Страница:
Утром встаю осторожненько — боюсь Виктора разбудить. Утром он не всегда просыпается, иногда уйду, а он все спит. Удача. Да и Вика порой спит.
То ли я еще не разошелся?.. Может, недоспал иль переспал. Переспал… Двусмысленность. Вовсе и не переспал.
В перевязочной плитки все еще не перекладывают. Может, теперь и не будут. Вроде бы получили право. Получили пощечину — получили и преимущество. Помню с детства: если от девочки получил по морде — явно преимущество на моей стороне. Так мы, мальчишки, считали. Так нам было спокойнее, приятнее и удобнее. И эти, возможно, думают так же. Как же я так? Нельзя, нельзя было доводить до такой катастрофы. Как могло такое совершиться? Откуда на меня свалилось? Всей жизни катастрофа. Кошмар, который меня преследует беспрестанно с того страшного момента. Все равно я с них не слезу, пока не сделают. А что это: производственная нужда и ответственность или уже амбиция? Наверное, все вместе. Катастрофа! Вся моя мораль, все рассуждения — все пустой звук, оказалось. Мыльный пузырь. Трудно первый раз переступить через черту… Сейчас меня надо остановить, надо, я опасен, опасен, как Раскольников, как переступивший. Судить меня надо. И их тоже. Их — за ремонт. Ну, как тут теперь, в этом отделении, можно работать? Работать еще можно, но вот как здесь можно лежать, как лечиться, когда право начальник заменил кулаком?..
Сейчас сижу в ординаторской, болтаю о пустяках, будто никаких забот. Больных посмотрел, а дежурных расспрашивать не стал. Все выяснишь до конференции, а во время официального отчета не будет подлинной, первичной реакции. Весь пыл пропадает раньше времени. Вообще лучше всего приходить прямо к конференции, ничего не зная. Тогда видна истинная реакция начальника — и гнев, и похвала. А если заранее все перегорит в тебе, тогда уже не естественная эмоция справедливого начальника, а чистая игра с подчиненными.
Все же волею ситуации прихожу пораньше, но стараюсь говорить о другом. Начиная рабочий день, хочется поговорить о несущественном. О детях заговорили. Будем считать это несущественным! Сева Маркович, как всегда, с полным ртом очевидностей, преподнесенных ему еще школой, газетой, классиками и прошлыми катехизисами нашей жизни. Вот и сейчас вещает: детей надо учить, детей надо воспитывать, — спасибо за оригинальный совет. Я рассказываю — спит Витька плохо. У него тотчас мудрый совет, и, конечно, в самой категорической форме:
— Ребят надо занимать до утомления. Отдать в спортивную школу. Устанет — заснет хорошо. У голодных хороший аппетит.
— Да вы что! Там такие тренировки! А не дай бог — тренеры найдут его перспективным… Многочасовые ежедневные тренировки.
— От труда дети лучше становятся.
— Им играть надо, а там устраивают подлинную каторгу.
— Приучают как следует трудиться. Если делать — делать только хорошо. Не играть, а серьезно работать.
— Они дети!
— Пока дети, и должны научиться хорошо работать.
— Труд в спорте для детей чрезмерный, безразмерный.
— Спорт делает ребенка человеком. В спорте воспитываются герои, которыми гордится вся советская нация.
— Сомневаюсь.
— А я никогда не сомневаюсь. И врач не должен сомневаться в пользе спорта.
— Я в другом сомневаюсь. Я и сам рад побегать…
До чего с ним трудно разговаривать! Убедительно, но в болтовне с ним сам становлюсь, как он. Все в спорах становятся похожи друг на друга. Чего спорю? Он же правилен, как расписание прилета кометы. Заранее известно: каждые семьдесят шесть лет. Это что ж? Чтоб Витька ночью спал, чтоб не ворчал на нас за возню, мы должны его отправить на галеры?! Может, его и впрямь найдут способным к гребле. Поди он к черту! Проще о больных с ним говорить.
— Ну хорошо, Маркович, что скажешь о дежурстве? Кого-нибудь оставил?
— Вы сами решили — рассказ о дежурстве во время офифиального отчета на пятиминутке. Правильно?
— Ну ладно. Скоро уже идти на конференцию.
— Во-вторых, одна бабка все ж на подозрении. Можно оперировать, а можно подождать, посмотреть. Пусть живет.
— То есть? Надо или не надо? Сами говорите — каждый имеет право на операцию.
— Я, Евгений Максимович, думаю всегда…
— Ну, понятно.
— Просто окончательное решение — ваша компетенция.
Олег, раздеваясь за шкафом, не выдержал:
— Так что там, Сева? Может, оперировать будем?
— Я доложу, вы все посмотрите и решите. В палате у Макарыча она.
— Да скажи, что за бабка?
— Восемьдесят пять лет. Боли в животе со вчерашнего дня. Мерцательная аритмия — пульс трясется без всякого порядка.
— Давно аритмия?
— Лет десять.
— А так, ничего она?
— Восемьдесят пять, Евгений Максимович! Но сохранная бабка. Увидите — решите.
Макарыч уже во всеоружии: больная у него в палате.
— Тромбоз, что ли? Опять подложили не для дела.
— Скорее всего. В истории так и написал: тромбоз сосудов кишечника. Перитонита нет.
— Когда привезли?
— Час назад.
— А если бы вчера привезли? Оперировал? Если не за час до нас?
— Откуда я знаю? Сомневаюсь. Впрочем, какой бы живот был… Сейчас сами решайте.
— Чего ты сомневаешься, доктор?
— Настоящий врач начинается с сомнений.
— У тебя черное — ты правилен. Белое — тоже правилен. Что ж, будем решать.
— Чего решать? Тромбоз кишки в восемьдесят пять лет! На погибель, что ли, бабку брать? Подложили! — Макарыч в своем стиле.
— Я же сказал — она сохранная.
Прервал спор. Заранее знаю, кто что скажет. Заранее знаю. У меня сегодня операций не намечено — сам и займусь ей. А Макарыч ассистировать не хочет. Понимает, что придется на крючках стоять. После конференции посмотрим.
Доложил все Маркович — обязательная часть прошла по-обычному. Затем вступил главный врач. С утра он должен настроить нас на работу, ввести в тонус. Сначала сделал втык за какую-то неправильно оформленную историю болезни. Затем сообщил о жалобе, пришедшей из Управления здравоохранения. По голосу уже чувствую, что директор наш готовится к чему-то главному. И заранее начинаю злиться. Сейчас накачает, потом иди работай. В тонус введет!
