Страница:
Откуда у маленьких человечков — ему всего одиннадцать — бывает такой чуткий сон? Я в детстве спал так, что и бомбежка не могла меня разбудить. Мама будила: «Вставай, вставай, сынок. Тревога. Бомбят. Опять прилетел. Уходить надо. Да вставай же…» А я еще долго мычал, как все нормальные дети: «Сейчас, сейчас, угу, иду…» — и никак не мог проснуться, не мог расслышать уже начинавшееся уханье зениток и бомб где-то пока еще на окраинах города. Откуда это у Виктора? И Вика спит хорошо — не разбудишь ее простыми, якобы случайными уловками.
Четвертый час. Я что-то слишком разгулялся. Виктору бы такой сон, как у Вики. Ну, вот и разбудил. Громко говорить мы все равно боимся. Да мы стараемся вообще обходиться без слов.
Это не бессонница. Бессоницы у меня, тьфу-тьфу, не сглазить бы, пока нет. Стоит на ночь поесть, как тотчас смаривает. Еда лучше всяких снотворных — никогда не мог понять, почему столь простая истина никак не может овладеть массами страдающих бессонницей.
И опять заснул…
А утром проснулся — смутный свет сквозь занавески уже дает понять, что рассвет наступил, и хотя заоконная серость еще не позволяет хорошо все разглядеть, но занимающийся день, оживающая жизнь уже не сулят никаких иллюзий, а наоборот — разрушают возникшие под утро. Ясность ежедневной обыденности начинает забирать меня в свои руки.
Вокруг меня моя комната, с моими легкими шторками, мои книжки, мои стол и стулья, и рядом моя жена. Впрочем, на этот счет и ночью у меня иных представлений не возникало. Теперь надо найти тропиночку в ту комнату, выйти в свет, в жизнь — и дальше прямая дорога на работу.
Вообще-то могу еще немного полежать да подумать. Такой покой, пустое время, пустое думанье и приводят порой к великим решениям. Мои великие решения могут быть лишь на моем уровне — уровне мышления заведующего хирургическим отделением.
В отделении у меня сейчас ремонт. В одной половине лежат больные, другая закрыта — там грязь, шум, пыль ремонтная. На этаже, где операционный блок, тоже половина работает, а вторая отдана под ремонт.
Ох, ремонт! Лучше и не думать об этом…
Стоило мне выйти из комнаты, как Виктор в тот же миг открыл глаза.
— Опять вы ночью чего-то возились. Не выспался из-за вас. Чего вам, дня не хватает, что ли?
— Поспи еще. Время есть.
— Больше не получится. Ну вас.
Виктор стал спать даже более чутко, чем раньше.
«Что вам, дня не хватает?»
Смешно.
И Вика услышала — крыльями захлопала. Кудахчет над ребенком: мальчику мыться надо, одеваться, а ей кормить его. Уже не до меня. Уже я забыт. Что называется, компенсация вины за ночное беспокойство. Ну и шут с ними. Пойду в душ — пусть они тут пока разбираются.
А может, взять у Вальки ключ? Квартира у него целый день стоит пустая. Сходим с Викой к нему после работы, как когда-то в древние прекрасные времена. Молодые времена. Смешно. В душ. Под душ.
Душ смоет все. Душ смоет сон, душ смоет ночь, негу, ночную заботу. С одеждой напяливаю заботы дневные, деловитость и все прочее, столь необходимое в жизни при солнечном свете. Душ, вода выстраивают границу между сном и делом. Гимнастика к воде уж ничто не добавляет для нашего переключения от тьмы к свету.
Настал свет, и начался день. Постель, несколько шагов, вода, одежда, еда и… марш, марш на работу. Вот ухожу к болезням, операциям, ремонту, рабочим, прорабу, главврачу. Оказывается, не только иглы атравматические, или протезы для сосудов, или эндоскопы-световоды, или новые антибиотики, гормоны в дефиците, но и стекло, линолеум, разные клеи, пасты, краски, плитки… Да и плитки, выяснилось, разные бывают… Вот и польза от ремонта. Есть даже какая-то плитка по имени «кабанчик»!
Узнавание нового всегда полезно. Наверно.
Наверно, пригодится когда-нибудь для чего-нибудь.
По крайней мере, узнал, что не только нам, врачам, доставать приходится то, без чего и на шаг не сдвинуться.
С утра раздражен. Злюсь на все из-за невозможности злиться на причину.
Да, наверное, и не знаю истинной причины: где она, которая она, что она? Где искать подвох?
Умом я не хочу Вике изменять, а мысли все ж невольно появляются. Или обманываю самого себя?
Нелепость какая-то. Не давать же Витьке снотворного. Да он нормально спит — только чутко.
Решено. Возьму у Вальки ключ.
Только на операциях и отходишь от всей этой чепухи. В результате отнимаю у ребят их законных больных и оперирую сам. Нехорошо. Они ассистируют и наверняка обижаются. А я во время операций ворчу, кричу — кто как называет, — потом извиняюсь. И не прав уже дважды. Криком доказывал одно; извиняясь, говорю прямо противоположное. Все время доказываю обратное. Так и жизнь пройдет. С чего начинается душевный ералаш?
Полно в голове противоречий. У меня? Иль у всех так? Жизнь и состоит из противоречий. Они же, черт возьми, и двигают прогресс. И нечего искать у меня разномыслие в разное время. Так и есть. И не только у меня. Наверное, так надо.
Пойду к нашим сестрам жить в общежитие. Для того оно и общежитие, чтобы жить. Жить общо.
Смешно и думать даже. Дадут полкомнаты. На одного или с Викой? На день или на ночь? А Виктор в школе…
Во время операции какая только абракадабра в голову не залезет. Ералаш!
Вот и на Тоню накричал сегодня. Собственно, не накричал. Но все равно. На сестер я стараюсь не кричать, не ворчать даже — слишком разные уровни. Она мне не может ответить в том же духе. Теряю контроль над собой. Они тоже должны следить за своими словами. И хватит смаковать ситуацию с ремонтом, прорабом. Болезнь болезнью. Ремонт ремонтом. Хорошая сестра все должна соображать. Не всякая рождена хорошей сестрой. Она-то хорошая. Соображает. Тем более. Не пойму, чего она хочет. Живет в общежитии. Тоже с кем-то. Не одна. И приятная при этом женщина. Как они чувствуют всякие трещины! А какую она почувствовала? Зря накричал. Симпатичная женщина. И сестра хорошая. Всегда выполняет все точно. Любознательная.
Желудок оперирую. Сама операция, главная ее часть, недолго длится, как пора зрелости, а подготовка к операции, начало ее — до основного решения — кажется, невесть сколько продолжается, словно детство, которое тянется, тянется… А пока ждешь, настораживаешься, еще ничем не отвлечен, еще все впереди и все неизвестно. Начало жизни и начало операции. Дернул ее черт сравнить эту больную с матерью прораба. Не понимает, а лезет. А может, понимает, знает, о чем надо сказать и в какой момент. Чертовка. Бесовское поведение.
