Наконец царские врата открылись и для него.
Начальство кивнуло ему на кресло и продолжало разговор, по-видимому, тоже с каким-то начальником откуда-то извне. Оба бросили косые мимолетно изучающие взгляды на вошедшего и продолжали беседу, очевидно согласовывая нечто очень важное. Наконец закончили, повернулись:
— Евгений Максимович, что это за суд должен был состояться над вами в больнице?
— Вы же знаете, раз спрашиваете.
— Я все знаю, но я хочу, чтоб вы мне сами объяснили, как могло произойти подобное. Дикость какая-то!
— Что вы молчите? Я жду. Мне непонятно.
— Я с вами согласен. Готов понести наказание.
— Напакостить, а потом нести наказание готов. Это так каждый может черт знает что натворить.
— Что ж мне теперь делать? Я могу только извиниться. Я не прав.
— «Не прав»! Нет уж, извинениями тут не отделаться. И руководство ваше отмолчалось. Учтите. Администрация в вашем вопросе поддержана не будет.
Евгений Максимович развел руками. Он твердо помнил, что неоправдывающегося ругать трудно. Да он не мог и не хотел отнекиваться. Ведь все было. Он мог только стыдиться, что он и делал молча.
Неизвестно, как расценил начальник его молчание. Может, понял как гордое молчание.
— Теперь вы молчите. Теперь вы герой…
— Я? Не считаю…
— Да что вы считаете или не считаете! Вы сильно осложнили наши отношения с ремконторой…
— Да не с ремконторой! — вступил неизвестный начальник с еще более председательским голосом, чем руководитель медицины. — Не с ремконторой, а с рабочим классом! Откуда в вас столько самодовольства, верхоглядства, нелепого аристократизма из какого-то давно ушедшего мира, что вы позволяете себе поднимать руку на рабочего?! Откуда в вас эта дворянская спесь?
— Может, в крови. — Неожиданный поворот снял с уст Евгения Максимовича зарок оправдания на тему пощечины, и он поднял голову, давно уже опустившуюся под собственным ударом по чужой щеке. Обвинения приняли иной, несерьезный оборот. — Но только аристократы, насколько я знаю из книг, не поднимали руки на… Только на равных. Что лишний раз доказывает отсутствие во мне аристократизма и истинной дворянской спеси.
— Вы прекратите ерничество! Он вам не равный! Что вы позволяете себе?!
— Как же не равный, когда руку поднял.
— Не будем, товарищ, соревноваться в логике. Наша правда сильнее, и вы прекратите свои издевательские шуточки. Вы посмели поднять руку на рабочего и достойны самого жестокого осуждения.
— Суд дело не принимает. Мой супротивник уже был.
— Заставим — и суд примет. Дело не так просто, как вам хочется. Забыли, кто вы и кто этот человек. Рабочий!
— Давайте договоримся о терминах. Что такое рабочий? Нет. Не перебивайте меня. Я не часто имею возможность поговорить со своим начальником. Он рабочий? А я…
— Вы…
— Минуточку. У меня образование, но и у него образование. Он начальник, и я начальник. Я стою у станка — он только командует и распоряжается. Я не имею собственных средств производства — он тоже.
— Вы прекратите лучше эти выверты! Он рабочий…
— Нет уж, позвольте! У него на работе грязь — у меня еще большая. Со мной только золотарь сравниться может. Что вы от меня и моих коллег хотите еще?
— Мы хотим, чтоб вы помнили свое место в классовом обществе и свое место прослойки.
— Вы говорите не из нашего времени. Мы все…
— Нет! Это вы не понимаете, где место ваше и кому служите. Народу, а не своей единичной больничке.
— Моя больничка — для меня больше чем больничка. Я не понимаю ваши речи. Да куда я попал? Что вы сейчас поднимаете митинг, когда я и сам винюсь и сам не знаю, как… Да не в этом дело. Вот вы сейчас защищаете свой ремтрест, по-видимому, сейчас вы всполошились, забегали, заурчали на меня…
— Выбирайте выражения. И не трогайте мой ремтрест. Вы, кажется, действительно думаете, что нет на вас управы? Вы не последний хирург в нашем мире. Найдем.
— За выражения извините, но скажите, где был ваш гнев, когда нужно было помочь в ремонте? Мыслимо, чтоб ремонт в больнице длился больше двух лет? В одном только корпусе?! Куда мы должны класть больных? Или для вас есть другие больницы?
— Мне кажется, разговор становится бесперспективным. Вы не понимаете главного в нашей жизни. Я бы сказал: вы человек не нашей морали. Мы прекращаем с вами разговор.
— Перед уходом я хочу еще раз сказать, что считаю себя виноватым и готов нести любую ответственность. А что касается морали — да, по-видимому, разной, но чья мораль «наша» — неизвестно. Не думаю, что у вас в ремтресте ближе к истине, чем у нас в больнице. К тому же я и не знаю, с кем разговаривал. Вы не представились.
Евгений Максимович ушел, чуть поклонившись одновременно обоим своим собеседникам.
Но до этого ли Петру Ильичу? Стало ли ему легче?
Удовлетворил он свою жажду чести и покоя? Получил ли заслуженое порицание Евгений Максимович, которое бы успокоило его душу?
Евгению Максимовичу, может быть, и стало полегче.
Он ими пренебрег. Пренебрежение иногда помогает. Шла война между скифами и персами. Войска выстроились на поле друг перед другом. Как когда-то было принято. Так сказать, стенка на стенку. И вдруг между войсками побежал заяц. Скифы увидели и, забыв про войну, кинулись с гиканьем вдогонку. Воины Дария настолько перепугались явного пренебрежения к ним и их славе, что быстро освободили поле брани. Пренебрежение победило. Но не думаю, что пренебрежение поможет Евгению Максимовичу.
