую пенистую мокроту и задыхалась - но тогда мы еще не оперировали детей. Вообще в Польше только начинали оперировать пороки сердца, но Уршуля уже умирала, и я позвонил Профессору, что девочка сейчас задохнется. Он прилетел через два часа на самолете и в тот же день ее прооперировал. Она быстро поправилась, вышла из больницы, закончила школу...
   Иногда заходит к нам, то с мужем, то одна (развелась) - красивая, высокая, черноволосая; раньше она косила, и это ее немного портило, но мы нашли очень хорошего окулиста, он сделал ей операцию, и теперь с глазами у нее тоже все в порядке.
   Потом у нас лежала Тереса с пороком сердца, толстая от отеков, умирающая. Как только отеки спали, она потребовала: "Выпишите меня домой" а все это время из дома к ней никто не приходил. Я туда пошел; это оказалась комната с бетонным полом в подсобке магазина. Тереса жила там с больной матерью и двумя младшими сестренками; она сказала; мне надо домой, некому присматривать за сестрами - ей тогда было десять лет, - и ушла. Потом она родила, после родов снова пришлось ее спасать от отека легких, но едва она почувствовала, что может дышать, попросилась домой, к ребенку. Иногда она к нам заходит и говорит, что у нее есть все, чего ей хотелось: дом, ребенок, муж, а самое главное, говорит, что удалось выбраться из этой каморки за магазином.
   Потом у нас была Гражина из детского дома, ее отец, алкоголик, умер в психиатрической больнице, мать тоже умерла - от туберкулеза. Я предупреждал, что ей нельзя рожать, но она родила и вернулась к нам с недостаточностью кровообращения. С каждым днем силы ее уходят, она уже не может работать, не может взять сына на руки, но возит его гулять в коляске и гордится, что у нее, как у всякой нормальной женщины, есть ребенок. Муж очень ее любит и не дает согласия на операцию, а у нас не хватает мужества настаивать, и Гражина потихоньку угасает.
   Может быть, я нескладно рассказываю, но теперь я уже довольно плохо их помню. Это странно. Когда они у тебя лежат, когда им худо и они нуждаются в твоей помощи - ближе их нет никого на свете, и ты знаешь про них все. Знаешь, у кого дома каменный пол, у кого отец пьет, а мать психически больна, знаешь, что одной в школе не дается математика, а у другой совершенно неподходящий муж, а в институте как раз началась сессия, так что нужно взять такси и отправить ее на экзамен вместе с медсестрой и запасом лекарств, и еще тебе известно все про ее сердце: что у нее слишком узкое или слишком широкое предсердно-желудочковое отверстие (когда слишком узкое - возникает местное малокровие, а когда чересчур широкое - кровь застаивается и не поступает в систему кровообращения), ты смотришь на нее и, если она такая красивая, хрупкая, с розовой кожей, это означает, что произошел застой крови и расширение мелких подкожных сосудов, а если бледная и сосуды на шее пульсируют - у нее слишком широкое устье аорты... Ты все про них знаешь, и в эта дни смертельной опасности нет для тебя людей более близких. Но потом они поправляются, уходят домой, ты забываешь их лица, а тут привозят новую больную, и теперь уже только эта новенькая важнее всех.
   Несколько дней назад привезли семидесятилетнюю старушку с острой сердечно-сосудистой недостаточностью. Профессор ее прооперировал, это была действительно рискованная операция. Засыпая, больная молилась. "Господи, говорила, - благослови руки профессора и мысли врачей из Пироговки". ("Врачи из Пироговки" - это как раз мы, я и Ага Жуховская. )
   Ну скажи, кому еще, кроме моей пациентки-старушки, пришло бы в голову молиться за мои мысли?
   Не пора ли уже, наконец, навести мало-мальский порядок? Ведь люди будут ждать от нас каких-то цифр, дат, сведений о количестве войск и вооружении. Люди придают большое значение историческим фактам и хронологии.
   Например, повстанцев - 220, немцев - 2090.
   У немцев авиация, артиллерия, бронемашины, минометы, 82 пулемета, 135 автоматов и 1358 винтовок, а на одного повстанца (по донесению заместителя начальника штаба восстания) приходится 1 револьвер, 5 гранат и 5 бутылок с зажигательной смесью. На каждый участок - 3 винтовки. Во всем гетто - две мины и один автомат.
