Страница:
— А вы не ответили?
— Он тут же и сбежал.
— Удрал?
— Куда ж он из отделения удерет? Все равно б догнал, да неудобно. Он мою мать там оперировал.
— Мать? Вашу? Он? Когда? В это время?
— Чуть раньше. Умерла она уже.
— После операции?
— Месяца через два. Рак у нее.
— Понятно.
Что ей понятно? Жилы тянет. Мне ничего не понятно. Вот пусть судят его.
— И что вы хотите, Петр Ильич?
— Осудили чтоб. Прилюдно. Он человека на посту оскорбил.
— Я бы сказала, что и унизил.
— Вот-вот. Я ж не тряпка на полу. Как мне работу потом требовать?
— А вы ремонт делаете?
— Ну. Я прораб ремонтных работ.
— Давно ремонт идет?
— Пожалуй, уже два года. Так. Свыклись.
— Свыкнешься. Долговато.
— Не от меня зависит.
— Петр Ильич, дело ваше не для суда. У нас есть общественные организации, есть товарищеский суд, партийные, профсоюзные организации. В нашем обществе много рычагов, которые могут воздействовать на зарвавшегося человека, не вписывающегося в наши моральные схемы. Более того, он нарушил трудовую дисциплину. Но он вам не нанес увечья, нет зафиксированных побоев. По-видимому, это была чисто символическая пощечина, подлежащая несколько иным формам осуждения.
— Так что, если что не так, то на работе и бить можно? Так? Лишь бы следов не было? У меня мать умерла после его операции. Ведь мог бы убрать — не убрал. Что ж мне его теперь — убить?
— Скорее всего, рак был запущенный, раз она умерла уже через два месяца. Нам с вами судить об этом трудно. Вы можете подать заявление в медицинские инстанции. Они разберутся, правильно ли сделана операция. Ваше право затребовать экспертизу через прокуратуру. Разберутся, кто в этом компетентен.
— «Разберутся»! Мать умерла. Меня ударил. Что за человек!
— Это верно. Бить нельзя. Надо в товарищеский суд. И за нарушение дисциплины могут выговор дать. И по партийной линии, и премии лишить.
— Я их больницы знаю. Не первую ремонтирую. Премий у них нет. Беспартийный — я сразу узнал. Партийный был бы — не ударил, побоялся бы. А тут никакой узды.
— Товарищеский суд. Пойдите в консультацию. Поговорите с адвокатом, посоветуйтесь. Он вам предложит действия правильные и эффективные, в соответствии с законом и сложившимися традициями. Мы с вами тут не разберемся сейчас. Если только как бытовой конфликт взять? Тогда обе стороны виноваты…
— Как это — обе стороны? Я не…
— Или как домашнюю ссору, например… В спокойной обстановке, а не в суде, посоветуйтесь в консультации с адвокатом.
— С защитником? Меня-то не надо защищать. Пусть он советуется с защитой.
— Петр Ильич, адвокат не только защитник. Адвокат является консультантом населения, советчиком по правам человека в нашем обществе.
— Я не про права. Права мне ясны. Бить на работе нельзя…
— Не только на работе. У вас какое образование? Что вы окончили?
— Строительный.
— Ну, вот видите. Вы с этим не знакомы. И в школе не проходят. А там вы спокойно поговорите с профессионалом. Он вам все объяснит, расскажет. А мы свои меры примем.
— Какие меры? Осудите?
— Суд такие заявления, как правило, не принимает. Мы сообщим…
— Что ж, рабочему человеку и податься некуда, если что не так?! Не то время…
— Почему же? Суд на страже интересов советского гражданина. Но не все людские грехи суду подвластны. Я вам говорю — обратитесь в консультацию. Может, он вам предложит что-то, всех нас устраивающее.
И я ушел. Чего она там говорит! Пойду к председателю ихнему. Суд не примет. Как это он может не принять?! Чего я ее буду слушать? Он вон ударил по морде и пошел.
И я пошел. Чего слушать?
Значит, я не человек — меня можно бить, топтать, а я должен отбиваться. Иначе все дело шито-крыто, как у них, хирургов.
К адвокату! Я знаю, где правду искать. Я напишу куда надо.
К адвокату! Советчик населения!
Конечно, пощечина требует дуэли. Как бы хорошо — стандартная, типовая ситуация, как сказала судья Татьяна Васильевна. Пощечина, перчатка, секунданты, барьер, шпаги, пистолеты, Д'Артаньян, Онегин, Грушницкий. Ох… Д'Артаньян, наверное, целую роту наубивал. Онегин, Грушницкий — убивший и убитый. А если вспомнить Пушкина и Лермонтова…
Честь человеческая поругана, унижена. Человек хочет ответа, сатисфакции… Красивое слово, как в медицине — трансплантация, болезнь Пелегринни-Штидта… Но как же быть в действительности? Если суд будет разбирать повседневные пощечины…
Пощечину под суд! Может, их меньше будет?
Маловероятно.
Суды ежедневно рассматривают драки, хулиганства, воровство — что ж, их меньше становится?
Может, повседневных пощечин окажется меньше, если каждый будет бдительно следить, холить, лелеять свою честь, свое достоинство. Бдительно охранять…
Как честь защитить без мордобития? Собственным достоинством?
Суд не лучше. У суда что ни решение, то срок, если человека бьют.
Так что ж? Но как? Бди свое достоинство, свою честь — может, это выход?
Мы податливые.
Вика еще на работе. Виктору сон наладить надо. Хорошо бы квартиру поменять. Да кто будет с нами меняться? Кому нужна такая? Кошкин дом. Может, кому и нужна. Может, кому и понравится?..
— Домой, Тонечка?
— Домой, Евгений Максимович. И еще зайти кой-куда надо.
— Кой-куда?
— Ага. А знаете, Петр Ильич в суд подает.
— Что я могу поделать? Он прав.
— Нет, не прав. А вы бы извинились, Евгений Максимович.
— Я уже извинился. Он и разговаривать не хочет. И прав. Готов предложить любую форму извинения. Хоть дуэль.
— Дуэль! Хи-хи! На шпагах?
— Да хоть на шпагах. На наркозных аппаратах, кистях малярных, мастерках.
— Вы смеетесь, а он ведь уже в суд ходил. Он знаете как зол!
— Тонечка, родненькая! Что я могу? Буду нести ответственность. Хоть бы он мне морду набил. Стоял бы столбом, руки по швам и только б считал, сколько раз.
— Вы все смеетесь…
— Да не смеюсь, плачу, правда! Это манера такая, ты сама знаешь.
— Знаю. Смеетесь.
— Ну вот! И что суд?
— Не знаю. Знаю, что ходил.
— Нехорошо. Незадача какая. И мать у него умерла.
— Ему кто-то сказал, что можно было бы рискнуть и попытаться убрать рак. Можно было убрать, а? Он злится — поверил, что можно.
— А то мы не рискуем? Сама знаешь. Сказала бы ему.