Да, похожа. И по клинике, и по симптоматике, и по возрасту. И прорастало так же. Так же, да не так же. Было бы так же, и закончил так же — зашил бы, и все. Так же! Поначалу и я решил, что ничего нельзя сделать. А потом шаг за шагом, шаг за шагом: там отошел немного, здесь отошел немного — глядишь, и опухоль полностью отошла. Можно убрать всю. Повезло нам. И ей. Удалил все. А каково будущее — кто скажет?
И у матери прораба я пытался, старался, да там оказалось сложнее. Ничего не вышло. А сегодня получилось. Посмотрим, что будет дальше, но пока получилось. Надолго ли? Если пять лет протянет — тогда победа. Но это уже наука подведет итоги.
Эта больная выпишется — если она выпишется, — и я никогда больше не увижу ни ее, ни ее родственников. А вот сына той я должен видеть каждый день, пока идет ремонт. Ему самому выгодней, чтоб я глаза не мозолил, быстрей с нашей больницей покончить. С нашим объектом, как они говорят. И мне выгодней, чтоб он глаза не мозолил. Да от меня ничего не зависит.
Ведь каждый день надо спрашивать: «Как мама, Петр Ильич?» Будто не знаю, как его мама. И каждый день. Как утренний выпуск программы «Время». Одно и то же, одно и то же. Такое разве выдержишь?!
Удалил весь желудок вместе с опухолью. Неплохо получилось на этот раз и сшилось хорошо. Посмотрим, что дальше…
Надо ж было ей сравнить с его матерью! «Евгений Максимович, у матери Петра Ильича так же было, а не удалось. Почему?» — «Почему! Нечего лезть не в свои дела, где ничего не понимаешь. Так, да не так». — «Извините, Евгений Максимович. Мне показалось, что так же». — «Было б так же, сделал бы так же. И не отвлекай, пожалуйста, от работы. Занимайся своим делом. Чего тебе в операционной? Иди в отделение».
Вот так было.
И этот тоже. Помогай и молчи. Смотри, что делаю, отводи ткани, вяжи нитки как следует… И, пожалуйста, без советов. Нет, ему неможется:
— По-моему, Евгений Максимович, Тоня права. То же самое. Лучше зашить. Лучше оставить все на месте. Помрет.
Пришлось и с ним говорить по рецептам плохой литературы:
— Сейчас важно, как по-моему, а не по-вашему. Когда твои руки будут на месте моих, тогда получишь право сказать, что там у тебя в чердаке по-твоему… Лучше помолчи.
Ну и так далее. Грубо, конечно. Не объяснять же сейчас, в это время и с этим настроением, чем отличаются оба случая. Здесь есть шанс отойти, а там был шанс получить кровотечение. Впрочем, жизнь покажет. Вот если с ними по-человечески — совсем распускаются. В какой клинике ему бы разрешили столько разговаривать? Шефу во время операции столько советов давать? Давно бы убили. Да и я не больно много даю ему поговорить. Если как с людьми, тут же на шею садятся. А он продолжает:
— Все. Молчу. Только, если и вытянет, через месяц уже метастазы пойдут. Лишние силы тратить, лишние муки прибавлять, страдания продлевать.
— Хватит под руку каркать. И не занимайтесь бухгалтерией, Олег Миронович. У вас другая специальность. Вы не в конторе работаете. Это операционная! Вы в хирурги пошли, а не в советники-утешители.
Идет спокойная часть операции, вот и могут болтать черт знает как. А если напряжение, раздражение только от тяжести момента, короче б говорил и грубее. Не от операции — от хамства ворчу. Это у нас в операционных называется ворчанием. Хамство простое.
Он молчит, а у меня простор для дальнейших деклараций:
— Психология твоя терапевтическая. Понял? Без риска никого не вылечишь.
Опять отвечает. Вот она, демократия на работе!
— И в тот раз рисковал бы. В тот раз в пределах разума почему-то действовали.
— Те — издали, не видят — потому и говорят. А твои глаза где? Тебе-то видно. Или у тебя глаза без рук? Пробовать надо. Не получится так не получится. Наша профессия такая. Зануда. Риск на глазах у сына? Да? С шансом в сотую долю процента, да? Смерть после операции — хуже смерти от болезни. И не говори под руку.
— Не злитесь, начальник. Где же под руку? Вы уже все сделали. Зашиваете живот. До этого я молчал.
— Экой молчун! А когда от сосудов отходил? Молчал? Чуть не за руки хватал.
— Ну, за руки не хватал, а просто испугался.
— «Испугался»! Вот именно. Нечего и в лес тогда ходить. Я и говорю — терапевт. «Испугался»! Трус не играет в хоккей.
— Вот уж в чем ни меня, ни вас упрекнуть нельзя. Хоккей от нас далеко. А Витька ни в какую спортивную школу не ходит?
— С ума, что ли, сошел? Они там горбатят больше чем в школе. У нас детский труд запрещен, а я законы уважаю.
— Мысль ваша ясна. Уже можем говорить. Типовое зашивание. А вы все ругаетесь.
— Типовое. Вот и зашивай сам, без меня. Я свое дело сделал.
Бросил инструменты на стол и пошел. Ничего особенного. Все нормально. Все я делал и вел себя правильно. Говорил, правда, порой некрасиво. Иду по коридору, а за мной Тоня бежит:
— Евгений Максимович, Евгений Максимович!
— Ну?
— Извините, пожалуйста, если что не так. Я просто боялась, а вдруг Петр Ильич что узнает да не поймет…
— Что за вздор! Это бред — будто все здесь похоже. Да и откуда ему знать все наши сомнения? Не морочь голову, отвяжись, — не очень-то изящно огрызнулся я и пошел. Однако после операции обязан быть повежливей. И пошел еще быстрее. Где ей меня догнать… У меня один шаг — три ее. Не бежать же за мной. Вот приеду к ней в общежитие — будет знать.
Не так уж импульсивно я оставил Олега одного: посмотрел на часы и понял, что надо успеть на оперативку с ремонтниками. Сегодня у них начальство из ремтреста. Собеседование, совещание они называют оперативкой. Сегодня оперативка с нами, с клиентами.
На оперативку!
Пятиминутка, летучка, планерка, аврал, оперативка — все они своим названием подчеркивают быстроту и натиск, но на самом деле меньше часа ни одна из подобных пятиминуток не длится.
Успел.
Расселись в одной из палат. Наш главный врач, их главный инженер, прораб, бригадиры, еще какие-то начальники из треста. Расселись на козлах, на стульях. Они все в пальто, а мы в халатах среди серо-коричневой массы ремонтников светлыми вкраплениями.