   Немцы вступают в гетто 19 апреля в четыре утра. Первые бои: Мурановская площадь, улица Заменгофа, Гусиная. В два часа дня немцы убираются, не выведя на Умшлагплац ни одного человека... ("Нам тогда это еще казалось очень важным: что в тот день никого не вывезли. Мы даже считали это победой". )
   20 апреля: с утра немцев нет (целых двадцать четыре часа в гетто нет ни единого немца!), они возвращаются в два. Подходят к фабрике щеток. Пытаются открыть ворота. Взрывается мина, немцы отступают. (Это была одна из двух мин, имевшихся в гетто. Вторая, на Новолипье, не взорвалась. ) Они - их группа - взбираются на чердак. Михал Клепфиш закрывает своим телом немецкий пулемет, остальные прорываются - радиостанция "Рассвет" потом сообщает, что Михал пал смертью храбрых; тогда же зачитывается приказ Сикорского о его награждении орденом Виртути Милитари V класса.
   Теперь сцена с тремя офицерами СС. Белые банты, опущенный дулом вниз автомат. Офицеры предлагают заключить перемирие и вынести раненых. Повстанцы стреляют в них, но ни в одного не попадают.
   В книге американского писателя Джона Херси "The Wall" 1 эта сцена описана очень подробно.
   Феликс, один из вымышленных героев, рассказывал о происходившем с некоторым смущением. "В его душе еще теплилось, - пишет автор, - весьма характерное для западноевропейской традиции стремление соблюдать правила военной игры и принципы fair play 2 в смертельной схватке... "
   1 "Стена" (англ. ).
   2 Честная игра (англ. ).
   В эсэсовцев выстрелил Зигмунт. У них была только одна винтовка, а Зигмунт стрелял лучше всех, так как успел до войны отслужить в армии. Эдельман, увидев приближающихся офицеров с белыми бантами, сказал: "Стреляй" - и Зигмунт выстрелил.
   Эдельман - единственный оставшийся в живых участник этой сцены - по крайней мере со стороны повстанцев. Я спрашиваю, испытывал ли он смущение, нарушая характерные для западноевропейской традиции правила военной fair play.
   Он говорит, что смущения не испытывал, поскольку эти трое были те же самые немцы, которые отправили в Треблинку четыреста тысяч человек, разве что нацепившие на себя белые банты...
   Штрооп в своем донесении упомянул об этих парламентерах и о "бандитах", открывших по ним огонь.
   Вскоре после войны Эдельман увидел Штроопа.
   Прокуратура и Комиссия по расследованию преступлений попросили его на очной ставке с Штроопом уточнить некоторые подробности - где была стена, где были ворота, в общем, всякие топографические детали.
   Они сидели за столом - прокурор, представитель Комиссии и он... В комнату ввели высокого мужчину, тщательно выбритого, в начищенных башмаках. Он встал перед нами во фронт - я тоже встал. Прокурор сказал Штроопу, кто я такой, Штрооп еще больше вытянулся, щелкнул каблуками и повернул голову в мою сторону. В армии это называется "отдача воинских почестей" или что-то в этом роде. Меня спросили, видел ли я. как он убивал людей. Я сказал, что в глаза не видел этого человека, встречаюсь с ним в первый раз. Потом меня стали спрашивать, возможно ли, что ворота в этом месте, а танки шли оттуда - Штрооп дает такие показания, а у них там чего-то не сходится. Я сказал: "Да, возможно, что ворота были в этом месте, а танки шли оттуда". Мне было не по себе. Этот человек стоял передо мной навытяжку, без пояса и уже имел один смертный приговор. Какая разница, где была стена, а где ворота - мне хотелось поскорее смыться из этой комнаты.
   Парламентеры ушли (Зигмунт, к сожалению, промазал), а вечером все спустились в подвалы.
   Ночью прибегает паренек с криком "Горим!". Поднимается паника...
   Прошу прощения. "Прибегает паренек с криком... " - это нельзя считать серьезным историческим свидетельством. Как и тот факт, что в подвале при его словах несколько тысяч человек в панике срываются с мест, вздымая тучей песок, от чего гаснут свечи, и паренька надо спешно призвать к порядку. Истории не нужны такие подробности... Через минуту люди успокаиваются: увидели, что кто-то ими командует. ("Люди непременно должны думать, что среди них есть кому командовать". )
   Итак, немцы поджигают гетто. Район фабрики щеток уже охвачен пламенем, надо сквозь это пламя продраться в центральное гетто.