— Да у него знаете сколько советчиков?
— Это точно. Было бы кому советы давать, а советчики напрыгают.
— Кто говорит: морду набей…
— Вот хорошо бы. Точно говорю. И не сопротивлялся бы.
— Все сопротивляются.
— Да. Верно говоришь. Думаешь — одно, а как на тебя замахнутся, глядишь, твоя рука уже от головы не зависит. Автоматы мы, Тонечка. Запрограммированные. Все наши благие мысли срываются от чьего-то спускового крючка. Но я бы взял себя в руки, весь бы сжался — и вытерпел. Стоял бы не шелохнувшись. И не поддался бы ничьему спусковому крючку.
— Какому крючку?
— Ну кнопки где-то внутри, на пульте.
— Кнопки? Вы вон размахнулись, когда вас никто не собирался бить.
— Не вспоминай. Чертовщина какая-то.
— Может, правда чертовщина? Говорят же: бес попутал.
— Хорошо бы побольше на чертей свалить. «Фауст» читала?
— Знаю.
— Мне бы такого Мефистофеля. Он бы чего-нибудь придумал. А то великое дело — Гретхен соблазнить.
— Что?
— Я говорю: великое дело — девочку соблазнить. Тебя, например.
Не знает, что ответить. Хихикает опять. Конечно, можно уговорить. И что она меня все время подначивает? Прямо бесенок какой-то. Интересно, что она той стороне говорит.
— В нашей юности была песня: «И зачем такая страсть, для чего красотку красть, если можно ее так уговорить…» Это из той же оперы. Не из «Фауста», конечно. Из той же жизни без дуэлей. Дуэлей нет, и красть девиц не надо.
Пойти, что ли, с ней в кафе? Посидим пообедаем. Милая девушка из общежития. Тоже ходит неприкаянная. Тоже?
А кто еще? Их так много. Приехала в наш город. Наверное, с наполеоновскими планами, но Растиньяк из нее не получается. И город не завоевала, и замуж не вышла. Растиньяк! Пол не тот, еда не та, дуэлей нет… Насчет пола я загнул — у них возможностей порой побольше, чем у нас. И программа порой ясная.
— Тонечка, кто такой Растиньяк, знаешь?
— Что-то слыхала, Евгений Максимович. Но не припоминаю.
— Бальзака не проходили? Читала?
— Конечно. Недавно по телевизору передавали. Забыла название.
— «Шагреневая кожа».
— Ну, ну. Точно.
— Надо тебе дать почитать. Увлекательно. Может, зайдем в кафе, пообедаем?
— Я ела уже, Евгений Максимович.
— А я нет. Из солидарности и милосердия. Я поем, а ты посидишь рядышком. Глядишь, тоже клюнешь чего-нибудь. Не спешишь?
— Не спешу. Только неудобно как-то. Больница рядом. Увидят — разговоры пойдут.
— Больница? Ну пойдем дальше. Проедем пару остановок на автобусе. Поехали?
Ничего не отвечает, но продолжает идти рядом. Надо только домой позвонить, а то я сказал Виктору, что уже иду. Надо предупредить.
— Подойдем к телефону. Я позвоню. Подождешь?
Кивнула головой. Хочется ей пойти. Не боится: вдруг я ей тоже по морде дам? Кто бы мог про меня подумать такое?! А теперь все и всякий может, и не только подумать, но и сказать. И поверят. Так разоблачиться, раздеться на глазах у всех! Вот это и есть моя истинная сущность.
Хорошая профессия у меня, удобная — все скрашивает. Никто не думает, что уже из дома я иду заведенный. Вернее, нерасслабленный, не раскрутивший пружину. Все говорят уважительно: «У них работа такая. Вся на нервах — ведь жизнь человеческая… Нужна разрядка». И прочие глупости. А работа как работа — только никому говорить этого не надо. Пусть думают.
Мы остановились около будки. Собственно, будок теперь почти не осталось — полузакрытые козырьки, и только. Все слышно. И правильно — нечего скрывать от коллектива. На улице, в обществе будь открытым, все всё должны знать.
В своем доме секретничай. Под козырьком уже кто-то разговаривал, и мы остановились чуть поодаль — неудобно все же слушать чужой разговор. Даже и вспомнить не могу, о чем говорили. Порой выплескиваешь в пустом разговоре бездумные слова, отчета себе не отдаешь, а они потом в дела превращаются, в действия. Мы разговариваем, разговариваем, и тот, под колпаком, все говорит и говорит. Будто никто не ждет. Но вот взглянул на нас из-под козырька и видит, что я на него смотрю:
— Вы, товарищ, что? Телефона ждете?
— Да ничего, говорите. Мы подождем.
— Чего ж тогда стоите далеко? Я не пойму…
— Ничего, ничего. Говорите. Мы подождем. Чтоб вам не мешать, отошли. Чтоб не слушать.
Молодой человек быстро закончил разговор, и когда поравнялся с нами, послышалось ворчливое рокотание:
— Убил бы их всех к черту. Ничего в простоте не сделают. Только путают всех. — И что-то матерное бормотнул. Раскованный. Раскованность при обилии запретов и ограничений всегда выражается в форме мата.
Позвонил Виктору. Тоня стояла в стороне. То ли результат инцидента, то ли естественная деликатность. Вообще Тоня — девочка достаточно деликатная даже и без «Фауста» или Бальзака. Может, от рождения, может, от воспитания. До чтения руки, как говорится, не дошли. Вот она-то, пожалуй, скованная.
В кафе заняли удобный столик — и светло и не на витрине. Заказали. Но опять же всего не предусмотришь, не предвидишь. Надо было еще дальше отъехать.
Разложился, расселся, настроился поболтать с милой девочкой ни о чем. Расслабился. Припомнил себя в прошлые годы. Окончательно расслабился. Вот уже и принесли поесть. Все как нынче положено — ни вина тебе, ни пива. Все благородно. И девочка нормальная — не без жеманства. Все как обычно, как было когда-то привычно. Я только кусок глотнул, еще для разговора никакая тема в голову не клюнула, как на нас словно коршун напала женщина. Спикировала на стол и, не спросясь, с верещанием села на свободный стул. Убирать, что ли, лишние стулья?
— Господи, какая радость увидеть вас, Евгений Максимович! И Тонечку тоже. Я вас на всю жизнь полюбила… — И пошла извергать из себя каскады слов. Наша радость ее, конечно, не интересует. Я, разумеется, и не вспомнил ее поначалу, да она быстро мне все напомнила. Кроме необходимой информации, еще много мусора на нас вылилось. Стало нам ясно, что здесь обедает она после работы, здесь ее и схватило тогда, повезли к нам, и «скорая» в тот раз приехала прямо в кафе, и так далее, и тому подобное, и опять все снова.