Мы присутствуем, но будто нас и нет. Мол, вынуждены терпеть нас. Идут пустые разговоры о сроках сдачи, хотя говорить надо о том, как делают. Качество их работы таково, что о сроках сдачи, по-моему, говорить бессмысленно. А они все — сроки, сроки! Брякают бессмысленные даты, будто взятые напрокат. Потом отдадут обратно.
— К десятому сдадите?
— Может, к двадцатому запишете?
И все понимают, что нереально и даже нелепо думать о конце ремонта в обозримое время. Собственно, они не о конце работы — о сдаче говорят. Откуда у них эти даты в голове всплывают, наверное, не понять никогда. Сначала мне представлялось, что просто я их работы не понимаю. Но когда я увидел, как спокойно назначают они день сдачи через неделю, в то время как нам, людям из другого мира, видно, что работы здесь еще не на один месяц, то просто перестал прислушиваться и реагировать. Лишь присутствую, думаю о несущественном, о ерунде всякой, что влезет в глаза, в уши, в голову или выползет из моей мусорной памяти.
У начальника треста, главного инженера и еще какого-то бугра их конторы, у всех трех, лысины старательно прикрываются справа налево оставшимися волосиками. Какие же логические извивы заставляют вполне справных мужиков скрывать свои вторичные, пусть даже третичные мужские признаки? Лысина характерна для мужчины. Лысый — значит, мужик. Чего же скрывать? И тем не менее столь явный, хоть и не стыдный, мужской признак прячут, словно прикрывают нечто тайное и интимное. Да порой так комично тремя длинными волосинками перечеркивают голое поле розоватой плеши, чем только лишний раз обращают внимание на недостаточность такого вторичного мужского полового признака, как ум, подчеркивая свой женственный страх перед собственной мужественностью.
Облик мужской отличается от женского лика бородой и лысиной. Лысину скрывают, а бороду сбривают! Где логика?..
Они все еще о сроках сдачи?
У животных лысины нет — разве что бесконечно старые или больные звери. Борода у мужчины, гладкость лица женщины — тоже результат эволюции. Женщина, наверное, прошла дальше по эволюционной лестнице; поэтому, скорее всего, мужики и прячут недостаточное эволюционное достижение, стихийно стыдясь и страшась собственного природного отставания? Нет. Сначала были волосы — лысина стала потом. На голове. А на лице наоборот…
Ну вот, вроде к делу перешли. Обсуждают, что сделано. Перечисляют. Хорошо, я утром обошел уже сделанное по их понятиям. Они, видите ли, считают, что перевязочная отремонтирована.
Не знаю. Не уверен.
— Плитка, по-моему, плохо лежит, дышит. Но это сами посмотрите. Как бы не отвалилась при первом же мытье.
— Не отвалится, — высказался мой друг прораб.
— Не знаю. Сами посмотрите.
— Смотрел я, — говорит, а на меня и не смотрит. Да что я ему плохого сделал?!
— Ну ладно. Сами решите. Но вот пол выше уровня коридора. Каталку с больным завезти трудно будет. У меня ведь женщины каталки возят. А начнут мыть перевязочную — вся вода в коридор польется. Ведь перевязочную иногда приходится водой заливать, чтоб отмыть.
Сказал и жду ответа: «Не польется». Тогда я встану, пойду туда и плесну ведро воды. Пусть видят.
А все не так получилось. Начальник их включился:
— Кто делал перевязочную?
— Василич.
— Он что, не знает? Уровень таких помещений должен быть на восемнадцать миллиметров ниже уровня коридора. Сейчас пойдем посмотрим. Если так, пусть переделывают за счет своего времени.
— Вам легко говорить. А мне какие плитки привезли? Здесь же всего лучше «кабанчик» бы. (Опять они про этот мистический «кабанчик». Пора уже посмотреть на него, что за диво такое.) И паста ни черта не держит. Слой пришлось увеличить, вот и подняли.
— А чего же делали? Подождали бы.
— Вы же сами гоните: быстрей, быстрей. Да и рабочим я должен что-то подписывать, чем-то наряд надо закрывать. Простой, что ли? — Это он мне отвечает, а смотрит в сторону нашего главного.
Главный молчит. Я говорю:
— Конечно, быстрей. А то придут утром с похмелья, тут тебе и быстро, и пол не по кондиции, и плитка валится. Быстрей, но чтоб работать можно было, а не мучиться.
— Вы много мучаетесь? Разрезали, зашили и пошли. Сестрам — да, сестрам трудно будет. А вы-то! Мученики… У нас с похмелья только плитка валится, а у вас с похмелья — неоперабельно.
Вот тебе и эволюция! Горилла! Какая сила меня подняла? Оплеуху закатил!
И не видел, может, к счастью, реакции окружающих. В глазах темно. Слава богу, что ничего не вижу. Темно в глазах не от гнева — от стыда.
Да уже поздно.
И убежал.
Вот она, эволюция!
Слабость делала человека сильнее всех вокруг. Эволюция довела мозг человека до того, что порой он пренебрегал силой, и при непосредственном столкновении равных появилась идея не отвечать на удар ударом, а противопоставлять мощи тела силу духа.
Кто с этим соглашался, кто возражал. Кто развивал дух да мозг, кто тренировал тело. Кто говорил о потребностях и возможностях своего высокого духа искренне, а кто лишь воображал, будто откровенен с собой. На самом деле рефлексы четвероногих порой одерживали верх, лишь только тело одолевали какие-либо неожиданные обстоятельства и низводили все эволюционные достижения на уровень физических возможностей. И на мгновения — у лучших людей на мгновения, но с большими, продолжительными последствиями, — сила одолевала мозг.
Мозг, дух должен быть сильнее — так хотела эволюция.
Какая эволюция, какой дух поднял руку Евгения Максимовича на себе подобного? Как же сила слабого тела в короткий миг победила слабость сильного духа? Неужто жизненные неурядицы тела могут сломать более молодую эволюционную надстройку?
Где оно — римское право?!
— А ты чего? В морду сразу же. Другие видели — он первый.
— Надо бы. Нехорошо только — люди.
— А он-то при людях! Я рядом сидел. Константин, тот не видел. Тебя же не было тогда?
— Я куда-то вышел. Но, если надо, я скажу.
— Чего ты скажешь? Я-то был, видел. Еще наши были. И их главный врач.
— Давайте, дорогие гости, выпьем еще по одной. Вот матери нет, и вы у меня первый раз. Помянем. Так.
— Водка плохая. И чего ж меня-то не было!
— Водка не плохая. Верно, пить надоело. Вот ушел и не видел. Он врезал Петьке — тот только рот открыл. Да, Петь.
— Я и не понял ничего. Ну, не так сделал. Переделаем. Если мы все так на работе будем… Армия, что ли… Он-то свою работу переделывать не стал?
— Ему не переделать.
— Я бы сразу дал ему. Откуда огурчики у тебя такие? Из магазина, что ли?
— Не сам же банки закатывал.
— Может, мать еще?
— Вообще-то мать делала какие-то банки.
