Марина, Тоня и больная молча и вопрошающе уставились на заведующего. Марина взглядом спрашивала, что подавать, какая будет повязка. Тоня всем своим видом изображала вопрос, когда же перевязка закончится и больную можно будет увозить в палату. И лишь больная молчаливо задавала вопрос глобальный: «Как дела? Жить буду?»
   Евгений Максимович поднял голову и оглядел присутствующих. У Марины он увидал нетерпеливое ожидание конца работы с этой больной, потому что ей надо взять следующую. Антонина смотрела с загадочным нетерпением, будто желала что-то спросить, или подсказать, или подковырнуть тихим словом, подшутить. Во всяком случае, нечто озорное ему почудилось в ее глазах. Больная, показалось ему, вся в тревожном страхе перед возможными болями.
   — Не волнуйтесь, не бойтесь. Больно уже не будет. Кончаем перевязку.
   Евгений Максимович хотел еще что-то сказать, но мысль его переключилась на Олега Мироновича, появившегося в дверях.
   — Где же вы ходите, доктор? — нежданно-негаданно позволил себе вдруг грубо рявкнуть начальник. — Мы тут ваших больных перевязываем, а вы…
   Он полагал, что от его оплеухи рушится и его человеческое достоинство. Возможно. Вот на глазах человек с поверженной честью оказывается неуправляемым, грубым и опасным для любого рядом с ним.
   — Я был в палате, Евгений Максимович.
   — Да где бы вы ни были. Не должны сорок тысяч вестовых бегать и искать вас.
   — Что случилось, Евгений Максимович? Можно подумать, что я опять держу вас за руки во время операции.
   — Не вижу ничего смешного.
   — Я и не смеюсь. Вы же ругали меня за это.
   Тревога и испуг в глазах больной усилились: может, дела ее столь плохи, что заведующий отделением не знает, что делать, как перевязывать, должен решиться на какую-то меру вместе с палатным врачом, чтобы не брать ответственность на себя одного. Откуда ей знать, что ответственность в случае чего все равно в большей степени ляжет на заведующего и характер у него достаточно самостоятельный, чтобы, принимая решение, не ждать никого из своих помощников. Хотя Евгений Максимович любил советоваться во время работы со всеми — и врачами и сестрами, — в выборе решения это не играло большой роли. Больная не знала, что всякие всхлипы, вскрики, некорректный, если не просто хамский, разговор с подчиненными имеют отношение лишь к внутреннему его состоянию, связанному с его душевным миром, душевными неурядицами и неустройствами. Из-под глыб воспитанности и респектабельности вылезли грубость и хамство расковавшегося раба, безответственного и беззаботного, который, освоив начатки просвещения и сохранив душевную принужденность, не осветлив свою душу, начинает пользоваться свободой как надсмотрщик — прежде всего в форме грубого понукания другого. Так Евгений Максимович потом отреагировал на собственный срыв и всегда так расценивал резкость своих докторов в отделении, когда вновь обретал человеческий облик. Так ему легче было думать и вообще существовать. Сейчас, решая что-то про себя, он разбушевался, пожалуй, больше для вида. Так же, как и буря, внезапно наступил штиль.
   И нечего гордиться отходчивостью. Тем виднее необязательность взрыва. Тоже не прибавляет достоинства всем свидетелям и участникам.
   — Я думаю, в этот угол раны положить с гипертоническим, а туда мазь — здесь дно защитим мазью.
   Олег Миронович наклонился над раной и с чуть иронической, обиженной и безразличной гримаской сказал:
   — Наверное. Вам виднее. Вы начальник.
   — При чем тут? Я советуюсь. Я, друг мой, демократ.
   — Оно и видно. Я ж не был с самого начала. Откуда я знаю?
   — Больно ты обидчивый. Обижаться каждый может.
   — Обида, Евгений Максимович, в наших условиях единственное средство защиты своего человеческого достоинства. А я обижаюсь, чем и защищаю душу свою. Что я еще могу?