Тот, кто маялся, каялся, бил себя в грудь, готов был подставить голову под любое наказание, не готов был лишь простить. Он разумом понимал, что не прав, но по какому-то счету — справедлив. Он не прощал, потому что думал лишь о своей вине, не понимая, что и он должен простить.
Тот, кто искал утерянное достоинство на развалинах справедливости, и вовсе не помышлял о прощении. С какой стати? Идея прощения просто не приходила ему в голову. Не были приобщены к подобной идее. Повиниться — пожалуйста. Покаяться — тоже. Руки готовы были протянуть, но без прощения. А надо бы стараться, как родители детей своих прощают.
Сначала в ординаторской раздавались негодующие слова в адрес главного врача. Потом все попритихли, и кто-то защитил главного, потому что он получил вчера все то же в управлении. Потом стали во всю жалеть главного, горевали по поводу его вынужденной некомпетентности, ибо, в конце концов, он всего лишь выбившийся в администраторы обычный врач-лечебник.
И возникла новая дискуссия. Кто-то сказал, что нечего тогда браться не за свое дело. Другой возразил, что нет другого пути для главного врача, и все они такие, и нет у нас специальных учебный заведений, где учили бы командовать лечебными учреждениями. Маркович, как всегда с непререкаемой убежденностью, настаивал на необходимости создать такое учебное заведение. Мироныч предложил открыть в мединституте экономический или экономико-статистический факультет, как в театральных, и обучать там грамотных медицинских чиновников и хозяйственников.
И вынесли общее решение: нужны грамотные медицинские чиновники, нужен «просвещенный бюрократизм», ибо слишком они устали от дилетантского руководства специалистами по уху, по глазу, по сердцу, но только не профессионалами-управленцами.
Максимыч сегодня с трудом собирался в кучу. Долго еще сохранялась внутренняя размазанность. Старость, что ли, близится? Операции сегодня не были столь сложны, его участие необязательно. Все пошли в операционную, а он остался в отделении. В случае чего быстро призовут к станку. Да и сам он все равно придет в операционную, понаблюдает за работой своих питомцев, вернее, пожалуй, своих орлов. Тогда и в норму скорее придет: истинная работа для него всегда была успокаивающим, точнее — возбуждающим, но примиряющим с жизнью зрелищем. Своя работа всегда ставит настоящего профессионала — если его что вышибло из равновесия — на место.
Работа началась. Максимыч вскоре уже был со своими.
Но недолго длилось наслаждение спокойной и радостной жизнью: Евгения Максимовича вызвали в отделение. Опять, наверное, главный врач, опять ремонт, опять что-то надо обсуждать.
По коридору ремонтируемой части — уже в который раз — шла целая толпа из ремонтников, больничной администрации и районного начальства.
Максимыч приуныл. То ли действительно ремонт будут обсуждать, то ли по его душу — много за ним должков накопилось для начальства; а может, наконец решится как-нибудь треклятый вопрос, свалится камень с его души; а вдруг районное начальство всерьез решило как-то поспособствовать окончанию ремонта, который по срокам скоро можно будет сравнивать с Отечественной войной…
Максимыч тихонько пристроился к кавалькаде и пошел следом. Оказалось, что столь представительное шествие замыкали заведующий отделением и прораб, но не сразу они разглядели друг друга — оба хотели скрыться сзади, по страусовой политике — быть незаметными, вроде смотришь только строго перед собой — может, и на тебя никто не посмотрит. В конце концов начальство разглядело, что два главных героя сегодняшней инспекции, обе стороны создавшегося конфликта, почему-то отстали и не играют ролей первых скрипок, как должны бы.
Выволочить — ничего не стоит. Начинается дуэт скрипок.
Впереди они будут или сзади, но два этих славных персонажа, хоть и заинтересованы в одном, вряд ли сумеют провести нынешний административный налет спокойно и достойно. Маловероятно, чтобы между ними возникла, как когда-то, мирная беседа. Оскорбленное отчуждение одного и чувство вины другого построили между ними такую стену, что уже не ожидалось ни бурных проявлений, ни прямых столкновений даже в заведомо серьезных разногласиях… Между ними стена. Взаимное недовольство и взаимная неприязнь, надеялись посвященные, не позволят вступить им в прямой конфликт.
Жизнь есть жизнь. Они на работе.
Сзади за ними с интересом наблюдали. Никто не пришел на помощь. Никто не затеял разговор. Жизнь есть жизнь.
— Все нормально сделано, товарищ заведующий. Все сделано как надо.
— Как надо?! А посмотрите плитку в буфете, посмотрите линолеум в восьмой палате, посмотрите потолок в том конце коридора, посмотрите…
— Плитка в буфете лежит нормально. Вы не понимаете в этом ничего.
— Ну пойдемте зайдем, Петр Ильич, в буфет. Без них. Сами.
— С вами я никуда не хочу заходить.
— Ну хорошо. Я не прав, я виноват кругом, но ремонт все равно должен быть сделан хорошо.
Ремонт должен быть сделан хорошо. Что тут можно простить? Может, если бы они простили друг друга, недоделки легче было бы переделать. Может, если бы они простили друг другу всё, не стало бы чего прощать, все получалось хорошо?
— Мне не нужны ваши извинения. У нас разговор короткий.
— Я не про извинения. Не хочешь — не надо. А плитки мне положи как следует.
— А ты мне не тычь, Евгений Максимович, я тебе не подчиненный. Вот так.
— Извини. Но в буфет пойдем. Пойдем посмотрим.
— Я все видел. Пусть кто надо, тот и идет. Пусть кто надо, тот и смотрит.
Мирная беседа продолжалась.
— Так, да?
— Так. Пожалуйста. А вдвоем нам с вами там делать нечего.
— Ладно. Идет! Семен Иванович. Семен Иванович! Прошу вас. Зайдемте в буфет, в столовую отделения.
Евгений Максимович стоял в дверях буфета отделения, и хоть еще не был хозяином, еще ему не сдали свою работу ремонтники, он с показным радушием и гостеприимством широким жестом пригласил, пока еще хозяев, пройти в буфет.