— Давай еще помянем.
— Давай. Ага. Хлебушком занюхай, а потом уж огурчик.
— Маленькие, с пупырышками, сладкие.
— Соленые. Вот я, когда увидел, как он врезал, сразу хотел… Вскочить даже не успел. Сразу тот удрал.
— Звонок. Кто пришел? Пойди открой. Тебе ближе… Антонина! Тонюшка, иди выпей с нами. Мы тут мать мою поминаем, вот.
— Я на минутку, Петр Ильич… Я не буду.
— Нет, Антонина. Вы должны с нами. Помянуть мать Петра надо.
— Уже поминали. Уже и на девять дней поминали, и на сорок дней поминали.
— А мы еще не были у Петра. Ведь при мне он врезал. Антонина, должна выпить. Раз пришла — должна.
— А я вот не был, когда было. Я бы дал ему, Петь.
— Да не успел я. Только подумал: за что?!
— Я вскочил. Подумать не успел, а вскочил, да он уже удрал.
— Ушел. Испугался. Надо было дать.
— Нехорошо так. Он ведь мою мать оперировал. Как я при всех?
— Не было меня. «Мать»! Ну и что?! Что он сделал? Где мать-то? Умерла ведь. Я бы…
— Зря вы, дядечки-мальчики, расшумелись. Он и сам сейчас знаете как убивается. Он ведь с приветом, с психом. А другие у нас — наоборот. Говорят: молодец. Наконец-то нашелся человек и сказал им про их работу. Про ремонт то есть.
— Плохо работаем?! А он может без ножа работать? Не больно наработает, если, к примеру, пенициллин не дадут. А с приветом если — не работай. Иди на пенсию. Псих без справки. Меня не было.
— Молодой еще — на пенсию!
— Что верно, то верно. Пришел ко мне, говорит: прости ты меня, Петр Ильич, и сам не знаю, что со мной. Хочешь — ударь меня. Хочешь — при всех ударь. Я вот в знак примирения бутылку коньяка принес.
— Это при мне было. Коньяк ему больной принес, и он к нам. Знаем. Я ему сразу сказал: «Пошел давай отсюда. Не хрена нам с тобой разговаривать. Еще поплачешь у нас». Еще взятки свои нам тащит. Прохиндей.
— Я стою как дурак, что и говорить, не знаю.
— А в этот раз не было меня. Жаль. Не успел. И ушел?
— Сразу ушел. Коньяк на столе оставил.
— Да? Я и не видел. Все думал, что ответить.
— Давай морду набьем — и квиты.
— Да вы что! Дядечки-мальчики, очумели? Он и так весь искаялся, а вы — драку. Да ведь ремонт-то и впрямь уже надоел всем. Он все равно считает, что работаете плохо. А сам-то он мужик хороший.
— «Ремонт надоел»! У вас он только два года, а мы всю жизнь в таком ремонте. — Константин засмеялся, радуясь, по-видимому, найденному образу. — Сразу надо было в морду.
— Нельзя же, говорю. Он мать мою оперировал. Вот.
— Ну что заладил! «Мать, мать»! Вот, вот. Где она, твоя мать, после его операции?
— И то… Да… Оперировал. Налейте еще, что ли.
— Он сейчас точно такую же, как ваша мама, оперировал. На этот раз удалось ему все убрать.
— Вот видишь, Петь! А ты — «маму оперировал». Правильно ты ему сказал: у нас только плитки отвалятся, а у них… За твое здоровье, Антонина. Выпей с нами чуток. За его здоровье. За хозяина. Ну, вот и молодец. Правильно. Жаль, меня в этот раз не было. Тогда был, а сейчас нет. Плохо. Колбаску подай.
— А я был в этот раз.
— Антон, положи себе консерву на хлеб. Все лучше будет. Ты хоть кошку заведи. Антонина, у тебя кошки нету?
— Я кошек не люблю.
— Не любишь? Все живое что-то. Антонина, выпей еще.
— Да не пью я.
— Немножечко можно. Ты ему помогала? Ты ему помогала — знаю. Хочу за твое здоровье выпить.
— Да, Антон. Спасибо тебе за все. Давай выпьем. За тебя, Антон.
— А я не был тогда, я бы сразу дал.
— «Дал»! Говорю, нельзя. Мать оперировал.
— «Нельзя»! Не слышал, что ли? А по морде, значит, можно? На работе. Ты исполнял свои обязанности, а он — по морде. Да за это срок дают.
— Во! Правильно, Петь! В суд подавай. Как так? По морде при исполнении служебных обязанностей. Давай в суд. Я свидетель.
— Свидетелей-то много.
— Все. Заметано, Петь. Давай список писать буду — кто был.
— Неудобно. Он мать оперировал. Ваше здоровье, мужики.
— Ха!.. Ух! Хорошая водка. Занюхаешь — и хорошо. Ты не за себя. Ты за всех нас. Что это будет, если каждый по морде, да на работе. Тебе неудобно, а мы, рабочие, терпеть должны от них! Давай пиши. В суд. Завтра же идем вместе. Я от коллектива. У нас коллектив решает. Петька один, а мы решили. Так, Константин?
— Слушай, а что будет, если все-таки дать ему по морде? А?
— Что будет? Что?
— «Что-что»! Вот подойдешь и дашь — что будет?
— Ну и даст.
— Думаешь, ответит?
— Не-а. Не станет.
— Говорит только так. А как врежешь — сразу руками замахает.
— Не. Не станет.
— А что? Закроется?
— Или пойдет?
— Не. Молчать будет.
— Много ты о нем понимаешь. Тоже врежет.
— Не-а. Не врежет.
— А если врежет? Что тогда?
— Ну, тогда мы ему дадим.
— Промолчит.
— А промолчит, тогда бить, бить… Пока не заговорит.
— Или закричит.
— И на колени. Пусть прощения просит.
— Да он просил.
— Нет, врежет.
— Молчать будет.
— Давай врежем, Петь. Пусть знает, Петь.
— Да он знает.
— Да вы что, дядечки? Он же хороший, Евгений Максимович. Он всем помогает, вежливый. Ну, виноват он перед Петром Ильичом. А вы-то что? Вы при чем? Он со всеми вежливый.
— Мы при чем?! Он всех нас оскорбил. Мы принципиально. У Петьки, может, душа горит от оскорбления. Честь его и наша рабочая честь затронута. Мы требуем справедливости. И не можешь ты так этого оставить. Не можешь! И мы не можем. Надо было сразу… От коллектива пойду я. Чтоб из принципа, по справедливости…
Когда они расходились, Константин, поборник чести и справедливости, остановился около лифта, обнял Петра и сказал:
— Да шут с ними, Петя. Мало, что ли, мы по морде получаем? И дальше проживем. Да больно он противен мне… Подумаешь, вежливый! Здоровается. Советские люди всегда здороваются. Вот я кому-нибудь ихнему тоже врежу за их работу. Здоровается! Вот в армии: сколько раз встречу офицера, столько раз и здоровался. Положено козырять. Значит, и я вежливый? Вежливый! А по морде бить — это что?! Вежливый! Мальчики-дядечки тебе…
Четвертый час. Я что-то слишком разгулялся. Виктору бы такой сон, как у Вики. Ну, вот и разбудил. Громко говорить мы все равно боимся. Да мы стараемся вообще обходиться без слов.