   — Опять иронические намеки. Что ты имеешь в виду?
   — Что когда обижает человек, не имеющий на это права, обида не помогает и не нужна — надо действовать.
   — Да кто эти права распределяет!
   — Это внутреннее чувство. Одни считают, что обижать может каждый, у кого зарплата больше, другой — у кого образование выше, третий признает право сильного, и так далее…
   — Образование у нас одинаковое, зарплата у меня лишь на десять рублей больше, силой мы не мерились, но, скорее всего, я сильней. Значит, у меня право сильного?
   Евгений Максимович добродушно засмеялся, как бы предлагая мир и разрешая продолжение дискуссии. Пока проходила эта совсем мирная теоретическая беседа, заведующий продолжал перевязывать: он положил в нижний угол раны салфетку с гипертоническим раствором, в верхний — с мазью. Марина стала наклеивать повязку. Больная с испугом и растерянностью смотрела на докторов: какая связь этих споров, ругани и разногласий с состоянием ее раны? Хорошо, что операции почти все под общим наркозом. А то больные и не того б наслышались. И хирурги привыкли во время операции болтать, не думая об ушах больного, — и вот результат.
   Начальник мыл руки и продолжал вести спокойную беседу, а Олег Миронович вещал, поскольку гроза прошла и теперь можно немного поиздеваться над успокоившимся и благодушествующим руководством. Главное — не упустить момент.
   — Обижают не только люди, но и обстоятельства, впрямую от людей не зависящие, — тихо и задумчиво прошелестел Евгений Максимович, вытирая руки.
   — Как это? Все зависит от людей. — Олег Миронович окончательно освоился с ситуацией и взял дискуссию в свои руки. Теперь он главный, он задает тон. — Как это?
   Впечатление, что Евгений Максимович не больно-то и слушает, а участвует в разговоре механически. Ум его был занят другим.
   — А вот так! — неожиданно включилась Антонина, довольно редко позволявшая себе, как и остальные сестры, вчиняться в высоколобые разговоры заведующего с иными из врачей отделения. — А вот так. Скажешь после операции, что рак неоперабельный, а родственники вдруг обидятся. Обидятся. Обидятся на обстоятельства, а получится, что на людей.
   — Довольно остро, — усмехнулся Евгений Максимович. — Ладно. Идиотский разговор. Ты бы спросила у Петра Ильича, почему они сначала побелили потолки и тут же вздыбили пол весь в коридоре — вся пыль на мокром потолке.
   — А сами не хотите?
   — Да ты как бы невзначай…
   — Спрошу. А может, они нарочно?
   — Не говори ерунды.
   Марина и Тоня, обтянув живот больной полотенцем, тщательно его ушивали. Евгений Максимович одобрительно наблюдал за их действиями.
   — Молодцы, девочки! Но думаю, здесь ничего не должно случиться. Может, и лишняя предосторожность. Хуже не будет.
   — Олег Миронович еще утром велел.
   — Кашу маслом не испортишь. — Олег Миронович сообщил свой резон.
   — Может быть. Имеешь право.
   — Евгений Максимович, вы «Торпедоносцев» смотрели?
   — Смотрел.
   — Вам понравилось?
   Мироныч удивленно взглянул на Антонину. Марина, как всегда, безучастно молчала и лишь по приказанию подавала тот или иной инструмент, или салфетку, или лекарство — и, как правило, безмолвно. Изредка переспрашивала. Это могло означать, что не расслышала или сомневалась в действиях врача. На сей раз ее удивление ограничилось чуть скользнувшим по Антонине взглядом. Возможно, она удивилась необычному для перевязочной разговору, да еще с заведующим, да еще при больной, да еще при разговоре начальника с врачом: все не так, все необычно, пожалуй, все несносно. Почему? Откуда? С каких пор? Все было в проскользнувшем взгляде Марины.
   Почему? Осознанно никто из удивившихся себе такого вопроса не задал. Почему?