— Заходите, заходите! И вы не уходите, Петр Ильич. Всех прошу.
Вид у заведующего был таков, будто всех там ждал сюрприз в виде накрытых столов для празднования окончания ремонта.
— А что там у вас, Евгений Максимович? — улыбаясь, двинулся к нему Семен Иванович.
— Посоветоваться с вами хочу.
Главный врач испуганно сделал шаг к двери и приостановился — черт его знает, что отмочит этот окончательно сорвавшийся с крючка сумасшедший. Но Семен Иванович смело прошел в дверь, следом Петр Ильич, за ними двинулся в комнату Евгений Максимович, потянулись и все остальные. Последним вошел запуганный долгим ремонтом и фокусами заведующего главный врач. Оснований для такой запуганности не было никакой, но он устал: начальство его ругало, ремонтники дурили голову, подчиненные беспрерывно устраивали какие-нибудь непотребства, каверзы, за которые опять ругало начальство… и все начиналось сначала, весь этот круговорот. Работу хозяйственную и руководящую он познал по ходу своего управления, обучен он не был этому, лечебную работу забыл — вот и устал. Но в буфете ничего особенного не было. Обычная ремонтная обстановка. Он прошел за ремонтным начальником. Большинство осталось у дверей. Семен Иванович прошел всю буфетную к самому окну. Естественно, никаких столов не было. Стояли лишь козлы ремонтников, на которых был уложен широкий деревянный щит. Такие щиты подкладывают больным, страдающим каким-нибудь недугом позвоночника. Семен Иванович оглядел все помещение:
— Ну?
— Вот, пожалуйста. Здесь больным подогревается пища. Каждый день должны мыться стены.
— Ну?
— Вот, посмотрите. — Евгений Максимович жестом экскурсовода показал на стену под потолком. — Впечатление, что плитка здесь отошла. Нет?
— Проверить надо. На глаз не скажешь.
Евгений Максимович резко подошел к строительным козлам, к этой площадке на сбитых бревнах — черт их знает, как правильно называть это детище научно-технической революции, — с силой подвинул к углу и словно молодой вспрыгнул на площадку.
Среди рабочих раздался смешок.
— Вот бы и работал сам, — негромко кто-то сказал. Заведующий не был их любимым героем. Антипатия к нему была наглядна и достаточно обоснованна. Понятно, что в результате произошедшего он был их главным общим неприятелем. Грозовые разряды между заведующим и ремонтниками рокотали не впервые. Может, действительно, если б они в свое время нормально подрались, давно все было забыто? Ведь обычное быстро забывается. Может, сто раз они бы уже запили общий грех. Жалко, что Максимыч не пил. А так вот, как есть, не больно красиво получается.
Евгений Максимович был слишком высок для этих лесов.
Вполне мог бы достать и со стула, а так практически уперся головой в потолок. Он продвинулся к спорному месту и не сильно или сильно — значения не имеет, плитки должны держаться крепко, — размахнулся и ударил по сомнительному, с его точки зрения, участку. Несколько плиток тотчас отвалились. Засмеялся кто-то из больничных.
— Вот видите?!
— Видим, видим. Слезайте вниз, Евгений Максимович.
— Ничего смешного, товарищи, — сказал кто-то из районного начальства. — Плакать надо.
— Мы и плачем. Плачем. Вот, пожалуйста, еще. — Максимыч еще раз ударил, и еще несколько плиток рухнуло.
— Ну хватит. Все ясно. Сейчас всю стену обвалите. — Семен Иванович отвернулся и злобно взглянул на прораба.
— И что? Все равно всю стену надо отбивать, проверять.
— Сами обобьем. Все ясно. Такие вещи, Петр Ильич, надо переделывать за счет бракоделов. Вот тебе и «отпусти на другой участок, командир».
— При чем тут?! И при чем бракоделы? Вы же знаете, какой пастой приходилось плитки класть.
— Если нет материала, не надо класть.
— А что же делать?
— Ждать.
— А что рабочие в это время делать будут? За что деньги я буду начислять? Они — что? Без зарплаты должны оставаться? А мне потом в травме лежать?
— Не знаю, как и за что вы будете начислять, но плитка должна держаться.
— По-моему, ремонт от его продолжительности только ухудшается. И это естественно, — промолвил победно с высоты своего положения заведующий.
— Ладно, Евгений Максимович, это уж наши подробности. Кончайте митинговать, слезайте с трибуны.
Козлы пошатнулись, платформа оказалась незакрепленной, щит заскользил со своих подставок и полетел на пол, поддав краем по ногам одновременно прорабу и заведующему, который, спрыгнув, остановился рядом со своим главным неприятелем. Удар пришелся по ногам ниже колен.
Петр Ильич упал. Евгений Максимович оперся о стенку и удержался на ногах. Петр Ильич не сумел подняться. Евгений Максимович не в состоянии был сдвинуться с места — он стоял на одной ноге, другой не мог даже прикоснуться к полу. Зачем удержался — надо было упасть. Да ведь каждый при ударе норовит устоять.
Из толпы у дверей, где находились заведующие травматологическим и приемным отделениями, бросился к упавшему травматолог, заведующий «приемником» подбежал к коллеге-хирургу. Поди оцени ситуацию с ходу, но первому помощь надо было оказывать Максимычу: Петр Ильич уже лежал, а этого еще уложить надо, что не легко — каждое движение адски больно.
Травматолог еще до осмотра сказал:
— Типичный механизм бамперного перелома.
Евгений Максимович от боли не мог даже глубоко вздохнуть, но, услышав слова коллеги, продолжил игру в сверхчеловека и откликнулся:
— Он и есть.
Петр Ильич попытался приподняться, но травматолог его удержал на полу.
— Лежите, Петр Ильич, лежите. Перелом у вас. Сейчас шинку наложим, каталку привезем и на рентген отправим. И вам тоже, Евгений Максимович.