Дальше пошли извинения, что помешала, но один вопрос ей задать необходимо. Вежливость меня погубит. Предложил ей присесть, хотя она уже сидела. Пусть расценит приглашение как намек на то, что села не спросясь. Она, по-видимому, этот акт расценила как одобрение ее действий. Ну, мы попались. Теперь не надо придумывать никакой темы. Теперь трескотня, черт возьми, сама катится. Видно, не судьба. Или — знак, предупреждение свыше?
— Евгений Максимович, вы меня извините, конечно, в свободное время голову морочу. Вы, может быть, с Тонечкой на минутку из больницы выскочили в перерыве между чем-то важным, но у меня всего лишь один вопрос. Вы поймете сейчас, как это важно для меня.
— Пожалуйста, пожалуйста. Не стесняйтесь, бога ради. Слушаю вас.
Лицемер. Не там интеллигентность проявлять надо. Фальшивая морда! Убивать таких надо. Оба мы хороши. А теперь чего уж там…
— Видите ли, дорогой доктор, спаситель наш, муж мой попал в больницу. У него какая-то желтуха была, приступ. Больница ведомственная, с работы его. В больнице сомневаются — то ли камень, то ли еще чего.
— Желтуха прошла?
— Через два дня. И боли прошли.
— Так это они сомневаются или вы?
— В первую очередь сомневаюсь я. Он им кто? Больной. А мне родной человек. Нужный.
— Видите ли… Простите, забыл: как вас зовут?..
— Елена Анатольевна.
— Да, да, вспомнил, — соврал не задумываясь, вспомнил только болезнь да операцию. А имя, фамилию, конечно, нет. — Вряд ли, Елена Анатольевна, у них есть сомнения. Они же вам не говорили про свои сомнения?
— В том-то и дело, что говорили. Говорят, надо бы рентген сделать, а нельзя — желтуха только прошла, мало времени еще. Значит, сомневаются.
— Совсем не значит. Они все правильно говорят. Через несколько дней сделают рентген или какие-нибудь другие исследования.
— Дело в том, Евгений Максимович, я могу на них надавить, и мы добьемся в одном институте компьютера.
О господи! Опять компьютер!
— Что вы имеете в виду?
— Я не знаю, но сейчас все говорят о каком-то компьютере для диагноза.
— Это рентген. Снимает по слоям, с компьютерной приставкой. Пусть сначала сделают ему обычный рентгеновский снимок. И если картина будет сомнительная, начнете давить, искать институт…
— Евгений Максимович, а что такое компьютерный рентген? У нас в больнице его нет?
— Да ты что! Это, Тонечка, томография с электронной автоматической приставкой. Снимает по слоям и фокусируется на нужном слое. В общем, неважно. У нас, конечно, нет. Но в данном случае, если обычные исследования обнаружат камень, вполне достаточно. А если не обнаружат, все равно надо делать операцию. Никого давить не надо — здесь, по-видимому, клиника ясная. Судя по вашим словам — почти наверняка камень. Желтуха была — операцию делать надо. На операции разберутся.
— Милый Евгений Максимович, я в этом не разбираюсь.
— Я знаю.
— Ну да, конечно. Но все говорят, что в наше время это необходимо.
Тут у меня почему-то хватает терпения, хотя давно уже можно по морде залепить. Но я продолжаю спокойно вещать. Куртуазно, почти куртуазно разговариваю. А там, где необходимо было сдержаться, я себе напозволял. Беда просто!
— Все ясно и так. Не в этом дело. Сейчас это исследование ново, модно, престижно. Потому все и говорят, даже не вникая в смысл слов. Модное слово: компьютер — так и называют. А правильно называть: томография. Существительным, а не прилагательным, определением. Простите, это уже наши подробности. Короче, это новое, потому к нему все и тянутся. Благо бы врачи, а то больные. Видеомагнитофон — тоже новое, к нему и стремитесь, если деньги наберете.
— Дорогой мой, дорогой Евгений Максимович. Я не из престижа. Мне все уши прожужжали. Не надо так не надо. Мне все говорят, что я должна добиться.
— Я и говорю: престижно. Теперь ведь иные засмеют, если ты плохо почувствовал себя, а тебе не сделали «компьютер». Вроде бы и не человек, пария, изгой. Засмеют!
Последние слова я сказал для Тони, и она с готовностью рассмеялась. Интересно, поняла она? А Анатольевна уже что-то другое чешет, в том же темпе и с той же степенью взволнованности. Ага, сейчас про то, как мы ее хорошо соперировали и она уже может заняться поступлением дочки в институт. Нашла институт какой-то заочный, где занятия один раз в неделю. В принципе, говорит она, образование значения не имеет, важно, как сумеешь в жизни устроиться. И, конечно, пример у нее есть из жизни: соседи в доме у нее, один автомеханик, другой таксист, оба непьющие, так дай бог всем, как они, и без всяких институтов, и дальше, и дальше, и снова все про то же. Я не вникаю. Смотрю, сочувственно киваю, временами поддакиваю или вопросительно хмыкаю, наверно, порой и невпопад, потому как совершенно перестал слушать, о чем она говорит. Размышляю на тему, что мне-то, безусловно, знак подан и вывод делать надо. И вдруг очухиваюсь и перебиваю ее вопросом:
— Елена Анатольевна, у вас какое образование?
— Высшее, высшее…
Какое высшее — не сообщает. Профессия, по-видимому, в ее шкале ценностей значения не имеет — важен только вертикальный уровень образования. Но я вспомнил ее хорошо. Врет она — нет у нее высшего образования. Но все же, чем занимается, не помню. Помню только, что был в больнице подобный разговор. Часто всплывает на поверхность памяти всякий мусор. Лишнее доказательство, что хранит голова все. Докопаться лишь надо. Надо найти способ извлечения, минуя выгребные ямы памяти. Были бы только жемчужные зерна.
— А как насчет престижности занятий, профессий? — это я ее уже подначиваю.
— Я вам говорю, Евгений Максимович, кто как устроится. Ваша вот профессия, может, и престижная, да что толку? И в вашей профессии надо уметь устроиться. С Тоней надо сидеть в ресторане, а не в ближайшей из удаленных забегаловок.
Самый раз дать по морде. Но я вежливо улыбаюсь и понимаю — это знак, знак мне. Пусть говорит, а я лучше буду вспоминать Виктора, Вику, которая довольна и моим устройством и хочет, чтобы Виктор выучился профессии для радости. Ну, чтоб быть правдивым, у нее есть задумки по поводу Витькиного образования, да и у меня тоже что-то в голове по этому поводу крутится. Лично бы я хотел увидеть его врачом. А уж что там об устройстве говорить — к тому времени, может, и море высохнет.
Я отвлекся от ее болтовни и немного успокоился, вернее, переключил свое беспокойство на другую волну. Всегда надо думать о чем-то сильно своем, когда рядом некто тебя сильно раздражает.
Ясно — знак. Зашел с Тонечкой часок покалякать, но час уже слушаю наступательное ничто. А Тонечка слушает, набирается ума-разума, заряжается новой программой. Может, тоже вид делает. Может, она и вовсе со мной калякать не хотела и как знак не воспринимает.