Это не бессонница. Бессоницы у меня, тьфу-тьфу, не сглазить бы, пока нет. Стоит на ночь поесть, как тотчас смаривает. Еда лучше всяких снотворных — никогда не мог понять, почему столь простая истина никак не может овладеть массами страдающих бессонницей.
И опять заснул…
А утром проснулся — смутный свет сквозь занавески уже дает понять, что рассвет наступил, и хотя заоконная серость еще не позволяет хорошо все разглядеть, но занимающийся день, оживающая жизнь уже не сулят никаких иллюзий, а наоборот — разрушают возникшие под утро. Ясность ежедневной обыденности начинает забирать меня в свои руки.
Вокруг меня моя комната, с моими легкими шторками, мои книжки, мои стол и стулья, и рядом моя жена. Впрочем, на этот счет и ночью у меня иных представлений не возникало. Теперь надо найти тропиночку в ту комнату, выйти в свет, в жизнь — и дальше прямая дорога на работу.
Вообще-то могу еще немного полежать да подумать. Такой покой, пустое время, пустое думанье и приводят порой к великим решениям. Мои великие решения могут быть лишь на моем уровне — уровне мышления заведующего хирургическим отделением.
В отделении у меня сейчас ремонт. В одной половине лежат больные, другая закрыта — там грязь, шум, пыль ремонтная. На этаже, где операционный блок, тоже половина работает, а вторая отдана под ремонт.
Ох, ремонт! Лучше и не думать об этом…
Стоило мне выйти из комнаты, как Виктор в тот же миг открыл глаза.
— Опять вы ночью чего-то возились. Не выспался из-за вас. Чего вам, дня не хватает, что ли?
— Поспи еще. Время есть.
— Больше не получится. Ну вас.
Виктор стал спать даже более чутко, чем раньше.
«Что вам, дня не хватает?»
Смешно.
И Вика услышала — крыльями захлопала. Кудахчет над ребенком: мальчику мыться надо, одеваться, а ей кормить его. Уже не до меня. Уже я забыт. Что называется, компенсация вины за ночное беспокойство. Ну и шут с ними. Пойду в душ — пусть они тут пока разбираются.
А может, взять у Вальки ключ? Квартира у него целый день стоит пустая. Сходим с Викой к нему после работы, как когда-то в древние прекрасные времена. Молодые времена. Смешно. В душ. Под душ.
Душ смоет все. Душ смоет сон, душ смоет ночь, негу, ночную заботу. С одеждой напяливаю заботы дневные, деловитость и все прочее, столь необходимое в жизни при солнечном свете. Душ, вода выстраивают границу между сном и делом. Гимнастика к воде уж ничто не добавляет для нашего переключения от тьмы к свету.
Настал свет, и начался день. Постель, несколько шагов, вода, одежда, еда и… марш, марш на работу. Вот ухожу к болезням, операциям, ремонту, рабочим, прорабу, главврачу. Оказывается, не только иглы атравматические, или протезы для сосудов, или эндоскопы-световоды, или новые антибиотики, гормоны в дефиците, но и стекло, линолеум, разные клеи, пасты, краски, плитки… Да и плитки, выяснилось, разные бывают… Вот и польза от ремонта. Есть даже какая-то плитка по имени «кабанчик»!
Узнавание нового всегда полезно. Наверно.
Наверно, пригодится когда-нибудь для чего-нибудь.
По крайней мере, узнал, что не только нам, врачам, доставать приходится то, без чего и на шаг не сдвинуться.
***
Какая-то трагикомическая ситуация. Из-за чего? Из-за плохого Витькиного сна? Из-за квартиры? Из-за чего?С утра раздражен. Злюсь на все из-за невозможности злиться на причину.
Да, наверное, и не знаю истинной причины: где она, которая она, что она? Где искать подвох?
Умом я не хочу Вике изменять, а мысли все ж невольно появляются. Или обманываю самого себя?
Нелепость какая-то. Не давать же Витьке снотворного. Да он нормально спит — только чутко.
Решено. Возьму у Вальки ключ.
Только на операциях и отходишь от всей этой чепухи. В результате отнимаю у ребят их законных больных и оперирую сам. Нехорошо. Они ассистируют и наверняка обижаются. А я во время операций ворчу, кричу — кто как называет, — потом извиняюсь. И не прав уже дважды. Криком доказывал одно; извиняясь, говорю прямо противоположное. Все время доказываю обратное. Так и жизнь пройдет. С чего начинается душевный ералаш?
Полно в голове противоречий. У меня? Иль у всех так? Жизнь и состоит из противоречий. Они же, черт возьми, и двигают прогресс. И нечего искать у меня разномыслие в разное время. Так и есть. И не только у меня. Наверное, так надо.
Пойду к нашим сестрам жить в общежитие. Для того оно и общежитие, чтобы жить. Жить общо.
Смешно и думать даже. Дадут полкомнаты. На одного или с Викой? На день или на ночь? А Виктор в школе…
Во время операции какая только абракадабра в голову не залезет. Ералаш!
Вот и на Тоню накричал сегодня. Собственно, не накричал. Но все равно. На сестер я стараюсь не кричать, не ворчать даже — слишком разные уровни. Она мне не может ответить в том же духе. Теряю контроль над собой. Они тоже должны следить за своими словами. И хватит смаковать ситуацию с ремонтом, прорабом. Болезнь болезнью. Ремонт ремонтом. Хорошая сестра все должна соображать. Не всякая рождена хорошей сестрой. Она-то хорошая. Соображает. Тем более. Не пойму, чего она хочет. Живет в общежитии. Тоже с кем-то. Не одна. И приятная при этом женщина. Как они чувствуют всякие трещины! А какую она почувствовала? Зря накричал. Симпатичная женщина. И сестра хорошая. Всегда выполняет все точно. Любознательная.
Желудок оперирую. Сама операция, главная ее часть, недолго длится, как пора зрелости, а подготовка к операции, начало ее — до основного решения — кажется, невесть сколько продолжается, словно детство, которое тянется, тянется… А пока ждешь, настораживаешься, еще ничем не отвлечен, еще все впереди и все неизвестно. Начало жизни и начало операции. Дернул ее черт сравнить эту больную с матерью прораба. Не понимает, а лезет. А может, понимает, знает, о чем надо сказать и в какой момент. Чертовка. Бесовское поведение.