Ну вот! Пошло. Это уже в меня лично. Утро начинает с накачки. Нет чтобы как-то успокоить нас — ведь впереди операции. Уже до работы из колеи нас вышибет. Хорошо хоть колеи у нас глубокие. Выскочить из нее не просто. И про что говорит?! Я сам знаю, что не прав. Да как я мог повести себя столь барственно по отношению к нашим строителям! Почему он считает мое поведение барственным? По-моему, хамское и хулиганское. Не представляю Обломова, замахивавшегося на строителя. Развел демагогию, а какая настоящая демагогия без обобщений: значит, я незаслуженно обидел людей, которые все делают для нас, строят нам больницы, дают возможность нам хорошо работать, ремонтируют наши рабочие места и так далее… поперло из него. Постепенно и я стал загораться. Как они строят, мы знаем — полбольницы подправляли по дефектной ведомости, а что не подправили, то стало разлетаться, отлетать да вздыбливаться. А ремонт и вовсе уже третий год длится. Анекдот! Я только чуть вякнул в ответ, а главный будто ждал. Как пошел поливать меня, как завел песню об оскорблении мною рабочего класса в лице этого прораба… Да почему же он — рабочий класс, а я — нет? Он начальник — ходит и командует, я работаю своими руками, у станка стою. Он рабочий, а я — нет. И образование у него есть. Пусть среднее, со средним в прорабы выбился. Молодец! Я же еще оскорбил рабочий класс! Строителей! Пусть делают как надо. Не право порушил, а рабочий класс оскорбил! — повторяет какого-то своего начальника. Только медицинский начальник может позволить себе такую ублюдочную демагогию. Наслышался за столько лет. Впрочем, у всякой демагогии сорт не высок.
Все же отмолчался. Сдержался. К тому же я и не прав.
Идешь с конференции — как с похмелья. Аж руки дрожат. Все. Все! Забыть. Там бабка еще лежит. Забыть. Бабка там. Бабку надо оперировать. Перитонит там, наверное. Оперировать надо… Ну-ка, улыбку, морду лица сделать по форме номер один. А то еще и Петр Ильич мне попадется. Опять скажет — с похмелья.
— Тоня, где больная бабка лежит? Проведи к ней.
И впрямь сохранная старушка. Восемьдесят пять! Ну и что? Откуда мы знаем, на какой срок ей там паспорт выписан? Не нам решать. Мы выучены лечить. Возьму, пожалуй. Если там не все кишки пострадали, можно попытаться спасти. И она согласна на операцию. Тогда вариантов нет.
Короче говоря, велел на стол брать. Пусть подают.
Тоня заверещала:
— Да вы что! Какую бабку-то привезли…
Ну, уже все разговаривают, все право голоса имеют, у каждого свое мнение, и каждый норовит высказаться. Конец света!
— Что за бабка, Тоня! Это больная, и у нее есть фамилия.
— Да я еще историю болезни не видала. А зовут ее Серафима Георгиевна. Дайте ей дожить спокойно. В чем душа-то! Еще кончится бедой, как с матерью прораба. Опять в суд…
— Какой суд?
— Считает он, что матери можно было бы удалить рак.
— Откуда ты знаешь?
— Так думаю. От чего ж он тогда так злится? Из-за пощечины, что ли?
— А что ж! Это разве не причина? Вполне уважительная. Ну ладно. Все. Серафима Георгиевна на операцию согласна, значит, терпеть ей невмоготу.
— Ей жизнь уже терпеть невмоготу, — Макарыч из-за спины тянет свою обычную песню.
Ну, все запели.
— Намучаем. У нее и сердце больное, Евгений Максимович… — Тоня уже осторожнее, как бы напоминающе, даже просительно.
С ума они все посходили. Мы же не имеем права не оперировать. Ведь если бы им принимать решение, как и я, действовали бы. Но за моей спиной можно и скепсис себе позволить. Делать-то все равно надо.
— Конечно. Все это у нее от больного сердца. Из сердца, из-за аритмии, и полетел кусок тромба в сосуды кишки. Конечно, от сердца. Инфаркт кишки. Да подавай ты, говорю тебе!
Тоня схватилась за каталку:
— Извините, Евгений Максимович. Сердце-то не исправите.
— Сейчас она от гангрены кишки умереть может. А с сердцем таким… Рассуждаешь много. Делай, что говорят. Живем мы этим, а они живут нами. Подавай быстрей. Ко мне пришли. Пойду посмотрю. Успею.
— И куда все больные молодые подевались? Одни старики.
Тоня, хихикая, пошла, толкая перед собой каталку, в палату, а я к себе в кабинет.
Пришла доктор из поликлиники. Расспросила про своего больного, которого присылала вчера ко мне на консультацию. Я расписал лечение на весь курс, а рецепты выписывала она в поликлинике. У нас теперь нет рецептурных бланков, поскольку в больницах лечить надо бесплатно и рецептов нам писать не положено. Доктор по справочнику выписала стоимость всех лекарств на весь курс — получилось около трехсот рублей. А я даже не знаю, сколько лекарства стоят. Это мне минус. Надо выписать что-нибудь другое. Откуда столько денег напастись, если моя зарплата сто пятьдесят? А это пенсионер. Не ожидал. Триста рублей!
— Давайте выпишем что-нибудь другое. Там я написал курс лечения на месяц?
— На месяц.
— Что ж там есть?
— Смотрите сами. Двадцать пять флаконов для капельницы. Дома родственница будет делать. В капельницу по пять ампул, да по две этого, — и она выкладывает мне все новые и новые рекомендованные мною рецепты, — да по одной этого. Так?
— Да.
— И еще внутримышечно это и таблетки продектина.
— Продектин же не на месяц.
— Больше. Триста пятьдесят таблеток.
— Черт возьми! А мы совсем об этом не думаем. Это неправильно, наверное. Что же делать будем?
— Ничего, Евгений Максимович. Я просто для сведения вам. Дед доволен. Вот это, говорит, лечение настоящее. А то порошочки выпишут — и вся недолга. А мне лечиться надо.
— Где он денег столько возьмет? Пенсионер. Он без льгот?
— Дед состоятельный. Всю жизнь копил. Мне дочь рассказывала — он тень продавал.
— Это еще что такое?
— На дачных участках все деревья вырубили для построек. А он у себя оставил два раскидистых дерева. Вот в жару, пока строили, он изнемогавшим продавал место под деревом.
— Абракадабра какая-то. Шутите!
— Какая шутка! Лечиться теперь может. Если до тени додумался, наверное, и еще что-нибудь бывало.
Новая поросль. И цену лекарств высчитала, и возможности расспросила, и даже источники благосостояния узнала. Мне никогда в голову не приходило узнавать, как больной лечиться будет. Безответственность. Безответственность и беззаботность. Мне наука.
Живот бабке открыли, и, конечно, тромбоз — кишки черные, гангрена. В принципе случай неоперабельный. Макарыч тотчас и спикировал:
— Ну! Потешился! Зашивать давай. Зашивай.
Мы с ним всю жизнь вместе работаем — он и позволяет себе больше, чем другие. И я себе с ним позволяю больше:
— Свое мнение при себе оставь. Спросят — ответишь. Посмотреть надо.
— Что тут смотреть? Гангрена! Бабке восемьдесят пять. Ну, отрежешь ей больше половины кишок. Все равно не жилец. Ей уже не восстановиться. Мучить только.