   Потому! Никто из присутствовавших, естественно, и не отвечал, ибо не было вопроса. Есть факт. Потому!
   — Понравилось. Тяжелая, правдивая, настоящая картина. Не оперетта и не устрашение из выстрелов и убийств, как иногда бывает в фильмах про войну. Но это так мне, а вообще… оценивать боюсь.
   — А мне вообще такие картины не нравятся. Я, Евгений Максимович, люблю, чтоб отдохнуть, чтоб весело. Плакать мне и без их картин причины есть.
   — Вот выплачешь в кино все, что накопилось, тогда на жизненные неустройства и неприятности слез не останется, будешь смотреть вокруг весело, улыбаться или иронизировать, как Олег Миронович.
   Олег Миронович фыркнул и вышел из перевязочной. Евгений Максимович подмигнул захлопнувшейся двери.
   — Нет, девочки, такие картины, по-моему, очень нужны. Если будете только смеяться, разучитесь думать, — словно Всеволод Маркович, изрек сомнительную истину старший из собеседников.
   — Гоголь смеялся, а думал, — вдруг нарушила обет молчания Марина.
   Евгений Максимович вытаращил на нее глаза:
   — Умеешь говорить?
   Антонина засмеялась.
   — Самый удачный пример, конечно. Нет ничего неожиданнее слов о гоголевском смехе сквозь слезы. Давайте, девочки, увозите больную. Наши разговоры ей ни к чему. Ей, наверное, в кровать хочется.
   Ушел и Евгений Максимович. Девочки остались.
   — Говорит-то он хорошо, а вот делает, не всегда подумав, — сказала Тоня. — Бог с ним. В их делах запутаешься.
   — А ты не лезь в их дела.
   — Я и не лезу. Просто иногда оказываешься между.
   — Между чем?
   — Между струями. Как мяч в фонтане, знаешь? Те бьют в небо, а мяч остается на плаву.
   — Не понимаю. Смотри, пришьют аморалку. «Кино смотрели?» Ох смотри!
   — Пусть они смотрят. Повезли.
   Девочки взялись за ручки каталки, вывезли ее в коридор и обогнали медленно идущего заведующего.
   — Странный он сегодня. Правда? — спросили одновременно они друг друга, и обе рассмеялись.
   Успокоенная больная ехала в палату и не думала ни о чем. Сегодня страшное уже было позади.
 
   По-видимому, Евгений Максимович нуждался в любви сестер. Так казалось, глядя на его терпимость даже к явным ошибкам и нерадивости. Жене, Вике, бы он много больше пенял и за более мелкие, бытовые просчеты. Сестры, кроме того что это были работники, без которых врач — никто, были еще и оценивающей публикой. Дух своей приязни или неприязни сестры разносили по всей больнице, что в значительной степени определяло, так сказать, общественное мнение.
   Хирург всегда на сцене, всегда артист. Насколько легче работать под заведомые аплодисменты, когда все к тебе хорошо относятся, любят тебя. Тогда и диагнозы правильнее, и операции удачнее. Под косыми, недружелюбными взглядами работать труднее. Когда все к тебе хороши — и все хорошо, не боишься ошибиться и меньше ошибаешься. Что тебе кажется, что думаешь — то и говоришь, так и делаешь. И ошибиться не страшно — все кинутся помогать, все искренне сочувствуют и исправляют ошибку не за страх, а за любовь. А когда на тебя смотрят из-за угла, косо, сузив глаза, перестаешь верить своим глазам, рукам, боишься сказать не то и не так. Боишься себя, не веришь себе — чаще и ошибаешься, как будто неуверенность накапливается от неприязненных взглядов, от злости, от несочувствия.
   Евгений Максимович всегда помнил, что отношения у людей взаимны, конфликты, как правило, обоюдны, виноваты бывают обе стороны, и старался следить за собой. Его взрывы не были взрывами недоброжелательства.