Больше не могу.
— Простите, Елена Анатольевна, минуточку. Вы можете и не уходить, но нам с Тоней надо поговорить об одном очень важном деле, связанном с судом…
Здорово я придумал: и судом перепугал, и сразу ясно, что деловой разговор, а не шуры-муры, — суд же, такое ведь никто придумывать не станет. И ее прогоню, и постараюсь дезавуировать возможные инсинуации, говоря языком юридических инстанций. Жалко только, собеседнице нашей не могу сказать вот так, насчет «дезавуирования инсинуаций». Посмотрим на реакцию?
— Боже! Извините. С судом? Страсть какая! Все. Больше вам не мешаю. Нет, нет. Не уговаривайте. Мне бежать надо. До свидания, Евгений Максимович. До свидания, милая. Спасибо за совет. Значит, на компьютере не настаивать? Не обязательно? Не буду, значит, давить.
Даже попрощаться и быстро уйти не может.
Я молчу. Молчу, молчу, молчу. Кто-то из поэтов сказал: «Мы молчим, как пуля в стволе», — как раз тот случай. Тогда бы мне столько терпения.
Когда она ушла, с Тоней я уже ни о чем говорить не мог. Наверное, принял знак.
— Вы злитесь, Евгений Максимович, что она мешала?
— Меня глупость злила. Хотя злиться на это нельзя. Это от бога. Присосавшаяся к жизни глупость.
— Сказали бы раньше. Больно вы добрый.
— «Добрый»! Вспомни историю с прорабом. Просто подделываюсь под доброго, фальшивлю.
Короче — разговор не состоялся. Доели и пошли, каждый в свою сторону. Однако, как нынче говорят, еще не вечер.
Фальшивлю, и сознательно. Сначала фальшиво добр, затем — привычка. Потом постоянная маска. А к тому времени, когда богу отчет давать, — глядишь, маска уже и срослась с лицом. Добрая маска стала сутью. Быть добрым хорошо и выгодно. Настоящий эгоист, эгоист высокого класса, и должен быть добрым, а не дураком, гребущим все под себя. Доброта воздается, и это выгодно. Без эгоизма нет и доброты.
Конечно, порой из эгоистических соображений мы становимся добрыми, ласковыми, нравственными. Эгоизм, как и любое другое явление нашей жизни, не бывает однозначным. Главное — задумываться. Над любым помыслишь — и уже благо. Да ведь приучить себя надо. Чем прежде всего хорошо и полезно писательство для пишущего? Пишешь — задумываешься о вещах и делах, мимо которых в обычной скоробегущей жизни проскакиваешь, скользнув пустым взглядом, и уже где-то далеко от промелькнувшего слова, события, деяния. А тут остановился, написал, потом задумался (так бывает нередко — сначала было слово, мысль возникла потом). Потом анализировал, себя представил в подобной ситуации, произнесшим то же слово, участником похожего события, сотворившим сходное деяние. Задумаешься — и, может, хоть на время лучше станешь!
Так и эгоизм заставляет прикидывать, продумывать, что, зачем да почему сделал, сказал это он, я… Эгоист и альтруист? Или наоборот: альтруист — эгоист. Если подумать, никакого парадокса.
Эгоизм всюду. Эгоистичны дети, точно старики. Но это эгоизм физиологический, у тех и других нет сил выжить без посторонней помощи, они живут за счет окружающих — такой естественный и непреложный факт, — винить их за это нельзя, бороться с этим нелепо. Борьба была бы жестокой и бессмысленной. Детям надо противопоставлять лишь доброту и антиэгоизм, потому что доброе они усвоят, переварят — может быть… Но лишь при условии, что доброта будет сопровождать, окружать их весь период мужания. А если бороться с детским эгоизмом — что ж, тогда они борьбу усвоят. И переварят. Стариков надо терпеть и помогать, ибо надо платить по векселям, подписанным нашим детством. Долги надо платить.
В болезнях человек, как правило, эгоистичен. Неминуемо он вынужден сосредоточиваться на своем личном недуге, личном убожестве физическом. Естественно, это волнует его больше всего, и чаще, чем раньше, он заставляет других слушать о своих болезнях, сопереживать им. И надо готовиться к любым возможным срывам. Он болен, а мы, пока здоровые, должны понять, что нет другого выхода, чтобы уберечь собственную честь, собственное достоинство. Мы должны быть терпимыми, хотя бы для того, чтобы так же были терпимыми с нами, когда придет время.
Уговариваешь какого-нибудь пьяницу не пить. И поначалу тривиально и стандартно талдычишь ему о загубленном здоровье, рисуешь страшные картины распада организма: от сизого носа до цирроза печени. А потом понимаешь — о себе заботишься, особенно если пьяница этот — любимый тобой человек.
С близким так любишь говорить, толковать, молчать, мечтать, советоваться, перекидываться мнениями, полурепликами. Всегда поймет он тебя с полуслова, с полувзгляда, с полупаузы. Потому и любимый. С ним хочется обсудить книгу, работу, товарища общего, жизнь, судьбу, просто посплетничать.
Но если он пьет, пытаешься встретиться с ним, пока он не напился, пока еще можно посоветоваться да посплетничать. И не успеваешь поймать его в хорошем виде все чаще, все чаще. Все реже и реже удается с ним перемолвиться да поделиться. Начинаешь чувствовать себя обкраденным, обездоленным, одиноким. Ему этого не почувствовать — он выпил, и ему хорошо. Ему хорошо, а мне, эгоисту, плохо. И переходишь к запугиванию: умрешь, заболеешь, в дурдом попадешь.
Ты стал скучен, неинтересен. Скучен и неинтересен.
Вот. Вот главное!
Но это нам плохо. Из эгоизма мы не хотим, чтоб он пил, и начинаем бороться с его питьем негодными средствами. Делаем вид, что мы альтруисты. Все сводим к его здоровью. Ставим болезни на первое место. Взываем к его эгоизму. Нет бы сказать: «Ты мне стал скучен, ты неинтересен, нуден, глуп. С тобой уже не о чем говорить. Ты все понимаешь теперь не так, как понимали мы когда-то вместе. Ты меня не слышишь, да и видишь ты не меня, а кого-то другого. Мне с тобой плохо».
Наверное, не в борьбе дело. Наверное, вначале пьяницу можно — если можно — своей любовью взять да жаждой его любви, а потом — ничем. Потом ждать. Ждать и плакать, пока сам пардону не попросит. А не попросит — можно ставить крест. Ведь здоровье все-таки разрушается, ведь действительно почему-то нос становится сизым, и цирроз действительно нередок, дурдом — это реально, ну и в конце концов — распад, куда деться.
— Он тут же и сбежал.
— Удрал?
— Куда ж он из отделения удерет? Все равно б догнал, да неудобно. Он мою мать там оперировал.