— Не ты ей жизнь дал, не тебе решать. Если уж ты такой решительный, создавай команду, которая будет решать, кому жить, кого лечить, а кого, кто безнадежен, кончать. Я на себя такое взять не могу. Есть гуманисты, которые так и предлагают. Только к медицине эти рассуждения отношения не имеют. Лучше на пенсию уходи. Советчик хренов.
— Пожалел бы бабку.
— Во-во. Я и говорю.
— Да я, правда… Бабку жалко.
— Себя тебе жалко. Все равно скоро на пенсию. Жалеешь себя — уходи.
Макарыч замолчал.
Нехорошо. Он у нас самый старый, а я его и стукнул по больному месту. Отсюда и до пощечины один шаг. Хорош! Ну и пусть, ну и правильно. Помогать надо, а не глупости болтать, мне мешать. Вот и молчи. Так-то лучше. На вот, смотри! Только два с половиной метра поражено.
— Только!..
— Только, конечно. Можно отрезать, и жить будет, если вытянет.
— Если вытянет!..
— Помолчи.
Убирать надо много, почти всю тонкую кишку. Не вытянет бабка. Я даже не знаю, что она, кто она, Серафима Георгиевна.
— Ты хоть с родственниками говорил? — опять я начал пиявить Макарыча.
— Дежурные разговаривали, когда привезли ее. Сказали: делайте что надо. Если оперировать — как решит сам. И ушли.
— Видишь? А она согласна. Кто родственники?
— Откуда я знаю?
— Больная твоя. Кому еще знать?
— Да они ушли тут же. Сдали и ушли. Я и говорю: никому она не нужна. А ты затеваешь бог знает что.
— Тебя не спрашивают.
— Спрашиваешь.
— Помолчи.
Все он верно говорит. А я — как хам. Не как — а хам. Ладно. Потом разберемся. Просто сам не знаю, как быть. В душе у меня хамство. Хамство растет во мне, как атомный гриб. Позволяет — и я хамлю. Я ж говорю, что теперь опасен миру. Попробую открыть артерию. Если удастся тромб убрать, можно будет и меньше удалить кишок. Если всю тонкую придется — не вытянет бабка. Ох, бабка, бабуля. Лечить-то надо. Иначе зачем я?!
— Вон, смотри. Не пульсирует артерия. — Зачем говорю, будто Макарыч сам не понимает, что артерия и не может пульсировать?
— Конечно, не пульсирует, раз тромбоз. Учитель!
— Да. Раз я твой начальник — значит, и учитель. И учись. Ну, все ты понимаешь и знаешь. Знания нужны, чтобы думать, а не ворчать.
— И не ворчи. Делай. Я же не мешаю.
— Помогать надо. Не мешать — мало. — Так слово за словом, шаг за шагом, и к сосудам подобрались. — Держи нитку. Осторожненько натягивай. Дайте мне зажимчик сосудистый… Маленький… «Бульдожку»… Угу… Ну вот… Скальпель сосудистый… Вот тромб!
Тромб удалили, с периферии и от центра получили вполне приличный кровоток. Артерию зашили, подождали — почти половина пораженной кишки отошла. Наполовину нормальный цвет приобрела. Пульсация есть. А уж где гангрена — придется убирать.
Закончили и с полчаса ждем. Наблюдаем. Посмотрим, как будут оставшиеся кишки выглядеть. Что значит — ждем? Не сидим же сложа руки. Что-то подправляем, что-то вытираем, ну и болтаем параллельно. Что-то по делу, что-то просто так. Достаю потихоньку Макарыча. Самому неприятно. С другой стороны, чего же он?
— Ну! Что я тебе говорил! Мы должны заниматься лечением. О гуманизме другие организации должны заботиться. Вот так-то.
— Да погоди хвалиться. Хвастун. Позер. Посмотрим еще, что дальше будет.
— Что дальше? Видишь.
— Еще не вечер. Еще есть и завтра, и полно дней впереди. Будут ли у нее эти дни? Вот в чем вопрос.
— Чучело! Мы живем минутой. У нас работа такая. Не Госплан. Что будет? Сейчас все хорошо, а завтра — будет завтра. Завтра, может, такого же молодого привезут, а у нас сегодняшний опыт. Сегодня, сейчас наша взяла. И слава богу. «Что будет, что будет»! Просто ты лодырь, бездельник, Макарыч. Зашивай сам за это. А я начальник — я пойду. А завтра видно будет завтра.
— Ну!.. Ну!.. Хитер. Позер…
Тонечка уже здесь. Пришла посмотреть. И что она глаза мозолит все время? Допрыгается.
Размываюсь. Тоня развязывает сзади мне халат, фартук и чего-то трещит, говорит, что бабка еще хоть куда… и еще что-то… Что-то про спасение других бабок.
— Скажи, Тонечка, ты все эти годы в общежитии живешь?
Тонечка кидает в бак для грязного белья мой халат, фартук и так же безостановочно продолжает протрескивать свою нехитрую и неновую информацию.
А ведь худо. Сколько лет мы работаем вместе — больше десяти, все девочки мои — уже давно бывшие девочки — живут в общежитии, а я там ни разу не был и даже не знаю, как им живется. Даже и не расспрашивал их.
Оказывается, просто отдали им, вернее нам, больнице, целый подъезд, и живут они там по квартирам. Обычные квартиры. Сначала по инфантильности, вернее глупости, я решил, что каждой дают квартиру — может, все квартиры однокомнатные. Так нет, конечно. Квартиры всякие — дом как дом. Позволяя себе не задумываться, решил, что каждая девочка живет в отдельной комнате. Но и это предположение на уровне снов Веры Павловны оказалось. Их по три, по четыре в комнате. Иные родители уже, но продолжают жить в комнате с девочками. Как могли детей приобрести? А я еще сетую на плохой сон Виктора. Надо Вике рассказать. Нам с Викой там надо квартиру на день. Смех один.
— А где ж ты время свободное проводишь?
— В кино, Евгений Максимович. В гости иногда хожу. Да работаю много, Евгений Максимович, — на ставку ведь не проживешь. Все больше работа да сон. Семьи нет — сплю.
— А на танцы ходишь?
— Конечно. Иногда. Дискотека есть тут. Да я уже старая.
— «Старая»!
Я оглядел ее. Тоненькая, поясок от халата перехватывает талию, подчеркивая функциональную разницу верхней и нижней половины. Умело она затягивает эту веревочку. Прямые темно-русые волосы торчат из-под шапочки спереди коротенькой челочкой до середины лба и по щекам, сужая ее лицо, делая его продолговатым, удлиненным. Очки красивые. Интересно, для красоты носит или действительно нужны? Я пока еще ни разу в жизни очками не пользовался. Скоро, наверно, уже понадобится. Сам не ношу и всех подозреваю, будто носят для украшательства. Руки мою перед зеркалом и разглядываю Тоню, стоящую позади. А теперь себя. Седоват, лысоват. В кино лысые всегда хуже седых. Седые, наверное, считаются благороднее. А мне все отпущено. Полноват стал, но еще не согнулся. Оперирую в прямой стойке. А многие согнувшись. Правда, чтоб разглядеть свое лицо в зеркало, пришлось слегка пригнуться. Зеленые операционные штаны коротковаты. Чистое пугало в своей спецовке. Не могут сделать нам красивые операционные мундиры. Одевать нас надо как суперменов. Но они, командиры наши, может, и вправду считают нас суперменами, а потому на нас любая смешная тряпка вроде бы должна выглядеть как великолепнейшие доспехи. Но когда мы оглядываем друг друга, понимаем, чего стоим на самом деле. Цена нам в базарный день — пятак за пучок.