   Когда горит дом, сперва выгорают полы, а потом сверху начинают падать горящие балки, но между одной и другой балками проходит несколько минут, и вот тогда-то нужно проскочить. Чудовищно жарко, осколки стекла и асфальт плавятся под ногами. Они бегут в огне среди этих падающих балок. Стена. Пролом в стене, возле него прожектор. "Мы не пойдем". - "Что ж, оставайтесь... " Выстрел по прожектору, они бегут. Двор, шестеро ребят, выстрелы, они бегут. Пятеро ребят, могила, Сташек, Адам, "Интернационал"...
   И еще: в тот же день, когда вырыли могилу и тихонько пропели первый куплет, нужно было пробраться подвалами из одного дома в другой. Четверо пошли пробивать проход, а наверху стояли немцы и кидали в подвал гранаты. Туда начал проникать дым, чад, и он велел немедленно засыпать лаз. Внутри еще оставался один парень, но люди начали задыхаться, поэтому ждать его было уже нельзя.
   Вот тебе и точная хронология. Теперь мы уже знаем, что первым погиб Михал Клепфиш, потом шестеро ребят, потом пятеро, а потом Сташек, а потом Адам, а потом парень, которого пришлось засыпать. И еще несколько сотен в убежище, но это уже позже, когда гетто горело целиком и все перебрались в подвалы. Там было ужасно жарко, и какая-то женщина на минутку выпустила ребенка на воздух. Немцы дали ему конфетку, спросили: "А где твоя мама?" ребенок показал, и немцы взорвали убежище, несколько сот человек. "Мы потом говорили: надо было этого малыша, как только он вышел, застрелить. Но и это бы не помогло: у немцев были подслушивающие аппараты, и с их помощью они обнаруживали людей в подвалах".
   Вот это она и есть: хронология событий.
   Историческая последовательность оказывается всего лишь последовательностью смертей.
   История творится по другую сторону стен, там, где пишутся донесения, рассылаются по всему миру радиосводки и призывы о помощи. Любому специалисту сейчас известны тексты депеш и правительственных нот. Но кто знает про парня, которого пришлось засыпать, потому что в подвал просачивался чад? Кому сегодня известно об этом парне?
   Рапорты о происходящем в гетто составляет на арийской стороне "Вацлав". Например, сводка № 3. Вац. А/9, 21 апреля: "Еврейская боевая организация, руководящая борьбой варшавского гетто, отвергла немецкий ультиматум, в котором содержалось требование сложить оружие во вторник до 10 часов утра... Немцы ввели в бой полевую артиллерию, танки и бронемашины. Осада гетто и борьба еврейских повстанцев - чуть ли не единственная тема разговоров в миллионном городе... "
   До того "Вацлав" передавал донесения об акции по уничтожению гетто именно от него мир узнал о существовании Умшлагплаца, об эшелонах, газовых камерах и Треблинке. Упоминание о "Вацлаве" - Генрике Волинском - есть в каждой книжке, в каждой научной работе о гетто. Он руководил еврейским сектором при штабе Главного командования АК, был посредником между ЖОБом и штабом, в частности, передал главнокомандующему, генералу Грот-Ровецкому, первое сообщение о создании ЖОВа, а Юреку Вильнеру - приказ генерала о подчинении ЖОБа Армии Крайовой. Он же связал подпольщиков с полковником Монтером и офицерами, которые впоследствии снабжали их оружием и обучали им пользоваться. Чаще всего занятия проводил Збигнев Левандовский, "Рельс", руководитель Отдела технических исследований АК. Он рассказывает, что на "уроки" к нему приходили из гетто всего два человека, женщина и мужчина, и вначале его это огорчало, но оказалось, что мужчина был химиком, схватывал все на лету и инструкции "Рельса" передавал своим товарищам в гетто. Кроме инструкций они получили хлорат калия и, добавляя к нему серную кислоту, бензин, бумагу, сахар и клей, сами изготовляли бутылки с зажигательной смесью. "Коктейли Молотова?" - уточняю я, но доцент Левандовский возмущается: "Никакого сравнения! Наши бутылки были небольшие, изящные, обложенные хлоратом и обклеенные бумагой, и фитили у них располагались по всей поверхности. Филигранная работа - честное слово. Новейшее достижение Отдела технических исследований АК. Вообще все, что мы давали ЖОБу, говорит "Рельс", - и бутылки, и люди, и оружие, было самым лучшим из того, что мы тогда могли дать".