   Нелепый инцидент с Петром Ильичом был чреват поворотом отношения всех, кто с ним работал. По счастью, ремонтники слишком плохо и весьма наглядно плохо делали им больницу. Но, в конце концов, инцидент не результат плохого ремонта, а внутренней копоти и душевных неурядиц.
***
   В прокуратуре тоже пора делать ремонт. Пол коробится. Кое-где паркетины выбились, там скопилась грязь, которую трудно было, по-видимому, вымести. По стенкам стояли мягкие стулья, которые требовали либо перебивки, либо замены. В доме бы их обновили. В учреждениях такую мебель списывают и, под строгим глазом специальной инвентаризационной комиссии во главе с главным бухгалтером, сжигают. Кто его знает, как это бывает в прокуратуре, а в больницах подобные костры не редкость. За время ремонта Петр Ильич видел их дважды.
   Ждал он недолго. Прокурор его принял быстро:
   — Слушаю вас.
   — У меня жалоба на ваши органы.
   — Слушаю вас внимательно. Вы принесли заявление?
   — Нет. Сначала хотел поговорить.
   — И зря. Написанное — значит продуманное. На кого жалоба? На какие органы?
   — На ваш суд.
   — Ну, это не совсем наши органы, хотя, безусловно, к нам имеют ближайшее отношение. В чем же дело?
   — Суд не принимает дело.
   — А в чем суть? Изложите.
   — Мне дали по лицу на работе. Есть свидетели.
   — Начальник, что ли? Справка, удостоверяющая побои, есть?
   — Никакой он не начальник. И никаких побоев. Дал по морде и пошел.
   — А вы?
   — А я остался.
   — То есть?
   — В комнате остался.
   — Не понимаю. Вы где работаете? Видите, насколько было бы проще, будь заявление написано. Так где?
   — В ремтресте нашего района. Прораб я. Вот.
   — Мы вас давно ждем.
   — Пока больницу не кончим, новые точки нам не дадут открыть. Ну, если не велят сверху. У нас еще полно точек незакрытых.
   — Не надо было открывать много.
   — А то вы не знаете. Если их много не откроешь, не откроют счета. Не будет денег. А откроешь много — не хватает рабочих. Вот и пооткрывали, а закончить ничего не можем. Дождетесь.
   — И я думаю. Вы-то уже дождались. Извините. Шучу. Так где вас ударили: в больнице или в своей конторе?
   — В больнице. Заведующий хирургическим отделением. Мы там делаем ремонт.
   — Так вы — что? Судиться хотите?
   — Ну.
   — Увечья-то не было. Надо административно решать такие пустяки.
   — Какие ж пустяки? Если каждый по роже…
   — Успокойтесь. Успокойтесь. Как вас зовут?
   — Петр Ильич.
   — Для таких дел, Петр Ильич, у нас существуют общественные организации, профсоюзы, товарищеские суды, газеты, наконец.
   — Был товарищеский суд. Смех один.
   — Мы можем поговорить с товарищами из товарищеского суда.
   — Нечего с ними разговаривать…
   — А что же обидчик, продолжает угрожать вам? Надо через общественные организации потребовать извинения.
   — Да он каждый день извиняется, и на товарищеском суде тоже. Да что мне его извинения! Надо мной смеются. Вот. Как я могу работать?! Я ж не тряпка на полу. Вот. Как я могу указания своим давать?! Да кто я теперь?!
   — Ну, перестаньте, Петр Ильич. Нервы свои в узде надо держать. Обидчик публично принес извинения. Инцидент исчерпан. Не срок же ему за это полагается. Публичное извинение. Работайте спокойно, Петр Ильич.
   — Как это? Работайте спокойно, а живите — как получится! Так всякий будет сначала по морде, а потом словами извиняться. Так, знаете, морд не напасешься.
   — Успокойтесь, успокойтесь, Петр Ильич. Ну дайте ему тоже, в конце концов, по морде… Это я шучу, конечно…
   — Все шутят. Что я, чучело для шуток? Все шутят. И он бы рад, если я по морде. И он хочет… Значит… А я вот суда требую. И пожалуйста!.. Я вам не тряпка на полу.