— А вот когда вы мать Петра Ильича оперировали…
— Пойдем со мной в ресторан, потанцуем там.
Чего несу?! Танцевать не умею, а нынешние танцы мне и вовсе не по зубам. Танцы отражают свое время, нынешнее время, их время. Молодые начинают жить в обществе с танцев и входят в ритмы своего времени, в пластику своего времени — входят в жизнь своего времени. Все ускоряется сейчас. И операции, и выздоровления, и передвижения, мысли ускоряются, убивание в войнах… И танцы меняются чаще. В нашей молодости пытались задержать ускорение — надвигался рок-н-ролл, а нас замедляли под краковяк да полонез. Теперь опять ускоряем все. И правильно. Сейчас удлиняется учение да жизнь, говорят. Но это мы еще посмотрим. Мы-то уже не посмотрим — надо, чтоб нынешняя молодежь дожила до своего предельного возраста, — вот тогда они и посмотрят. Учение удлиняется, все ускоряется, быстро сменяется… Значит, активный период жизни неминуемо будет уменьшаться? Как же тогда жизнь будет удлиняться? Не вытанцовывается…
— Потанцуем! — совсем с ума сошел.
— …танцы. Я и не смогу с вами. Вы такой высокий, Евгений Максимович. Я вам по пояс. Смех один. Давайте в другой…
Да и денег у меня с собой нет. Ерунда. Одолжил бы у кого-нибудь. Надо же! Придумал.
— …после работы мне там обязательно надо быть.
И слава богу! Заботу себе придумал. Жил нормально. Дом, работа. Все веселье в операционной. А она опять про мать прораба. Уж не вспоминала бы. Будто нарочно игру себе придумала. Что она меня подначивает? А он с каждым днем все больше и больше мрачнеет. Мимо меня тучей проходит. Вечно молчит. Как-то ему помочь надо.
Унизил, как раб раба. И мы должны жить под гнетом этого унижения. Я-то унижен сам собой.
Вот она — и безответственность и беззаботность.
— Тонечка!..
Уже куда-то ушла.
— Скажите, с кем тут мне?.. С судьей поговорить надо.
— По какому вопросу?
— Поговорить надо. Вот, решить один вопрос…
— Какой вопрос? О чем?
— Заявление хочу подать в суд.
— Так что у вас, товарищ? Слово из вас тянуть клещами приходится. Развод? Ограбили? Уволили вас?.. Побили, может?
— Ну. Вот.
— Что — ну вот?!
— Побили, скорее.
— По какому адресу?
— Работаю?
— Судьи у нас по участкам. Вы выбираете народных судей по округам? Пойдите к адвокату, посоветуйтесь.
— Зачем мне адвокат? Дело ясное. Мне судья нужен.
— Ну хорошо. По какому адресу вас побили?
Столько вопросов! Еще до суда — побить бы морду, и все.
Еще семьсот вопросов задали, прежде чем я к судье попал. Все нервы измотали.
Сидит дамочка, суровая, смотрит строго, в очки глядит.
Кабинет маленький, как чулан. Окошко тоже крошечное. Дом старый. Ремонта требует. Или лучше вообще снести. Суды почему-то чаще всего в старых домах. В комнатах еще кто-то есть.
— Садитесь, пожалуйста. Слушаю вас.
Неудобно как-то при других говорить. Ведь не скажешь, что секрет. Не секрет. Суд-то открытый. Конечно, чтоб другим неповадно было. Пусть все знают.
— Слушаю вас. Что у вас? Не стесняйтесь.
Как обращаться к ней? Имя не сказали. Когда-то читал, не помню где… К судьям обращались… В книге какой-то… «Ваша милость…» Мне не милость нужна. Какая милость?! Пусть он милости просит.
— Значит, так… Простите, замешкался… Первый раз в суде.
— Не стесняйтесь. Вас не вызывали? Вы не по повестке?
— Нет. Я сам. Хочу пожаловаться на человека.
— На человека? Не на учреждение?
— На человека. Он ударил меня.
— Нанесены побои вам. Увечье?
— Нет. Какое увечье! По морде дал.
— С последствиями? Вы зафиксировали у врача?
— Чего? Ничего не было. Если б было, я и сам мог бы. К врачу не ходил.
— Рассказывайте живее, гражданин. Мы с вами никак до сути не доберемся. Увечья вам не нанесли, побоев не было. Был один удар. Так? Что, это был спор или пьяный сосед? На улице? Дома?
— На работе мы…
— Начальник?
— Почему начальник?
— На работе чаще всего может ударить начальник, а не подчиненный. По крайней мере, не начальник будет в суд бежать, а подчиненный. Приблизительная, типовая ситуация. Если подчиненный ударит начальника, последний может найти иной способ борьбы и вряд ли пойдет в суд.
Лекцию читает. Грымза.
— Он мне никто. Он заведующий хирургическим отделением больницы. А я прораб ремтреста. Делаем у них ремонт. Вот он посчитал, что мы там неправильно сделали. Ну, и на оперативке, значит, слово за слово, значит, и… так сказать, по лицу мне. Так. Ну, плохо сделали. Ну ладно. Что ж, каждый рожу бить будет?! А если я отвечу? Что за работа тогда! Наработаем… Так у нас нельзя. Я ж не тряпка на полу. Как вы считаете?
— Конечно, нельзя. Спору нет.
— Вот вы улыбаетесь…
— Я?! Ничего подобного. Я с вами совершенно согласна и ничего смешного пока не вижу. Есть вещи, над которыми не смеются.
— Вот! Вот. Не смешно. Я им и говорю…
— Кому?
— На работе некоторые говорят: дал бы ему, и смеются. Ничего смешного. Многие смеются. Дал бы. Смеются — как же работать? Что мы, драку затевать будем? Я вам скажу, товарищ судья… Простите, как мне можно называть вас?
— Так и называть. Я на работе, и мы пока не в судебном заседании. Если трудно — Татьяна Васильевна.
— Я тоже был на работе… Я к нему: «Евгений Максимович!» — а он по лицу.
— Успокойтесь и расскажите, как это происходило.
— Я говорю: на оперативке. Наше начальство, их главный врач. Свидетелей много. Ну, не так что-то сделали. Да у меня людей не хватает, материал не всегда хороший, а то его и вовсе нет. Главный инженер был. Может подтвердить. Ему-то он не сказал ничего, а сразу мне…
То ли я еще не разошелся?.. Может, недоспал иль переспал. Переспал… Двусмысленность. Вовсе и не переспал.