Наконец случилось то самое увечье, про которое так старательно у Петра Ильича выспрашивали представители юридических инстанций.
Увечье на этот раз есть, да драки нет, побоев нет. Все мирно. Правда, разница в квалификации их увечий все же была, как объяснил председатель месткома, возвратившись из приемного отделения, где уже оформляли документы на поступающих в травматологическое отделение двух больных сотрудников. Петр Ильич был причислен к сонму сотрудников! Его увечье было расценено как производственная травма, больничный лист ему оформляли с первого дня, и получать он будет деньги за все дни болезни все сто процентов. Евгений Максимович не в свое дело полез, он получил травму не при выполнении своих функциональных обязанностей. Напротив, он не имел права залезать на леса, нарушил правила техники безопасности, которые обязан был знать; действительно, он подписывался под кучами бумаг, и конечно, по всеобщей манере, не читая их. Его травма расценивалась как бытовая. Такое квалифицированное разъяснение сделал председатель профкома, когда в его отделении заводили на этих двух страдальцев истории болезни.
Каталки с обоими начальниками поставили у дверей рентгеновского кабинета.
Кто-то побежал за рентгенологами, кто-то побежал еще за кем-то или зачем-то; в результате сочувственной паники и большого ажиотажа оба остались лежать в одиночестве на своих тележках, имея возможность обратиться за помощью только друг к другу. За это всегда ругали персонал приемного отделения: больных нельзя оставлять одних.
Петр Ильич попробовал повернуться и застонал от боли.
— Лежи спокойно, Ильич. Не двигайся.
— Иди ты.
— Вот видишь, еще раз прощения просить приходится.
— Откуда ты, ирод, на мою голову свалился?
— Судьба наша такая.
— Убил бы.
— Раньше надо было. Уже поздно.
— Лучше бы себя убил, черт длинный. О-ой!
— Говорю: не двигайся. Нас теперь обоих на вытяжение положат. Я уж понимаю, не обойтись без этого.
— Вот ведь! Просил убрать меня с объекта.
— Судьба, Ильич. Держись. Не стони. Сохраняй достоинство мужчины.
Прораб аж зарычал:
— Заткнись лучше! «Достоинство»!
— Я понимаю. Виноват. Обидел я тебя.
— Да помолчать ты можешь! Не липни ты ко мне, козел чертов!
Евгений Максимович замолчал.
Когда все снова собрались вокруг них, оба лежали молча, уставившись в потолок. Наверное, начинали действовать обезболивающие уколы. Вокруг суетились врачи, сестры, коллеги Петра Ильича. Все шумели, гомонили, ни одного слова разобрать нельзя.
Несмотря на обезболивающие уколы, при попытках пошевелиться, пододвинуть или повернуть ногу, оба непроизвольно стонали, хотя наверняка каждый изо всех сил старался сдержаться. Надо было сдержаться. Очень уж необычная ситуация. Надо. Не могли. Прошла первая горячка — боли нарастали. Рентгеновские снимки, конечно, подтвердили переломы, и, естественно, они были однотипными.
Больничное руководство собралось, обсудило создавшееся положение и пришло к решению выделить им отдельную палату на двоих. Они, безусловно, хотели как лучше. Может быть, и вышло в конце концов лучше, даже просто хорошо. Но в тот момент любившим их это решение не показалось самым умным в свете того, что произошло и происходило с этим тандемом. Выяснилось, что вообще решение было принято по подсказке Евгения Максимовича. То ли равноправия хотел, то ли не хотел, чтоб кто-нибудь подумал, будто равноправия нет. То ли придумал себе наказание такое, епитимью наложил, желая испить чашу своей судьбы до конца, почувствовать полностью ее вкус. Единственно, что в своих самоуничижениях, покаяниях, самоистязаниях, рефлексиях он не думал, хочется ли тому оказаться рядом с ним. Он был виноват кругом.
Так они оказались в одной клетке, прикованные к своим кроватям нелепыми вытяжениями, с торчащими кверху, словно зенитные орудия прошлой войны, ногами, беспомощные, имеющие возможность только разговаривать да принимать постоянную помощь Тони… Но это совсем другая история, со своими, как говорится, пригорками и ручейками.
Из дальнейшего достоверно: когда ремонт в отделении закончился, Евгения Максимовича все же перевели в законный кабинет, где он и долечивался, смутно соображая, что всего произошедшего он своим умом охватить не может. Тут, наверное, дело не только в уме.
Тоня ухаживала уже в основном только за Петром Ильичом, а заявление его об уходе, естественно, было автоматически аннулировано.
Может, они примирились?
Вот еще разобраться бы, как полюбить себя. Себя полюбишь — полюбишь и другого. Трудность только в том, что любовь не должна быть объективной, любовь должна быть слепой, как любят родители своих детей. Любовь слепа, а мы всегда стремимся к объективности. Объективность нам кажется высшим достижением разума. А вот как научиться любить себя, как любили меня родители, как мы любим своих детей?..
Начальство кивнуло ему на кресло и продолжало разговор, по-видимому, тоже с каким-то начальником откуда-то извне. Оба бросили косые мимолетно изучающие взгляды на вошедшего и продолжали беседу, очевидно согласовывая нечто очень важное. Наконец закончили, повернулись:
— Евгений Максимович, что это за суд должен был состояться над вами в больнице?
— Вы же знаете, раз спрашиваете.
— Я все знаю, но я хочу, чтоб вы мне сами объяснили, как могло произойти подобное. Дикость какая-то!
— Что вы молчите? Я жду. Мне непонятно.
— Я с вами согласен. Готов понести наказание.
— Напакостить, а потом нести наказание готов. Это так каждый может черт знает что натворить.
— Что ж мне теперь делать? Я могу только извиниться. Я не прав.
— «Не прав»! Нет уж, извинениями тут не отделаться. И руководство ваше отмолчалось. Учтите. Администрация в вашем вопросе поддержана не будет.