   — Ну хорошо, Петр Ильич. Не волнуйтесь.
   — Что вы меня успокаиваете! Я не…
   — Я вам говорю, а вы перебиваете. Мы обсудим ваше дело. Но чтоб все было как надо. Пойдите в консультацию, посоветуйтесь с адвокатом, пусть он поможет вам все правильно изложить на бумаге. И это заявление принесите к нам. Мы обсудим. Мы что-нибудь придумаем.
   — А что придумывать?! Вы должны стоять на страже интересов рабочего человека…
   — Мы, Петр Ильич, стоим на страже законности и общества… Учтите. Мы всесторонне обсудим все. Я же сказал. Мы никого не обидим. Работайте спокойно, Петр Ильич. Мы ждем от вас обстоятельного заявления.
   Вот и еще один этап в этой странной истории остался позади. Что же дальше? Как развернутся события? Вроде бы тупик, а жизнь продолжается.
***
   Евгений Максимович поехал на экскурсию всей семьей. Автобус подошел, раскрылась передняя дверь, и Виктор, наверное как любой мальчишка, ринулся внутрь, по-видимому желая занять лучшие места. Евгений Максимович, возможно и не как любой из отцов, ухватил его за ворот, удержал от борьбы за место и зашептал ему в затылок:
   — Во-первых, сначала надо пропустить женщин. Вовторых, ты должен помнить, что я здесь начальник, мне и без тебя будут предлагать место. Мы должны зайти последними и занять оставшиеся. Понял? А ты локтями… Локти побереги для работы за столом…
   — Это как?
   — По дороге подумаешь.
   — А если все хорошие места займут?
   — Значит, займут. Я тебе дал пищу для ума на всю дорогу. Думай. Локтями лучших мест не добиваются. Это не интеллигентно.
   — Я хочу у окна.
   — Видно будет. Надо быть мужчиной.
   Вика покорно и молча стояла рядом. Либо она думала, как и отец, либо считала подобные наставления необходимыми. Так или иначе, они пропустили вперед всех. Когда толкучка рассосалась, у дверей остались лишь они втроем да замешкавшаяся или тоже нарочно пережидавшая Тоня. Евгений Максимович вошел после всех, как бы подавая сигнал, что можно отправляться.
   Свободным оказался лишь последний сплошной задний ряд на пятерых. Виктор сел у вожделенного окна, Вика опустилась по соседству. Сам занял место прямо перед проходом, в другое окно стала смотреть Тоня. Автобус укомплектовался, утрамбовался, угомонился — приготовились к поездке.
   Олег Миронович сидел на один ряд впереди.
   — Напрасно вы сели перед проходом. Лучше сдвинуться. Еще дернет, и вас вынесет вперед. Описаны случаи в хирургической печати.
   — Ну и что? Пора и полетать. Зато ходить по автобусу могу. Хочу — пошел к кому-нибудь. Захотел — вернулся назад. Никого не задеваю. Здесь у меня больше степеней свободы.
   Включился в дискуссию и сидевший неподалеку Всеволод Маркович:
   — Здесь все ваши свободы ограничены узким проходом длиною в четыре-пять метров.
   — А вам, чтобы выйти даже в это ограниченное пространство свободы, оторвавшись от окна, надо, во-первых, каждый раз просить выпустить вас. Во-вторых, будете бояться, что столь прекрасное место у окна тотчас займут, пока вы гуляете по этой свободе, а просить соседа сдвинуться обратно будет неудобно. В общем, у имущего много проблем и дальше он от свободы. Много неудобного…
   — Мне, Евгений Максимович, никогда ничего не бывает неудобно, если это не непорядочно.
   — Дело точки зрения. Останемся при своих мечтах. — Евгений Максимович засмеялся, как бы завершая первые разминочные остроты предстоящего веселого путешествия.