В перевязочной плитки все еще не перекладывают. Может, теперь и не будут. Вроде бы получили право. Получили пощечину — получили и преимущество. Помню с детства: если от девочки получил по морде — явно преимущество на моей стороне. Так мы, мальчишки, считали. Так нам было спокойнее, приятнее и удобнее. И эти, возможно, думают так же. Как же я так? Нельзя, нельзя было доводить до такой катастрофы. Как могло такое совершиться? Откуда на меня свалилось? Всей жизни катастрофа. Кошмар, который меня преследует беспрестанно с того страшного момента. Все равно я с них не слезу, пока не сделают. А что это: производственная нужда и ответственность или уже амбиция? Наверное, все вместе. Катастрофа! Вся моя мораль, все рассуждения — все пустой звук, оказалось. Мыльный пузырь. Трудно первый раз переступить через черту… Сейчас меня надо остановить, надо, я опасен, опасен, как Раскольников, как переступивший. Судить меня надо. И их тоже. Их — за ремонт. Ну, как тут теперь, в этом отделении, можно работать? Работать еще можно, но вот как здесь можно лежать, как лечиться, когда право начальник заменил кулаком?..
Сейчас сижу в ординаторской, болтаю о пустяках, будто никаких забот. Больных посмотрел, а дежурных расспрашивать не стал. Все выяснишь до конференции, а во время официального отчета не будет подлинной, первичной реакции. Весь пыл пропадает раньше времени. Вообще лучше всего приходить прямо к конференции, ничего не зная. Тогда видна истинная реакция начальника — и гнев, и похвала. А если заранее все перегорит в тебе, тогда уже не естественная эмоция справедливого начальника, а чистая игра с подчиненными.
Все же волею ситуации прихожу пораньше, но стараюсь говорить о другом. Начиная рабочий день, хочется поговорить о несущественном. О детях заговорили. Будем считать это несущественным! Сева Маркович, как всегда, с полным ртом очевидностей, преподнесенных ему еще школой, газетой, классиками и прошлыми катехизисами нашей жизни. Вот и сейчас вещает: детей надо учить, детей надо воспитывать, — спасибо за оригинальный совет. Я рассказываю — спит Витька плохо. У него тотчас мудрый совет, и, конечно, в самой категорической форме:
— Ребят надо занимать до утомления. Отдать в спортивную школу. Устанет — заснет хорошо. У голодных хороший аппетит.
— Да вы что! Там такие тренировки! А не дай бог — тренеры найдут его перспективным… Многочасовые ежедневные тренировки.
— От труда дети лучше становятся.
— Им играть надо, а там устраивают подлинную каторгу.
— Приучают как следует трудиться. Если делать — делать только хорошо. Не играть, а серьезно работать.
— Они дети!
— Пока дети, и должны научиться хорошо работать.
— Труд в спорте для детей чрезмерный, безразмерный.
— Спорт делает ребенка человеком. В спорте воспитываются герои, которыми гордится вся советская нация.
— Сомневаюсь.
— А я никогда не сомневаюсь. И врач не должен сомневаться в пользе спорта.
— Я в другом сомневаюсь. Я и сам рад побегать…
До чего с ним трудно разговаривать! Убедительно, но в болтовне с ним сам становлюсь, как он. Все в спорах становятся похожи друг на друга. Чего спорю? Он же правилен, как расписание прилета кометы. Заранее известно: каждые семьдесят шесть лет. Это что ж? Чтоб Витька ночью спал, чтоб не ворчал на нас за возню, мы должны его отправить на галеры?! Может, его и впрямь найдут способным к гребле. Поди он к черту! Проще о больных с ним говорить.
— Ну хорошо, Маркович, что скажешь о дежурстве? Кого-нибудь оставил?
— Вы сами решили — рассказ о дежурстве во время офифиального отчета на пятиминутке. Правильно?
— Ну ладно. Скоро уже идти на конференцию.
— Во-вторых, одна бабка все ж на подозрении. Можно оперировать, а можно подождать, посмотреть. Пусть живет.
— То есть? Надо или не надо? Сами говорите — каждый имеет право на операцию.
— Я, Евгений Максимович, думаю всегда…
— Ну, понятно.
— Просто окончательное решение — ваша компетенция.
Олег, раздеваясь за шкафом, не выдержал:
— Так что там, Сева? Может, оперировать будем?
— Я доложу, вы все посмотрите и решите. В палате у Макарыча она.
— Да скажи, что за бабка?
— Восемьдесят пять лет. Боли в животе со вчерашнего дня. Мерцательная аритмия — пульс трясется без всякого порядка.
— Давно аритмия?
— Лет десять.
— А так, ничего она?
— Восемьдесят пять, Евгений Максимович! Но сохранная бабка. Увидите — решите.
Макарыч уже во всеоружии: больная у него в палате.
— Тромбоз, что ли? Опять подложили не для дела.
— Скорее всего. В истории так и написал: тромбоз сосудов кишечника. Перитонита нет.
— Когда привезли?
— Час назад.
— А если бы вчера привезли? Оперировал? Если не за час до нас?
— Откуда я знаю? Сомневаюсь. Впрочем, какой бы живот был… Сейчас сами решайте.
— Чего ты сомневаешься, доктор?
— Настоящий врач начинается с сомнений.
— У тебя черное — ты правилен. Белое — тоже правилен. Что ж, будем решать.
— Чего решать? Тромбоз кишки в восемьдесят пять лет! На погибель, что ли, бабку брать? Подложили! — Макарыч в своем стиле.
— Я же сказал — она сохранная.
Прервал спор. Заранее знаю, кто что скажет. Заранее знаю. У меня сегодня операций не намечено — сам и займусь ей. А Макарыч ассистировать не хочет. Понимает, что придется на крючках стоять. После конференции посмотрим.
Доложил все Маркович — обязательная часть прошла по-обычному. Затем вступил главный врач. С утра он должен настроить нас на работу, ввести в тонус. Сначала сделал втык за какую-то неправильно оформленную историю болезни. Затем сообщил о жалобе, пришедшей из Управления здравоохранения. По голосу уже чувствую, что директор наш готовится к чему-то главному. И заранее начинаю злиться. Сейчас накачает, потом иди работай. В тонус введет!