Евгений Максимович развел руками. Он твердо помнил, что неоправдывающегося ругать трудно. Да он не мог и не хотел отнекиваться. Ведь все было. Он мог только стыдиться, что он и делал молча.
Неизвестно, как расценил начальник его молчание. Может, понял как гордое молчание.
— Теперь вы молчите. Теперь вы герой…
— Я? Не считаю…
— Да что вы считаете или не считаете! Вы сильно осложнили наши отношения с ремконторой…
— Да не с ремконторой! — вступил неизвестный начальник с еще более председательским голосом, чем руководитель медицины. — Не с ремконторой, а с рабочим классом! Откуда в вас столько самодовольства, верхоглядства, нелепого аристократизма из какого-то давно ушедшего мира, что вы позволяете себе поднимать руку на рабочего?! Откуда в вас эта дворянская спесь?
— Может, в крови. — Неожиданный поворот снял с уст Евгения Максимовича зарок оправдания на тему пощечины, и он поднял голову, давно уже опустившуюся под собственным ударом по чужой щеке. Обвинения приняли иной, несерьезный оборот. — Но только аристократы, насколько я знаю из книг, не поднимали руки на… Только на равных. Что лишний раз доказывает отсутствие во мне аристократизма и истинной дворянской спеси.
— Вы прекратите ерничество! Он вам не равный! Что вы позволяете себе?!
— Как же не равный, когда руку поднял.
— Не будем, товарищ, соревноваться в логике. Наша правда сильнее, и вы прекратите свои издевательские шуточки. Вы посмели поднять руку на рабочего и достойны самого жестокого осуждения.
— Суд дело не принимает. Мой супротивник уже был.
— Заставим — и суд примет. Дело не так просто, как вам хочется. Забыли, кто вы и кто этот человек. Рабочий!
— Давайте договоримся о терминах. Что такое рабочий? Нет. Не перебивайте меня. Я не часто имею возможность поговорить со своим начальником. Он рабочий? А я…
— Вы…
— Минуточку. У меня образование, но и у него образование. Он начальник, и я начальник. Я стою у станка — он только командует и распоряжается. Я не имею собственных средств производства — он тоже.
— Вы прекратите лучше эти выверты! Он рабочий…
— Нет уж, позвольте! У него на работе грязь — у меня еще большая. Со мной только золотарь сравниться может. Что вы от меня и моих коллег хотите еще?
— Мы хотим, чтоб вы помнили свое место в классовом обществе и свое место прослойки.
— Вы говорите не из нашего времени. Мы все…
— Нет! Это вы не понимаете, где место ваше и кому служите. Народу, а не своей единичной больничке.
— Моя больничка — для меня больше чем больничка. Я не понимаю ваши речи. Да куда я попал? Что вы сейчас поднимаете митинг, когда я и сам винюсь и сам не знаю, как… Да не в этом дело. Вот вы сейчас защищаете свой ремтрест, по-видимому, сейчас вы всполошились, забегали, заурчали на меня…
— Выбирайте выражения. И не трогайте мой ремтрест. Вы, кажется, действительно думаете, что нет на вас управы? Вы не последний хирург в нашем мире. Найдем.
— За выражения извините, но скажите, где был ваш гнев, когда нужно было помочь в ремонте? Мыслимо, чтоб ремонт в больнице длился больше двух лет? В одном только корпусе?! Куда мы должны класть больных? Или для вас есть другие больницы?
— Мне кажется, разговор становится бесперспективным. Вы не понимаете главного в нашей жизни. Я бы сказал: вы человек не нашей морали. Мы прекращаем с вами разговор.
— Перед уходом я хочу еще раз сказать, что считаю себя виноватым и готов нести любую ответственность. А что касается морали — да, по-видимому, разной, но чья мораль «наша» — неизвестно. Не думаю, что у вас в ремтресте ближе к истине, чем у нас в больнице. К тому же я и не знаю, с кем разговаривал. Вы не представились.
Евгений Максимович ушел, чуть поклонившись одновременно обоим своим собеседникам.
Но до этого ли Петру Ильичу? Стало ли ему легче?
Удовлетворил он свою жажду чести и покоя? Получил ли заслуженое порицание Евгений Максимович, которое бы успокоило его душу?
Евгению Максимовичу, может быть, и стало полегче.
Он ими пренебрег. Пренебрежение иногда помогает. Шла война между скифами и персами. Войска выстроились на поле друг перед другом. Как когда-то было принято. Так сказать, стенка на стенку. И вдруг между войсками побежал заяц. Скифы увидели и, забыв про войну, кинулись с гиканьем вдогонку. Воины Дария настолько перепугались явного пренебрежения к ним и их славе, что быстро освободили поле брани. Пренебрежение победило. Но не думаю, что пренебрежение поможет Евгению Максимовичу.
***
Все вокруг, все начальство, все инстанции, все друзья, все осуждавшие и все одобрявшие, все защищавшие и нападавшие, все противостоявшие — все хотели их примирить. Одни становились на сторону одного, другие поддерживали всей душой другого… Но ведь, по существу, у этих-то двух не было противостояния. Разбились на лагеря окружающие их. Был конфликт — но не было противостояния. Хотели примирить их, а нужно прощение да примирение с самим собой. Один должен был простить себя, другой примириться с собой. И наоборот.Тот, кто маялся, каялся, бил себя в грудь, готов был подставить голову под любое наказание, не готов был лишь простить. Он разумом понимал, что не прав, но по какому-то счету — справедлив. Он не прощал, потому что думал лишь о своей вине, не понимая, что и он должен простить.
Тот, кто искал утерянное достоинство на развалинах справедливости, и вовсе не помышлял о прощении. С какой стати? Идея прощения просто не приходила ему в голову. Не были приобщены к подобной идее. Повиниться — пожалуйста. Покаяться — тоже. Руки готовы были протянуть, но без прощения. А надо бы стараться, как родители детей своих прощают.