— Мать? Вашу? Он? Когда? В это время?
— Чуть раньше. Умерла она уже.
— После операции?
— Месяца через два. Рак у нее.
— Понятно.
Что ей понятно? Жилы тянет. Мне ничего не понятно. Вот пусть судят его.
— И что вы хотите, Петр Ильич?
— Осудили чтоб. Прилюдно. Он человека на посту оскорбил.
— Я бы сказала, что и унизил.
— Вот-вот. Я ж не тряпка на полу. Как мне работу потом требовать?
— А вы ремонт делаете?
— Ну. Я прораб ремонтных работ.
— Давно ремонт идет?
— Пожалуй, уже два года. Так. Свыклись.
— Свыкнешься. Долговато.
— Не от меня зависит.
— Петр Ильич, дело ваше не для суда. У нас есть общественные организации, есть товарищеский суд, партийные, профсоюзные организации. В нашем обществе много рычагов, которые могут воздействовать на зарвавшегося человека, не вписывающегося в наши моральные схемы. Более того, он нарушил трудовую дисциплину. Но он вам не нанес увечья, нет зафиксированных побоев. По-видимому, это была чисто символическая пощечина, подлежащая несколько иным формам осуждения.
— Так что, если что не так, то на работе и бить можно? Так? Лишь бы следов не было? У меня мать умерла после его операции. Ведь мог бы убрать — не убрал. Что ж мне его теперь — убить?
— Скорее всего, рак был запущенный, раз она умерла уже через два месяца. Нам с вами судить об этом трудно. Вы можете подать заявление в медицинские инстанции. Они разберутся, правильно ли сделана операция. Ваше право затребовать экспертизу через прокуратуру. Разберутся, кто в этом компетентен.
— «Разберутся»! Мать умерла. Меня ударил. Что за человек!
— Это верно. Бить нельзя. Надо в товарищеский суд. И за нарушение дисциплины могут выговор дать. И по партийной линии, и премии лишить.
— Я их больницы знаю. Не первую ремонтирую. Премий у них нет. Беспартийный — я сразу узнал. Партийный был бы — не ударил, побоялся бы. А тут никакой узды.
— Товарищеский суд. Пойдите в консультацию. Поговорите с адвокатом, посоветуйтесь. Он вам предложит действия правильные и эффективные, в соответствии с законом и сложившимися традициями. Мы с вами тут не разберемся сейчас. Если только как бытовой конфликт взять? Тогда обе стороны виноваты…
— Как это — обе стороны? Я не…
— Или как домашнюю ссору, например… В спокойной обстановке, а не в суде, посоветуйтесь в консультации с адвокатом.
— С защитником? Меня-то не надо защищать. Пусть он советуется с защитой.
— Петр Ильич, адвокат не только защитник. Адвокат является консультантом населения, советчиком по правам человека в нашем обществе.
— Я не про права. Права мне ясны. Бить на работе нельзя…
— Не только на работе. У вас какое образование? Что вы окончили?
— Строительный.
— Ну, вот видите. Вы с этим не знакомы. И в школе не проходят. А там вы спокойно поговорите с профессионалом. Он вам все объяснит, расскажет. А мы свои меры примем.
— Какие меры? Осудите?
— Суд такие заявления, как правило, не принимает. Мы сообщим…
— Что ж, рабочему человеку и податься некуда, если что не так?! Не то время…
— Почему же? Суд на страже интересов советского гражданина. Но не все людские грехи суду подвластны. Я вам говорю — обратитесь в консультацию. Может, он вам предложит что-то, всех нас устраивающее.
И я ушел. Чего она там говорит! Пойду к председателю ихнему. Суд не примет. Как это он может не принять?! Чего я ее буду слушать? Он вон ударил по морде и пошел.
И я пошел. Чего слушать?
Значит, я не человек — меня можно бить, топтать, а я должен отбиваться. Иначе все дело шито-крыто, как у них, хирургов.
К адвокату! Я знаю, где правду искать. Я напишу куда надо.
К адвокату! Советчик населения!
Конечно, пощечина требует дуэли. Как бы хорошо — стандартная, типовая ситуация, как сказала судья Татьяна Васильевна. Пощечина, перчатка, секунданты, барьер, шпаги, пистолеты, Д'Артаньян, Онегин, Грушницкий. Ох… Д'Артаньян, наверное, целую роту наубивал. Онегин, Грушницкий — убивший и убитый. А если вспомнить Пушкина и Лермонтова…
Честь человеческая поругана, унижена. Человек хочет ответа, сатисфакции… Красивое слово, как в медицине — трансплантация, болезнь Пелегринни-Штидта… Но как же быть в действительности? Если суд будет разбирать повседневные пощечины…
Пощечину под суд! Может, их меньше будет?
Маловероятно.
Суды ежедневно рассматривают драки, хулиганства, воровство — что ж, их меньше становится?
Может, повседневных пощечин окажется меньше, если каждый будет бдительно следить, холить, лелеять свою честь, свое достоинство. Бдительно охранять…
Как честь защитить без мордобития? Собственным достоинством?
Суд не лучше. У суда что ни решение, то срок, если человека бьют.
Так что ж? Но как? Бди свое достоинство, свою честь — может, это выход?
***
Может, судьба? Я иду из больницы, и Тоня тащится домой. Догнать, что ли? Иль не искушать себя?Мы податливые.
Вика еще на работе. Виктору сон наладить надо. Хорошо бы квартиру поменять. Да кто будет с нами меняться? Кому нужна такая? Кошкин дом. Может, кому и нужна. Может, кому и понравится?..
— Домой, Тонечка?
— Домой, Евгений Максимович. И еще зайти кой-куда надо.
— Кой-куда?
— Ага. А знаете, Петр Ильич в суд подает.
— Что я могу поделать? Он прав.
— Нет, не прав. А вы бы извинились, Евгений Максимович.
— Я уже извинился. Он и разговаривать не хочет. И прав. Готов предложить любую форму извинения. Хоть дуэль.
— Дуэль! Хи-хи! На шпагах?
— Да хоть на шпагах. На наркозных аппаратах, кистях малярных, мастерках.
— Вы смеетесь, а он ведь уже в суд ходил. Он знаете как зол!
— Тонечка, родненькая! Что я могу? Буду нести ответственность. Хоть бы он мне морду набил. Стоял бы столбом, руки по швам и только б считал, сколько раз.
— Вы все смеетесь…
— Да не смеюсь, плачу, правда! Это манера такая, ты сама знаешь.
— Знаю. Смеетесь.
— Ну вот! И что суд?
— Не знаю. Знаю, что ходил.
— Нехорошо. Незадача какая. И мать у него умерла.
— Ему кто-то сказал, что можно было бы рискнуть и попытаться убрать рак. Можно было убрать, а? Он злится — поверил, что можно.
— А то мы не рискуем? Сама знаешь. Сказала бы ему.