Ну вот! Пошло. Это уже в меня лично. Утро начинает с накачки. Нет чтобы как-то успокоить нас — ведь впереди операции. Уже до работы из колеи нас вышибет. Хорошо хоть колеи у нас глубокие. Выскочить из нее не просто. И про что говорит?! Я сам знаю, что не прав. Да как я мог повести себя столь барственно по отношению к нашим строителям! Почему он считает мое поведение барственным? По-моему, хамское и хулиганское. Не представляю Обломова, замахивавшегося на строителя. Развел демагогию, а какая настоящая демагогия без обобщений: значит, я незаслуженно обидел людей, которые все делают для нас, строят нам больницы, дают возможность нам хорошо работать, ремонтируют наши рабочие места и так далее… поперло из него. Постепенно и я стал загораться. Как они строят, мы знаем — полбольницы подправляли по дефектной ведомости, а что не подправили, то стало разлетаться, отлетать да вздыбливаться. А ремонт и вовсе уже третий год длится. Анекдот! Я только чуть вякнул в ответ, а главный будто ждал. Как пошел поливать меня, как завел песню об оскорблении мною рабочего класса в лице этого прораба… Да почему же он — рабочий класс, а я — нет? Он начальник — ходит и командует, я работаю своими руками, у станка стою. Он рабочий, а я — нет. И образование у него есть. Пусть среднее, со средним в прорабы выбился. Молодец! Я же еще оскорбил рабочий класс! Строителей! Пусть делают как надо. Не право порушил, а рабочий класс оскорбил! — повторяет какого-то своего начальника. Только медицинский начальник может позволить себе такую ублюдочную демагогию. Наслышался за столько лет. Впрочем, у всякой демагогии сорт не высок.
Все же отмолчался. Сдержался. К тому же я и не прав.
Идешь с конференции — как с похмелья. Аж руки дрожат. Все. Все! Забыть. Там бабка еще лежит. Забыть. Бабка там. Бабку надо оперировать. Перитонит там, наверное. Оперировать надо… Ну-ка, улыбку, морду лица сделать по форме номер один. А то еще и Петр Ильич мне попадется. Опять скажет — с похмелья.
— Тоня, где больная бабка лежит? Проведи к ней.
И впрямь сохранная старушка. Восемьдесят пять! Ну и что? Откуда мы знаем, на какой срок ей там паспорт выписан? Не нам решать. Мы выучены лечить. Возьму, пожалуй. Если там не все кишки пострадали, можно попытаться спасти. И она согласна на операцию. Тогда вариантов нет.
Короче говоря, велел на стол брать. Пусть подают.
Тоня заверещала:
— Да вы что! Какую бабку-то привезли…
Ну, уже все разговаривают, все право голоса имеют, у каждого свое мнение, и каждый норовит высказаться. Конец света!
— Что за бабка, Тоня! Это больная, и у нее есть фамилия.
— Да я еще историю болезни не видала. А зовут ее Серафима Георгиевна. Дайте ей дожить спокойно. В чем душа-то! Еще кончится бедой, как с матерью прораба. Опять в суд…
— Какой суд?
— Считает он, что матери можно было бы удалить рак.
— Откуда ты знаешь?
— Так думаю. От чего ж он тогда так злится? Из-за пощечины, что ли?
— А что ж! Это разве не причина? Вполне уважительная. Ну ладно. Все. Серафима Георгиевна на операцию согласна, значит, терпеть ей невмоготу.
— Ей жизнь уже терпеть невмоготу, — Макарыч из-за спины тянет свою обычную песню.
Ну, все запели.
— Намучаем. У нее и сердце больное, Евгений Максимович… — Тоня уже осторожнее, как бы напоминающе, даже просительно.
С ума они все посходили. Мы же не имеем права не оперировать. Ведь если бы им принимать решение, как и я, действовали бы. Но за моей спиной можно и скепсис себе позволить. Делать-то все равно надо.
— Конечно. Все это у нее от больного сердца. Из сердца, из-за аритмии, и полетел кусок тромба в сосуды кишки. Конечно, от сердца. Инфаркт кишки. Да подавай ты, говорю тебе!
Тоня схватилась за каталку:
— Извините, Евгений Максимович. Сердце-то не исправите.
— Сейчас она от гангрены кишки умереть может. А с сердцем таким… Рассуждаешь много. Делай, что говорят. Живем мы этим, а они живут нами. Подавай быстрей. Ко мне пришли. Пойду посмотрю. Успею.
— И куда все больные молодые подевались? Одни старики.
Тоня, хихикая, пошла, толкая перед собой каталку, в палату, а я к себе в кабинет.
Пришла доктор из поликлиники. Расспросила про своего больного, которого присылала вчера ко мне на консультацию. Я расписал лечение на весь курс, а рецепты выписывала она в поликлинике. У нас теперь нет рецептурных бланков, поскольку в больницах лечить надо бесплатно и рецептов нам писать не положено. Доктор по справочнику выписала стоимость всех лекарств на весь курс — получилось около трехсот рублей. А я даже не знаю, сколько лекарства стоят. Это мне минус. Надо выписать что-нибудь другое. Откуда столько денег напастись, если моя зарплата сто пятьдесят? А это пенсионер. Не ожидал. Триста рублей!
— Давайте выпишем что-нибудь другое. Там я написал курс лечения на месяц?
— На месяц.
— Что ж там есть?
— Смотрите сами. Двадцать пять флаконов для капельницы. Дома родственница будет делать. В капельницу по пять ампул, да по две этого, — и она выкладывает мне все новые и новые рекомендованные мною рецепты, — да по одной этого. Так?
— Да.
— И еще внутримышечно это и таблетки продектина.
— Продектин же не на месяц.
— Больше. Триста пятьдесят таблеток.
— Черт возьми! А мы совсем об этом не думаем. Это неправильно, наверное. Что же делать будем?
— Ничего, Евгений Максимович. Я просто для сведения вам. Дед доволен. Вот это, говорит, лечение настоящее. А то порошочки выпишут — и вся недолга. А мне лечиться надо.
— Где он денег столько возьмет? Пенсионер. Он без льгот?
— Дед состоятельный. Всю жизнь копил. Мне дочь рассказывала — он тень продавал.
— Это еще что такое?
— На дачных участках все деревья вырубили для построек. А он у себя оставил два раскидистых дерева. Вот в жару, пока строили, он изнемогавшим продавал место под деревом.
— Абракадабра какая-то. Шутите!
— Какая шутка! Лечиться теперь может. Если до тени додумался, наверное, и еще что-нибудь бывало.
Новая поросль. И цену лекарств высчитала, и возможности расспросила, и даже источники благосостояния узнала. Мне никогда в голову не приходило узнавать, как больной лечиться будет. Безответственность. Безответственность и беззаботность. Мне наука.
Живот бабке открыли, и, конечно, тромбоз — кишки черные, гангрена. В принципе случай неоперабельный. Макарыч тотчас и спикировал:
— Ну! Потешился! Зашивать давай. Зашивай.
Мы с ним всю жизнь вместе работаем — он и позволяет себе больше, чем другие. И я себе с ним позволяю больше:
— Свое мнение при себе оставь. Спросят — ответишь. Посмотреть надо.
— Что тут смотреть? Гангрена! Бабке восемьдесят пять. Ну, отрежешь ей больше половины кишок. Все равно не жилец. Ей уже не восстановиться. Мучить только.
— Не ты ей жизнь дал, не тебе решать. Если уж ты такой решительный, создавай команду, которая будет решать, кому жить, кого лечить, а кого, кто безнадежен, кончать. Я на себя такое взять не могу. Есть гуманисты, которые так и предлагают. Только к медицине эти рассуждения отношения не имеют. Лучше на пенсию уходи. Советчик хренов.