***
Они вернулись с конференции в своем обычном утреннем состоянии: получили привычную накачку, с которой начинался рабочий день и которая вошла в ежедневный больничный ритуал. Сегодня их дополнительно ругали за то, что они не воспитывают своих больных, а те кормят из окон голубей, чем способствуют распространению инфекции. Потом главный врач неожиданно определил их как вредителей, так как в каком-то отделении снятую с ноги гипсовую повязку запихнули в мусоропровод и его проходимость удалось восстановить с большим трудом. Главный сказал, что кишечную непроходимость ликвидировать им легче. Что верно, ибо никого вызывать не надо — хирурги всегда здесь, на месте. Но кто-то все же перевел конференцию в скандал, посетовав на строителей, которые проектируют слишком узкий для больницы мусоропровод. Главный ответил, и так далее. В результате хирурги возвращались из аудитории в состоянии, близком к похмелью: голова гудит, руки дрожат, во рту сохнет, сердце бьется чрезмерно. Некоторое время они сидели в ординаторской, приводили себя в порядок, рассказывали байки или просто перебрасывались бессмысленными репликами. Приведут себя в порядок и лишь потом пойдут к больным, чтоб не сорваться на них, беззащитных перед медициной. Лучше посидеть и передохнуть.Сначала в ординаторской раздавались негодующие слова в адрес главного врача. Потом все попритихли, и кто-то защитил главного, потому что он получил вчера все то же в управлении. Потом стали во всю жалеть главного, горевали по поводу его вынужденной некомпетентности, ибо, в конце концов, он всего лишь выбившийся в администраторы обычный врач-лечебник.
И возникла новая дискуссия. Кто-то сказал, что нечего тогда браться не за свое дело. Другой возразил, что нет другого пути для главного врача, и все они такие, и нет у нас специальных учебный заведений, где учили бы командовать лечебными учреждениями. Маркович, как всегда с непререкаемой убежденностью, настаивал на необходимости создать такое учебное заведение. Мироныч предложил открыть в мединституте экономический или экономико-статистический факультет, как в театральных, и обучать там грамотных медицинских чиновников и хозяйственников.
И вынесли общее решение: нужны грамотные медицинские чиновники, нужен «просвещенный бюрократизм», ибо слишком они устали от дилетантского руководства специалистами по уху, по глазу, по сердцу, но только не профессионалами-управленцами.
Максимыч сегодня с трудом собирался в кучу. Долго еще сохранялась внутренняя размазанность. Старость, что ли, близится? Операции сегодня не были столь сложны, его участие необязательно. Все пошли в операционную, а он остался в отделении. В случае чего быстро призовут к станку. Да и сам он все равно придет в операционную, понаблюдает за работой своих питомцев, вернее, пожалуй, своих орлов. Тогда и в норму скорее придет: истинная работа для него всегда была успокаивающим, точнее — возбуждающим, но примиряющим с жизнью зрелищем. Своя работа всегда ставит настоящего профессионала — если его что вышибло из равновесия — на место.
Работа началась. Максимыч вскоре уже был со своими.
Но недолго длилось наслаждение спокойной и радостной жизнью: Евгения Максимовича вызвали в отделение. Опять, наверное, главный врач, опять ремонт, опять что-то надо обсуждать.
По коридору ремонтируемой части — уже в который раз — шла целая толпа из ремонтников, больничной администрации и районного начальства.
Максимыч приуныл. То ли действительно ремонт будут обсуждать, то ли по его душу — много за ним должков накопилось для начальства; а может, наконец решится как-нибудь треклятый вопрос, свалится камень с его души; а вдруг районное начальство всерьез решило как-то поспособствовать окончанию ремонта, который по срокам скоро можно будет сравнивать с Отечественной войной…
Максимыч тихонько пристроился к кавалькаде и пошел следом. Оказалось, что столь представительное шествие замыкали заведующий отделением и прораб, но не сразу они разглядели друг друга — оба хотели скрыться сзади, по страусовой политике — быть незаметными, вроде смотришь только строго перед собой — может, и на тебя никто не посмотрит. В конце концов начальство разглядело, что два главных героя сегодняшней инспекции, обе стороны создавшегося конфликта, почему-то отстали и не играют ролей первых скрипок, как должны бы.
Выволочить — ничего не стоит. Начинается дуэт скрипок.
Впереди они будут или сзади, но два этих славных персонажа, хоть и заинтересованы в одном, вряд ли сумеют провести нынешний административный налет спокойно и достойно. Маловероятно, чтобы между ними возникла, как когда-то, мирная беседа. Оскорбленное отчуждение одного и чувство вины другого построили между ними такую стену, что уже не ожидалось ни бурных проявлений, ни прямых столкновений даже в заведомо серьезных разногласиях… Между ними стена. Взаимное недовольство и взаимная неприязнь, надеялись посвященные, не позволят вступить им в прямой конфликт.
Жизнь есть жизнь. Они на работе.
Сзади за ними с интересом наблюдали. Никто не пришел на помощь. Никто не затеял разговор. Жизнь есть жизнь.
— Все нормально сделано, товарищ заведующий. Все сделано как надо.
— Как надо?! А посмотрите плитку в буфете, посмотрите линолеум в восьмой палате, посмотрите потолок в том конце коридора, посмотрите…
— Плитка в буфете лежит нормально. Вы не понимаете в этом ничего.
— Ну пойдемте зайдем, Петр Ильич, в буфет. Без них. Сами.
— С вами я никуда не хочу заходить.
— Ну хорошо. Я не прав, я виноват кругом, но ремонт все равно должен быть сделан хорошо.
Ремонт должен быть сделан хорошо. Что тут можно простить? Может, если бы они простили друг друга, недоделки легче было бы переделать. Может, если бы они простили друг другу всё, не стало бы чего прощать, все получалось хорошо?
— Мне не нужны ваши извинения. У нас разговор короткий.