— Да у него знаете сколько советчиков?
— Это точно. Было бы кому советы давать, а советчики напрыгают.
— Кто говорит: морду набей…
— Вот хорошо бы. Точно говорю. И не сопротивлялся бы.
— Все сопротивляются.
— Да. Верно говоришь. Думаешь — одно, а как на тебя замахнутся, глядишь, твоя рука уже от головы не зависит. Автоматы мы, Тонечка. Запрограммированные. Все наши благие мысли срываются от чьего-то спускового крючка. Но я бы взял себя в руки, весь бы сжался — и вытерпел. Стоял бы не шелохнувшись. И не поддался бы ничьему спусковому крючку.
— Какому крючку?
— Ну кнопки где-то внутри, на пульте.
— Кнопки? Вы вон размахнулись, когда вас никто не собирался бить.
— Не вспоминай. Чертовщина какая-то.
— Может, правда чертовщина? Говорят же: бес попутал.
— Хорошо бы побольше на чертей свалить. «Фауст» читала?
— Знаю.
— Мне бы такого Мефистофеля. Он бы чего-нибудь придумал. А то великое дело — Гретхен соблазнить.
— Что?
— Я говорю: великое дело — девочку соблазнить. Тебя, например.
Не знает, что ответить. Хихикает опять. Конечно, можно уговорить. И что она меня все время подначивает? Прямо бесенок какой-то. Интересно, что она той стороне говорит.
— В нашей юности была песня: «И зачем такая страсть, для чего красотку красть, если можно ее так уговорить…» Это из той же оперы. Не из «Фауста», конечно. Из той же жизни без дуэлей. Дуэлей нет, и красть девиц не надо.
Пойти, что ли, с ней в кафе? Посидим пообедаем. Милая девушка из общежития. Тоже ходит неприкаянная. Тоже?
А кто еще? Их так много. Приехала в наш город. Наверное, с наполеоновскими планами, но Растиньяк из нее не получается. И город не завоевала, и замуж не вышла. Растиньяк! Пол не тот, еда не та, дуэлей нет… Насчет пола я загнул — у них возможностей порой побольше, чем у нас. И программа порой ясная.
— Тонечка, кто такой Растиньяк, знаешь?
— Что-то слыхала, Евгений Максимович. Но не припоминаю.
— Бальзака не проходили? Читала?
— Конечно. Недавно по телевизору передавали. Забыла название.
— «Шагреневая кожа».
— Ну, ну. Точно.
— Надо тебе дать почитать. Увлекательно. Может, зайдем в кафе, пообедаем?
— Я ела уже, Евгений Максимович.
— А я нет. Из солидарности и милосердия. Я поем, а ты посидишь рядышком. Глядишь, тоже клюнешь чего-нибудь. Не спешишь?
— Не спешу. Только неудобно как-то. Больница рядом. Увидят — разговоры пойдут.
— Больница? Ну пойдем дальше. Проедем пару остановок на автобусе. Поехали?
Ничего не отвечает, но продолжает идти рядом. Надо только домой позвонить, а то я сказал Виктору, что уже иду. Надо предупредить.
— Подойдем к телефону. Я позвоню. Подождешь?
Кивнула головой. Хочется ей пойти. Не боится: вдруг я ей тоже по морде дам? Кто бы мог про меня подумать такое?! А теперь все и всякий может, и не только подумать, но и сказать. И поверят. Так разоблачиться, раздеться на глазах у всех! Вот это и есть моя истинная сущность.
Хорошая профессия у меня, удобная — все скрашивает. Никто не думает, что уже из дома я иду заведенный. Вернее, нерасслабленный, не раскрутивший пружину. Все говорят уважительно: «У них работа такая. Вся на нервах — ведь жизнь человеческая… Нужна разрядка». И прочие глупости. А работа как работа — только никому говорить этого не надо. Пусть думают.
Мы остановились около будки. Собственно, будок теперь почти не осталось — полузакрытые козырьки, и только. Все слышно. И правильно — нечего скрывать от коллектива. На улице, в обществе будь открытым, все всё должны знать.
В своем доме секретничай. Под козырьком уже кто-то разговаривал, и мы остановились чуть поодаль — неудобно все же слушать чужой разговор. Даже и вспомнить не могу, о чем говорили. Порой выплескиваешь в пустом разговоре бездумные слова, отчета себе не отдаешь, а они потом в дела превращаются, в действия. Мы разговариваем, разговариваем, и тот, под колпаком, все говорит и говорит. Будто никто не ждет. Но вот взглянул на нас из-под козырька и видит, что я на него смотрю:
— Вы, товарищ, что? Телефона ждете?
— Да ничего, говорите. Мы подождем.
— Чего ж тогда стоите далеко? Я не пойму…
— Ничего, ничего. Говорите. Мы подождем. Чтоб вам не мешать, отошли. Чтоб не слушать.
Молодой человек быстро закончил разговор, и когда поравнялся с нами, послышалось ворчливое рокотание:
— Убил бы их всех к черту. Ничего в простоте не сделают. Только путают всех. — И что-то матерное бормотнул. Раскованный. Раскованность при обилии запретов и ограничений всегда выражается в форме мата.
Позвонил Виктору. Тоня стояла в стороне. То ли результат инцидента, то ли естественная деликатность. Вообще Тоня — девочка достаточно деликатная даже и без «Фауста» или Бальзака. Может, от рождения, может, от воспитания. До чтения руки, как говорится, не дошли. Вот она-то, пожалуй, скованная.
В кафе заняли удобный столик — и светло и не на витрине. Заказали. Но опять же всего не предусмотришь, не предвидишь. Надо было еще дальше отъехать.
Разложился, расселся, настроился поболтать с милой девочкой ни о чем. Расслабился. Припомнил себя в прошлые годы. Окончательно расслабился. Вот уже и принесли поесть. Все как нынче положено — ни вина тебе, ни пива. Все благородно. И девочка нормальная — не без жеманства. Все как обычно, как было когда-то привычно. Я только кусок глотнул, еще для разговора никакая тема в голову не клюнула, как на нас словно коршун напала женщина. Спикировала на стол и, не спросясь, с верещанием села на свободный стул. Убирать, что ли, лишние стулья?
— Господи, какая радость увидеть вас, Евгений Максимович! И Тонечку тоже. Я вас на всю жизнь полюбила… — И пошла извергать из себя каскады слов. Наша радость ее, конечно, не интересует. Я, разумеется, и не вспомнил ее поначалу, да она быстро мне все напомнила. Кроме необходимой информации, еще много мусора на нас вылилось. Стало нам ясно, что здесь обедает она после работы, здесь ее и схватило тогда, повезли к нам, и «скорая» в тот раз приехала прямо в кафе, и так далее, и тому подобное, и опять все снова.