— Пожалел бы бабку.
— Во-во. Я и говорю.
— Да я, правда… Бабку жалко.
— Себя тебе жалко. Все равно скоро на пенсию. Жалеешь себя — уходи.
Макарыч замолчал.
Нехорошо. Он у нас самый старый, а я его и стукнул по больному месту. Отсюда и до пощечины один шаг. Хорош! Ну и пусть, ну и правильно. Помогать надо, а не глупости болтать, мне мешать. Вот и молчи. Так-то лучше. На вот, смотри! Только два с половиной метра поражено.
— Только!..
— Только, конечно. Можно отрезать, и жить будет, если вытянет.
— Если вытянет!..
— Помолчи.
Убирать надо много, почти всю тонкую кишку. Не вытянет бабка. Я даже не знаю, что она, кто она, Серафима Георгиевна.
— Ты хоть с родственниками говорил? — опять я начал пиявить Макарыча.
— Дежурные разговаривали, когда привезли ее. Сказали: делайте что надо. Если оперировать — как решит сам. И ушли.
— Видишь? А она согласна. Кто родственники?
— Откуда я знаю?
— Больная твоя. Кому еще знать?
— Да они ушли тут же. Сдали и ушли. Я и говорю: никому она не нужна. А ты затеваешь бог знает что.
— Тебя не спрашивают.
— Спрашиваешь.
— Помолчи.
Все он верно говорит. А я — как хам. Не как — а хам. Ладно. Потом разберемся. Просто сам не знаю, как быть. В душе у меня хамство. Хамство растет во мне, как атомный гриб. Позволяет — и я хамлю. Я ж говорю, что теперь опасен миру. Попробую открыть артерию. Если удастся тромб убрать, можно будет и меньше удалить кишок. Если всю тонкую придется — не вытянет бабка. Ох, бабка, бабуля. Лечить-то надо. Иначе зачем я?!
— Вон, смотри. Не пульсирует артерия. — Зачем говорю, будто Макарыч сам не понимает, что артерия и не может пульсировать?
— Конечно, не пульсирует, раз тромбоз. Учитель!
— Да. Раз я твой начальник — значит, и учитель. И учись. Ну, все ты понимаешь и знаешь. Знания нужны, чтобы думать, а не ворчать.
— И не ворчи. Делай. Я же не мешаю.
— Помогать надо. Не мешать — мало. — Так слово за словом, шаг за шагом, и к сосудам подобрались. — Держи нитку. Осторожненько натягивай. Дайте мне зажимчик сосудистый… Маленький… «Бульдожку»… Угу… Ну вот… Скальпель сосудистый… Вот тромб!
Тромб удалили, с периферии и от центра получили вполне приличный кровоток. Артерию зашили, подождали — почти половина пораженной кишки отошла. Наполовину нормальный цвет приобрела. Пульсация есть. А уж где гангрена — придется убирать.
Закончили и с полчаса ждем. Наблюдаем. Посмотрим, как будут оставшиеся кишки выглядеть. Что значит — ждем? Не сидим же сложа руки. Что-то подправляем, что-то вытираем, ну и болтаем параллельно. Что-то по делу, что-то просто так. Достаю потихоньку Макарыча. Самому неприятно. С другой стороны, чего же он?
— Ну! Что я тебе говорил! Мы должны заниматься лечением. О гуманизме другие организации должны заботиться. Вот так-то.
— Да погоди хвалиться. Хвастун. Позер. Посмотрим еще, что дальше будет.
— Что дальше? Видишь.
— Еще не вечер. Еще есть и завтра, и полно дней впереди. Будут ли у нее эти дни? Вот в чем вопрос.
— Чучело! Мы живем минутой. У нас работа такая. Не Госплан. Что будет? Сейчас все хорошо, а завтра — будет завтра. Завтра, может, такого же молодого привезут, а у нас сегодняшний опыт. Сегодня, сейчас наша взяла. И слава богу. «Что будет, что будет»! Просто ты лодырь, бездельник, Макарыч. Зашивай сам за это. А я начальник — я пойду. А завтра видно будет завтра.
— Ну!.. Ну!.. Хитер. Позер…
Тонечка уже здесь. Пришла посмотреть. И что она глаза мозолит все время? Допрыгается.
Размываюсь. Тоня развязывает сзади мне халат, фартук и чего-то трещит, говорит, что бабка еще хоть куда… и еще что-то… Что-то про спасение других бабок.
— Скажи, Тонечка, ты все эти годы в общежитии живешь?
Тонечка кидает в бак для грязного белья мой халат, фартук и так же безостановочно продолжает протрескивать свою нехитрую и неновую информацию.
А ведь худо. Сколько лет мы работаем вместе — больше десяти, все девочки мои — уже давно бывшие девочки — живут в общежитии, а я там ни разу не был и даже не знаю, как им живется. Даже и не расспрашивал их.
Оказывается, просто отдали им, вернее нам, больнице, целый подъезд, и живут они там по квартирам. Обычные квартиры. Сначала по инфантильности, вернее глупости, я решил, что каждой дают квартиру — может, все квартиры однокомнатные. Так нет, конечно. Квартиры всякие — дом как дом. Позволяя себе не задумываться, решил, что каждая девочка живет в отдельной комнате. Но и это предположение на уровне снов Веры Павловны оказалось. Их по три, по четыре в комнате. Иные родители уже, но продолжают жить в комнате с девочками. Как могли детей приобрести? А я еще сетую на плохой сон Виктора. Надо Вике рассказать. Нам с Викой там надо квартиру на день. Смех один.
— А где ж ты время свободное проводишь?
— В кино, Евгений Максимович. В гости иногда хожу. Да работаю много, Евгений Максимович, — на ставку ведь не проживешь. Все больше работа да сон. Семьи нет — сплю.
— А на танцы ходишь?
— Конечно. Иногда. Дискотека есть тут. Да я уже старая.
— «Старая»!
Я оглядел ее. Тоненькая, поясок от халата перехватывает талию, подчеркивая функциональную разницу верхней и нижней половины. Умело она затягивает эту веревочку. Прямые темно-русые волосы торчат из-под шапочки спереди коротенькой челочкой до середины лба и по щекам, сужая ее лицо, делая его продолговатым, удлиненным. Очки красивые. Интересно, для красоты носит или действительно нужны? Я пока еще ни разу в жизни очками не пользовался. Скоро, наверно, уже понадобится. Сам не ношу и всех подозреваю, будто носят для украшательства. Руки мою перед зеркалом и разглядываю Тоню, стоящую позади. А теперь себя. Седоват, лысоват. В кино лысые всегда хуже седых. Седые, наверное, считаются благороднее. А мне все отпущено. Полноват стал, но еще не согнулся. Оперирую в прямой стойке. А многие согнувшись. Правда, чтоб разглядеть свое лицо в зеркало, пришлось слегка пригнуться. Зеленые операционные штаны коротковаты. Чистое пугало в своей спецовке. Не могут сделать нам красивые операционные мундиры. Одевать нас надо как суперменов. Но они, командиры наши, может, и вправду считают нас суперменами, а потому на нас любая смешная тряпка вроде бы должна выглядеть как великолепнейшие доспехи. Но когда мы оглядываем друг друга, понимаем, чего стоим на самом деле. Цена нам в базарный день — пятак за пучок.