— Я не про извинения. Не хочешь — не надо. А плитки мне положи как следует.
— А ты мне не тычь, Евгений Максимович, я тебе не подчиненный. Вот так.
— Извини. Но в буфет пойдем. Пойдем посмотрим.
— Я все видел. Пусть кто надо, тот и идет. Пусть кто надо, тот и смотрит.
Мирная беседа продолжалась.
— Так, да?
— Так. Пожалуйста. А вдвоем нам с вами там делать нечего.
— Ладно. Идет! Семен Иванович. Семен Иванович! Прошу вас. Зайдемте в буфет, в столовую отделения.
Евгений Максимович стоял в дверях буфета отделения, и хоть еще не был хозяином, еще ему не сдали свою работу ремонтники, он с показным радушием и гостеприимством широким жестом пригласил, пока еще хозяев, пройти в буфет.
— Заходите, заходите! И вы не уходите, Петр Ильич. Всех прошу.
Вид у заведующего был таков, будто всех там ждал сюрприз в виде накрытых столов для празднования окончания ремонта.
— А что там у вас, Евгений Максимович? — улыбаясь, двинулся к нему Семен Иванович.
— Посоветоваться с вами хочу.
Главный врач испуганно сделал шаг к двери и приостановился — черт его знает, что отмочит этот окончательно сорвавшийся с крючка сумасшедший. Но Семен Иванович смело прошел в дверь, следом Петр Ильич, за ними двинулся в комнату Евгений Максимович, потянулись и все остальные. Последним вошел запуганный долгим ремонтом и фокусами заведующего главный врач. Оснований для такой запуганности не было никакой, но он устал: начальство его ругало, ремонтники дурили голову, подчиненные беспрерывно устраивали какие-нибудь непотребства, каверзы, за которые опять ругало начальство… и все начиналось сначала, весь этот круговорот. Работу хозяйственную и руководящую он познал по ходу своего управления, обучен он не был этому, лечебную работу забыл — вот и устал. Но в буфете ничего особенного не было. Обычная ремонтная обстановка. Он прошел за ремонтным начальником. Большинство осталось у дверей. Семен Иванович прошел всю буфетную к самому окну. Естественно, никаких столов не было. Стояли лишь козлы ремонтников, на которых был уложен широкий деревянный щит. Такие щиты подкладывают больным, страдающим каким-нибудь недугом позвоночника. Семен Иванович оглядел все помещение:
— Ну?
— Вот, пожалуйста. Здесь больным подогревается пища. Каждый день должны мыться стены.
— Ну?
— Вот, посмотрите. — Евгений Максимович жестом экскурсовода показал на стену под потолком. — Впечатление, что плитка здесь отошла. Нет?
— Проверить надо. На глаз не скажешь.
Евгений Максимович резко подошел к строительным козлам, к этой площадке на сбитых бревнах — черт их знает, как правильно называть это детище научно-технической революции, — с силой подвинул к углу и словно молодой вспрыгнул на площадку.
Среди рабочих раздался смешок.
— Вот бы и работал сам, — негромко кто-то сказал. Заведующий не был их любимым героем. Антипатия к нему была наглядна и достаточно обоснованна. Понятно, что в результате произошедшего он был их главным общим неприятелем. Грозовые разряды между заведующим и ремонтниками рокотали не впервые. Может, действительно, если б они в свое время нормально подрались, давно все было забыто? Ведь обычное быстро забывается. Может, сто раз они бы уже запили общий грех. Жалко, что Максимыч не пил. А так вот, как есть, не больно красиво получается.
Евгений Максимович был слишком высок для этих лесов.
Вполне мог бы достать и со стула, а так практически уперся головой в потолок. Он продвинулся к спорному месту и не сильно или сильно — значения не имеет, плитки должны держаться крепко, — размахнулся и ударил по сомнительному, с его точки зрения, участку. Несколько плиток тотчас отвалились. Засмеялся кто-то из больничных.
— Вот видите?!
— Видим, видим. Слезайте вниз, Евгений Максимович.
— Ничего смешного, товарищи, — сказал кто-то из районного начальства. — Плакать надо.
— Мы и плачем. Плачем. Вот, пожалуйста, еще. — Максимыч еще раз ударил, и еще несколько плиток рухнуло.
— Ну хватит. Все ясно. Сейчас всю стену обвалите. — Семен Иванович отвернулся и злобно взглянул на прораба.
— И что? Все равно всю стену надо отбивать, проверять.
— Сами обобьем. Все ясно. Такие вещи, Петр Ильич, надо переделывать за счет бракоделов. Вот тебе и «отпусти на другой участок, командир».
— При чем тут?! И при чем бракоделы? Вы же знаете, какой пастой приходилось плитки класть.
— Если нет материала, не надо класть.
— А что же делать?
— Ждать.
— А что рабочие в это время делать будут? За что деньги я буду начислять? Они — что? Без зарплаты должны оставаться? А мне потом в травме лежать?
— Не знаю, как и за что вы будете начислять, но плитка должна держаться.
— По-моему, ремонт от его продолжительности только ухудшается. И это естественно, — промолвил победно с высоты своего положения заведующий.
— Ладно, Евгений Максимович, это уж наши подробности. Кончайте митинговать, слезайте с трибуны.
Козлы пошатнулись, платформа оказалась незакрепленной, щит заскользил со своих подставок и полетел на пол, поддав краем по ногам одновременно прорабу и заведующему, который, спрыгнув, остановился рядом со своим главным неприятелем. Удар пришелся по ногам ниже колен.
Петр Ильич упал. Евгений Максимович оперся о стенку и удержался на ногах. Петр Ильич не сумел подняться. Евгений Максимович не в состоянии был сдвинуться с места — он стоял на одной ноге, другой не мог даже прикоснуться к полу. Зачем удержался — надо было упасть. Да ведь каждый при ударе норовит устоять.