Да, похожа. И по клинике, и по симптоматике, и по возрасту. И прорастало так же. Так же, да не так же. Было бы так же, и закончил так же — зашил бы, и все. Так же! Поначалу и я решил, что ничего нельзя сделать. А потом шаг за шагом, шаг за шагом: там отошел немного, здесь отошел немного — глядишь, и опухоль полностью отошла. Можно убрать всю. Повезло нам. И ей. Удалил все. А каково будущее — кто скажет?
И у матери прораба я пытался, старался, да там оказалось сложнее. Ничего не вышло. А сегодня получилось. Посмотрим, что будет дальше, но пока получилось. Надолго ли? Если пять лет протянет — тогда победа. Но это уже наука подведет итоги.
Эта больная выпишется — если она выпишется, — и я никогда больше не увижу ни ее, ни ее родственников. А вот сына той я должен видеть каждый день, пока идет ремонт. Ему самому выгодней, чтоб я глаза не мозолил, быстрей с нашей больницей покончить. С нашим объектом, как они говорят. И мне выгодней, чтоб он глаза не мозолил. Да от меня ничего не зависит.
Ведь каждый день надо спрашивать: «Как мама, Петр Ильич?» Будто не знаю, как его мама. И каждый день. Как утренний выпуск программы «Время». Одно и то же, одно и то же. Такое разве выдержишь?!
Удалил весь желудок вместе с опухолью. Неплохо получилось на этот раз и сшилось хорошо. Посмотрим, что дальше…
Надо ж было ей сравнить с его матерью! «Евгений Максимович, у матери Петра Ильича так же было, а не удалось. Почему?» — «Почему! Нечего лезть не в свои дела, где ничего не понимаешь. Так, да не так». — «Извините, Евгений Максимович. Мне показалось, что так же». — «Было б так же, сделал бы так же. И не отвлекай, пожалуйста, от работы. Занимайся своим делом. Чего тебе в операционной? Иди в отделение».
Вот так было.
И этот тоже. Помогай и молчи. Смотри, что делаю, отводи ткани, вяжи нитки как следует… И, пожалуйста, без советов. Нет, ему неможется:
— По-моему, Евгений Максимович, Тоня права. То же самое. Лучше зашить. Лучше оставить все на месте. Помрет.
Пришлось и с ним говорить по рецептам плохой литературы:
— Сейчас важно, как по-моему, а не по-вашему. Когда твои руки будут на месте моих, тогда получишь право сказать, что там у тебя в чердаке по-твоему… Лучше помолчи.
Ну и так далее. Грубо, конечно. Не объяснять же сейчас, в это время и с этим настроением, чем отличаются оба случая. Здесь есть шанс отойти, а там был шанс получить кровотечение. Впрочем, жизнь покажет. Вот если с ними по-человечески — совсем распускаются. В какой клинике ему бы разрешили столько разговаривать? Шефу во время операции столько советов давать? Давно бы убили. Да и я не больно много даю ему поговорить. Если как с людьми, тут же на шею садятся. А он продолжает:
— Все. Молчу. Только, если и вытянет, через месяц уже метастазы пойдут. Лишние силы тратить, лишние муки прибавлять, страдания продлевать.
— Хватит под руку каркать. И не занимайтесь бухгалтерией, Олег Миронович. У вас другая специальность. Вы не в конторе работаете. Это операционная! Вы в хирурги пошли, а не в советники-утешители.
Идет спокойная часть операции, вот и могут болтать черт знает как. А если напряжение, раздражение только от тяжести момента, короче б говорил и грубее. Не от операции — от хамства ворчу. Это у нас в операционных называется ворчанием. Хамство простое.
Он молчит, а у меня простор для дальнейших деклараций:
— Психология твоя терапевтическая. Понял? Без риска никого не вылечишь.
Опять отвечает. Вот она, демократия на работе!
— И в тот раз рисковал бы. В тот раз в пределах разума почему-то действовали.
— Те — издали, не видят — потому и говорят. А твои глаза где? Тебе-то видно. Или у тебя глаза без рук? Пробовать надо. Не получится так не получится. Наша профессия такая. Зануда. Риск на глазах у сына? Да? С шансом в сотую долю процента, да? Смерть после операции — хуже смерти от болезни. И не говори под руку.
— Не злитесь, начальник. Где же под руку? Вы уже все сделали. Зашиваете живот. До этого я молчал.
— Экой молчун! А когда от сосудов отходил? Молчал? Чуть не за руки хватал.
— Ну, за руки не хватал, а просто испугался.
— «Испугался»! Вот именно. Нечего и в лес тогда ходить. Я и говорю — терапевт. «Испугался»! Трус не играет в хоккей.
— Вот уж в чем ни меня, ни вас упрекнуть нельзя. Хоккей от нас далеко. А Витька ни в какую спортивную школу не ходит?
— С ума, что ли, сошел? Они там горбатят больше чем в школе. У нас детский труд запрещен, а я законы уважаю.
— Мысль ваша ясна. Уже можем говорить. Типовое зашивание. А вы все ругаетесь.
— Типовое. Вот и зашивай сам, без меня. Я свое дело сделал.
Бросил инструменты на стол и пошел. Ничего особенного. Все нормально. Все я делал и вел себя правильно. Говорил, правда, порой некрасиво. Иду по коридору, а за мной Тоня бежит:
— Евгений Максимович, Евгений Максимович!
— Ну?
— Извините, пожалуйста, если что не так. Я просто боялась, а вдруг Петр Ильич что узнает да не поймет…
— Что за вздор! Это бред — будто все здесь похоже. Да и откуда ему знать все наши сомнения? Не морочь голову, отвяжись, — не очень-то изящно огрызнулся я и пошел. Однако после операции обязан быть повежливей. И пошел еще быстрее. Где ей меня догнать… У меня один шаг — три ее. Не бежать же за мной. Вот приеду к ней в общежитие — будет знать.
Не так уж импульсивно я оставил Олега одного: посмотрел на часы и понял, что надо успеть на оперативку с ремонтниками. Сегодня у них начальство из ремтреста. Собеседование, совещание они называют оперативкой. Сегодня оперативка с нами, с клиентами.
На оперативку!
Пятиминутка, летучка, планерка, аврал, оперативка — все они своим названием подчеркивают быстроту и натиск, но на самом деле меньше часа ни одна из подобных пятиминуток не длится.
Успел.
Расселись в одной из палат. Наш главный врач, их главный инженер, прораб, бригадиры, еще какие-то начальники из треста. Расселись на козлах, на стульях. Они все в пальто, а мы в халатах среди серо-коричневой массы ремонтников светлыми вкраплениями.
Мы присутствуем, но будто нас и нет. Мол, вынуждены терпеть нас. Идут пустые разговоры о сроках сдачи, хотя говорить надо о том, как делают. Качество их работы таково, что о сроках сдачи, по-моему, говорить бессмысленно. А они все — сроки, сроки! Брякают бессмысленные даты, будто взятые напрокат. Потом отдадут обратно.
— К десятому сдадите?