— А вот когда вы мать Петра Ильича оперировали…
— Пойдем со мной в ресторан, потанцуем там.
Чего несу?! Танцевать не умею, а нынешние танцы мне и вовсе не по зубам. Танцы отражают свое время, нынешнее время, их время. Молодые начинают жить в обществе с танцев и входят в ритмы своего времени, в пластику своего времени — входят в жизнь своего времени. Все ускоряется сейчас. И операции, и выздоровления, и передвижения, мысли ускоряются, убивание в войнах… И танцы меняются чаще. В нашей молодости пытались задержать ускорение — надвигался рок-н-ролл, а нас замедляли под краковяк да полонез. Теперь опять ускоряем все. И правильно. Сейчас удлиняется учение да жизнь, говорят. Но это мы еще посмотрим. Мы-то уже не посмотрим — надо, чтоб нынешняя молодежь дожила до своего предельного возраста, — вот тогда они и посмотрят. Учение удлиняется, все ускоряется, быстро сменяется… Значит, активный период жизни неминуемо будет уменьшаться? Как же тогда жизнь будет удлиняться? Не вытанцовывается…
— Потанцуем! — совсем с ума сошел.
— …танцы. Я и не смогу с вами. Вы такой высокий, Евгений Максимович. Я вам по пояс. Смех один. Давайте в другой…
Да и денег у меня с собой нет. Ерунда. Одолжил бы у кого-нибудь. Надо же! Придумал.
— …после работы мне там обязательно надо быть.
И слава богу! Заботу себе придумал. Жил нормально. Дом, работа. Все веселье в операционной. А она опять про мать прораба. Уж не вспоминала бы. Будто нарочно игру себе придумала. Что она меня подначивает? А он с каждым днем все больше и больше мрачнеет. Мимо меня тучей проходит. Вечно молчит. Как-то ему помочь надо.
Унизил, как раб раба. И мы должны жить под гнетом этого унижения. Я-то унижен сам собой.
Вот она — и безответственность и беззаботность.
— Тонечка!..
Уже куда-то ушла.
***
И чего я сюда приперся? Может, право, набить бы морду — да и квиты? А как я могу? Мать все же он… Он же… К кому тут?.. Так, знаете, каждый будет. Я что ж ему, не человек?— Скажите, с кем тут мне?.. С судьей поговорить надо.
— По какому вопросу?
— Поговорить надо. Вот, решить один вопрос…
— Какой вопрос? О чем?
— Заявление хочу подать в суд.
— Так что у вас, товарищ? Слово из вас тянуть клещами приходится. Развод? Ограбили? Уволили вас?.. Побили, может?
— Ну. Вот.
— Что — ну вот?!
— Побили, скорее.
— По какому адресу?
— Работаю?
— Судьи у нас по участкам. Вы выбираете народных судей по округам? Пойдите к адвокату, посоветуйтесь.
— Зачем мне адвокат? Дело ясное. Мне судья нужен.
— Ну хорошо. По какому адресу вас побили?
Столько вопросов! Еще до суда — побить бы морду, и все.
Еще семьсот вопросов задали, прежде чем я к судье попал. Все нервы измотали.
Сидит дамочка, суровая, смотрит строго, в очки глядит.
Кабинет маленький, как чулан. Окошко тоже крошечное. Дом старый. Ремонта требует. Или лучше вообще снести. Суды почему-то чаще всего в старых домах. В комнатах еще кто-то есть.
— Садитесь, пожалуйста. Слушаю вас.
Неудобно как-то при других говорить. Ведь не скажешь, что секрет. Не секрет. Суд-то открытый. Конечно, чтоб другим неповадно было. Пусть все знают.
— Слушаю вас. Что у вас? Не стесняйтесь.
Как обращаться к ней? Имя не сказали. Когда-то читал, не помню где… К судьям обращались… В книге какой-то… «Ваша милость…» Мне не милость нужна. Какая милость?! Пусть он милости просит.
— Значит, так… Простите, замешкался… Первый раз в суде.
— Не стесняйтесь. Вас не вызывали? Вы не по повестке?
— Нет. Я сам. Хочу пожаловаться на человека.
— На человека? Не на учреждение?
— На человека. Он ударил меня.
— Нанесены побои вам. Увечье?
— Нет. Какое увечье! По морде дал.
— С последствиями? Вы зафиксировали у врача?
— Чего? Ничего не было. Если б было, я и сам мог бы. К врачу не ходил.
— Рассказывайте живее, гражданин. Мы с вами никак до сути не доберемся. Увечья вам не нанесли, побоев не было. Был один удар. Так? Что, это был спор или пьяный сосед? На улице? Дома?
— На работе мы…
— Начальник?
— Почему начальник?
— На работе чаще всего может ударить начальник, а не подчиненный. По крайней мере, не начальник будет в суд бежать, а подчиненный. Приблизительная, типовая ситуация. Если подчиненный ударит начальника, последний может найти иной способ борьбы и вряд ли пойдет в суд.
Лекцию читает. Грымза.
— Он мне никто. Он заведующий хирургическим отделением больницы. А я прораб ремтреста. Делаем у них ремонт. Вот он посчитал, что мы там неправильно сделали. Ну, и на оперативке, значит, слово за слово, значит, и… так сказать, по лицу мне. Так. Ну, плохо сделали. Ну ладно. Что ж, каждый рожу бить будет?! А если я отвечу? Что за работа тогда! Наработаем… Так у нас нельзя. Я ж не тряпка на полу. Как вы считаете?
— Конечно, нельзя. Спору нет.
— Вот вы улыбаетесь…
— Я?! Ничего подобного. Я с вами совершенно согласна и ничего смешного пока не вижу. Есть вещи, над которыми не смеются.
— Вот! Вот. Не смешно. Я им и говорю…
— Кому?
— На работе некоторые говорят: дал бы ему, и смеются. Ничего смешного. Многие смеются. Дал бы. Смеются — как же работать? Что мы, драку затевать будем? Я вам скажу, товарищ судья… Простите, как мне можно называть вас?
— Так и называть. Я на работе, и мы пока не в судебном заседании. Если трудно — Татьяна Васильевна.
— Я тоже был на работе… Я к нему: «Евгений Максимович!» — а он по лицу.
— Успокойтесь и расскажите, как это происходило.
— Я говорю: на оперативке. Наше начальство, их главный врач. Свидетелей много. Ну, не так что-то сделали. Да у меня людей не хватает, материал не всегда хороший, а то его и вовсе нет. Главный инженер был. Может подтвердить. Ему-то он не сказал ничего, а сразу мне…