   Доцент Левандовский по сей день не знает фамилии мужчины, который приходил на Маршалковскую, 62 (первый этаж, во дворе налево). "Высокий худой шатен, - говорит он. - Не из этих боевиков-"пистолетов", наоборот: тихий, спокойный. Хотя, - добавляет доцент, - в особо опасных акциях лучше всех себя проявляли отнюдь не "пистолеты", а вот такие тихони".
   После чего я говорю доценту, что человека, которого он обучал, звали Михал Клепфиш.
   Вместе со Станиславом Гербстом "Вацлав" описал ход первой крупной акция по уничтожению гетто, и донесение это в виде микрофильма курьер перевез через Париж и Лиссабон (на рождество 1942 года, перед самым сочельником генерал Сикорский подтвердил получение донесения). Юрек Вильнер, представитель ЖОБа на арийской стороне, приносил известия из гетто ежедневно, благодаря чему донесения всегда отражали текущие события и передавались в Лондон систематически. Например:
   ... Настроение паническое: в 6. 30 начинается акция, каждый готов к тому, что его могут взять в любую минуту, в любом месте...
   ... Последний этап ликвидации начался в воскресенье. В этот день всем евреям было приказано в 10 часов собраться возле правления Общины. Началась раздача талонов на жизнь; каждый получивший талон обязан носить его на груди. Это желтые листочки с написанным от руки номером, снабженные печатью Общины и подписью. Все талоны безымянные...
   На прошлой неделе на Умшлагплаце платили за 1 кг хлеба 1000 (тысяча) злотых, за одну сигарету - 3 злотых.
   ...Северин Майде, когда за ним пришли жандармы, бросил в одного из них тяжелую пепельницу и разбил ему голову. Майде, конечно, расстреляли. Это единственный известный случай сознательной самообороны...
   ...Пассажиры, проезжающие через Треблинку, утверждают, что на этой станции поезда не останавливаются.
   И так изо дня в день: Вильнер приносит из гетто информацию - "Вацлав" составляет донесения - радисты передают их в Лондон, а лондонское радио, вопреки сложившейся практике, в своих передачах ничего об этом не сообщает. Радисты по поручению своего руководства запрашивают, в чем причина, но Би-би-си продолжает молчать. Только месяц спустя в разделе текущей информации передают первое сообщение об Умшлагплаце и ежедневно вывозимых оттуда десяти тысячах. Оказывается - как выяснилось впоследствии, - Лондон все это время не верил донесениям "Вацлава". "Мы думали, вы чересчур увлеклись антинемецкой пропагандой... " - объяснили лондонцы, когда получили подтверждение уже из собственных источников... Итак, Юрек Вильнер приносил из гетто кроме последних новостей также тексты депеш - например, обращение к Еврейскому конгрессу в США, заканчивавшееся словами: "Братья! Остатки евреев в Польше живут с сознанием того, что в самые страшные дни нашей истории вы не оказали нам помощи. Откликнитесь. Это наш последний к вам призыв".
   В апреле 1943 года "Вацлав" вручает Антеку из штаба ЖОБа приказ полковника Монтера, в котором "приветствуется вооруженное выступление варшавских евреев", а затем сообщается, что АК будет пытаться форсировать стены гетто со стороны Бонифратерской и Повонзок.
   "Вацлав" до сих пор не знает, попал ли этот последний приказ в гетто, но, видимо, попал - ведь Анелевич говорил что-то о предполагаемой атаке, и на ту сторону даже послали одного парня, который не дошел (его сожгли на Милой, целый день слышно было, как он кричал), да и когда Анелевич получил этот приказ, к нему на мгновенье вернулась надежда, хотя остальные сразу сказали, что ничего из этого не выйдет, там никому не прорваться.
   На Милой кричал обожженный парень, а с другой стороны стены, на мостовой, лежали трупы двоих ребят, которые должны были подложить 50 килограммов взрывчатки под стену гетто. Збигнев Млынарский - подпольная кличка "Крот" - говорит, что именно это сыграло роковую роль. Что погибли сразу оба, и больше некому было подобраться с взрывчаткой к стене.
   - Улица была пуста, немцы стреляли в нас со всех сторон, пулемет, прежде обстреливавший гетто с крыши больницы, перенес огонь на нас; за нами, на площади Красинских, стояла рота СС, так что пришлось взорвать мину, которая должна была разворотить стену, - мина разорвалась на улице и разнесла в клочья тела этих наших двоих ребят, - и мы стали отходить.
   - Сейчас, - говорит Млынарский, - я знаю, как следовало поступить: надо было войти в гетто, поджечь взрывчатку изнутри, а наши люди ждали бы с другой стороны и выводили повстанцев.