   Всеволод Маркович неожиданно посмотрел на смеющегося начальника таким взглядом, словно начальником был он. Кто-то спросил:
   — А вы, Евгений Максимович, раньше бывали в пушкинских местах?
   — Раза три.
   Евгений Максимович поглядел на Тоню, потом склонился к Вике и шепнул:
   — Мы-то с тобой действительно бывали уже, места только занимаем. Надо было Виктора с ними отправить. Попросили бы ребят. Они бы присмотрели.
   Вика продолжала молча глядеть на мелькающие дома и никак не реагировала на его слова.
   — Евгений Максимович, а гостиница там большая?
   — Я, Тонечка, был там очень много лет назад. За это время могли понастроить бог знает что.
   — Даже если будут строить так же быстро, как у нас идет ремонт?..
   Евгений Максимович повернулся к сыну.
   — Вить, видишь — конец городу, выезжаем на необъятные просторы.
   Виктор не шибко заинтересовался столь экстраординарным сообщением — он уже десятки раз покидал пределы своего города, десятки раз бывал на этих необъятных просторах, потому не видал ничего чрезвычайного ни в городских рубежах, ни в окружающих просторах, как и все его сверстники — да, пожалуй, и сверстники его отца — в пору своего детства. Наверное, не скажешь того же о дедах, не говоря уже о современниках Пушкина. Впрочем, даже в детстве отца эти нынешние городские рубежи были еще просторами, а сто пятьдесят лет назад…
   По-видимому, Евгений Максимович душой отлетел во времена Александра Сергеевича, когда выезд за пределы города для простого мальчишки был событием чрезвычайным. Да и то люди пушкинского окружения нередко ездили из города в поместье и назад.
   Временами где-то впереди возникал словесный перебор и захлебывался, не доходя до последних рядов. Евгений Максимович прислушивался с тщанием добровольного фискала — ему постоянно чудилось почему-то, что затевались разговоры по поводу его поступка, будто люди вспоминали его странное поведение на товарищеском суде, который так и не состоялся. Он так сосредоточился, что, согласно законам физиологии, начал задремывать, и вполне возможно, что уже во сне в его озабоченном мозгу и возникали такие разговоры.
   Да — его заботы. А у всех вокруг столько своих забот…
   — Тонь, скажи, ты не знаешь, Петр Ильич переходит на другой объект?
   — Понятия не имею, Евгений Максимович. — И отвернулась к окошку.
   — Жень, у тебя что, других забот нет, кроме вашего постылого ремонта?! Лучше б с Витей о Пушкине поговорил. Подготовь его.
   — Да что Пушкин, Пушкин… Приедет — узнает, расскажут без меня. Мы ж не только в музей — мы на природу едем.
   — А что ты, пап, можешь про природу рассказать? Я все знаю.
   — Маленький, а уже такой самодовольный индюк. — Вика запустила машину, включила их, своих мужчин, и отвернулась к окну: мол, я свое дело сделала, мол, задачу свою исполнила, мол, мы, женщины, даем миру первотолчок, а уж деталями занимайтесь вы. Что-то в этом духе вещала ее полуотвернувшаяся спина.
   — Ну, сынок, не горячись. Что, например, ты знаешь о… — Евгений Максимыч повертел головой, как бы ища предмет для дискуссии, и действительно, уткнувшись взглядом в бьющуюся о стекло муху, быстро и радостно завершил вопрос: — …о насекомых?
   — Что? Все! Их много, они маленькие. Ползают, летают, жужжат… кусаются…
   — Ну да! Жужжат! А вот и не жужжат. Клопы жужжат?
   — Не жужжат, так кусают.
   — А тараканы не жужжат и не кусают.
   — Хрустят под ногами.
   — Фу, гадость! — Вика, оказывается, все же слушала. — Аж дрожь пробирает…
   — А муравьи, мам, не хрустят.
   — Зато они кусают. Съесть могут. Брр…
   — Кого?