— Может, к двадцатому запишете?
И все понимают, что нереально и даже нелепо думать о конце ремонта в обозримое время. Собственно, они не о конце работы — о сдаче говорят. Откуда у них эти даты в голове всплывают, наверное, не понять никогда. Сначала мне представлялось, что просто я их работы не понимаю. Но когда я увидел, как спокойно назначают они день сдачи через неделю, в то время как нам, людям из другого мира, видно, что работы здесь еще не на один месяц, то просто перестал прислушиваться и реагировать. Лишь присутствую, думаю о несущественном, о ерунде всякой, что влезет в глаза, в уши, в голову или выползет из моей мусорной памяти.
У начальника треста, главного инженера и еще какого-то бугра их конторы, у всех трех, лысины старательно прикрываются справа налево оставшимися волосиками. Какие же логические извивы заставляют вполне справных мужиков скрывать свои вторичные, пусть даже третичные мужские признаки? Лысина характерна для мужчины. Лысый — значит, мужик. Чего же скрывать? И тем не менее столь явный, хоть и не стыдный, мужской признак прячут, словно прикрывают нечто тайное и интимное. Да порой так комично тремя длинными волосинками перечеркивают голое поле розоватой плеши, чем только лишний раз обращают внимание на недостаточность такого вторичного мужского полового признака, как ум, подчеркивая свой женственный страх перед собственной мужественностью.
Облик мужской отличается от женского лика бородой и лысиной. Лысину скрывают, а бороду сбривают! Где логика?..
Они все еще о сроках сдачи?
У животных лысины нет — разве что бесконечно старые или больные звери. Борода у мужчины, гладкость лица женщины — тоже результат эволюции. Женщина, наверное, прошла дальше по эволюционной лестнице; поэтому, скорее всего, мужики и прячут недостаточное эволюционное достижение, стихийно стыдясь и страшась собственного природного отставания? Нет. Сначала были волосы — лысина стала потом. На голове. А на лице наоборот…
Ну вот, вроде к делу перешли. Обсуждают, что сделано. Перечисляют. Хорошо, я утром обошел уже сделанное по их понятиям. Они, видите ли, считают, что перевязочная отремонтирована.
Не знаю. Не уверен.
— Плитка, по-моему, плохо лежит, дышит. Но это сами посмотрите. Как бы не отвалилась при первом же мытье.
— Не отвалится, — высказался мой друг прораб.
— Не знаю. Сами посмотрите.
— Смотрел я, — говорит, а на меня и не смотрит. Да что я ему плохого сделал?!
— Ну ладно. Сами решите. Но вот пол выше уровня коридора. Каталку с больным завезти трудно будет. У меня ведь женщины каталки возят. А начнут мыть перевязочную — вся вода в коридор польется. Ведь перевязочную иногда приходится водой заливать, чтоб отмыть.
Сказал и жду ответа: «Не польется». Тогда я встану, пойду туда и плесну ведро воды. Пусть видят.
А все не так получилось. Начальник их включился:
— Кто делал перевязочную?
— Василич.
— Он что, не знает? Уровень таких помещений должен быть на восемнадцать миллиметров ниже уровня коридора. Сейчас пойдем посмотрим. Если так, пусть переделывают за счет своего времени.
— Вам легко говорить. А мне какие плитки привезли? Здесь же всего лучше «кабанчик» бы. (Опять они про этот мистический «кабанчик». Пора уже посмотреть на него, что за диво такое.) И паста ни черта не держит. Слой пришлось увеличить, вот и подняли.
— А чего же делали? Подождали бы.
— Вы же сами гоните: быстрей, быстрей. Да и рабочим я должен что-то подписывать, чем-то наряд надо закрывать. Простой, что ли? — Это он мне отвечает, а смотрит в сторону нашего главного.
Главный молчит. Я говорю:
— Конечно, быстрей. А то придут утром с похмелья, тут тебе и быстро, и пол не по кондиции, и плитка валится. Быстрей, но чтоб работать можно было, а не мучиться.
— Вы много мучаетесь? Разрезали, зашили и пошли. Сестрам — да, сестрам трудно будет. А вы-то! Мученики… У нас с похмелья только плитка валится, а у вас с похмелья — неоперабельно.
Вот тебе и эволюция! Горилла! Какая сила меня подняла? Оплеуху закатил!
И не видел, может, к счастью, реакции окружающих. В глазах темно. Слава богу, что ничего не вижу. Темно в глазах не от гнева — от стыда.
Да уже поздно.
И убежал.
Вот она, эволюция!
Слабость делала человека сильнее всех вокруг. Эволюция довела мозг человека до того, что порой он пренебрегал силой, и при непосредственном столкновении равных появилась идея не отвечать на удар ударом, а противопоставлять мощи тела силу духа.
Кто с этим соглашался, кто возражал. Кто развивал дух да мозг, кто тренировал тело. Кто говорил о потребностях и возможностях своего высокого духа искренне, а кто лишь воображал, будто откровенен с собой. На самом деле рефлексы четвероногих порой одерживали верх, лишь только тело одолевали какие-либо неожиданные обстоятельства и низводили все эволюционные достижения на уровень физических возможностей. И на мгновения — у лучших людей на мгновения, но с большими, продолжительными последствиями, — сила одолевала мозг.
Мозг, дух должен быть сильнее — так хотела эволюция.
Какая эволюция, какой дух поднял руку Евгения Максимовича на себе подобного? Как же сила слабого тела в короткий миг победила слабость сильного духа? Неужто жизненные неурядицы тела могут сломать более молодую эволюционную надстройку?
Где оно — римское право?!
***
— Нет, ты скажи, за что он меня так?— А ты чего? В морду сразу же. Другие видели — он первый.
— Надо бы. Нехорошо только — люди.
— А он-то при людях! Я рядом сидел. Константин, тот не видел. Тебя же не было тогда?
— Я куда-то вышел. Но, если надо, я скажу.
— Чего ты скажешь? Я-то был, видел. Еще наши были. И их главный врач.
— Давайте, дорогие гости, выпьем еще по одной. Вот матери нет, и вы у меня первый раз. Помянем. Так.
— Водка плохая. И чего ж меня-то не было!
— Водка не плохая. Верно, пить надоело. Вот ушел и не видел. Он врезал Петьке — тот только рот открыл. Да, Петь.
— Я и не понял ничего. Ну, не так сделал. Переделаем. Если мы все так на работе будем… Армия, что ли… Он-то свою работу переделывать не стал?
— Ему не переделать.
— Я бы сразу дал ему. Откуда огурчики у тебя такие? Из магазина, что ли?
— Не сам же банки закатывал.
— Может, мать еще?
— Вообще-то мать делала какие-то банки.
— Давай еще помянем.
— Давай. Ага. Хлебушком занюхай, а потом уж огурчик.
— Маленькие, с пупырышками, сладкие.
— Соленые. Вот я, когда увидел, как он врезал, сразу хотел… Вскочить даже не успел. Сразу тот удрал.