Дальше пошли извинения, что помешала, но один вопрос ей задать необходимо. Вежливость меня погубит. Предложил ей присесть, хотя она уже сидела. Пусть расценит приглашение как намек на то, что села не спросясь. Она, по-видимому, этот акт расценила как одобрение ее действий. Ну, мы попались. Теперь не надо придумывать никакой темы. Теперь трескотня, черт возьми, сама катится. Видно, не судьба. Или — знак, предупреждение свыше?
— Евгений Максимович, вы меня извините, конечно, в свободное время голову морочу. Вы, может быть, с Тонечкой на минутку из больницы выскочили в перерыве между чем-то важным, но у меня всего лишь один вопрос. Вы поймете сейчас, как это важно для меня.
— Пожалуйста, пожалуйста. Не стесняйтесь, бога ради. Слушаю вас.
Лицемер. Не там интеллигентность проявлять надо. Фальшивая морда! Убивать таких надо. Оба мы хороши. А теперь чего уж там…
— Видите ли, дорогой доктор, спаситель наш, муж мой попал в больницу. У него какая-то желтуха была, приступ. Больница ведомственная, с работы его. В больнице сомневаются — то ли камень, то ли еще чего.
— Желтуха прошла?
— Через два дня. И боли прошли.
— Так это они сомневаются или вы?
— В первую очередь сомневаюсь я. Он им кто? Больной. А мне родной человек. Нужный.
— Видите ли… Простите, забыл: как вас зовут?..
— Елена Анатольевна.
— Да, да, вспомнил, — соврал не задумываясь, вспомнил только болезнь да операцию. А имя, фамилию, конечно, нет. — Вряд ли, Елена Анатольевна, у них есть сомнения. Они же вам не говорили про свои сомнения?
— В том-то и дело, что говорили. Говорят, надо бы рентген сделать, а нельзя — желтуха только прошла, мало времени еще. Значит, сомневаются.
— Совсем не значит. Они все правильно говорят. Через несколько дней сделают рентген или какие-нибудь другие исследования.
— Дело в том, Евгений Максимович, я могу на них надавить, и мы добьемся в одном институте компьютера.
О господи! Опять компьютер!
— Что вы имеете в виду?
— Я не знаю, но сейчас все говорят о каком-то компьютере для диагноза.
— Это рентген. Снимает по слоям, с компьютерной приставкой. Пусть сначала сделают ему обычный рентгеновский снимок. И если картина будет сомнительная, начнете давить, искать институт…
— Евгений Максимович, а что такое компьютерный рентген? У нас в больнице его нет?
— Да ты что! Это, Тонечка, томография с электронной автоматической приставкой. Снимает по слоям и фокусируется на нужном слое. В общем, неважно. У нас, конечно, нет. Но в данном случае, если обычные исследования обнаружат камень, вполне достаточно. А если не обнаружат, все равно надо делать операцию. Никого давить не надо — здесь, по-видимому, клиника ясная. Судя по вашим словам — почти наверняка камень. Желтуха была — операцию делать надо. На операции разберутся.
— Милый Евгений Максимович, я в этом не разбираюсь.
— Я знаю.
— Ну да, конечно. Но все говорят, что в наше время это необходимо.
Тут у меня почему-то хватает терпения, хотя давно уже можно по морде залепить. Но я продолжаю спокойно вещать. Куртуазно, почти куртуазно разговариваю. А там, где необходимо было сдержаться, я себе напозволял. Беда просто!
— Все ясно и так. Не в этом дело. Сейчас это исследование ново, модно, престижно. Потому все и говорят, даже не вникая в смысл слов. Модное слово: компьютер — так и называют. А правильно называть: томография. Существительным, а не прилагательным, определением. Простите, это уже наши подробности. Короче, это новое, потому к нему все и тянутся. Благо бы врачи, а то больные. Видеомагнитофон — тоже новое, к нему и стремитесь, если деньги наберете.
— Дорогой мой, дорогой Евгений Максимович. Я не из престижа. Мне все уши прожужжали. Не надо так не надо. Мне все говорят, что я должна добиться.
— Я и говорю: престижно. Теперь ведь иные засмеют, если ты плохо почувствовал себя, а тебе не сделали «компьютер». Вроде бы и не человек, пария, изгой. Засмеют!
Последние слова я сказал для Тони, и она с готовностью рассмеялась. Интересно, поняла она? А Анатольевна уже что-то другое чешет, в том же темпе и с той же степенью взволнованности. Ага, сейчас про то, как мы ее хорошо соперировали и она уже может заняться поступлением дочки в институт. Нашла институт какой-то заочный, где занятия один раз в неделю. В принципе, говорит она, образование значения не имеет, важно, как сумеешь в жизни устроиться. И, конечно, пример у нее есть из жизни: соседи в доме у нее, один автомеханик, другой таксист, оба непьющие, так дай бог всем, как они, и без всяких институтов, и дальше, и дальше, и снова все про то же. Я не вникаю. Смотрю, сочувственно киваю, временами поддакиваю или вопросительно хмыкаю, наверно, порой и невпопад, потому как совершенно перестал слушать, о чем она говорит. Размышляю на тему, что мне-то, безусловно, знак подан и вывод делать надо. И вдруг очухиваюсь и перебиваю ее вопросом:
— Елена Анатольевна, у вас какое образование?
— Высшее, высшее…
Какое высшее — не сообщает. Профессия, по-видимому, в ее шкале ценностей значения не имеет — важен только вертикальный уровень образования. Но я вспомнил ее хорошо. Врет она — нет у нее высшего образования. Но все же, чем занимается, не помню. Помню только, что был в больнице подобный разговор. Часто всплывает на поверхность памяти всякий мусор. Лишнее доказательство, что хранит голова все. Докопаться лишь надо. Надо найти способ извлечения, минуя выгребные ямы памяти. Были бы только жемчужные зерна.
— А как насчет престижности занятий, профессий? — это я ее уже подначиваю.
— Я вам говорю, Евгений Максимович, кто как устроится. Ваша вот профессия, может, и престижная, да что толку? И в вашей профессии надо уметь устроиться. С Тоней надо сидеть в ресторане, а не в ближайшей из удаленных забегаловок.
Самый раз дать по морде. Но я вежливо улыбаюсь и понимаю — это знак, знак мне. Пусть говорит, а я лучше буду вспоминать Виктора, Вику, которая довольна и моим устройством и хочет, чтобы Виктор выучился профессии для радости. Ну, чтоб быть правдивым, у нее есть задумки по поводу Витькиного образования, да и у меня тоже что-то в голове по этому поводу крутится. Лично бы я хотел увидеть его врачом. А уж что там об устройстве говорить — к тому времени, может, и море высохнет.
Я отвлекся от ее болтовни и немного успокоился, вернее, переключил свое беспокойство на другую волну. Всегда надо думать о чем-то сильно своем, когда рядом некто тебя сильно раздражает.
Ясно — знак. Зашел с Тонечкой часок покалякать, но час уже слушаю наступательное ничто. А Тонечка слушает, набирается ума-разума, заряжается новой программой. Может, тоже вид делает. Может, она и вовсе со мной калякать не хотела и как знак не воспринимает.