   — Да хоть человека.
   — Ну ты, мам, даешь! Львы, что ли? — Виктор захохотал с видом превосходства то ли над глупыми женщинами, то ли над несмышленышами родителями. Рано начинает проявляться высокомерие сменяющего поколения и мужского верхоглядства. И правильно: пока еще до мудрости, хотя бы возрастной, доберется.
   Пришлось вступить со своей басовой разъяснительной партией отцу:
   — Казнь была такая у некоторых народов, обществ, вообще у недоразвитых, почитающих убийство в любом виде. Считающих убиение в иных случаях средством прогресса…
   — Не понял, папа.
   — Казнь. Понял? Казнь такая. Обмажут человека медом или вареньем, свяжут — и на муравейник. Те и съедят.
   — Перестань, Жень, играть ужасами. — Умерь воображение свое.
   Мальчик замолчал и, по-видимому, стал раздумывать, а может, тоже воображать и переваривать услышанное.
   — А у каких народов, Евгений Максимович? — Тоня не выдержала и вмешалась в семейный разговор.
   — У любых дикарей, вне зависимости от уровня их цивилизации.
   — А сколько времени им надо, чтобы съесть человека?
   — Да они миллиардами накинутся и… Быстро.
   — Их и миллиона в муравейнике не наберется. — Виктор поддерживает свое мужское достоинство. Думает, этого можно добиться знанием и скепсисом.
   — Да ты знаешь, сынок, когда идет переселение, термитов, например… Знаешь, что такое термиты?
   — Ну, — расхожим восклицанием ответил мальчик.
   — Что это? Извините, Евгений Максимович, что вмешиваюсь. Можно? Я не знаю, что это?
   Вика решила показать этой инопланетянке ее место и свои знания:
   — Вид больших муравьев.
   — Ну так вот, когда термиты перемещаются куда-то, в другой район, от голода ли, еще от чего-то, они собираются из всех в округе своих городов-термитников и двигаются могучей, широкой рекой. Их тогда миллиарды миллиардов. И все уничтожают на своем пути. Голая местность остается. Все бегут: и люди, и звери.
   — Надо же! — Тоня чуть придвинулась. — И людей?!
   — Если не убегут. И слона могут, и дома, поля — всё.
   — Вот ведь какие. А я к ним хорошо относилась. Трудолюбивые, все говорят.
   — Ну, ну. «Попрыгунья стрекоза лето целое пропела…» — Вика решила, что она очень тонко продолжила свою игру, и еще раз обозначила место этой беспрерывно возникающей около них женщины.
   — Точно! — простодушно… наверное, простодушно согласилась Тоня. — Трудолюбивые.
   — Вот и едят все подряд, трудясь и таща в дом к себе.
   — Пап, они ведь прямо цепочкой, один за другим идут, да?
   — Да, Евгений Максимович, и я видала. Тащат, тащат!
   — Несуны! — рассмеялась Вика.
   — А ты знаешь, Вить, что они все там, в муравейнике, разделены по функциям?
   — Как разделены? — одними словами, но с разными интонациями спросили и Виктор и Тоня.
   — А вот так. Их муравейник — как город, как государство. Среди них есть солдаты, рабы, строители. И все зависимы друг от друга. Солдат не может уничтожить раба — тот создает условия для работы, а другой — первому для жизни. У них как-то и система питания общая.
   — Столовая? — засмеялся Виктор.
   — Как-то раб съест и подготовит пищу солдату. Солдат без раба съесть не сумеет…
   — Фу, гадость какая! — с Викиной интонацией фыркнула Тоня, доказывая их женскую общность.
   — Ничего не гадость. Солдат и помогает строителю, и за порядком следит, он его не третирует, не травмирует… — Евгений Максимович замолчал и настороженно посмотрел на Тоню.
   И Тоня молчит. Ждет. Евгений Максимович перевел взгляд вперед, стал смотреть на бегущую им навстречу дорогу.