   Только - если хорошенько подумать - сколько бы их вышло? Десятка полтора, не больше. Да и вообще, захотели ли бы они выйти?
   - Для них, - продолжает Млынарский, - это было делом чести. Хоть и поздно, но все же они совершили этот печальный акт. И правильно поступили так по крайней мере честь была спасена.
   Абсолютно то же самое говорит Генрик Грабовский, в квартире которого Юрек Вильнер прятал оружие и который потом вызволил Юрека из гестапо:
   - Эти люди отнюдь не стремились остаться в живых, и надо поставить им в заслугу, что они способны были здраво рассуждать и решили погибнуть в борьбе. Все равно и так смерть, и эдак, уж лучше умереть с оружием в руках, чем в унизительной покорности.
   Грабовский сам это понял - что лучше погибнуть в борьбе, - когда его задержали возле гетто, откуда он выходил с пачкой писем от Мордки 1. ("Простите, - поправляется пан Генрик, - от Мордехая, как-никак звание и выполняемые обязанности заслуживают уважения". ) Да, когда его поставили к стене и дуло было перед ним... примерно вот так, на высоте той хрустальной вазы в серванте, он подумал: "Укусить, что ли, этого шваба или выцарапать глаза... " (К счастью, среди немцев был "синий" 2, Вислоцкий, которому он сказал: "Хорошо, пан Вислоцкий, делайте свое дело, но знайте: я не один, как бы у вас потом не вышло неприятностей... " - и Вислоцкий мгновенно все понял, и Грабовского отпустили. )
   1 Мордка, или Мордехай, - Анелевич.
   2 "Синяя полиция" - бытовое название полиции в период оккупации.
   Мордку Грабовский знал давно, еще с довоенных времен. "Это ж наш парень, с Повислья. В одной компании были, если требовалось кому-нибудь рожу набить или посчитаться с ребятами с Воли или Верхнего Мокотова всегда ходили вместе".
   Что мать Анелевича, что мать Грабовского - одинаково бедствовали, одна торговала рыбой, другая - хлебом, и хорошо, если за день удавалось продать десять буханок, сорок булочек да пару пучков петрушки.
   Еще тогда, на Повислье, видно было, что Мордка умеет драться, поэтому Грабовский нисколько не удивился, встретив его в гетто уже как Мордехая, наоборот, ему это показалось совершенно естественным: кому ж другому быть вожаком, как не их человеку, парню с Повислья. (Мордехай сказал ему тогда, что передать ребятам в Вильно: пусть собирают деньги, оружие и здоровых, решительных молодых ребят. )
   Грабовский был до войны харцером, его товарищей из старшей группы расстреляли в Пальмирах 1, пятьдесят человек, всех до единого, а он остался жив и теперь получил от своего харцерского руководства приказ ехать в Вильно и подымать евреев на борьбу.
   В Колонии Виленской Грабовский познакомился с Юреком Вильнером. Там был монастырь доминиканок, настоятельница прятала у себя нескольких евреев. (Я сказала своим монахиням: "Помните, Христос говорил: нет выше любви к Богу, чем тогда, когда отдаешь жизнь свою за друзей своих". И они это поняли...)
   Юрек Вильнер был любимцем настоятельницы - голубоглазый блондин, он напоминал ей угнанного в неволю брата. Они часто беседовали - она ему говорила о Боге, он ей - о Марксе, и, уезжая в Варшаву, в гетто, откуда ему уже не суждено было вернуться, Юрек оставил ей самое дорогое, что имел: тетрадь со стихами. Он записывал туда все самое любимое и самое, как ему казалось, важное, и эту тетрадь в коричневой клеенчатой обложке, с пожелтевшими страницами, исписанными рукой Юрека (это она придумала ему такое имя), настоятельница сохранила до сегодняшнего дня. "Много чего испытала эта книжка. Налет гестапо, лагерь, тюрьму - мне бы хотелось перед смертью отдать ее в достойные руки".
   Из тетради Юрека Вильнера
   Брось - брось - брось - брось - видеть то, что
   впереди, (Пыль - пыль - пыль - пыль - от шагающих
   сапог!) Все - все - все - все - от нее сойдут с ума,
   И отпуска нет на войне!
   Ты - ты - ты - ты - пробуй думать о другом,
   Бог - мой - дай - сил - обезуметь не совсем!
   (Пыль - пыль - пыль - пыль - от шагающих сапог!)
   Отпуска нет на войне!