Больше не могу.
— Простите, Елена Анатольевна, минуточку. Вы можете и не уходить, но нам с Тоней надо поговорить об одном очень важном деле, связанном с судом…
Здорово я придумал: и судом перепугал, и сразу ясно, что деловой разговор, а не шуры-муры, — суд же, такое ведь никто придумывать не станет. И ее прогоню, и постараюсь дезавуировать возможные инсинуации, говоря языком юридических инстанций. Жалко только, собеседнице нашей не могу сказать вот так, насчет «дезавуирования инсинуаций». Посмотрим на реакцию?
— Боже! Извините. С судом? Страсть какая! Все. Больше вам не мешаю. Нет, нет. Не уговаривайте. Мне бежать надо. До свидания, Евгений Максимович. До свидания, милая. Спасибо за совет. Значит, на компьютере не настаивать? Не обязательно? Не буду, значит, давить.
Даже попрощаться и быстро уйти не может.
Я молчу. Молчу, молчу, молчу. Кто-то из поэтов сказал: «Мы молчим, как пуля в стволе», — как раз тот случай. Тогда бы мне столько терпения.
Когда она ушла, с Тоней я уже ни о чем говорить не мог. Наверное, принял знак.
— Вы злитесь, Евгений Максимович, что она мешала?
— Меня глупость злила. Хотя злиться на это нельзя. Это от бога. Присосавшаяся к жизни глупость.
— Сказали бы раньше. Больно вы добрый.
— «Добрый»! Вспомни историю с прорабом. Просто подделываюсь под доброго, фальшивлю.
Короче — разговор не состоялся. Доели и пошли, каждый в свою сторону. Однако, как нынче говорят, еще не вечер.
Фальшивлю, и сознательно. Сначала фальшиво добр, затем — привычка. Потом постоянная маска. А к тому времени, когда богу отчет давать, — глядишь, маска уже и срослась с лицом. Добрая маска стала сутью. Быть добрым хорошо и выгодно. Настоящий эгоист, эгоист высокого класса, и должен быть добрым, а не дураком, гребущим все под себя. Доброта воздается, и это выгодно. Без эгоизма нет и доброты.
***
Он сказал, Евгений Максимович, и мне захотелось остановиться и подумать, что он имел в виду. Он просто брякнул в своей суете, а теперь приходится мне обдумывать все это.Конечно, порой из эгоистических соображений мы становимся добрыми, ласковыми, нравственными. Эгоизм, как и любое другое явление нашей жизни, не бывает однозначным. Главное — задумываться. Над любым помыслишь — и уже благо. Да ведь приучить себя надо. Чем прежде всего хорошо и полезно писательство для пишущего? Пишешь — задумываешься о вещах и делах, мимо которых в обычной скоробегущей жизни проскакиваешь, скользнув пустым взглядом, и уже где-то далеко от промелькнувшего слова, события, деяния. А тут остановился, написал, потом задумался (так бывает нередко — сначала было слово, мысль возникла потом). Потом анализировал, себя представил в подобной ситуации, произнесшим то же слово, участником похожего события, сотворившим сходное деяние. Задумаешься — и, может, хоть на время лучше станешь!
Так и эгоизм заставляет прикидывать, продумывать, что, зачем да почему сделал, сказал это он, я… Эгоист и альтруист? Или наоборот: альтруист — эгоист. Если подумать, никакого парадокса.
Эгоизм всюду. Эгоистичны дети, точно старики. Но это эгоизм физиологический, у тех и других нет сил выжить без посторонней помощи, они живут за счет окружающих — такой естественный и непреложный факт, — винить их за это нельзя, бороться с этим нелепо. Борьба была бы жестокой и бессмысленной. Детям надо противопоставлять лишь доброту и антиэгоизм, потому что доброе они усвоят, переварят — может быть… Но лишь при условии, что доброта будет сопровождать, окружать их весь период мужания. А если бороться с детским эгоизмом — что ж, тогда они борьбу усвоят. И переварят. Стариков надо терпеть и помогать, ибо надо платить по векселям, подписанным нашим детством. Долги надо платить.
В болезнях человек, как правило, эгоистичен. Неминуемо он вынужден сосредоточиваться на своем личном недуге, личном убожестве физическом. Естественно, это волнует его больше всего, и чаще, чем раньше, он заставляет других слушать о своих болезнях, сопереживать им. И надо готовиться к любым возможным срывам. Он болен, а мы, пока здоровые, должны понять, что нет другого выхода, чтобы уберечь собственную честь, собственное достоинство. Мы должны быть терпимыми, хотя бы для того, чтобы так же были терпимыми с нами, когда придет время.
Уговариваешь какого-нибудь пьяницу не пить. И поначалу тривиально и стандартно талдычишь ему о загубленном здоровье, рисуешь страшные картины распада организма: от сизого носа до цирроза печени. А потом понимаешь — о себе заботишься, особенно если пьяница этот — любимый тобой человек.
С близким так любишь говорить, толковать, молчать, мечтать, советоваться, перекидываться мнениями, полурепликами. Всегда поймет он тебя с полуслова, с полувзгляда, с полупаузы. Потому и любимый. С ним хочется обсудить книгу, работу, товарища общего, жизнь, судьбу, просто посплетничать.
Но если он пьет, пытаешься встретиться с ним, пока он не напился, пока еще можно посоветоваться да посплетничать. И не успеваешь поймать его в хорошем виде все чаще, все чаще. Все реже и реже удается с ним перемолвиться да поделиться. Начинаешь чувствовать себя обкраденным, обездоленным, одиноким. Ему этого не почувствовать — он выпил, и ему хорошо. Ему хорошо, а мне, эгоисту, плохо. И переходишь к запугиванию: умрешь, заболеешь, в дурдом попадешь.
Ты стал скучен, неинтересен. Скучен и неинтересен.
Вот. Вот главное!
Но это нам плохо. Из эгоизма мы не хотим, чтоб он пил, и начинаем бороться с его питьем негодными средствами. Делаем вид, что мы альтруисты. Все сводим к его здоровью. Ставим болезни на первое место. Взываем к его эгоизму. Нет бы сказать: «Ты мне стал скучен, ты неинтересен, нуден, глуп. С тобой уже не о чем говорить. Ты все понимаешь теперь не так, как понимали мы когда-то вместе. Ты меня не слышишь, да и видишь ты не меня, а кого-то другого. Мне с тобой плохо».
Наверное, не в борьбе дело. Наверное, вначале пьяницу можно — если можно — своей любовью взять да жаждой его любви, а потом — ничем. Потом ждать. Ждать и плакать, пока сам пардону не попросит. А не попросит — можно ставить крест. Ведь здоровье все-таки разрушается, ведь действительно почему-то нос становится сизым, и цирроз действительно нередок, дурдом — это реально, ну и в конце концов — распад, куда деться.