Из толпы у дверей, где находились заведующие травматологическим и приемным отделениями, бросился к упавшему травматолог, заведующий «приемником» подбежал к коллеге-хирургу. Поди оцени ситуацию с ходу, но первому помощь надо было оказывать Максимычу: Петр Ильич уже лежал, а этого еще уложить надо, что не легко — каждое движение адски больно.
Травматолог еще до осмотра сказал:
— Типичный механизм бамперного перелома.
Евгений Максимович от боли не мог даже глубоко вздохнуть, но, услышав слова коллеги, продолжил игру в сверхчеловека и откликнулся:
— Он и есть.
Петр Ильич попытался приподняться, но травматолог его удержал на полу.
— Лежите, Петр Ильич, лежите. Перелом у вас. Сейчас шинку наложим, каталку привезем и на рентген отправим. И вам тоже, Евгений Максимович.
Наконец случилось то самое увечье, про которое так старательно у Петра Ильича выспрашивали представители юридических инстанций.
Увечье на этот раз есть, да драки нет, побоев нет. Все мирно. Правда, разница в квалификации их увечий все же была, как объяснил председатель месткома, возвратившись из приемного отделения, где уже оформляли документы на поступающих в травматологическое отделение двух больных сотрудников. Петр Ильич был причислен к сонму сотрудников! Его увечье было расценено как производственная травма, больничный лист ему оформляли с первого дня, и получать он будет деньги за все дни болезни все сто процентов. Евгений Максимович не в свое дело полез, он получил травму не при выполнении своих функциональных обязанностей. Напротив, он не имел права залезать на леса, нарушил правила техники безопасности, которые обязан был знать; действительно, он подписывался под кучами бумаг, и конечно, по всеобщей манере, не читая их. Его травма расценивалась как бытовая. Такое квалифицированное разъяснение сделал председатель профкома, когда в его отделении заводили на этих двух страдальцев истории болезни.
Каталки с обоими начальниками поставили у дверей рентгеновского кабинета.
Кто-то побежал за рентгенологами, кто-то побежал еще за кем-то или зачем-то; в результате сочувственной паники и большого ажиотажа оба остались лежать в одиночестве на своих тележках, имея возможность обратиться за помощью только друг к другу. За это всегда ругали персонал приемного отделения: больных нельзя оставлять одних.
Петр Ильич попробовал повернуться и застонал от боли.
— Лежи спокойно, Ильич. Не двигайся.
— Иди ты.
— Вот видишь, еще раз прощения просить приходится.
— Откуда ты, ирод, на мою голову свалился?
— Судьба наша такая.
— Убил бы.
— Раньше надо было. Уже поздно.
— Лучше бы себя убил, черт длинный. О-ой!
— Говорю: не двигайся. Нас теперь обоих на вытяжение положат. Я уж понимаю, не обойтись без этого.
— Вот ведь! Просил убрать меня с объекта.
— Судьба, Ильич. Держись. Не стони. Сохраняй достоинство мужчины.
Прораб аж зарычал:
— Заткнись лучше! «Достоинство»!
— Я понимаю. Виноват. Обидел я тебя.
— Да помолчать ты можешь! Не липни ты ко мне, козел чертов!
Евгений Максимович замолчал.
Когда все снова собрались вокруг них, оба лежали молча, уставившись в потолок. Наверное, начинали действовать обезболивающие уколы. Вокруг суетились врачи, сестры, коллеги Петра Ильича. Все шумели, гомонили, ни одного слова разобрать нельзя.
Несмотря на обезболивающие уколы, при попытках пошевелиться, пододвинуть или повернуть ногу, оба непроизвольно стонали, хотя наверняка каждый изо всех сил старался сдержаться. Надо было сдержаться. Очень уж необычная ситуация. Надо. Не могли. Прошла первая горячка — боли нарастали. Рентгеновские снимки, конечно, подтвердили переломы, и, естественно, они были однотипными.
Больничное руководство собралось, обсудило создавшееся положение и пришло к решению выделить им отдельную палату на двоих. Они, безусловно, хотели как лучше. Может быть, и вышло в конце концов лучше, даже просто хорошо. Но в тот момент любившим их это решение не показалось самым умным в свете того, что произошло и происходило с этим тандемом. Выяснилось, что вообще решение было принято по подсказке Евгения Максимовича. То ли равноправия хотел, то ли не хотел, чтоб кто-нибудь подумал, будто равноправия нет. То ли придумал себе наказание такое, епитимью наложил, желая испить чашу своей судьбы до конца, почувствовать полностью ее вкус. Единственно, что в своих самоуничижениях, покаяниях, самоистязаниях, рефлексиях он не думал, хочется ли тому оказаться рядом с ним. Он был виноват кругом.
Так они оказались в одной клетке, прикованные к своим кроватям нелепыми вытяжениями, с торчащими кверху, словно зенитные орудия прошлой войны, ногами, беспомощные, имеющие возможность только разговаривать да принимать постоянную помощь Тони… Но это совсем другая история, со своими, как говорится, пригорками и ручейками.
Из дальнейшего достоверно: когда ремонт в отделении закончился, Евгения Максимовича все же перевели в законный кабинет, где он и долечивался, смутно соображая, что всего произошедшего он своим умом охватить не может. Тут, наверное, дело не только в уме.
Тоня ухаживала уже в основном только за Петром Ильичом, а заявление его об уходе, естественно, было автоматически аннулировано.
Может, они примирились?
***
Ну вот и конец. Вопрос поставлен. Можно ли разобраться, найти выход? Возможно. Пусть думает каждый. В конце концов все друг с другом примирятся.Вот еще разобраться бы, как полюбить себя. Себя полюбишь — полюбишь и другого. Трудность только в том, что любовь не должна быть объективной, любовь должна быть слепой, как любят родители своих детей. Любовь слепа, а мы всегда стремимся к объективности. Объективность нам кажется высшим достижением разума. А вот как научиться любить себя, как любили меня родители, как мы любим своих детей?..