— Звонок. Кто пришел? Пойди открой. Тебе ближе… Антонина! Тонюшка, иди выпей с нами. Мы тут мать мою поминаем, вот.
— Я на минутку, Петр Ильич… Я не буду.
— Нет, Антонина. Вы должны с нами. Помянуть мать Петра надо.
— Уже поминали. Уже и на девять дней поминали, и на сорок дней поминали.
— А мы еще не были у Петра. Ведь при мне он врезал. Антонина, должна выпить. Раз пришла — должна.
— А я вот не был, когда было. Я бы дал ему, Петь.
— Да не успел я. Только подумал: за что?!
— Я вскочил. Подумать не успел, а вскочил, да он уже удрал.
— Ушел. Испугался. Надо было дать.
— Нехорошо так. Он ведь мою мать оперировал. Как я при всех?
— Не было меня. «Мать»! Ну и что?! Что он сделал? Где мать-то? Умерла ведь. Я бы…
— Зря вы, дядечки-мальчики, расшумелись. Он и сам сейчас знаете как убивается. Он ведь с приветом, с психом. А другие у нас — наоборот. Говорят: молодец. Наконец-то нашелся человек и сказал им про их работу. Про ремонт то есть.
— Плохо работаем?! А он может без ножа работать? Не больно наработает, если, к примеру, пенициллин не дадут. А с приветом если — не работай. Иди на пенсию. Псих без справки. Меня не было.
— Молодой еще — на пенсию!
— Что верно, то верно. Пришел ко мне, говорит: прости ты меня, Петр Ильич, и сам не знаю, что со мной. Хочешь — ударь меня. Хочешь — при всех ударь. Я вот в знак примирения бутылку коньяка принес.
— Это при мне было. Коньяк ему больной принес, и он к нам. Знаем. Я ему сразу сказал: «Пошел давай отсюда. Не хрена нам с тобой разговаривать. Еще поплачешь у нас». Еще взятки свои нам тащит. Прохиндей.
— Я стою как дурак, что и говорить, не знаю.
— А в этот раз не было меня. Жаль. Не успел. И ушел?
— Сразу ушел. Коньяк на столе оставил.
— Да? Я и не видел. Все думал, что ответить.
— Давай морду набьем — и квиты.
— Да вы что! Дядечки-мальчики, очумели? Он и так весь искаялся, а вы — драку. Да ведь ремонт-то и впрямь уже надоел всем. Он все равно считает, что работаете плохо. А сам-то он мужик хороший.
— «Ремонт надоел»! У вас он только два года, а мы всю жизнь в таком ремонте. — Константин засмеялся, радуясь, по-видимому, найденному образу. — Сразу надо было в морду.
— Нельзя же, говорю. Он мать мою оперировал. Вот.
— Ну что заладил! «Мать, мать»! Вот, вот. Где она, твоя мать, после его операции?
— И то… Да… Оперировал. Налейте еще, что ли.
— Он сейчас точно такую же, как ваша мама, оперировал. На этот раз удалось ему все убрать.
— Вот видишь, Петь! А ты — «маму оперировал». Правильно ты ему сказал: у нас только плитки отвалятся, а у них… За твое здоровье, Антонина. Выпей с нами чуток. За его здоровье. За хозяина. Ну, вот и молодец. Правильно. Жаль, меня в этот раз не было. Тогда был, а сейчас нет. Плохо. Колбаску подай.
— А я был в этот раз.
— Антон, положи себе консерву на хлеб. Все лучше будет. Ты хоть кошку заведи. Антонина, у тебя кошки нету?
— Я кошек не люблю.
— Не любишь? Все живое что-то. Антонина, выпей еще.
— Да не пью я.
— Немножечко можно. Ты ему помогала? Ты ему помогала — знаю. Хочу за твое здоровье выпить.
— Да, Антон. Спасибо тебе за все. Давай выпьем. За тебя, Антон.
— А я не был тогда, я бы сразу дал.
— «Дал»! Говорю, нельзя. Мать оперировал.
— «Нельзя»! Не слышал, что ли? А по морде, значит, можно? На работе. Ты исполнял свои обязанности, а он — по морде. Да за это срок дают.
— Во! Правильно, Петь! В суд подавай. Как так? По морде при исполнении служебных обязанностей. Давай в суд. Я свидетель.
— Свидетелей-то много.
— Все. Заметано, Петь. Давай список писать буду — кто был.
— Неудобно. Он мать оперировал. Ваше здоровье, мужики.
— Ха!.. Ух! Хорошая водка. Занюхаешь — и хорошо. Ты не за себя. Ты за всех нас. Что это будет, если каждый по морде, да на работе. Тебе неудобно, а мы, рабочие, терпеть должны от них! Давай пиши. В суд. Завтра же идем вместе. Я от коллектива. У нас коллектив решает. Петька один, а мы решили. Так, Константин?
— Слушай, а что будет, если все-таки дать ему по морде? А?
— Что будет? Что?
— «Что-что»! Вот подойдешь и дашь — что будет?
— Ну и даст.
— Думаешь, ответит?
— Не-а. Не станет.
— Говорит только так. А как врежешь — сразу руками замахает.
— Не. Не станет.
— А что? Закроется?
— Или пойдет?
— Не. Молчать будет.
— Много ты о нем понимаешь. Тоже врежет.
— Не-а. Не врежет.
— А если врежет? Что тогда?
— Ну, тогда мы ему дадим.
— Промолчит.
— А промолчит, тогда бить, бить… Пока не заговорит.
— Или закричит.
— И на колени. Пусть прощения просит.
— Да он просил.
— Нет, врежет.
— Молчать будет.
— Давай врежем, Петь. Пусть знает, Петь.
— Да он знает.
— Да вы что, дядечки? Он же хороший, Евгений Максимович. Он всем помогает, вежливый. Ну, виноват он перед Петром Ильичом. А вы-то что? Вы при чем? Он со всеми вежливый.
— Мы при чем?! Он всех нас оскорбил. Мы принципиально. У Петьки, может, душа горит от оскорбления. Честь его и наша рабочая честь затронута. Мы требуем справедливости. И не можешь ты так этого оставить. Не можешь! И мы не можем. Надо было сразу… От коллектива пойду я. Чтоб из принципа, по справедливости…
Когда они расходились, Константин, поборник чести и справедливости, остановился около лифта, обнял Петра и сказал:
— Да шут с ними, Петя. Мало, что ли, мы по морде получаем? И дальше проживем. Да больно он противен мне… Подумаешь, вежливый! Здоровается. Советские люди всегда здороваются. Вот я кому-нибудь ихнему тоже врежу за их работу. Здоровается! Вот в армии: сколько раз встречу офицера, столько раз и здоровался. Положено козырять. Значит, и я вежливый? Вежливый! А по морде бить — это что?! Вежливый! Мальчики-дядечки тебе…